Капитан Алатристе. Чистая кровь. Испанская ярость. Золото короля (сборник) Перес-Реверте Артуро
— Ну да дело не в том, что там написано в его коносаментеnote 10. Нам известно, что галеон контрабандой везет серебра еще на миллион реалов. Но и это не самое главное. А важно то, что в трюмах «Вирхен де Регла» едут к нам еще две тысячи золотых слитков, которые нигде не значатся. — Он ткнул в капитана мундштуком. — Знаешь, на сколько, по самым скромным подсчетам, потянет этот тайный груз?
— Не имею ни малейшего представления.
— Ну так знай — на двести тысяч золотых эскудо. Капитан посмотрел на свои руки, неподвижно лежавшие на столешнице, и, прикинув в уме, спросил:
— Это получается сто миллионов мараведи?
— Точно! — расхохотался Гуадальмедина. — Все мы знаем, сколько стоит эскудо.
Алатристе поднял голову и пристально поглядел графу в глаза:
— Тут ваша милость ошибается. Может, и знаете, да не так, как я.
Гуадальмедина открыл рот для очередной шутки, но ледяной взгляд Алатристе заставил его промолчать. Известно было, что капитан убивал людей за десятитысячную часть этой суммы. Без сомнения, в этот миллион, как и я, прикидывал, сколько армий можно набрать и вооружить на нее. Сколько аркебуз купить, сколько жизней сохранить, сколько смертей избежать.
Откашлявшись, Кеведо негромким голосом, медленно и важно прочел:
- Мир — торжище. Жизнь — рынок. С давних пор
- Ворье не остается здесь в накладе,
- Как заповедь исполнить «Не укради»,
- Когда в ходу: «Не пойман, так не вор»?
- А и поймают — с правосудьем спор
- Ты выиграешь, если не тупица:
- Сумел спереть — сумеешь откупиться.
Наступило неловкое молчание. Альваро де ла Марка разглядывал свою трубку. Потом он положил ее на стол и сказал:
— Чтобы загрузить в трюм лишние сорок кинталов золота да еще и незадекларированное серебро, капитану «Вирхен де Регла» пришлось снять с галеона восемь пушек. И все равно — корабль перегружен.
— Кому же принадлежит это золото? — осведомился Алатристе.
— Ну тут и гадать нечего. Прежде всего — герцогу де Медина-Сидония: он организовал всю операцию, снарядил корабль и получит самый большой доход. Затем — двоим банкирам: один из Лиссабона, другой — из Антверпена… Еще кое-кому из придворных. Среди них, судя по всему, — Луис де Алькесар, секретарь его величества.
Алатристе обратил ко мне изучающий взгляд. Я, разумеется, уже успел поведать ему о встрече с Гвальтерио Малатестой, хотя ни словом не упомянул о синих глазах, мелькнувших в окне одной из многих карет, составлявших королевский кортеж. Гуадальмедина и Кеведо, в свою очередь внимательно рассматривавшие капитана, в этот миг переглянулись.
— Фокус в том, — продолжал Гуадальмедина, — что корабль, прежде чем разгрузиться в порту Кадиса или Севильи, зайдет в устье Санлукара. Они подкупили командующего флотом, и тот разрешит кораблям под предлогом непогоды ли, англичан или еще чего одну, по крайней мере, ночь простоять там на якоре. И за эту ночь золото потихоньку перегрузят на другой галеон, стоящий там же. Он называется «Никлаасберген» — фламандская посудина с безупречно католическим экипажем, капитаном и арматором… Курсирует в свое удовольствие между Испанией и Фландрией под флагом нашего государя.
— И куда же доставят золото?
— Скорее всего, доля Медина-Сидонии и прочих останется в Лиссабоне, где тамошний банкир даст за нее недурные деньги… А остальное прямым ходом отправится в мятежные провинции.
— Это — измена, — сказал Алатристе.
Голос его был спокоен, рука, подносившая к губам кубок с вином, в котором он уже успел смочить усы, не дрогнула. Но я видел, как странно потемнели его светлые глаза.
— Измена, — повторил он.
И от того, как было произнесено это слово, ожили в моей памяти картины недавнего прошлого. Шеренги испанской пехоты бестрепетно шагают по равнине, окружающей Руйтерскую мельницу, и рокот барабана вселяет сладкую грусть в души тех, кто обречен здесь пасть. Славный галисиец Ривас и прапорщик Чакон гибнут на склоне бастиона Терхейден, спасая бело-синее клетчатое знамя. Рев вырывается из сотни глоток, когда на рассвете начинается штурм Аудкерка. После рукопашной в подземных галереях люди протирают запорошенные глаза… Мне самому вдруг захотелось пить, и я залпом опорожнил стакан.
Кеведо и Гуадальмедина снова переглянулись.
— Это — Испания, капитан, — промолвил поэт. — Заметно, что во Фландрии вы отвыкли от нас.
— Ныне у нас дело главней всего, — веско прибавил Гуадальмедина. — И это уже не впервые. Разница — в том лишь, что теперь король и особенно — Оливарес не доверяют Медина-Сидонии. Как ни старался он потрафить им и угодить, принимая их два года назад в своем имении Санта-Ана, как ни обходительно устраивал он эту поездку, бросалось в глаза, что дон Мануэль де Гусман, восьмой герцог Медина-Сидония, превратился в некоронованного короля Андалусии. От Уэльвы до Малаги и Севильи его воля — закон. Перед нами — мавры, по бокам — Галисия с Португалией, которые только и ждут, как бы отделиться… Это становится опасным. Оливарес подозревает, что Медина-Сидония вместе со своим сыном Гаспаром, графом де Ньебла, готовят переворот… Кто другой пошел бы за это под суд и на плаху, но уж больно высоко взлетели герцоги Медина-Сидония… Оливарес, хоть он их терпеть не может, несмотря на родство, не решится без веских доказательств устроить скандал…
— А что Алькесар?
— Алькесара сейчас тоже голыми руками не возьмешь. Он пользуется при дворе большим влиянием, его поддерживают инквизитор Боканегра и Совет Арагона. И, кроме того, Оливарес, ведущий опасную двойную игру, считает его полезным. — Граф пренебрежительно пожал плечами. — Вот он и решил действовать скрытно, сочтя, что так будет больше толку… Золото надо стащить из-под самого носа у герцога Медина-Сидонии и переправить в сундуки королевской казны. Оливарес действует с одобрения короля, и их величества предприняли сей вояж в Севилью, чтобы полюбоваться представлением. Потом четвертый наш Филипп с обычной своей невозмутимостью обнимет на прощанье старого герцога, послушав заодно, как тот скрежещет зубами… Беда в том, что план Оливареса предусматривает два этапа: первый — полуофициальный и довольно деликатный. Другой — негласный. Это дело более сложное.
— Правильней будет сказать — «опасное», — Кеведо, виднейший представитель концептизмаnote 11, превыше всего ставил точность.
Гуадальмедина подался к капитану:
— Первым, как ты понимаешь, на сцену выходит Ольямедилья…
Мой хозяин медленно склонил голову. Теперь все стояло на своем месте.
— А вторым — я, — сказал он.
Альваро де ла Марка с величайшим спокойствием погладил свою эспаньолку. Улыбнулся.
