Первый день весны Такер Нэнси
Красивая женщина скованно кивнула, беря из коробки на столе у Энн чистые бумажные салфетки. Мама быстро подошла ко мне и дернула меня за локоть с такой силой, что я вся облилась водянистым апельсиновым соком. Затем толкнула меня вперед, по направлению к красивой женщине, и сказала:
– Это Крисси. Она моя. Но ее нужно удочерить. Можете забрать себе.
Энн сказала «но», «подождите» и «нет», а красивая женщина сказала «но», «я» и «о». Мама положила руку мне на спину и сразу же отдернула, как будто коснулась чего-то очень горячего, или очень острого, или очень ужасного. Как будто она положила руку на кого-то, сделанного из разбитого стекла. А потом вышла. В приемной было тихо. Я слышала в голове голос мамы, произносящий: «Она моя». Никогда раньше не говорила такого обо мне.
Я посмотрела на свое церковное платье, мокрое от сока и обтрепанное по краю. Гадала, купит ли мне эта красивая женщина новое красивое платье, когда заберет меня к себе домой. Мишель была всего лишь толстым младенцем, когда ее мамочка приняла ее от тех жестоких людей в Лондоне, но все равно получила платьица, игрушки и красивые туфельки с мягкой подошвой. Я надеялась, что эта красивая женщина так же отнесется ко мне.
– Я бы хотела новое платье, – сказала я на тот случай, если она постесняется предложить. – Можно купить его по пути к вам домой.
Она облизнула нижнюю губу, словно ящерица, потом повернулась и прислонилась к столу, чтобы поговорить с Энн. Я слышала «пойти за ней», и «явно что-то не так», и «боюсь, ничего не поделаешь», и «хотела маленького ребенка», и «слишком большая, да, слишком большая». К тому времени как женщина снова обернулась, я уже опять сидела в кресле. Она подошла ко мне, остановилась, несколько раз моргнула, облизала губы и произнесла:
– Я… – Потом глупо хихикнула, еще глупее махнула рукой и выскочила за дверь в вихре пудры и желтых волос.
Энн надела пальто, взяла свою сумку и принялась болтать – как болтают взрослые, когда думают, что могут удержать тебя от плача, забивая тебе уши бессмысленным шумом. Я хотела сказать ей, что не нужно этого делать, потому что я никогда не плакала, но у меня возникло забавное булькающее ощущение в глубине носа и в горле, отчего трудно стало говорить. Я подумала, что, наверное, простудилась. Энн пыталась взять меня за руку, но я сунула обе руки в карманы с такой силой, что прорвала подкладку. Тащилась за Энн вдоль по улице, шаркая носками церковных туфель по асфальту. Шел дождь, и люди шагали по улице, сгибаясь пополам. Энн постоянно останавливалась и поторапливала меня, но это лишь заставляло меня идти еще медленнее. Позади ковыляла какая-то старуха, и когда Энн в четвертый раз остановилась и поторопила меня, она сказала:
– Ты же не хочешь отстать от мамочки? Тогда не глупи и не тяни время.
Я показала ей язык.
– Это невежливо, юная леди, – заметила она.
– Я не вежливая, – ответила я. – И не леди.
– Ха. Что ж, это верно, ты не леди.
Когда мы отошли от города, мне пришлось идти впереди и показывать дорогу по улицам, потому что Энн не знала, где я живу. С ее стороны вообще было глупо приходить сюда и тащиться в полушаге позади меня с ее дурацкими кривыми зубами. Мы прошли мимо переулка; Энн посмотрела на тот синий дом, и я поняла, о чем она думает.
– Знаете, а я была там, когда он умер, – сказала я.
Ее брови полезли прямо под дурацкую челку.
– «Когда он умер»? – переспросила она.
– Ну, я была там, когда его нашли, а это почти так же круто, – поправилась я. – Я видела, как мужчина нашел его в доме и отнес вниз, к мамочке. Он был весь в крови. Она текла изо рта, ушей, отовсюду. Его мамочка плакала вот так. – Я завыла и запыхтела, как умирающая лиса, чтобы показать, как плакала мамочка Стивена.
Лицо Энн слегка посерело.
– Должно быть, тебе очень страшно думать о том, что случилось с тем мальчиком, – сказала она дурацким сладким тоном. – Это ужасно, что такое могло случиться с маленьким ребенком… Но ты ведь знаешь, что тебе ничего не грозит, верно? Полиция поймает того, кто убил его, и тот человек больше не сможет сделать ничего плохого никому из детей.
Внутри меня закипели лимонадные пузырьки.
– Сможет, – возразила я.
– Что? – спросила она.
– Сможет сделать плохое другим детям. Тот, кто убил Стивена. Сможет сделать что-нибудь плохое.
– Нет, не сможет. – Энн пыталась похлопать меня по плечу, но я отскочила, поэтому она похлопала то место, где меня не было. – Никто из детей больше не пострадает. Обещаю.
Люди всегда обещали разные вещи, как будто «обещаю» не было просто глупым словом.
– Вы не можете этого обещать. Вы не можете это прекратить. И никто не может.
Энн ослабила ворот своего дурацкого пальто вокруг своей дурацкой шеи. Капельки пота выступили у нее на носу, хотя было холодно.
