Каторга Пикуль Валентин
– Все расскажу потом, а сейчас укрой меня… а? Мне надо пересидеть недельку-две, пока не перестанут искать… а? Долг платежом красен: я тебя «крестил», так выручай… а?
Полынов зевнул, поежившись от ночной сырости.
– Выручу, – обещал он. – Но у меня на Протяжной укрыться нельзя. Анисья – баба торговая, к ней с базара всякая шваль треплется, тебя здесь могут заметить… Что случилось?
– Да не мусоль ты душу мою! Все скажу потом, а сейчас веди куда-нибудь, чтобы меня не застукали.
– Спрячу в самом надежном месте. Есть такое. Тут недалеко, сразу за ручьем. Я сам провожу. Погоди меня тут. Со двора не уходи. Я быстренько оденусь, и тронемся…
Скоро они двинулись в сторону ручья по узкой извилистой тропе, и всю дорогу Кутерьма извергал ругань:
– …пусть не думает, что удавлю или зарежу. Это ишо не смерть, а так – карамелька с начинкой! Он у меня еще в ногах изваляется, замучаю, пока сам о смерти не взмолится…
Послышался шум ручья, Полынов предупредил:
– Осторожнее, здесь мостки… Видишь?
– Ага, вижу, – отвечал ему Кутерьма.
Рука следующего за ним Полынова вдруг обхватила его шею, голова запрокинулась назад. Всем весом своего грузного тела бандит сам нанизал себя на нож, глубоко пронзивший его.
– А теперь… вон туда, – толкнул его Полынов.
Сонно всплеснула вода и тина. Стало очень тихо.
Полынов вернулся в свое жилье. При свете керосиновой лампы еще раз пробежал глазами газетный отчет о судебном процессе в Лодаи, потом улегся в постель. Вернее, он даже не улегся, а рухнул – как беспомощный человек, которого свалила в небытие нечаянная пуля из-за угла.
– Не смерть, а карамелька, – сказал он, задувая лампу.
Клавочка проснулась и долго не могла понять, почему у нее такое праздничное настроение. И тут она вспомнила о причине радости: ею сделано доброе дело, сегодня она может встретить в канцелярии губернатора того самого человека, которого сама избавила от кандалов и тюрьмы.
– Сегодня же навещу его… вот обрадуется!
Пробуждение чуточку омрачилось, когда ей подумалось, что с отъездом Ляпишева она останется на Сахалине под административной опекой статского советника Бунге, который давно излучал в ее сторону пугающий бюрократический холод.
– А что мне до него? – сказала себе Клавочка.
В приемной губернатора ей встретились судебный следователь с фамилией Подорога и полковник Данилов из Тымовского (иначе Рыковского) тюремного округа, обсуждавшие щекотливый вопрос о подписке для подарков генерал-губернатору Ляпишеву.
– Можно на худой конец подарить японскую вазу со всякими там страшными драконами, – говорил Подорога.
– Такую вазу подносили в прошлом году, а сейчас желательно что-либо поувлекательнее… Может, – размышлял Данилов, – орудийный салют при отплытии покажется Михаилу Николаевичу немного приятнее местных сувениров?
– Но деньги-то уже собрали! Не стрелять же теперь из пушек деньгами, собранными по подписке… Куда их девать?
С некоторым замиранием сердца Челищева направилась в канцелярию губернаторского присутствия, где за столом сидел какой-то белобрысый парень и, скривив рот от небывалого усердия, старательно перебелял казенную бумагу. Клавдия Петровна ожидала видеть Полынова, но писарь уже торопливо вскочил:
– Арестант Полынов из каторжных последнего «сплава»… Я весь к вашим услугам. Чего изволите? Я вас слушаю.
– Это не вы, – отшатнулась прочь от него девушка, и вдруг ей стало так нехорошо, что она опустилась на стул, не веря своим глазам. – Кто вы такой? Я вас не знаю… Откуда вы появились? – вдруг резко выкрикнула она, вставая. – Сейчас же и немедленно прекратите эту дурацкую комедию!
Писарь затравленно оглянулся на дверь, почти в молитвенном экстазе, как перед киотом, он складывал перед девушкой руки:
– Тише, тише… не погубите меня. Всеми святыми заклинаю – не выдавайте меня… Если в тюрьме узнают, что я разоблачен, меня ведь сразу придушат, как худую собаку…
Потрясение было столь велико, что Челищева долго пребывала в каком-то отупении. Только теперь она стала понимать случившееся, а сбивчивый рассказ писаря о том, как его «крестили», объяснил ей все остальное.