— Нравится мне в тебе, Алатристе, что ты все схватываешь на лету,
Был уже поздний вечер, когда мы, выйдя с постоялого двора, зашагали по скверно освещенным узким улочкам. Щербатая луна заливала млечным сиянием фасады зданий; под навесами крыш, под сумрачными кронами апельсиновых деревьев вырисовывались наши силуэты. Попадавшиеся изредка навстречу бесформенные тени ускоряли шаг, когда путь их пересекался с нашим, ибо в это время суток Севилья, как и любой другой испанский город, была не лучшим местом для прогулок. Мы вступили на маленькую площадь, и тотчас темная мужская фигура, прильнувшая к окну и что-то бормотавшая в него, отпрянула, приняла оборонительную позицию, и под распахнувшимся плащом будто ненароком блеснула сталь, окошко же со стуком захлопнулось, Гуадальмедина, успокаивающе рассмеявшись, пожелал неподвижному человеку в плаще доброй ночи. Мы продолжили путь, и, опережая нас, летел перед нами гулкий отзвук наших шагов. Порою сквозь ставни зарешеченных окон пробивался огонек свечи, да на углах, под образом Богоматери Непорочно Зачавшей или страстей Господних тускло мерцала жестяная лампадка.
Ольямедилья, объяснял нам по дороге граф, — старая канцелярская крыса, в совершенстве превзошедшая цифирь и делопроизводство. Пользуется полнейшим доверием Оливареса, которому оказывает важные услуги в деле сведения счетов и счётов Чтобы мы поняли, с кем имеем дело, Гуадальмедина рассказал, что Ольямедилья не только провел все расследование, стоившее головы Родриго Кальдерону но и принял живейшее участие в делах, возбужденных против герцогов Лермы и Осуны. Главная его особенность — редкостные добросовестность и честность. Единственная страсть жизни — четыре правила арифметики, а высшая цель — свести дебет с кредитом. Сведения о контрабандном золоте, полученные Оливаресом через своих шпионов, счетовод подтвердил, несколько месяцев терпеливо прокорпев над имевшимися в его распоряжении документами.
— Для полной ясности не хватает кое-каких последних подробностей, — сказал напоследок Гуадальмедина. — Флот уже выслал вперед вестовое судно, сообщая о скором своем прибытии, так что времени у нас немного. Все должно решиться утром, когда Ольямедилья нанесет визит этому самому Гараффе, чтобы узнать, как именно золото перегрузят на борт «Никлаасбергена»… Разумеется, визит будет, так сказать, неофициальный, ибо у нашего счетовода нет ни власти, ни полномочий, а потому не исключаю, — граф иронически вздернул бровь, — что генуэзец позовет на выручку своих покровителей.
Мы проходили мимо таверны — из освещенных окон долетал гитарный перебор. Отворилась дверь, смех и пение стали громче. Вышедшего на порог посетителя выворачивало наизнанку, а между приступами рвоты он хрипло поминал имя Божье — причем более чем всуе.
— А почему бы этого Гараффу просто не взять за шкирку? — осведомился Алатристе. — Подвал с писцом и дыба с палачом — вернейшее средство от забывчивости. В конце концов, это покушение на власть короля.
— Не все так просто. Власть в Севилье оспаривают Королевский совет и здешний магистрат. Да и архиепископ мимо рта не пронесет. Гараффа в добрых отношениях и с ним, и с герцогом Медина-Сидонией. Возьмешь за шкирку — выйдет скандал, а золото тем временем тю-тю… Нет, действовать в открытую никак нельзя. Генуэзец же, после того, как выложит все, что надо, должен исчезнуть на несколько дней. Живет он один, со слугой, так что, если даже сгинет навсегда, никто его не хватится… — Гуадальмедина сделал многозначительную паузу. — Никто, включая и его величество.
Высказавшись, граф некоторое время шел молча. Кеведо, благородно хромая, чуть приотстал, положил мне руку на плечо, словно желал подбодрить.
— Короче говоря, Алатристе, ход за тобой.
Я не видел лица капитана. Лишь темный прямоугольник его фигуры, начинавшийся со шляпы, а завершавшийся кончиком шпаги из-под плаща, покачивался передо мной в лунном сиянии. Но вскоре послышался знакомый голос:
— Прикончить генуэзца — штука нехитрая. Что же касается сведений о золоте…
Он замолчал и остановился. Мы догнали его. Алатристе вскинул голову, и в его светлых глазах отразилась ночная тьма.
— Пыток не люблю.
Сказано было искренно, без драматических модуляций и пафоса. Так человек сообщает о некоей данности, о том, на что имеет безусловное право. Капитан не любил также кислое вино, пережаренное мясо, равно как и людей, неспособных руководствоваться правилами, пусть даже вовсе не общепринятыми, совершенно отличными от его собственных, или воровскими. В наступившей тишине дон Франсиско снял руку с моего плеча. Гуадальмедина беспокойно прокашлялся.
— Меня это не касается, — не без смущения проговорил он наконец. — Мне и знать-то об этом не надо. Вытянуть из Гараффы нужные сведения поручено Ольямедилье и тебе… Он делает свою работу, тебя подрядили ему в помощь.
— Тем более что генуэзец — это самое легкое, — заметил Кеведо тоном человека, который выступает посредником в трудных переговорах.
— Вот именно, — согласился Гуадальмедина. — Ибо когда Гараффа расскажет о последних подробностях сделки, на твою долю, Алатристе, останется кое-что еще…
Он остановился перед капитаном, и прежней неловкости как не бывало. Я не видел его лица, но был уверен — граф улыбается.
— Счетовод Ольямедилья даст тебе денег, чтобы ты сам мог набрать людей по своему выбору… Старых товарищей, тех, кому ты доверяешь. Ну, разумеется, умелых и опытных. Самых лучших, первого сорта…
В конце улицы слышался унылый речитатив бродячего монаха, со светильником в руке собиравшего пожертвования на заупокойные мессы: «Вспомяните усопших… Вспомяните усопших… » Гуадальмедина, проводив его долгим взглядом, обернулся к Алатристе:
— Потому что тебе придется этот проклятый фламандский корабль захватить.
В таких вот беседах дошли мы туда, где под изображением Пречистой Девы Аточенской на выбеленной стене зияла Арка дель Гольпе, открывавшая проход в знаменитый публичный дом. Когда Трианские и Аренальские ворота запирались, через эту арку и это заведение можно было легко и просто оказаться за городской чертой. А у Гуадальмедины, как можно было понять по его недомолвкам, намечена была важная встреча в харчевне Гамарры, в Триане, то есть на другом берегу, который связывал с нашим понтонный мост. Харчевня же примыкала к некоему монастырю, о чьих обитательницах поговаривали, будто Христовыми невестами они становиться не собирались и затворились в обители не по своей воле. А потому на воскресную мессу людей стекалось больше, чем на первое представление комедии: по одну сторону решетки мелькали чепцы и белые ручки монахинь, по другую — вздыхали их поклонники, местные и заезжие, среди коих были и самые знатные кавалеры: вот, к примеру, наш государь. Что же касается веселого дома на Компас-де-ла-Лагунья, гордившегося тем, что одной из его питомиц была некая Клара Мендес, чье имя сделалось нарицательным, став синонимом слова «потаскуха», то он предлагал постояльцам гостиниц как на соседней улице Тинторес, так и на других улицах, а равно и гражданам Севильи карты, музыку и женщин того разряда, о котором великий дон Франсиско де Кеведо в своей неповторимой манере писал:
- Блудило тот, кто у блудев в почете,
- И блудень тот, кто их лелеет нежно,
- Его готовы содержать прилежно
- И блудуэньи, и блудуньи плоти.
- К звезде блудящей подползая в поте,
- Блудяшками обмениваясь спешно,
- Живя блудобоязненно и грешно,
- Я назову тебя блудней на взлетеnote 12.