– Что ж, – произнесла она. – Я думаю, полиция станет беречь всех детей. Это очень важно. Важно, что тебе ничего не грозит.
– Я и не говорила, что мне что-то грозит.
Хотела сказать, что с тех пор, как убила Стивена, я чувствовала себя в безопасности намного больше, чем когда-либо прежде, потому что стала той, кого нужно остерегаться, а быть той, кого остерегаются другие, – самое безопасное. Я решила, что она не тот человек, кому следует говорить подобное. Слишком глупая.
Когда мы подошли к моему дому, Энн ступила на дорожку следом за мной. Я повернулась и стояла на месте, преграждая путь к двери.
– Просто хочу зайти и поговорить с твоей мамочкой, Кристина, – сказала она.
– Нет, – ответила я.
– Тебе не о чем волноваться, – заверила Энн и попыталась пройти мимо меня. – Просто хочу сказать твоей маме несколько слов. Чтобы убедиться, что с вами обеими всё в порядке.
– С нами обеими всё в порядке. Но вы не можете поговорить с ней. Она занята. Она работает.
– Дома?
– Да?
– И какую работу делает твоя мамочка?
Верхнее окно было приоткрыто, и из него доносился мамин плач. Энн подняла взгляд на окно, потом посмотрела вниз, на меня, потом снова вверх, на окно.
– Она художница, – сказала я. Мама громко протяжно рыдала. – Иногда картины получаются не так, как ей хотелось бы, – объяснила я.
Я думала, после этого Энн оставит меня в покое, но она шагнула вперед и прижала свой дурацкий палец к кнопке звонка. Ей пришлось нажимать три раза, прежде чем мама подошла к двери, одетая в халат, слишком сильно открывавший ноги. Я не хотела больше слушать тупые речи Энн или дурацкий мамин плач, поэтому протиснулась мимо них, поднялась по лестнице, пересекла площадку и вошла в свою комнату. Там по-прежнему пахло мочой и духами. Я стащила с кровати простыню и запихнула в шкаф. Матрас под ней был такой же грязный и вонючий, но я застелила его одеялом и притворилась, будто он чистый. Через несколько минут услышала, как закрылась входная дверь, услышала, как мама поднимается по лестнице и уходит к себе в комнату. Она больше не плакала. Мы обе сидели в своих комнатах и прислушивались к тому, как мы прислушиваемся друг к другу.
Когда я поняла, что мама не зайдет повидать меня, даже не собирается накричать на меня, я подошла к окну и стала смотреть, как снаружи хлещет дождь. Только миновало обеденное время, но я не могла зайти ни к кому, потому что все были в школе. Мамин флакон с духами все еще стоял на подоконнике в моей комнате, и я вытащила пробку, открыла окно и вылила все духи на улицу, под дождь. Когда флакон опустел, бросила его на землю. Я хотела, чтобы он разбился на миллион сверкающих осколков, которые порезали бы мамины ноги в следующий раз, когда она выйдет из дома босиком, но он ударился о дорожку с глухим стуком и отскочил в траву.
Меня начал терзать голод, но в кухонных шкафах не было ничего, кроме сахара и моли. Я открывала и закрывала их, думая о молочных бутылках, стоящих в ящике перед школой. Сегодня холодно, сегодня пятница, и это значит, что молоко свежее, а на обед в школе давали рыбу с жареной картошкой. Моя любимая еда. Я с силой пнула металлическое основание плиты, и из-за нее вывалился пакет «Ангельского лакомства»[3]. Порошок превращался в густое тесто у меня на языке. Мама наверху снова начала плакать, издавая мяукающие звуки, словно котенок. Я пыталась не слушать, но плач застревал у меня в голове, обвивал изнутри, словно плющ, карабкающийся по прутьям ограды.
Поднимаясь обратно наверх, я смотрела под ноги, на корку грязи, сажи и волос, покрывающую пол, но перед маминой комнатой невольно подняла взгляд. Дверь была открыта. Она была закрыта, когда я спускалась на кухню, и это значило, что мама услышала, как я спускаюсь, подошла к двери, открыла ее и отошла обратно. Она сидела на своей кровати, прислонясь лбом к изголовью, и стонала. Я посмотрела, прилагаются ли к этому звуку слезы, но их не было. Щеки были сухими. Она выдавливала из себя этот стон длинной лентой, и каждые несколько секунд скашивала глаза в сторону, чтобы убедиться, что я смотрю.
– Почему ты плачешь? – спросила я. – Это потому, что я пришла обратно?
Она не ответила, и я прикрыла дверь, потому что было похоже, что я только сделала хуже, а не лучше. Раздался визг, потом звук чего-то твердого и тяжелого, брошенного о стену.
– Ты не понимаешь! – завизжала мама. – Тебе вообще плевать! Тебе вообще на все плевать, Крисси!