– Хорошо, – произнесла она. – У меня нет желания причинить вам зло. Наверное, у вас было его уже достаточно.
Писарь, плача, упал к ее ногам:
– Век за вас буду бога молить… Если б вы знали, сколько выстрадал я в тюрьме, пока не попал вот сюда! Так не ввергайте меня обратно – в пучину зла и ненависти.
– Встаньте, – велела ему Челищева. – Я обещаю молчать о том, что вы – это совсем не вы, а кто-то другой. Но, может, вы подскажете мне: куда делся этот «кто-то другой»?
Еще всхлипывая, писарь торопливо листал подшивки «квартирных билетов» и наконец объявил ей – почти радостно:
– Нашел! Этот человек жительствует у торговки Анисьи, которую вы сыщете в конце Протяжной улицы… там спросите.
Протяжная отыскалась с помощью прохожих, весьма подозрительно оглядывавших барышню в меховой «барнаулке» и в шапочке-гарибальдийке. В доме базарной торговки дверь отворилась с таким противным скрипом, будто качнули виселицу. Полынов при виде Челищевой пощелкал подтяжками, которые опоясывали его грудь, как приводные ремни бездушную машину. Кажется, он не очень-то удивился ее неожиданному появлению.
– Благодарю – не ожидал, – сказал с ухмылкою.
И эти банальные слова, как и эта ухмылка, показались ей настолько циничны и отвратительны, что рука поднялась сама собой… Клавочка надавала ему хлестких, оскорбительных пощечин с такою силой, какой даже не ожидала в себе:
– Вот вам… вот еще! Не смейте отворачиваться… Вы опутали меня своей ложью! – в гневе выкрикивала она. – Вы сделали меня причастной к своим преступлениям, в которых я не могу разобраться… Чего еще мне ожидать от вас?
Полынов-Сперанский расцеловал ей руки.
– Это мой давний принцип, – сказал он девушке. – Если нельзя укусить руку женщины, избивающую тебя, я стараюсь расцеловать эту руку… Благодарю – ведь я давно ожидал вас!
– Вы? Ожидали меня? Зачем?
– Вам не следовало влюбляться в меня…
Неожиданно заплакав, Клавдия приникла к его груди, перепоясанной бездушными ремнями подтяжек, а Полынов нежно гладил вздрагивающие плечи, говоря при этом очень ласково:
– Успокойтесь, прошу вас. Я никогда не воспользуюсь вашей минутной слабостью, ибо, подобно тигру, я никогда не возвращаюсь к добыче, если в первом прыжке однажды я промахнулся.
– Разве вас можно понять?
– А разве вы забыли, что было на подходах к Гонконгу?
Клавочка подняла к нему зареванное лицо.
– Кто вы такой? – со стоном спросила она.
– А вы не знаете?
– Не знаю. Но хочу знать.
– Я сейчас только семинарист Сперанский, имевший неосторожность придушить одного старенького попа… Мне, честно говоря, не совсем-то уютно в этой гадостной роли, но вы потерпите.
– Долго ли еще терпеть?
– Нет! – ответил Полынов. – Скоро я придумаю что-либо другое, более интересное для образованных женщин…
13. Не подходите к ней с вопросами
Приезжих с материка удивляло, что процент детской грамотности на Сахалине был выше, нежели в иных российских губерниях. В этом большая заслуга именно политических ссыльных, но следует отдать должное и военному губернатору Ляпишеву, который, заведомо зная, что детей с утра не покормят, узаконил раздачу в школах бесплатных завтраков.
Всем добрым начинаниям на Сахалине каторга обязана именно «политикам» и ссыльным интеллигентам. Педагоги выпрямляли в душах детей все то, что было искривлено пороками родителей, врачи отстаивали больных каторжан от плетей и тяжелых работ. Недаром же Михаил Николаевич говаривал с сарказмом:
– Спасибо нашим имперским судам: они шлют на каторгу так много замечательных людей, без которых Сахалин попросту погиб бы в поножовщине, в воровстве и блуде. Но вот что достойно особого внимания: взятые «от сохи на время», осев на землю, ничего не делают, у них летом даже огурца не купишь, а политические ссыльные, получив наделы, имеют прекрасные фермы, даже студенты-филологи снимают хорошие урожаи…
В период его губернаторства Сахалин населяли 46 тысяч человек, из них 20 тысяч считались уже «свободными», а для детей и молодежи Сахалин сделался родиной, и другой родины они не знали. Здесь им казалось хорошо, даже очень хорошо, ибо сравнивать свою постылую жизнь с жизнью других людей они не имели возможности. Но в быту трудящихся сахалинцев, своим горбом добывавших честную копейку, привились странные крайности. Выдоив корову, скосив траву, поймав рыбину или краба, собрав с огорода репу, сахалинцы все добытое старались поскорее продать, хотя при этом сами зачастую оставались голодными.