А содержал бордель некий Гарсипосадас, помимо прочего, известный в Севилье и тем, что один его брат, придворный поэт и друг Гонгоры, в этом году был сожжен на костре за противоестественную связь с мулатом Пепило Инфанте, тоже поэтом и слугою адмирала де Кастильи, а другой — три года назад в Малаге как иудействующий, и мудрено ли, что благодаря таким вот родственным связям сподобился Гарсипосадас получить ехидное прозвище Гренок. Личность достойная во всех отношениях — он весьма сноровисто вел свое предприятие, умея подмазать, где надо, чтоб крутилось без задержки, блудным девкам был отец родной, шпаги требовал оставлять в прихожей, посетителей моложе четырнадцати не допускал, избегая таким образом претензий со стороны городских властей. Приятельские отношения на взаимовыгодной основе сложились у него и с севильскими бандитами, и с блюстителями порядка, оберегавшими его, как сказали бы нечестивые англикане, бизнес.
И в котле сего блудилища кипела похлебка разнообразнейшего сброда — были здесь и фанфаронистые забияки, через слово поминавшие Божью мать и чуть что хватавшиеся за нож, и деловито-обстоятельные наемные убийцы, уважающие себя и свое ремесло, и сбившиеся с пути, спившиеся с круга родовитые дворяне, и загулявшие жители заморских наших провинций, и богатые горожане, и переодетые в мирское платье клирики, и шулера, и юноши, осваивающие азы сводничества, соглядатаи и наушники, честные воры и бессовестные проходимцы, мошенники, за пушечный выстрел чуявшие поживу в лице доверчивого чужестранца и совершенно неуязвимые для правосудия, интересующегося прежде всего толщиной кошелька. Об этом стихами сказал сам дон Франсиско де Кеведо:
… Вот какие в Севилье дела: Тяжесть кары здесь соразмеряют С тем, насколько мошна тяжела.
Так что под снисходительным доглядом властей в Компас-де-ла-Лагуну каждый вечер стекались люди, и рекой текло самое тонкое, выдержанное вино — ну да, текло рекой, а вытекало порой прямо-таки водопадом — и отплясывалась разнузданная сарабанда, благо было с кем. В заведении обитали тридцать с лишком самых что ни на есть распутных путан-распутан, сирен не столь сладкогласных, сколь голосистых, обитавших каждая в отдельной каморке, и в субботу утром — ибо у порядочных людей принято наведываться в бордель в субботу вечером — альгвазил удостоверялся, что ни у кого из девиц нет любострастной болячки, сиречь французской хворобы, проявления коей столь тягостны, что подцепивший ее мог лишь вопрошать в тоске и гневе, почему же Господь не наделит такой же неприятностью всякого язычника, еретика и врага христианской веры. Мудрено ли, что все эти забавы сильно досаждали архиепископу — в одном из его писем того времени читаем мы: «… в изобилии у нас в Севилье развратников, лжесвидетелей, убийц, ростовщиков, мошенников. Игорных домов в городе свыше трехсот, а домов публичных — вдесятеро больше».
Вернемся, однако, к нашему рассказу, благо и ушли недалеко. Стало быть, Гуадальмедина собирался распроститься с нами у Арки-дель-Гольпе, почти что у самого входа в веселый дом, но злая судьба распорядилась так, что в эту минуту появился патруль стражников, возглавляемых альгвазилом с жезлом. Вы, должно быть, помните, что давешняя распря до чрезвычайности обострила отношения между блюстителями порядка и солдатней с галер, так что те и другие, алкая мести и ища случай сквитаться, установили неустойчивое равновесие: первые избегали днем появляться на улице, вторые ночью не покидали Триану и не пересекали городскую черту.
— Ну-ка, ну-ка, — сказал альгвазил, заметив нас.
Гуадальмедина, Кеведо, капитан и я переглянулись в некотором замешательстве. Иначе, как досаднейшим невезением, нельзя было объяснить, что из всего множества разнообразной публики, шлявшейся в полумраке по Лагуне, альгвазил решил прицепиться именно к нам
— Нашим доблестным воинам пришла охота подышать воздухом? — с непередаваемым ехидством осведомился он.
Отчего ж не съехидничать, если у тебя за спиной — четверо верзил в полном вооружении и с рожами, которые в сумраке ночи выглядят еще более мрачными, чем обычно. Тут наконец я понял, в чем дело. В скудном свете фонаря над церковью Пресвятой Девы Аточенской одеяния капитана, и Гуадальмедины, и мое вполне могли сойти за обмундирование. Да и замшевый колет, облекавший стан нашего графа, в мирное время носить запрещалось, а он, как на грех, надел его сегодня потому лишь, что намеревался сопровождать короля. Про Алатристе и говорить нечего — за милю узнавался в нем солдат гвардейской пехоты. Скорый разумом Кеведо почуял недоброе и поспешил уладить недоразумение.
— Вы обмишулились, сударь, — со всевозможной учтивостью проговорил он. — Эти достойные господа — не те, за кого вы их принимаете.
Стали подтягиваться, окружая нас, зеваки — две потаскухи под ничего не скрывающими покрывалами, темная личность из тех, кого в трущобах Мадрида называют хаке, какой-то пьяница, державший бутылку величиной с пасхальную свечу, какие носят на крестный ход. Сам Гарсипосадас-Гренок высунул нос из-под арки. Присутствие публики привело альгвазила в еще большее раздражение.
— А вы, сударь, зачем суетесь со своими объяснениями, куда не просят? Без вас как-нибудь разберусь.
Стоявший рядом со мной Гуадальмедина прищелкнул языком, явно теряя терпение.
— Не робей, ребята, — подбодрил нас некто скрытый во тьме и в толпе. Послышались смешки. Народу прибывало. Одна часть любопытных держала сторону правосудия, другая и более многочисленная в отборных выражениях советовала спуску полицейским не давать, а наоборот — задать им жару.
— Именем короля вы арестованы.
Ничего хорошего нам это не сулило. Гуадальмедина переглянулся с Кеведо и закинул плащ на плечо, высвобождая правую руку.
— Не в моих правилах терпеть подобный произвол, — молвил он.
— Свои правила, сударь, — тотчас отозвался альгвазил, — можете засунуть себе… знаете, куда?
После этой любезности столкновение стало неизбежным. Что же касается моего хозяина, то он помалкивал и не терял спокойствия, поглядывая на человека с жезлом и на его подручных. Даже в полумраке его орлиный профиль и густые усы выглядели весьма внушительно — или, по крайней мере, так казалось мне, хорошо знавшему капитана и представлявшему, чего от него ждать. Я ощупал рукоять своего кинжала, в очередной раз пожалев, что не ношу шпагу: нас было четверо против пятерых. Даже и не четверо, спохватился я с горечью, а три с половиной: две жалкие пядиnote 13 моего клинка нельзя было брать в расчет в полной мере.
— Попрошу сдать оружие, — приказал альгвазил. — И следовать за мной.
— Напрасно вы так… — сделал Кеведо последнюю попытку договориться. — Я — рыцарь ордена Сантьяго…
— А я — Папа Римский.
Было совершенно ясно, что представитель закона намерен добиться своего во что бы то ни стало: мы ненароком забрели на его делянку, и на происходящее во все глаза взирала его паства. Четверо стражников обнажили шпаги и двинулись вперед, охватывая нас широким полукольцом.
— Если пробьемся и нас никто не узнает, это дело завтра же будет предано забвению. — Гуадальмедина прикрывал лицо плащом, и оттого голос его звучал сдавленно. — Если же нет, помните, господа: ближайшая к нам церковь — собор Святого Франциска.
Стражники, в своих черных одеяниях казавшиеся порождениями тьмы, меж тем приближались. Зрители под аркой хлопали в ладоши, радуясь представлению.
— Покажи им, Санчес, где раки зимуют, — весело крикнул кто-то из них, обращаясь к альгвазилу.
Тот неторопливо, сохраняя полнейшее самообладание, засунул за пояс свой жезл, правой рукой извлек из ножен шпагу, левой — достал длинноствольный пистолет.