Вскоре после этого она перестала плакать – наверное, потому, что я не видела ее, и она поняла, что я не приду и не скажу, что мне не плевать. Если она не добилась от меня ничего своим плачем, значит, вообще ничего не могла им добиться, кроме рези в глазах и в горле. Я заставила мышцы живота сжаться, согнулась и выблевала «Ангельское лакомство» на пол. Оно закапало вниз сквозь щели между половицами. Пусть мама сама прибирает. Я вытерла рот тыльной стороной кисти, переступила через лужицу кремового цвета и ушла в свою комнату. Закрыла за собой дверь. Упала на кровать плашмя. Сказала себе, что на следующее утро сделаю кому-нибудь плохо, кому угодно, стольким людям, скольким захочу. Сунула в рот угол подушки и закричала.
Джулия
За все шесть месяцев с тех пор, как Молли пошла в школу, я ни разу не опаздывала забрать ее. Ближе всего была к опозданию в тот день, когда ее отпустили на рождественские каникулы: долго стояла в очереди в магазине игрушек. Заплатила за покупку, добежала до квартиры и спрятала «Шарик, катись»[4] в своем гардеробе, рядом с коробкой игрушек, которые с самого августа собирала для подарка. Проскользнула в школьные ворота ровно в половине четвертого, как раз в тот момент, когда мисс Кинг вывела из школы толпу четырехлеток и пятилеток. Молли подбежала ко мне, сжимая в руке шоколадного Деда Мороза; на ее щеках были нарисованы ягоды и листья остролиста.
– У нас был праздник, и там висела омела, под ней люди целуются, но мы с Эбигейл не стали целоваться, просто потерлись носами, а можно я съем его сейчас?
Как же мне везло раньше! А ведь сегодня я не то чтобы прямо совсем опоздала. На этот раз ворота были распахнуты настежь, и поток других-матерей и других-детей препятствовал мне войти. Я стояла на месте, ожидая, пока они пройдут. Чувствовала себя пустой оболочкой. Мне казалось, что если кто-то натолкнется на меня, просто сдуюсь и осяду на землю.
Молли стояла у питьевого фонтанчика вместе с мисс Кинг, которая, увидев меня, подтолкнула ее мне навстречу.
– Ты опоздала, – сказала Молли, подбежав ко мне.
– Разговаривала по телефону, – объяснила я.
Мы пошли на побережье, и она указала на парк развлечений: он был открыт, но пуст, аттракционы замерли, словно скелеты доисторических животных, а в будочках контролеров курили.
– Можно пойти туда? – спросила Молли.
– Нет.
– Почему?
– Потому что сегодня обычный день. А парк развлечений – не для обычных дней.
– А для каких дней?
– Для особенных.
– Как первый день весны?
– Нет. Ничего подобного.
Я снова попыталась помассировать кожу вокруг глаз, но не смогла разогнать боль, скопившуюся в глазницах. Молли пнула камешек, отправив его в траву, и издала нечто среднее между стоном и всхлипом.
– Ты никогда не разрешаешь мне делать ничего веселого, – сказала она.
– Извини, – отозвалась я.
На дорожку впереди нас вышли женщина и маленькая девочка. Девочка была одета в платье с воланами и туфли без задников, хлопающие ее по пяткам на каждом шагу. Прежде чем я смогла остановиться, в голове у меня заработала счетная машинка.
Сегодня холодно. Ей следовало надеть колготки. На Молли надеты колготки. У Молли не мерзнут ноги. Один балл.
Туфли слишком большие и не обеспечивают правильную постановку ноги. Ступни у этой девочки не разовьются правильно. Туфли Молли правильно подобраны для растущей ступни. Так сказала мне женщина в обувном магазине. Два балла.
Платье выбрано неразумно. Девочка не сможет в нем бегать. Она будет беспокоиться о том, чтобы не запачкать его. Ее маме не следует относиться к ней как к кукле. Одежда Молли сшита для повседневных нужд, а не напоказ. Три балла.
Женщина наклонилась и подняла девочку на руки. Та обвила ногами ее талию и опустила голову на плечо.
У нее есть правильная мать. У Молли – нет. Скоро у Молли не будет вообще никакой матери. Минус все баллы. Минус все баллы, которые ты когда-либо заслужила.
Я посмотрела на Молли, скачущую через трещины в бетоне дорожки. От ветра лицо ее разрумянилось, и она стала еще красивее, потому что так меньше похожа на меня. Именно здесь жила лучшая часть Молли – в зазоре между ней и Крисси, в мягких очертаниях губ и ясности глаз. Иногда мне казалось, что где-то существует ребенок-шаблон, светлокожая, темноволосая девочка, а Молли и Крисси призваны продемонстрировать, что бывает, когда эта девочка ест досыта или голодает, моется или зарастает грязью. С тех пор как оказалась в реальном мире, я мылась каждый день и смогла набрать немного мяса на костях, и понимание того, как Молли похожа на меня, приносило мне теплую радость. Эта радость уносила прочь мысли о тех ее генах, что достались не от меня.