– С плохим здоровьем, – говорили ссыльные поселенцы, – жить еще можно, а ты вот попробуй поживи с пустым кошельком, тогда еще не так взвоешь. А коли срок ссылки закончится, так на какие шиши домой уедем?..
И не только они, завезенные на Сахалин силою, но даже чиновники, соблазненные «амурской надбавкой» к жалованью и пенсионными льготами, никак не могли ужиться на Сахалине, мечтая лишь поднакопить деньжат, а потом убраться на материк.
– Здесь и солнышко не так светит! – объявил Ляпишев, забираясь в коляску, чтобы ехать к пристани. Официально он отбывал в заслуженный отпуск. – Но уже иссяк душой и обессилел телом, – говорил генерал. – Так что прощайте, дамы и господа, из отпуска с материка я вряд ли вернусь.
Тут весь чиновный клир загудел, как шмелиный рой:
– Да мы без вас как без рук, с вами только и ожили…
На пристани Ляпишеву поднесли икону, подарки от частных лиц и сувениры, сделанные арестантами в тюремных мастерских. Были слезы, клятвы, поцелуи, объятия. Наконец распили два ящика шампанского, а могучая сахалинская артиллерия – аж все четыре пушки! – салютовала отплывающему губернатору. Потом длинная вереница казенных колясок возвращалась в Александровск, и чиновники строго разбранили того же Ляпишева:
– Надует! Опять надует… собрал с нас целый урожай подарков, а какая там отставка? Кто его, спрашивается, с Сахалина отпустит? Уж коли сюда попал, так сиди и не чирикай.
Бунге и генерал-майор Кушелев, главный прокурор Сахалина, вдруг пробили тревогу: в обиходе обнаружились фальшивые кредитки достоинством в 10 и 25 рублей. Обычно их фабриковала тюрьма. Кушелев собрал главных «блиноделов» каторги:
– Давайте по-честному: «блины» не вашей ли выпечки?
Опытные мастера этого тонкого дела (иные из граверов, окончивших императорскую Академию художеств по классу Иордана или Серякова) тщательно изучили поддельные ассигнации.
– Вообще-то, – сказали они, – российские деньги проще спичек, их любая корова напечатает. Но это не тюремная работа, мы этой «руки» не знаем, а вы нас в это дело не путайте…
Об этом стало известно в клубе, и капитан Быков, намеливая бильярдный кий, сообщил полковнику Данилову:
– Если англичане, чтобы досадить Наполеону, штамповали французские деньги, а Наполеон, чтобы подорвать экономику России, наводнил ее фальшивыми русскими ассигнациями, то, я думаю, почему бы самураям не перенять этот старинный способ, когда один сосед тихо и гнусно гадит своему соседу.
Данилов забил в лузу два шара подряд:
– Хотелось бы верить в японскую порядочность.
Быков обошел бильярд, примериваясь к удару:
– Мне тоже хотелось бы верить, что японская вежливость – не только улыбки. Однако если русских на Сахалине сорок шесть тысяч, то подумайте… Сколько уже японцев?
Вопрос был поставлен кстати. Санкт-Петербург, желая добрососедских отношений с Токио, все-таки допустил большую политическую ошибку, позволив японцам хозяйничать на Сахалине как у себя дома: вся дальневосточная рыба вывозилась в Японию, а мы, русские, по-прежнему наивно уповали на неисчерпаемость рыбных запасов Волги и Каспия.
– Так что, – заключил капитан Быков, расплачиваясь за проигрыш, – в армии японских рыбаков всегда могут найтись и явные негодяи, которые распространяют фальшивки…
– Вот такие, как эта? – раздался вдруг голос, и генерал Кушелев перенял из руки Данилова десятирублевку. – Господин Быков, откуда у вас эта кредитка? Неужели из жалованья?