— Считаю до трех, — сказал он, делая шаг вперед. — Раз…
Дон Франсиско де Кеведо мягко отодвинул меня в сторонку, оказавшись между мной и стражниками.
Гуадальмедина поглядывал на стоящего к нему боком капитана Алатристе, а мой хозяин невозмутимо пребывал на прежнем месте, прикидывая расстояние до стражников и очень медленно поворачиваясь всем телом к тому, кто был к нему ближе всех, но при этом не выпуская из поля зрения остальных. Я заметил, как граф, отыскав глазами стражника, на которого смотрел мой хозяин, тотчас перевел глаза на другого, как бы окончательно выбрав себе противника.
— Два…
Кеведо, пробормотав сквозь зубы свое излюбленное «Придется подраться», отстегнул пряжку плаща и обмотал его вокруг левой руки. Гуадальмедина свой плащ сложил втрое, приготовясь защищать им корпус от ударов, которые, судя по всему, должны были посыпаться градом. Я отодвинулся от дона Франсиско и сделал шаг к своему хозяину: тот уже взялся за эфес шпаги, а пальцами другой руки поглаживал навершие кинжала. До меня доносилось его размеренное, нимало не учащенное дыхание. Вдруг пришло в голову, что уже несколько месяцев — со дня взятия Бреды — не приходилось мне видеть, как он убивает человека.
— Три! — Альгвазил поднял пистолет и повернул голову к зевакам. — Именем короля!.. Да свершится правосудие!
Он еще не успел договорить, как Гуадальмедина разрядил в него свой пистолет, и от выстрела в упор альгвазила откинуло назад. Раздался женский вскрик, во мраке прошел по рядам зрителей гул ожидания, ибо наблюдать за тем, как режутся ближние твои, есть исконная забава испанского народа. В тот же миг Кеведо, Алатристе и Гуадальмедина выхватили шпаги, и семь обнаженных клинков сверкнули, столкнулись, лязгнули, высекая искры, стражники закричали «Именем короля! », загомонили зрители. Обнажив кинжал, я видел, как одного стражника граф в мгновение ока полоснул по руке, другого Кеведо ткнул в лицо, и тот, обливаясь кровью — а было ее, надо сказать, будто свинью закололи — отшатнулся к стене, зажимая рану, а третьему капитан молниеносным выпадом всадил в грудь две пяди Толедской стали и тотчас извлек клинок едва успев сказать «Матерь Божья», стражник повалился наземь, и кровь, черная, как тушь, толчками хлынула у него изо рта. Увидав, какая судьба постигла его товарищей, четвертый, недолго думая, бросился было прочь, но не преуспел в своем намерении — Алатристе заступил ему дорогу. Тут и я спрятал в ножны свой бесполезный кинжал и проворно подобрал валявшуюся на земле шпагу — ее выронил альгвазил, — поспев как раз вовремя: двое-трое зевак, введенные в заблуждение первоначальным развитием событий, решили поддержать стражников, однако все было кончено так стремительно, что они замерли и затоптались на месте, в растерянности переглядываясь, ибо Алатристе, Кеведо и граф со шпагами наголо выказывали полнейшую готовность к продолжению. Я примкнул к ним и стал в позицию, и рука моя, сжимавшая шпагу, дрожала — но не от страха, а от боевого задора: я бы отдал душу дьяволу, чтобы принять участие в стычке. Однако охота вмешиваться у зевак прошла: они благоразумно держались в сторонке, бормоча себе под нос в том смысле, что руки, мол, марать неохота, и что, мол, погодите, попадетесь нам еще. А мы отступили, не поворачиваясь к ним спиной и оставив на поле боя наголову разгромленного противника: один стражник убит наповал; упавший навзничь альгвазил если еще и дышал, то — на ладан; раненный Гуадальмединой зажимал, как мог, рассеченное предплечье, а пораженный клинком дона Франсиско, обливаясь кровью, стоял на коленях у стены.
— Будете помнить королевские галеры! — залихватски выкрикнул Гуадальмедина, удаляясь с места происшествия.
Это было хитро придумано: укрепить несчастного альгвазила во мнении о том, что именно солдат с галер он на свою голову задержал минуту назад, и на них списать удары шпагой, столь щедро рассыпанные нынешней ночью.
Лестный отзыв мной вполне заслужен, Я его снискал не без причины, Из врагов я нащепал лучины, К сатане отправил их на ужин.
Дон Франсиско де Кеведо на ходу и с ходу сочинил эти стишки, покуда шагал по улице Аринас к Аренальским воротам, отыскивая какую-нибудь еще не закрытую за поздним временем таверну, дабы отпраздновать победу добрым вином. Альваро де ла Марка одобрительно посмеивался.
— Здорово мы им дали, — приговаривал он, — здорово дали и ловко провели.
А капитан Алатристе, тщательно протерев лезвие шпаги извлеченным из кармана платком и спрятав ее в ножны, шел молча, погруженный в свои мысли, постичь которые не представлялось возможным. Я же, гордый, как Дон Кихот, нес шпагу альгвазила.
IV. Фрейлина ее величества
Диего Алатристе — без плаща, в расстегнутом на груди суконном колете поверх тщательно заштопанной чистой сорочки, со шпагой и кинжалом на поясе — стоял, прислонясь к стене какого-то особняка на улице Месон-дель-Моро, между кадками с геранью и базиликом и внимательнейшим образом следил за домом генуэзца Гараффы. Дело происходило поблизости от еврейского квартала, неподалеку от монастыря Босоногих Кармелитов и старого Театра доньи Эльвиры, и в этот час улицы были пустынны — лишь изредка появлялись прохожие, да какая-то женщина подметала мостовую и поливала цветы. В прежние времена, в бытность свою солдатом королевских галер Диего Алатристе часто бывал здесь, знать не зная, что по возвращении в шестьсот шестнадцатом году из Италии доведется ему провести довольно много времени в так называемом «Апельсиновом Дворе», служившем пристанищем и убежищем самым отчаянным и удалым севильским плутам. Вы, может быть, помните, господа: не желая подавлять восстание морисков в Валенсии, капитан вышел из полка, отправился в Неаполь, чтобы, по его собственным словам, «резать только тех басурман, которые могут сопротивляться», плавал на галерах, фа-бил турецкое побережье, а в пятнадцатом году с богатыми трофеями воротился в Италию и зажил в свое удовольствие. Счастье, как счастью и положено, оказалось недолгим: женщина, измена, отметина поперек щеки неверной любовницы, убитый наповал соперник — и вот уже Алатристе бежит из Неаполя, и капитан Алонсо де Контрерас по старой дружбе тайком сажает его на галеру, идущую в Санлукар и Севилью. И прежде чем перебраться в Мадрид, отставной солдат начал зарабатывать себе на пропитание шпагой, став эспадачином в этом новом Вавилоне, средоточии всех пороков, то есть днем отсиживался в убежище кафедрального собора, а ночью выползал оттуда и правил ремесло, которое человека храброго, ловкого, хорошо владеющего оружием, вполне могло прокормить. В ту пору такие легендарные головорезы, как Гонсало Ксенис, Гайосо, Аумада да и сам великий Педро Васкес де Эскамилья, короля признававшие только в карточной колоде, уже сходили со сцены: одни не сумели переварить свинцовую горошину, другие поперхнулись сталью, третьи подхватили пеньковую хворобу, от которой при их роде занятий уберечься было нелегко. Однако в убежище да и в тюрьме, где Алатристе также приходилось бывать регулярно, свел он знакомство с достойнейшими продолжателями их дела — мокрого, сами понимаете — умельцами и знатоками, мастерами колотья и резьбы, да и сам, блестяще владея всеми тонкостями своего ремесла, стал в сем славном сообществе человеком не из последних.
Сейчас не без сладкой грусти, тоскуя не столько по былому, сколько по канувшей безвозвратно юности, он вспоминал все это, тем паче что оказался совсем неподалеку от Театра доньи Эльвиры, где смотрел когда-то представления пьес, где увидел впервые «Собаку на сене» Лопе и «Стыдливого во дворце» Тирсо де Молины, где проводил вечера, начинавшиеся стихами и стуком деревянных рапир на сцене, а завершавшиеся звоном настоящих шпаг, равно как и пирушками в тавернах, в обществе друзей и девиц, податливых и неспесивых. Эта блистательная и опасная Севилья осталась прежней, и отличия следовало искать не в ней, а в самом себе. Время даром не прошло, размышлял он теперь, и душа у человека дряхлеет прежде всего остального.
— Матерь Божья, капитан Алатристе… Мир и вправду тесен!
Алатристе, очнувшись от своих дум, обернулся к тому кто назвал его по имени. Странно было видеть Себастьяна Копонса здесь, а не во фламандской траншее, а еще странней — услышать из его уст восемь слов кряду. Потребовалось несколько мгновений, чтобы осознать происходящее, припомнить, как плыли из Дюнкерка, как совсем недавно прощались в Кадисе с арагонцем, который собирался увольняться из армии и подаваться на север, в Севилью.
— Рад тебя видеть, Себастьян.
Это было так и не так. В эту самую минуту капитан никому не был рад, и, крепко пожимая руку старому товарищу, из-за его плеча внимательно оглядывал дальнюю оконечность улицы. Слава богу, Копонс — свой человек. Его можно отправить отсюда, объяснив положение, и он, конечно, поймет. В конце концов, в том и состоит ценность дружбы, что друг позволит тебе сдать карты и не спросит, не крапленые ли.
— Обосновался в Севилье?
— Вроде.
Маленький, жилистый, крепкий Копонс не сменил свое солдатское обличье — колет, перевязь со шпагой, сапоги. На левом виске под шляпой виднелся шрам от раны, полученной на Руйтерской мельнице — Алатристе своими руками перевязал ему тогда голову.
— Спрыснуть бы, Диего.
— После.
Копонс воззрился на него удивленно и очень внимательно, а потом проследил взгляд капитана.
— Занят?
— Не без того.
Арагонец снова оглядел улицу, будто отыскивая на ней приметы того, чем же занят его однополчанин. Потом машинально опустил руку на эфес.
— Помочь?
— Нет пока. — По обветренному лицу Алатристе скользнула ласковая улыбка. — Но, может статься, пока ты в Севилье, придется кое-что и на твою долю… Годится?
Копонс с бесстрастием древнего стоика пожал плечами, как бывало, когда капитан Брагадо приказывал лезть с кинжалом в руке в узкую дыру штольни или штурмовать голландский бастион.
— Ты подрядился?
— Да. Можно будет заработать.
— Это — кстати.
Тут Алатристе заметил в конце улицы счетовода Ольямедилью — тот был, по обыкновению, весь в черном, наглухо застегнут, на голове шляпенка с узкими полями, на лице озабоченное выражение мелкого канцеляриста, сию минуту вышедшего из кабинета высокого начальства.
— Мне надо идти, Себастьян… Приходи на постоялый двор Бесерры.
Он положил руку ему на плечо и, ничего не прибавив к сказанному, простился с арагонцем. Неторопливо пересек улицу и нагнал счетовода возле углового дома — кирпичного, с геранями в кадках и неприметной калиткой в решетчатой ограде, за которой виднелся внутренний дворик. Не окликнув друг друга, не обменявшись ни единым словом, а лишь понимающе переглянувшись, оба вошли: Алатристе — взявшись за рукоять шпаги, Ольямедилья — с прежней уксусно-кислой миной Появился, вытирая руки о фартук, престарелый слуга, вопросительно поднял на них глаза.
— Святейшая инквизиция, — ледяным тоном оповестил счетовод.
Слуга изменился в лице, ибо в Севилье вообще, а в доме генуэзца — особенно, слова эти много чего таили в себе, и с телячьей покорностью, безмолвной безропотной, повиновался Алатристе, который связал его, заткнул ему рот кляпом и, втолкнув в какую-то комнатку, запер на ключ. Когда капитан вновь вышел в патио, Ольямедилья ждал его, притаясь за огромной кадкой с папоротником, сложив ладони и нетерпеливо крутя большими пальцами. Молча переглянувшись, оба пересекли патио и остановились перед закрытой дверью. Обнажив шпагу, Алатристе рванул дверь и влетел в просторный кабинет, где стояли стол, шкаф, несколько кожаных стульев, а в глубине виднелся отделанный бронзой камин. Падая из окна — высокого, забранного решеткой и наполовину закрытого жалюзи, — бесчисленные квадратики света плясали на голове и плечах человека средних лет, скорее пузатого, нежели плечистого, одетого в шелковый халат и мягкие домашние туфли. При появлении нежданных гостей хозяин кабинета вскочил в тревоге. На этот раз Ольямедилья не стал упоминать инквизицию да и вообще никак не представился, а, войдя следом за Алатристе, лишь обвел кабинет взглядом, удовлетворенно задержав его на открытом и набитом бумагами шкафу-поставце. Точь-в-точь кот, облизывающийся при виде сардины, подумал капитан. Хозяин же, помертвев лицом, разинув рот, но не произнося ни слова, замер у стола, так и не донеся до свечи сургучную палочку. Крашеные волосы под сеткой, нафабренные и заправленные в особые замшевые чехольчики усы, зажатое в пальцах гусиное перо — таков был Гараффа. Вскочив при появлении незнакомцев, он опрокинул чернильницу, залившую бумаги, и в ужасе скосив глаза смотрел на клинок, приставленный капитаном Алатристе к его горлу.
— Стало быть, не понимаете даже, о чем я говорю?
Счетовод Ольямедилья, по-хозяйски рассевшись за письменным столом, поднял глаза от бумаг и посмотрел на Джеронимо Гараффу — усаженный на стул и крепко прикрученный к его спинке, тот беспокойно двигал головой в так и не снятой сетке. В кабинете было не жарко, но по лбу и по щекам генуэзца катились крупные капли пота, распространяя резкий запах камеди, перемешанный с ароматом примочек и ароматических мазей, употребляемых хорошими цирюльниками.
— Уверяю вас, господа…
Коротким взмахом руки Ольямедилья пресек этот протестующий возглас, и вновь погрузился в изучение бумаг, разложенных перед ним. Гараффа — усодержатели придавали его лицу сходство с нелепой карнавальной маской — выкатил глаза на Алатристе, который, вложив шпагу в ножны, скрестив руки на груди, привалясь спиной к стене, слушал все это молча. Ледяное выражение его лица, должно быть, вселило в генуэзца еще большую тревогу, нежели неприязненно-строгая мина Ольямедильи, ибо он снова повернулся к счетоводу, как бы выбирая из двух неизбежных зол меньшее. После длительного и тягостного молчания тот оторвался от бумаг, откинулся в кресле и, сложив руки на животе, завертел большими пальцами. Вот же крыса канцелярская, подумал Алатристе. Но крыса, на которую походил Ольямедилья, должна была страдать несварением желудка или ощущать во рту горький привкус желчи.
— Ну, хорошо… — холодно произнес счетовод заранее припасенную фразу. — Разъясним дело. Вы знаете, о чем я говорю, а мы знаем, что вы знаете. Все прочее есть зряшная трата времени.
У Джеронимо Гараффы так пересохло во рту, что заговорить ему удалось лишь с третьего раза:
— Клянусь Господом нашим Иисусом Христом… — хрипло сказал он, и от страха чужестранный выговор звучал явственней, чем обычно. — Я ничего не знаю об этом фламандском паруснике.
— Иисус Христос не имеет к нашему делу ни малейшего отношения.
— Это произвол!.. Я требую правосудия…
Последняя попытка Гараффы придать своим словам должную твердость захлебнулась в прорвавшемся рыдании. Одного взгляда на каменное лицо Диего Алатристе хватило бы, чтобы понять — правосудие, которого требует генуэзец и благосклонность которого он, без сомнения, привык приобретать за хорошенькие серебряные монетки по восьми реалов, пребывало сейчас далеко-далеко от этой комнаты.
— Куда причалит «Вирхен де Регла»? — с прежним спокойствием вопросил Ольямедилья.
— Не знаю… Пресвятая Дева… Не понимаю, о чем вы…
Счетовод почесал нос и значительно посмотрел на Алатристе. Капитан подумал, что этот Ольямедилья являет собой живое воплощение, ходячий образ чиновничества, забравшего такую власть в заавстрияченной нашей Испании, — дотошного, скрупулезного и беспощадного. Он мог быть судьей, писарем-делопроизводителем, альгвазилом, адвокатом — любым из обширной коллекции гадов и тварей, процветавших под сенью престола. Кеведо и Гуадальмедина уверяли, будто он — честен. Очень может быть. Но всеми прочими своими деяниями и дарованиями он ничем не отличается от черной стаи алчного и безжалостного воронья, обсевшего судебные залы, адвокатские конторы, аудиторские палаты и прочие присутственные места обеих Испании, самого Люцифера обштопавшего по части гордыни, Какусаnote 14 затмившего лютым мздоимством, далеко позади оставившего Тантала в неуемной и неутолимой жажде почестей, и никогда ни один язычник не изрыгал хулы кощунственней, нежели та, что содержалась в писаниях сей братии, неизменно гибельных для сирых и убогих, но играющих на руку сильным и власть имущим. Вот уж точно — ненасытные пиявицы, по самой природе своей лишенные милосердия и малейших понятий о приличиях, зато сверх меры одаренные невоздержанностью, хищностью и фанатически-рьяным лицемерием, когтящие и терзающие именно тех, кто вверен их попечению. Впрочем, человек, который угодил им в лапы сегодня, — не сирый, не убогий, не жалкий. Хотя жалости достоин, что уж там говорить.
— Ну, хорошо, — заключил Ольямедилья.
Он сложил бумаги аккуратной стопочкой, не сводя при этом глаз с Алатристе и всем своим видом показывая: «Я свое дело сделал». В течение нескольких мгновений они молча смотрели друг на друга, затем капитан расцепил скрещенные на груди руки и отступил от стены, сделав шаг к Джеронимо Гараффе. На лице генуэзца отразился неописуемый ужас. Алатристе стал перед ним, чуть склонился и взглянул ему прямо в глаза очень пристально и очень пытливо. Ни малейшего сострадания не вызывал у него этот человек и все, что воплощал тот в себе. Из-под сетки, стягивавшей крашеные волосы, по лбу, по щекам и вдоль шеи текли темные струйки, и кисловатый запах испарины, пробирающей человека в миг смертельной опасности, заглушал теперь аромат притираний и бальзама.
— Джеронимо… — почти шепотом произнес капитан.
Услышав свое имя, прозвучавшее в трех пядях от лица, тот дернул головой, как от пощечины. Алатристе, не отстраняясь, еще несколько мгновений неподвижно и молча смотрел на генуэзца в упор, почти касаясь его носа усами.
— Мне приходилось видеть, как пытают, — медленно заговорил он. — Как подвешивают на дыбу, выворачивая руки и ноги, чтобы человек дал показания на собственных детей. Как заживо сдирают кожу, а он воет, умоляя, чтобы прикончили… Как в Валенсии жгли ступни несчастным морискам, требуя выдать спрятанное золото, а до них доносились крики их малолетних дочерей, которых насиловали солдаты…
Капитан замолчал, будто спохватившись, что таких примеров можно приводить до бесконечности, и продолжать ни к чему. Казалось, рука самой смерти коснулась лица Гараффы — он вдруг перестал потеть, словно под кожей, желтой от ужаса, не осталось ни капли жидкости.
— Поверь мне, рано или поздно все развязывают язык, — договорил Алатристе. — Ну, или почти все. Кое-кто умирает под пытками — если палач попадется неумелый… Но это — не твой случай.
Он еще мгновение подержал генуэзца под прицелом своих глаз, потом выпрямился, повернулся к нему спиной, подошел к столу, не спеша расстегнул пуговицу на обшлаге колета и закатал левый рукав. Встретился взглядом с Ольямедильей, который наблюдал за ним внимательно, но не вполне понимал, что происходит. Взял со стола шандал со свечой и вновь приблизился к Гараффе. Чтобы тому лучше было видно, немного поднял подсвечник, и огонек свечи вспыхнул зеленовато-серым отблеском в его устремленных на генуэзца глазах — неподвижных, как два заиндевевших стеклышка.
— Смотри, — бросил он.
И, придвинув к самому носу Джеронимо Гараффы густо поросшую волосами руку, от кисти до локтя прочерченную узким шрамом, Алатристе поднес пламя к своему обнаженному предплечью. Свеча затрещала, запахло горелым мясом, капитан сжал кулак, стиснул челюсти, и под кожей, словно вырезанная на камне виноградная лоза, проступили напрягшиеся мышцы и сухожилия. Зеленоватые глаза не изменили своего выражения, тогда как глаза генуэзца от ужаса выкатились из орбит. Это продолжалось одно мгновение, показавшееся бесконечным. Затем, как ни в чем не бывало, Алатристе поставил подсвечник на стол, снова повернулся к Гараффе и показал ему свою руку. На побагровевшей коже зиял обуглившийся по краям ожог размером с восьмиреаловую монету.
— Джеронимо… — позвал капитан. Он снова вплотную придвинулся к нему и тихо, доверительно произнес: — Если я сделал это с собой, представь, каково будет тебе.
Желтоватая лужица расплылась по полу между ножками стула. Генуэзец застонал, затрясся всем телом — и это продолжалось довольно долго. Когда же он вновь обрел дар речи, то заговорил горячо и сбивчиво, а счетовод Ольямедилья, часто обмакивая перо в чернильницу, прилежно записывал хлынувшие потоком слова. Алатристе отправился на кухню, чтобы смазать ожог салом или маслом. Перевязав руку чистой тряпицей, он вернулся в кабинет, Ольямедилья же обратил к нему взгляд, который у человека с иным душевным устройством означал бы огромное и нескрываемое уважение. Что же касается Джеронимо Гараффы, то он, утеряв представление обо всем на свете, кроме обуявшего его ужаса, продолжал говорить без умолку, сыпя именами, названиями мест и португальских банков, цифрами, датами и прочим.
В это самое время я шел под сводами длинной арки, ведущей вглубь старинного квартала Альхама. И в точности как Джеронимо Гараффа, только по иным причинам, чувствовал, как оледенела кровь в жилах. Остановившись там, где было мне указано, оперся о стену, ибо ноги подкашивались. Однако, повинуясь развившемуся за последние годы инстинкту самосохранения, я, несмотря ни на что, внимательно оглядел место действия — два выхода и внушающие тревогу дверцы в стенах. Тронув рукоять кинжала, как всегда висевшего на поясе за спиной, бездумно ощупал карман, где лежала записка, которая и привела меня сюда. Записка эта была точь-в-точь как из комедии Лопе или Тирсо:
Если чувство, которое Вы питаете ко мне, еще живо, сейчас самое время доказать это. Я буду рада видеть Вас в одиннадцать утра, под аркой, ведущей в старый еврейский квартал.
Записку принесли в девять, на постоялый двор, где я сидел на пороге, дожидаясь возвращения капитана и глазея на прохожих. Она была без подписи, однако имя отправительницы запечатлелось на бумаге так же ясно, как в памяти и сердце у меня. Вы, господа, сами можете представить себе, какая буря противоречивых чувств бушевала в моей душе с минуты получения послания, какая сладостная тревога направляла мои шаги. Дабы не наскучить читателю и не вогнать самого себя в краску, умолчу о своем смятении, столь присущем влюбленным, а упомяну лишь, что было мне шестнадцать лет, и ни одну даму или девицу не любил я в ту пору — да и потом тоже, — как Анхелику де Алькесар.
Да, черт возьми, это было нечто особенное. Я знал, что эта записочка — всего лишь очередной ход в опасной игре, которую вела со мной Анхелика с того дня, как мы впервые увидели друг друга в Мадриде, возле таверны «У Турка». Игра эта, где на кону стояла и жизнь моя, и честь, еще много раз и на протяжении многих лет будет заставлять меня скользить над пропастью по лезвию самой сладостной бритвы, какую только может сотворить женщина для мужчины, который всю ее жизнь, до последнего дыхания, пресекшегося так рано, будет ей и возлюбленным, и врагом. Но до этого было тогда еще далеко, а пока прохладным зимним утром я шел по Севилье с отвагой и бодростью, неотъемлемыми от молодости, припоминая, как эта девочка — теперь уже, наверно, не девочка — три года назад у мадридского источника Асеро, когда я сказал, что готов умереть за нее, ответила с улыбкой нежной и загадочной: «Может, когда-нибудь и сбудется твое желание».
У арки де ла Альхама никого не было. Оставив за спиной колокольню кафедрального собора, врезанную в небо над купами апельсиновых деревьев, я прошел дальше, свернул и оказался у противоположного выхода, где журчал фонтан и свисал с зубчатых стен Алькасара вьюнок. Никого. Быть может, кто-то подшутил надо мной, думал я, вглядываясь в темноту. Но тут за спиной послышался какой-то звук, и я обернулся, одновременно взявшись за кинжал. Одна из дверей открылась, и появившийся оттуда дюжий и рыжий немец-гвардеец молча воззрился на меня. Потом поманил к себе, и я сторожко, опасаясь подвоха, приблизился. Немец не выказывал враждебных намерений, а всего лишь рассматривал меня с профессиональным любопытством, после чего показал знаком, чтобы я отдал кинжал. Между густейших рыжих бакенбард, соединенных с усами, мелькнула добродушная улыбка. Потом он произнес нечто вроде «комензихерейн», и я, вдосталь навидавшийся во Фландрии немцев как живых, так и мертвых, понял, что это значит «Иди сюда», «Заходи» или что-то в этом роде. Выбора у меня не было, так что я отстегнул кинжал и переступил порог.
— Ну, здравствуй… солдат.
Те, кто знает портрет Анхелики де Алькесар, написанный Диего Веласкесом, легко представят себе, как выглядела она года за два-три до этого. Племяннице личного секретаря его величества, фрейлине королевы в ту пору исполнилось уже пятнадцать лет, и ее красота была уже не обещанием, а непреложной данностью. Анхелика выросла и расцвела: шнурованный лиф с отделкой из серебра и кораллов, широкая длинная юбка на металлическом каркасе — гвардимканте, красиво струившаяся вокруг бедер, подчеркивали пленительно-женственные очертания ее фигуры, потерявшей со времени нашей последней встречи отроческую угловатость. Золото завитков — золото, какого и на рудниках Арауко не видывали, — подчеркивая синеву глаз, не противоречило белизне матовой кожи, которая казалась гладкой, как шелк. Впоследствии, когда мне довелось прикоснуться к ней, оказалось, что не казалась.
— Давно не виделись.
Ее красота слепила мне глаза Комната, убранная на мавританский манер, выходила в сад королевского дворца. От того, что Анхелика сидела спиной к свету, солнечные лучи венчали ее голову сияющим нимбом. По изящно вырезанным губам скользнула всегдашняя улыбка — загадочная, будто намекающая на что-то, приправленная пряной крупицей недоброй насмешки.
— Давно, — еле выговорил я.
Немец удалился в сад, где по временам мелькал чепец прогуливавшейся там дуэньи. Анхелика села в резное деревянное кресло, указав мне на низкий табурет, стоявший напротив. Плохо соображая, что делаю, я опустился на него. Сложив руки на коленях, она внимательно смотрела на меня; носок атласной туфельки выглядывал из-под обруча, вшитого в подол юбки, и я вдруг почувствовал, до чего же неуклюже и топорно выгляжу я в своем толстого сукна колете без рукавов, надетом поверх заплатанной рубашки, в грубошерстных штанах, в кожаных солдатских гетрах. Клянусь кровью Христовой, произнес я про себя с досадой, и похолодел от ревности при мысли о том, сколько расфранченных красавчиков с голубой кровью и тутой мошной увивается вокруг Анхелики на придворных балах и празднествах.
— Надеюсь, ты не держишь на меня зла, — мягко произнесла она.
Не потребовалось больших усилий, чтобы мгновенно воскресить в памяти застенки инквизиции, аутодафе на Пласа-Майор и роль, которую сыграла племянница Луиса де Алькесара во всех моих унижениях и злосчастьях. И обретя от этих воспоминаний ту меру холодности, что была мне так необходима в тот миг, я спросил:
— Что вам нужно от меня?
Она помедлила с ответом на секунду больше, чем было нужно, все с той же улыбкой на устах продолжая пристально рассматривать меня. И, судя по всему, увиденное ей понравилось.
— Ничего не нужно. Забавно было встретиться с тобой вновь.. Я заметила тебя на площади. — Помолчала мгновение, перевела взгляд на мои руки, а потом вновь взглянула в лицо: — Ты вырос.
— И вы.
Прикусив нижнюю губу, она не кивнула, а медленно наклонила голову. Локоны при этом движении чуть прилегли к бледным щекам, и это привело меня в полный восторг
— Ты воевал во Фландрии. — Это был не вопрос и не утверждение — казалось, она просто размышляет вслух, и тем неожиданнее прозвучало: — Мне кажется, что я тебя люблю.
Я вздрогнул, привскочив со своего табурета. Анхелика уже не улыбалась, подняв на меня свои синие — как море, как небо, как сама жизнь — глаза. Боже, как умопомрачительно хороша она была, подумал я и пробормотал:
— Боже…
Я дрожал — вот уж действительно, — как палый лист под ветром. Она еще какое-то время оставалась неподвижна и безмолвна. Потом слегка пожала плечами:
— Еще хочу тебе сказать: ты водишься с людьми, которые могут навлечь на тебя беду. Этот твой капитан Батисте, Тристе или как его там… Твои друзья — враги моих друзей… Знай: ты рискуешь головой.
— Не в первый раз, — ответил я.
— Смотри, как бы не в последний. — Она снова улыбнулась, как раньше — задумчиво и загадочно: — Сегодня герцоги де Медина-Сидония дают вечер в честь августейшей четы… На обратном пути моя карета ненадолго остановится в Аламеде. Там такие чудесные сады, фонтаны… Нет места лучше для прогулок.
Я нахмурился. Слишком это было хорошо. Слишком просто.
— Поздновато, мне кажется
— Мы в Севилье. Ночи здесь теплые.
От меня не укрылась чуть заметная насмешка, сквозившая в последних словах. Я взглянул в патио, где прохаживалась дуэнья. Анхелика поняла смысл моего взгляда:
— Она не похожа на того дракона, что стерег меня у источника Асеро… Если я захочу, она отвернется и будет глуха и слепа. И вот я подумала, Иньиго Бальбоа, что, быть может, вам угодно будет оказаться сегодня после десяти в Аламеде.
Я пребывал в ошеломлении, пытаясь осмыслить услышанное.
— Ловушка, — наконец выговорил я. — Засада, как в прошлый раз.
— Не исключено. — Она выдержала мой взгляд. — От твоей отваги зависит, попадешься ты в нее или нет.
— Капитан… — начал я и осекся. Анхелика смотрела на меня, с дьявольской проницательностью, как по книге, читая мои мысли.
— Капитан — твой друг. Ты, конечно, поделишься с ним своей маленькой тайной… А друг не отпустит тебя одного туда, где может ждать засада. — Она помолчала, давая мне время освоиться с этой мыслью, а потом сказала: — Я слышала, он тоже не робкого десятка.
— От кого же вы это слышали?
Анхелика не ответила — лишь улыбка ее обозначилась яснее. А я получил ответ на свой вопрос, едва успев договорить Очевидность предстала передо мной с такой пугающей отчетливостью, что я вздрогнул — мне в лицо с безупречным расчетом был брошен вызов. Показалось на миг, будто в комнату вплыл призрачно-черный силуэт Гвальтерио Малатесты. Все стало ясно — ясно и ужасно: в давней и незавершенной распре появился новый персонаж. Это был я. Ибо уже достиг того возраста, когда принято отвечать за последствия своих поступков, ибо знал слишком много, и для наших врагов сделался не менее опасен, чем сам капитан Алатристе. Меня использовали как приманку, с дьявольским лукавством предупредив о явной опасности: я не мог не пойти туда, куда звала меня Анхелика, но и пойти тоже не мог. Слова «Ты воевал во Фландрии», произнесенные минуту назад, заключали в себе жестокую насмешку. Впрочем, в конечном счете адресатом этого послания был капитан Алатристе. Расчет был на то, что я не умолчу о назначенном свидании, а он либо запретит мне нынче вечером появиться в Аламеде, либо пойдет со мной. Нас обоих вызывали на поединок, и уклониться было бы немыслимо. Мысль моя билась, подобно рыбе в сетях, хотя дело обстояло куда как просто: выбирай между позором и смертельной опасностью. Припомнившиеся вдруг прощальные слова итальянца насчет того, что честь сложно приобрести, трудно сохранить и опасно носить, теперь обрели зловещую многозначительность.
— Мне хотелось бы знать, — нарушила молчание Анхелика, — все ли ты еще согласен умереть за меня?
Я глядел на нее в смятении и не в силах был выговорить ни слова. В самом деле, она читала в моей душе, как в открытой книге.
— Если не придешь, — продолжала она, — я пойму, что ты — трус, хоть, может быть, и геройствовал во Фландрии… А если придешь, то, что бы ни случилось, запомни: я люблю тебя.
Зашуршал тяжелый шелк — Анхелика встала. Теперь она была рядом. Совсем близко.
— И, быть может, буду любить всегда. Бросила взгляд туда, где прогуливалась дуэнья. И подошла еще ближе.
— Запомни это до конца дней своих… Когда бы ни наступил он.
— Это ложь, — ответил я, чувствуя, как вся кровь будто отхлынула у меня от сердца.
Анхелика с каким-то непривычным вниманием очень долго — мне эти мгновения показались нескончаемыми — разглядывала меня. Потом сделала то, чего я никак не ожидал: подняла маленькую ручку безупречной формы и белизны и нежно, словно целуя, прикоснулась пальцами к моим губам.
— Ступай, — сказала она.
Повернулась и пошла в сад. Я же, окончательно сбитый с толку, сделал несколько шагов вдогонку, как будто собираясь последовать за ней во дворец и дальше — в покои самой королевы. Мой порыв был пресечен немцем-гвардейцем в густых бакенбардах — ухмыляясь, он вернул мне кинжал и указал правый путь к выходу.
Я присел на ступеньку неподалеку от кафедрального собора и провел довольно много времени в тягостных раздумьях. Разноречивые чувства бушевали в моей душе, и пробужденная этим нежданным свиданием страсть к Анхелике боролась с убежденностью, что нам снова искусно приготовили западню. Сначала я думал промолчать, а вечером улизнуть из дому под каким-нибудь благовидным предлогом и отправиться на свидание сам-друг, если не считать, конечно, неразлучного кинжала и боевого трофея в виде альгвазиловой шпаги — хороший клинок Толедского закала с клеймами оружейника Хуанеса, — которая хранилась, завернутая в тряпье, на постоялом дворе. Потом сообразил, что это было бы верной гибелью, и воображению моему явилась мрачная фигура Гвальтерио Малатесты. Выстоять против него не было ни малейшей возможности даже в том весьма маловероятном случае, если итальянец явится к месту встречи в одиночку.
Впору было разреветься от ярости и бессилия. Я — баск и дворянин, сын солдата Лопе Бальбоа, павшего во Фландрии за короля и истинную веру. Угроза нависла над моей честью и над головой человека, которого я уважал больше всех в мире. Да и собственная моя жизнь тоже была в опасности, однако в ту пору я, с двенадцати лет попавший в жестокий мир, столько раз ставил эту самую жизнь на карту, что проникся неким фатализмом: можно сказать, дышал им, памятуя при каждом вздохе, что вздох этот может оказаться последним. И столько людей у меня на глазах отправились в мир иной — рыдая или бранясь, молясь или храня гордое молчание, преисполненные отчаянья или смиренно приемля свой удел, — что смерть перестала казаться мне чем-то чрезвычайным да и страшить больше не страшила. Вдобавок я нисколько не сомневался, что это не просто так говорится — «мир иной», а он и вправду существует, и там Господь Бог, любимый мой отец и старые товарищи примут меня, что называется, с распростертыми объятьями. Ну, так или иначе, есть там что-нибудь за гробом или ничего нет, усвоил я, что смерть — такое происшествие, которое в конце концов подтверждает правоту людей, подобных капитану Алатристе.
Этим размышлениям предавался я на ступенях паперти, когда вдруг заметил вдали капитана Алатристе: вместе со счетоводом Ольямедильей он направлялся к зданию Торговой палаты. Уняв первоначальный порыв устремиться к нему, я ограничился тем, что издали рассматривал поджарую фигуру моего хозяина, который шел молча, надвинув шляпу на глаза, придерживая бившую по ногам шпагу.
Вот они исчезли за углом, а я еще долго сидел в неподвижности, обхватив колени. В конце концов, заключил я, вопрос весьма несложен. Нынче вечером мне предстоит решить — одному ли погибнуть или вместе с капитаном Алатристе.
Предложение завернуть в таверну исходило от Ольямедильи, а Диего Алатристе согласился не без удивления — впервые счетовод выказал словоохотливость и общительность. Войдя в таверну Шестипалого, они расположились за столиком неподалеку от двери. Капитан снял шляпу и положил ее на табурет. Прислуживающая в таверне девица принесла им бутылку «Касальи-де-ла-Сьерры» и блюдо черных оливок. Ольямедилья даже выпил с капитаном. Ну, выпил — это громко сказано: он лишь пригубил, но перед тем, как поднести стакан ко рту, долгим взглядом окинул сотрапезника, и хмурое чело его несколько прояснилось.
— Ловко было сделано, — промолвил он.
Алатристе рассматривал острые сухие черты его украшенного маленькой бородкой лица — казалось, будто желтизну свою оно получило от свечей, горевших в канцеляриях. Не отвечая, одним духом опорожнил стакан. Счетовод по-прежнему смотрел на капитана с любопытством.