Мужчина, который дал мне Молли, был скорее не мужчиной, а мальчишкой, и даже скорее не мальчишкой, а нескладным набором из рук, ног и хвастовства. Его звали Натан; так было написано на бейджике. На моем бейджике было написано «Люси», потому что таково было первое новое имя, которое мне дали после того, как выпустили, первая новая жизнь, в которую я попала. Натан и Люси расставляли товары на полках в хозяйственном магазине, где сотрудница службы надзора Джен нашла мне работу. Джен всегда говорила о том, как хорошо, что я оказалась в реальном мире, потому что жизнь в реальном мире куда лучше, чем жизнь в тюрьме. На собеседовании в хозяйственном магазине перед нами выложили коллекцию шурупов, болтов и дверных ручек и попросили выбрать предмет, который каждому из нас нравится больше всего, чтобы потом «представить» его группе. Люди толпились у стола, пока на нем не остался только пакет гвоздей. Я вдавила острие гвоздя в подушечку пальца, пока ожидала своей очереди, чтобы сказать, насколько я острая и крепкая; при этом я думала о Хэверли. Это была своего рода тюрьма. Но там было не так уж плохо.
Натан любил рассказывать мне, в какую пивнушку он ходил в выходные, с кем он там был и какой футбольный матч они смотрели. Он заикался, но только на словах, начинавшихся с «Т». Местная пивнушка называлась «Таверна», его любимой футбольной командой был «Тоттенхэм», а всех его друзей, похоже, звали Том или Тони. Одна из кассирш сказала мне, что я ему нравлюсь, и я засмеялась, потому что никому не нравилась. Я не смеялась, когда он пригласил меня выпить. А сказала: «Ладно».
Мы пошли в пивнушку возле вокзала. Не знаю, что я сказала бы ему, если б он спросил о моей жизни до хозяйственного магазина. К счастью, он не спросил. Он, похоже, не интересовался этой частью моей жизни, но все-таки спросил, не хочу ли я пойти с ним к нему домой. Я снова сказала: «Ладно».
Я была одета в рабочую футболку-поло: синюю, с логотипом на груди. Натан стянул ее с меня через голову, не расстегивая пуговицы, отчего у меня зазвенело в ушах. Он носил на шее крестик на серебряной цепочке, и пока все происходило, я считала, сколько раз крестик ударится о мое лицо. Когда сбилась со счета, повернула голову набок и стала читать названия видеокассет, сложенных рядом с телевизором. Я чувствовала сильное давление, как будто Натан пытался пробиться сквозь прочную стену у меня внутри. Думала о том, как страшно оказаться расплющенной под кем-то, кто крупнее и сильнее тебя, когда его тело загораживает тебе свет, выдавливает воздух из груди. Это было отвратительно – чувствовать страх. Я хотела бы, чтобы мне было больнее.
– Все хорошо? – спрашивал он снова и снова, нависая надо мной.
– Хорошо, – отвечала я из-под него снова и снова. Я была распластана на полу, его вес вдавливался в меня, мое тело хрустело и ныло, словно трескающаяся корка. Я чувствовала многое, но «хорошо» к этому многому совсем не относилось.
– Ох, – произнесла я, когда боль из тупой стала острой. Натан издал гортанный рык. – Ох, – повторила я, и он снова зарычал. Довольное рычание.
Оно заставило меня думать, будто я нравлюсь ему. Я гадала, как можно понять, что все закончилось, может ли оно продолжаться неопределенно долго, знает ли Натан, когда остановиться, скажет ли мне, что вот, всё? Спустя долгое время он замер, хрипло выдохнул и выскользнул из меня, и я почувствовала облегчение от того, что окончание, по крайней мере, было четким: жгучая пустота. Мы откатились друг от друга. Я натянула джинсы и прижала колени к груди. Чувствовала себя открытой и липкой, словно рана.
«Ага, – думала я. – Значит, вот как».
В следующие три недели мы делали это еще пять раз. После первого раза мне уже не было больно – осталось лишь чувство растяжения перчатки, наполненной горячим маслом. Натану это нравилось, а мне нравилось чувствовать, что ему нравится. Ведь это почти так же, как если бы ему нравилась я. Я не была уверена, нравится ли мне самой или нет – действие как таковое, запахи, звуки и тяжелая близость, – но это несло покой, ощущение заполненности, и вот такое мне нравилось. Я почти ничего не испытывала к Натану, и он не давал повода думать, будто чувствует что-то особенное ко мне. Мы никогда не говорили о том, что делаем. Пока все происходило, мы смотрели в разные стороны. Иногда мне казалось, что это секрет, который мы пытаемся утаить друг от друга.
Через месяц после первого раза я расставляла на полках банки с краской, когда одна из кассирш похлопала меня по плечу.
– Можешь подменить за кассой на пять минут? – спросила она. – Нужно сбегать в аптеку.
– Хорошо.
– Спасибо, – сказала она и наклонилась поближе. – Утренняя таблетка, знаешь ли.
– Хорошо, – повторила я, неожиданно почувствовав себя совсем нехорошо – меня охватили жар и тошнота.
Вместо обеда я купила тест и зашла в туалет на четвертом этаже: туда никто не ходил, потому что окно не закрывалось, а холодный кран был сломан. На обратной стороне двери был наклеен плакат с рекламой галогеновых лампочек, и я прочла его от начала до конца, пока ждала, спустив до лодыжек джинсы и трусы. Узнала много нового. Две полоски проявились, словно пальцы в неприличном жесте[5].
«Ага, – подумала я. – Значит, вот как».
Пока мы переходили дорогу перед кафе, я придерживала Молли за рукав. В кафе Арун наполнял сосуд для маринованных яиц. Глазные яблоки в мутном коричневом уксусе. Я почувствовала их запах еще с тротуара и ощутила, как тошнота, как паук, запускает мохнатые лапки на корень моего языка. Пока я искала ключ от квартиры, Молли танцевала перед дверью в свете уличных фонарей, пытаясь привлечь внимание.
– Привет, Арун, – выкрикнула она, когда он не сразу поднял на нее взгляд.
– Здравствуй, мисс Молли, – отозвался он, вытирая руки о свой фартук и делая глоток кока-колы из банки. – Как ты сегодня? Как твоя бедная ручка?
– Нормально. Сколько картошки сегодня продали?
– О, сегодня тяжелый день. Пожарили всего пятнадцать тысяч ломтиков.
– Вчера было двадцать.
– Знаю. А позавчера – двадцать пять. Что же делать?
– Не знаю.
– Сегодня мы даже не продали всю картошку, которую пожарили. Кошмар! Так много осталось! Я вот подумал – не знаком ли я с какой-нибудь голодной девочкой? Но потом подумал: нет, никого не могу вспомнить… совсем никого.
– Она не голодна, – пробормотала я.
Нашла ключ и сунула его в замок, но Молли уже вбежала в кафе. Я слышала скрежет металла по плитке, когда она протискивалась мимо табуреток, стоящих у зеркала.
– Ты знаком со мной, Арун, – заявила она.
– Молли, пожалуйста, пойдем домой, – окликнула я ее.
Но она не вышла, и я повернулась, чтобы взглянуть сквозь дверь кафе. Молли стояла у стойки, прижимаясь лицом к витрине с горячими блюдами и глядя, как Арун ссыпает картофельные ломтики на лист белой бумаги.
– Правда, Арун, не надо, – сказала я. – У нас есть еда. Ей это вовсе не нужно.
– Ничего, ничего, Джулия, – ответил он, потом свернул бумагу в пакетик и протянул его Молли, которая вцепилась в пакет, словно младенец в игрушку.
Наверху она положила его на стол и начала разворачивать бумагу. Я дышала через рот. В кафе запах масла отскакивал от керамической плитки, но в квартире ковры и шторы жадно всасывали жирную вонь. Я открыла окно.
Глядя, как Молли ест, я ощущала глухую зудящую панику. Четыре часа дня. Четыре – не время для ужина. Четыре – время для закусок, подготовки к чтению в половине пятого, подготовки к пятичасовому просмотру «Сигнального флага». Если Молли ужинает в четыре, у нас будет пустой промежуток в пять тридцать – полчаса, которые нечем заполнить. А когда наступит пора ложиться спать, она может снова проголодаться, и я не буду знать, кормить ее или нет, чистить ей зубы снова или нет, сколько нужно ждать от приема пищи до отхода ко сну…
Зазвонил телефон, и я высунула голову в окно. Воздух был прохладный и сладковатый, и я втягивала его сквозь сжатые зубы. Снаружи мужчина пытался попасть в дом рядом с сувенирной лавкой. Он колотил по двери ладонью, толкал плечом. Это было все равно что наблюдать, как кто-то таранит стену куском теста: глупо и изначально безнадежно. Мужчина сполз наземь, попытался глотнуть из стеклянной бутылки, но промахнулся мимо рта. Заплакал. Трели телефона, казалось, звучали громче с каждым звонком – и громче, и настойчивее, – и я вообразила журналистку на другом конце линии. Я чувствовала запах ее духов, постукиванье ногтей по клавиатуре.
– Почему ты открыла окно? – окликнула меня Молли. – Там холодно.
– Просто хочу подышать свежим воздухом, – ответила я.
Телефон перестал звонить, и я нырнула обратно в комнату и прижалась лбом к стеклу. По дороге из школы объяснение утвердилось у меня в голове: врач позвонил Саше, а Саша позвонила в газеты. Я порылась у себя внутри в поисках паники или обиды от такого предательства, но ничего не нашла. Саша, должно быть, получила кучу денег за мой телефонный номер, больше денег, чем получала за год работы. Это ужасно – быть бедной. Я чувствовала только онемение.
– Знаешь, мне очень нужно праздничное платье, – сказала Молли.
– Что? – спросила я.
– Праздничное платье. Для вечеринки у Элис.
Я коснулась своего лба: кожа холодная и губчатая, как у мертвеца. Пошла в ванную и расстелила на полу коврик. Молли продолжила журчать что-то про платье, и ее слова смешивались с журчанием воды в ванне. До меня дошло, что уже неважно, буду ли я содержать Молли в чистоте, потому что содержание в чистоте является частью мероприятий по сохранению ее у себя – а это мне не удастся. Потом дошло, что если я не выкупаю ее, то мне нужно будет чем-то заполнить еще больше неупорядоченного времени перед отходом ко сну. Кран остался включенным. Я пыталась не представлять себе Молли в платье с пышными рукавами и широким поясом. Опустилась на колени перед ванной, положила голову на бортик и следила, как поднимается уровень воды.
Когда Молли росла у меня внутри, я очень много времени проводила в санузле. Меня тошнило так, как никогда прежде; я даже думала, что никогда и никого так не тошнило. По ночам просыпалась от того, что когтистые пальцы сжимали желудок, и ползла в ванную комнату, где прижималась щекой к холодному бортику. Пот был таким соленым, что мне казалось, будто крупинки соли выступают на коже и скатываются крошечными кристалликами по шее. Тело сотрясали судороги, потом тошнота подступала к горлу, заставляя корчиться над унитазом; она была такой сильной, что казалось, будто вместе с рвотой я извергну ребенка.
С тех пор как меня выпустили, я изо всех сил старалась исчезнуть, но благодаря Молли превратилась в неоновую вывеску. Посторонние женщины улыбались мне, спрашивали, мальчика или девочку жду и когда, спрашивали, не устала ли я, пытались уступить место в автобусе. Я чувствовала себя мошенницей. Если б они только знали, кто я такая, то пинками отправили бы меня под колеса. По мере того как мое тело становилось больше – смехотворно и неоправданно большим и, конечно же, больше, чем у кого-либо до меня, – я все реже и реже выходила из квартиры. Смотрела на чуждую массу, наросшую спереди, и думала: «Пожалуйста, уберите, пожалуйста, уберите, пожалуйста, уберите это от меня». А потом наступала ночь, и я снова оказывалась на полу в ванной. Прижимала ладони к животу, чувствуя сквозь кожу узелки крошечных колен и локтей. И ребенок уже не казался чуждым. Он казался другом. До этого я была ужасно одинокой.
В Хэверли мы сажали семена подсолнуха, и я сказала надзирателям, что мой подсолнух вырастет хилым и уродливым, потому что я – дурное семя, и то семя, которое я посадила, – тоже. Но мой цветок вырос крепким и ярко-желтым. Никогда не знаешь, что вырастет из посаженного тобою семени. Именно об этом я думала, когда по ночам стояла на коленях в санузле: о ярких мягких лепестках. Дети растут из семян, говорила главная надзирательница. Я стискивала зубы и молилась: «Пожалуйста, оставайся внутри. Пожалуйста, оставайся внутри. Пожалуйста, кто ты ни есть, оставайся внутри меня».
Крисси
Когда Стивен был мертв уже долгое время, большинство мамочек перестали удерживать своих детей дома после школы, потому что становилось теплее, а их уже тошнило от того, что дети все время после школы торчат дома, с ними. Мою маму постоянно тошнило от меня, но теперь она уже не пыталась меня отдать. Обычно ее не было дома, когда я возвращалась из школы или с прогулки, или же она сидела в своей комнате, закрыв дверь и выключив свет. Мы по-прежнему ходили в церковь каждое воскресенье. Мама всегда любила Бога, даже когда не любила меня. Мы приходили позже и уходили раньше, потому что мама не любила других людей, а если прийти попозже и уйти пораньше, люди едва замечали наше присутствие. Церковь была единственным местом, где мама была по-настоящему счастлива – когда она пела гимны «Господь танца», «Утро засияло», «Хлеб небесный», закрыв глаза и обратив лицо к небу. Ее пение не соответствовало остальной ей. Оно было высоким и красивым. Мне нравилось в церкви, потому что иногда можно было стянуть несколько монет с тарелочек для пожертвований, а еще мне нравилось, как викарий касался моей головы, когда я выходила вперед за благословением.
Когда мы возвращались домой, мама обычно опускалась на коврик у двери и сворачивалась в комок. Я пыталась заставить ее пойти в гостиную, но она не двигалась, а поднять ее мне было не под силу. В итоге я обычно ложилась рядом с ней в прихожей, брала в пальцы прядь ее волос и водила ими вокруг своих губ – словно перышком. Я не знала, почему она так горюет после церкви, но думала: возможно, потому, что знает – целую неделю не придется больше петь гимны.
Единственной, кто по-прежнему не выходил играть с остальными, была Сьюзен. Она даже не ходила в школу. Я видела ее только по вечерам, когда она стояла у окна своей комнаты, приложив ладони к стеклу. Я не знала, видит ли она меня. Когда она не ходила в школу вот уже две недели, я подошла во время перемены к одной девочке из шестого класса и спросила, где Сьюзен.
– Сьюзен? – переспросила она. – Ты имеешь в виду ту, у которой умер брат?
– Да, – ответила я.
– Не знаю. Наверное, дома.
А потом она убежала, потому что девочкам из шестого не положено разговаривать с девочками из четвертого. Я вертела в голове ее слова: «Сьюзен, у которой умер брат». Потому что раньше она всегда была «Сьюзен с такими длинными волосами».
Бетти тоже не ходила в школу, но у нее была свинка, а не мертвый брат. Мисс Уайт сказала, что если кому-то из нас покажется, что у него тоже свинка, мы должны сразу же сказать ей. Я говорила ей это каждый день, много раз, но она только отвечала:
– Перестань говорить глупости и выполняй задание, Крисси.
Во время большой перемены я пробралась обратно в класс и переломала все цветные карандаши в коробке. Крак-крак-крак. Дрянь-мисс-Уайт.
Во вторник мы с Линдой пошли после школы собирать бутылки. Многие люди выкидывают стеклянные бутылки в мусор, будто те ничего не стоят, но мы доставали их и обменивали на сладости. Иногда на дне бутылок оставались темные капли кока-колы, и я вытряхивала их себе на язык. Линда говорила, что это отвратительно. У плохих капель кока-колы был горький, противный вкус, но если попадалась хорошая, то как сахарный сироп. Это стоило риска.
В понедельник мы взяли с собой Линдиных кузенов, но они совсем не помогали нам в сборе бутылок. Просто глупые маленькие мальчики. Это был неудачный день, потому что мусорные баки были только что опустошены, и ни у кого еще не было времени выпить достаточно кока-колы. Я всегда спрашивала мисс Уайт, можно ли мне забирать от школы ящики с пустыми молочными бутылками, но она всегда говорила «нет» – типично для мисс Уайт. Если б я могла забирать эти молочные бутылки, то, наверное, к девяти годам уже была бы миллионершей. Я нашла в канаве две лимонадные бутылки, но одна из них была расколота. Все равно забрала ее. Линда нашла только одну, а мальчики ничего не искали, просто изображали звук пожарной сирены.
– Не везет, – сказала Линда, когда мы пошли к магазину. – Мы никогда не находили так мало бутылок.
– Ну, я не виновата, – отозвалась я.
– А кто виноват?
– Не знаю. Наверное, премьер-министр.
– А почему он в этом виноват?
– Линда, он во всем виноват.
Иногда это утомительно – такая тупая подруга.
Когда мы пришли в магазин, миссис Банти сказала, что даст нам только четверть фунта сладостей, хотя мы заслужили намного больше, – но это типично для миссис Банти. Злая она, злая, злая. Когда взвешивала сладости, бросала их по одной в серебряную чашу весов, пока стрелка не указывала точно на нужную цифру, потом туго завинчивала крышку на банке. Когда больное колено миссис Банти начинало болеть еще сильнее, в магазине работала миссис Харольд, и каждому было ясно, что она вовсе не злая. Потому что она насыпала конфеты в чашу так, что стрелка заходила за нужную цифру, и тогда миссис Харольд говорила:
– А, ладно, пара лишних конфет ребенку не повредит.
Миссис Банти никогда так не делала. Злая, злая, злая, злая!
Мы с Линдой долго не могли договориться, какие сладости хотим. В конце концов взяли лакричное ассорти, потому что его хотела я, которая нашла две бутылки (в том числе и одну разбитую, хотя миссис Банти не приняла ее). Вдобавок мы почти всегда в конечном итоге делали то, чего хотела я. Миссис Банти взвесила ассорти и ссыпала в белый бумажный пакет.
– Там же почти ничего нет, – сказала я, когда она загибала верхний край пакета.
– Ты можешь быть благодарна и за это, Крисси Бэнкс, или можешь не получить ничего, – ответила она. – Честное слово, детишки, вы не знаете, как вам повезло родиться сейчас! Знаете ли, жизнь не всегда была такой легкой. Когда я была маленькой, шла война.
– Тьфу, – отозвалась я. – Почему все всегда только и говорят, что об этой дурацкой древней войне?
После магазина мы пошли на игровую площадку. Мы с Линдой сели на карусель, а мальчики бегали вокруг. Каждые несколько минут они подбегали ко мне и протягивали руки, выпрашивая сладости, и я раскусывала одну конфету пополам и отдавала каждому по половинке. Они маленькие, значит, им нужно меньше сладкого.
Я лежала на спине, когда Линда толкнула меня в плечо и прошептала:
– Смотри!
Она указала на ворота. Я села и увидела, что мамочка Стивена открывает их. Сначала мне показалось, что она выглядит совершенно обычно, потому что была одета в нормальное платье и кофту, но потом я заметила, что ноги у нее босые. Она не смотрела на нас, она смотрела на мальчиков. Те прекратили бегать и попытались вскарабкаться на брусья. Она как-то сонно улыбнулась и пошла к ним. Подойдя ближе, опустилась на колени и раскинула руки в стороны.
– Иди ко мне, Стиви, – услышали мы. – Я знала, что найду тебя.
Мальчики с криками побежали прочь, и мы побежали тоже – с игровой площадки на улицу. Прежде чем свернули за угол, я оглянулась через плечо. Мамочка Стивена сидела на земле под брусьями. Она издавала тот же самый звук, который издала, когда мужчина вынес Стивена из синего дома, – крик лисы, занозившей лапу. Я поискала у себя внутри то же шипучее ощущение, но его не было. Воспоминание причиняло тупую, скручивающую боль, как будто кто-то с вывертом ущипнул меня изнутри.
– Сошла с ума, – сказала Линда, когда я догнала ее. Она оглядывалась назад, чтобы проверить, не гонится ли за нами мамочка Стивена, но я знала, что та не станет этого делать. – Как думаешь, кто убил Стивена? – спросила Линда.
– Не знаю, – ответила я. – Да и какая разница? Он скоро вернется. Как мой папа.
– Твой папа не возвращался сто лет.
– Не сто.
– Не думаю, что Стивен вернется. Дедушка так и не вернулся.
Мне не хотелось объяснять Линде, что люди могут умирать и возвращаться, поэтому я сунула в рот остаток лакричного ассорти, чтобы склеить челюсти и не разговаривать. Линда толкнула меня.
– Фу, какая ты свинья! – сказала она. Коричневая слюна стекала у меня по подбородку.