Валерия Павловича Быкова даже в жар бросило:
– Прямо мистика какая-то… декадентство, черт побери! Только мы заговорили о фальшивых деньгах, и я сразу попался. – Он объяснил прокурору, что недавно заказывал себе новый мундир в «экономическом» обществе офицеров сахалинского гарнизона, где ему дали сдачи. – Вот этой десяткой.
Генерал-прокурор вернул ассигнацию Данилову:
– Не смею лишать вас законного выигрыша…
В это время судебный следователь Подорога уже перерывал кассу клубного буфета, выудив из нее фальшивую ассигнацию в 25 рублей. Он сунул ее к носу буфетчика, тот перепугался.
– Ей-ей, – поклялся буфетчик, – господины горные инженеры Оболмасовы тока что за шампань со мною расплачивались…
Жорж Оболмасов был искренно возмущен:
– В чем вы меня подозреваете? Я расплачивался из своего же бумажника. Честными деньгами. Мною заключен контракт с японским консулом на разведку нефти, и консул сам выплачивает мне жалованье. Или мне подозревать господина Кабаяси?..
Быков навестил гостиную клуба, где между кадок с засохшими пальмами посиживали дамы сахалинского бомонда, но госпожи Челищевой средь них не оказалось. Штабс-капитан заглянул в буфет, подсел к чиновнику Слизову, который кивком головы указал ему на Оболмасова, которого – с легкой руки мадам Жоржетты Слизовой – уже прозвали на Сахалине «кирасиром»:
– Активность у него поразительная! Не вышло с Ляпишевым, так стрижет купоны с японского консула. Допускаю, что нефть они сыщут. А что дальше? Ведь каждая бочка керосину, если ее везти в Россию, будет дорожать с каждой верстой.
– Все это схоже с аферой, – согласился Быков. – Да и Нобель не в дровах же родился: он сбавит цену на одну копейку с галлона, при этом сам ничего не потеряет, а Оболмасов вместе со своими самураями сразу останется без штанов… Кстати, какой сегодня день – среда или четверг?
Слизов предложил ему выпить и закусить.
– А шут его знает, какой сегодня день, – сказал он с унылейшим видом. – Это в России надобно точно знать, среда или четверг, а на Сахалине и без календаря прожить можно…
Быков про себя отметил, что давно ли появился Оболмасов на Сахалине, а молодого геолога было не узнать: набрякшие мешки под глазами, измятое серое лицо – все это подтверждало старую истину, что выпивать каждый день вредно. Подумав об этом, штабс-капитан лишь пригубил стопку и отправился домой – спать!
Когда русские стали обживать эти края и завели домашнюю скотинку, то хищники при виде овечек – удирали от них в тайгу без оглядки. Кто его знает, этого блеющего зверя? Может, возьмет да и съест бедного сахалинского волка? Медведи, уж на что были лютые, но и те обходили первые поселения стороной, чтобы не попасться на глаза коровам… Здесь поначалу все было шиворот-навыворот, иней на почве в летние месяцы губил посевы самой выносливой ржи, зато корнеплоды достигали невероятных размеров. Сахалин вообще поражал чудесами. Так, например, женщин-преступниц в тюрьмы не сажали, а спешили раздать их на руки поселенцам – наравне со скотом. Антон Павлович Чехов, посетив Сахалин, уже заметил, что женщина на каторге – не то избалованная капризная баба, не то какое-то тягловое существо, низведенное до уровня рабочей скотины, Чехов тогда же снял копию с прошения мужиков деревни Сиска: «Просим покорнейше отпустить нам рогатого скота для млекопитания и еще женского полу для устройства внутреннего хозяйства…»
Сахалин всегда с трепетом ожидал осеннего «сплава», когда с парохода сойдут на пристани Александровска преступницы и «вольные» жены, вытребованные мужьями. Сильный пол заранее воровал на складах и в магазинах, грабил прохожих на улицах, снимая с них шапки и галоши, чтобы предстать перед прибывшими женщинами в самом «шикарном» виде. А если у тебя еще завелась гармошка да способен угостить бабу конфетами, ну, тогда, парень, тебе в базарный день и цены нет! Для пущего соблазна слабой женской натуры женихи обзаводились цветными платками из дешевого ситца, держали наготове в кулечках мятные леденцы.
– А чо? – рассуждали женихи. – Платок-то на нее накину, на гармони сыграю дивный вальс «Утешение», конфетку в рот суну, чтобы пососала, а потом веди куды хошь… уже моя!