Когда Линда ушла к себе домой, я выплюнула конфеты в канаву. Потом провела языком во рту, проверяя, не выплюнула ли я заодно и гнилой зуб, но он был на месте и шатался в десне.
В среду я даже забыла о попытках уйти из школы, притворяясь больной, потому что к нам в школу снова пришла полиция, и на этот раз они разговаривали со всеми классами, а не только с малышами. Я видела их через стеклянную дверь: сплошные начищенные ботинки и сверкающие пуговицы. В животе у меня возникло такое ощущение, как от натянувшейся резинки или от горсти шипучего порошка, высыпанного в стакан с кока-колой. Мисс Уайт впустила их в класс и сказала, что все мы должны слушать очень внимательно, поэтому я развернулась так, чтобы смотреть на них. Ричард пнул меня, и я стукнула его по голой ноге. Мисс Уайт велела нам утихнуть и перестать озорничать; один из полицейских посмотрел на меня и улыбнулся половиной рта. Упаковка надорвалась. Порошок зашипел в стакане. Я снова почувствовала себя богом.
Полицейский сказал все то же самое, что говорил мистер Майклс сразу после того, как Стивен умер: что мы, возможно, слышали об очень прискорбном случае с маленьким мальчиком, который жил на одной из наших улиц, и что мы не должны больше ходить играть в переулок, и что кто-то из нас мог знать того маленького мальчика, и что если кто-то видел его в тот день, когда он умер, мы должны прийти к полиции и рассказать об этом. Я подняла руку сразу же, как он закончил говорить, и мисс Уайт сказала:
– Крисси, полицейские очень заняты, им еще нужно поговорить с пятым и шестым классами, у них нет времени на твои глупости.
– Я видела его, – заявила я, глядя ей прямо в глаза.
– Видела? – переспросила она, глядя мне прямо в глаза.
– Да.
– Видела его в тот день? – спросил один из полицейских.
– Да, – ответила я.
– Что ж, – сказал он. – Будь добра, девочка, подойди сюда.
Я встала и прошла в переднюю часть класса, ощущая, как все смотрят мне в спину, и от этого во мне бурлила сила. Полицейский положил руку мне на плечо, и мы отошли в библиотечный уголок и сели на стулья. Я слышала на заднем плане перешептывания, и как мисс Уайт говорит всем достать тетради и закончить классное задание, но гораздо громче я слышала шипение, бурление и звук лопающихся пузырьков. Когда мамочка Стивена пришла на игровую площадку, я испугалась, что это шипучее ощущение исчезло навсегда, потому что внутри у меня было так холодно и тихо, – но теперь оно вернулось, и даже пуще, чем раньше. Никто не заканчивал свое задание, все смотрели на меня.
– Как тебя зовут, девочка? – спросил один из полицейских, когда мы сели. Оба они были слишком большими для маленьких стульчиков в библиотечном уголке и свешивались за края.
– Крисси Бэнкс, – ответила я. Второй полицейский записал это в блокнот.
– Будем знакомы, Крисси. Я – ПК Скотт, а это ПК Вудс, – сказал полицейский. – Значит, ты считаешь, что видела Стивена в день его смерти?
– Что значит «ПК»? спросила я. – «Полицейский коп»?
– Почти, – ответил он. – Полицейский констебль. Ты считаешь, что видела Стивена, так?
– Я знаю, что видела, – сказала я и осознала, что в голове у меня совершенно пусто, там нет ничего, что можно говорить дальше.
Полицейские внимательно смотрели на меня, и я понимала, что они хотят, чтобы я продолжала, но я просто пристально смотрела на них в ответ.
– Ты можешь рассказать нам побольше об этом? – спросил ПК Скотт.
– Я видела его утром, – сказала я.
– Хорошо, – отозвался он, и ПК Вудс записал еще что-то в своем блокноте. Я решила, что, наверное, «она видела его утром».
– Где видела? – спросил ПК Скотт.
– Возле магазина.
– Возле магазина в конце Мэдли-стрит? – уточнил он. – У новостного киоска?
– Не знаю, продаются ли там новости, – сказала я. – Мы просто ходим туда за конфетами.
Он изогнул уголки губ, как делают люди, когда пытаются не засмеяться.
– Ясно. С ним кто-нибудь был?
Они снова ждали, что я продолжу, но я опять молчала, потому что не знала, что мне сказать дальше.
– С кем он был? – спросил ПК Скотт.
– Со своим папой, – сказала я.
То, как они посмотрели друг на друга и подняли брови, заставило меня думать, что это очень умный ответ.
– В какое время это было? – спросил ПК Скотт.
– Не знаю.
– Хотя бы примерно? Ранним утром, поздним утром…
– Днем.
– Днем? Ты уверена? Ты говорила, что это было утром.
– Нет, на самом деле, мне кажется, не утром. Кажется, днем, почти перед самым обедом.
Они снова переглянулись, и ПК Вудс записал что-то в уголке страницы своего блокнота и показал его ПК Скотту. Они выглядели такими неуклюжими на маленьких стульчиках в библиотечном уголке. Мне казалось, что это мои личные куклы в человеческий рост.
– Крисси, в какой день ты видела Стивена? – спросил ПК Скотт.