– Гадьё! – говорили женихам окружные исправники, вертя в руках синие шнуры от револьверов. – Ведь вас, хвостобоев, вусмерть увечить бы надо… Небось приведешь бабу, на гармони сыграешь ей, а потом сам же на улицу погонишь, чтобы она тебе, калаголику паршивому, деньги на водку добывала.
– А что? – говорили женихи, не стыдясь. – На то она и баба, чтобы с нее, со стервы, мужчина верный доход имел… Зря мы, чо ли, на энтих каторгах страдаем?
Оживлялась к осени и чиновная среда, чтобы под видом кухарок, поломоек и прачек заполучить от казны бесплатных наложниц, помоложе да покрасивее. Жорж Оболмасов, которому уже давно было тошно от утренних визитов Жоржеточки Слизовой, тоже надеялся снять с парохода женщину попригляднее. Но геолог боялся не успеть вернуться в Александровск к приходу «Ярославля», ибо японцы затягивали начало экспедиции.
– Господин Кумэда, – говорил он, – летний сезон уже подходит к концу, а где же ваши носильщики, где снаряжение?
– Скоро все будет, – обещал Кумэда…
Скоро появилось отличное снаряжение, закупленное в Америке, прибыла команда бравых японских парней в крепких башмаках; они закрывали лица сетками от комаров, четко исполняли приказы Такаси Кумэды, и экспедиция тронулась в тайгу, уже затянутую дымом летних пожаров, ежегодно пожиравших сахалинские дебри. Оболмасов был достаточно грамотным геологом, хорошо начитан в литературе о полезных ископаемых Сахалина, и поэтому он не всегда понимал, почему отряд кружит возле Александровска, словно выискивая подходы к нему со стороны Южного Сахалина.
– В чем дело? – говорил он Кумэде. – Если мы решили искать нефтяные залежи, нам следует сразу двигаться на север, даже за мыс Погиби, а не болтаться в Рыковском округе… Что мы здесь крутимся? И что найдем, кроме множества скелетов в ржавых кандалах, которые валяются еще с прошлого года?..
Но японцы строго придерживались каких-то своих маршрутов, а Кумэда резко пресекал все вопросы Оболмасова:
– Вы получаете от нас такое хорошее жалованье, которого вполне должно хватить для сохранения вашего спокойствия.
Неожиданно возросла и роль фотографа, взятого в экспедицию ради создания альбома с видами Сахалина; теперь уже не Кумэда, а сам фотограф казался Оболмасову в экспедиции самым главным, японцы-носильщики кланялись ему с особенным усердием.
– Оболмасов-сан, – заявил фотограф, – это правда, что мы заключили с вами контракт на поиски нефти, не спорю. Но мы ведь можем найти не только нефть, но и… золото! Наконец, мы, японцы, никогда не отворачивались от дикой красоты сахалинских пейзажей… Это ведь тоже большое богатство.
– Да я не спорю, – согласился Оболмасов, с трудом вдыхая влажный воздух через сетку накомарника. – Но мне хотелось бы не опоздать в Александровск… ведь скоро и осень!
Японцам это было известно, как и многое другое.
– Мы догадываемся о причине ваших переживаний, – сказал однажды Кумэда. – Но вы не должны волноваться: приход «Ярославля» в этом году на две недели задерживается, и, если вам понадобилась хорошая кухарка, вы успеете ее получить…
Внутри Сахалина было неуютно и жутко. От древнейших лесов и болот веяло дикой давностью; порою геологу казалось, что из вязкой заплесневелой трясины сейчас высунется, щелкая зубами, огромная пасть доисторического ихтиозавра. Некоторых лошадей, завязнувших в таких трясинах, японцы бросали погибать, не в силах вытащить их на сушу. Ради экспедиции они наняли у гиляков много собак, похожих на волков – ростом и повадками. Туземные собаки даже не лаяли, а завывали по-волчьи, и только отрубленные под самый корень хвосты давали понять, что это не волки, а «друзья человека». Впрочем, когда на Сахалине бывали голодные зимы, этих «друзей» быстро съедали.
Японцы не подвели его, и, пока «Ярославль» разгружал баржами свои трюмы от женского «сплава», Оболмасов успел побывать в кают-компании транспорта, где за офицерским табльдотом выпил три рюмки хорошего виски, а пароходный буфетчик охотно продал ему два великолепных цейлонских ананаса: