Последний мятеж Щепетов Сергей
— От громов тех затряслись горы, и солнце померкло; как весной забурлили все реки, а трава полегла, дерева заголились, звери-птицы разбежались да спрятались. В страхе пали люди на землю и вопросили с плачем великим: «Кто ты, всемогущий? За что наказуешь нас? Чем призвали мы гнев твой?»
И ответ им был дан из столпа огненного: «Я — бог отцов и дедов ваших от сотворения мира. Се же — не гнев мой, но явление вам. Гнев же мой сокрушит все живое, лишь каменья да пепел оставит он в мире пустом!»
Того пуще возрыдали люди, руки воздели и вновь вопросили: «Знаем мы богов наших и от веку верно служим им: жертвы-подарки приносим и хвалу воспеваем Святовиту грозному да Сварогу со Сварожичи, Дажбогу, Стрибогу да Велесу, почитаем мы Мокошь и Рода, да Троевиту дары возлагаем по ликам его оборота: и Яровиту тощему, и Поревиту жаркому, да Руевиту обильному. А пуще того почитаем мы Перуна-батюшку: ко дубам его приносим мы щедро быков да козлов, да медведей лесных, да кyров не считано. Реки же нам имя твое, боже могучий. Не ты ли он есть?»
От слов тех в смятенье пришел народ праведный: «Как же почитать нам тебя, боже великий, ни имени не ведая, ни лика не зря? Кому принесем мы дары, кого восславим?»
«Что мне дары ваши? — вещал им глас небесный. — Что восхваление ваше мне, творцу мира сего? Возлюбил я вас, как отец своих чад неразумных, что наказует сурово да много и милует по младости их. Не нужны мне жертвы ваши, а желаю, чтоб блюли вы законы мои!»
«Для нас ли законы те, господи?»
«Все — люди, все — чада мои по подобию моему сотворенные: и смерды, и вои, и князи могучие. Вас же, в стране сей живущих, избрал я по воле своей, дабы несли вы всем прочим свет правды моей. Ибо грешник не ведающий, во тьме живущий, прощен может быть, но познавший и отвергший повеленье мое пусть не ищет милости: не спасут его и жертвы великие…»
Вар-ка говорил и никак не мог уловить ответную эмоциональную волну слушателя. Такое бывает, хоть и нечасто: это когда собеседник «туп, как дерево» или когда насторожен и внутренне закрыт. Воевода же думает о чем-то своем, и к этому своему как бы «примеряет» услышанное.
— И что ж за законы? Ведаешь ли?
— На что они те, Свен? То ж в дальнем краю содеялось, и не вчера было — много раньше. Может, и врут про то…
— Ты, бродяжка, тень на плетень не наводи-ка! Не баб развлекаешь за горбушку прелую. Верно зрю я: не один год ты по земле бродишь и языком поганым богов хулишь да кумиры ругаешь!
— Да не ругаю я никого!
— Не глухой, поди… Тока не внятно мне: почто ж ты живой-та? Почто Перун да Велес гадость таку пред лицом своим терпят? Иль сила бесовская бережет тя? Иль…
— Ну-у, Свен… Давай послед судить: нешто от Перунова гнева убережет какой бес? Он же самый сильный да главный! Далее: от богов я не прячусь, меча не ношу, но и хлеба не сею, а все живой — не голодный. Значит, не гневлю я их!
— Се мы после спытаем. Сказывай про законы те, что рек бог безымянный. Поди, не запамятовал!
— Воля твоя, вой княжий. По первости, велено чтить отца своего и мать свою.
— И мать?! Се дивно…
— Еще сказано: не красть и не желать ни жены ближнего своего, ни припасу ближнего своего.
— Се верно: так от веку ведется!
— М-м-да… Невнятно только: ближний-то кто, а?
— Иль глупoй? Ближние — дружина да князь. Далее сказывай!
— М-м-м… Живота лишать не велено…
— Что-о?!
— …сверх меры.
— И какая ж та мера?
Николай пихнул Вар-ка локтем, но промолчал. Тот на него не оглянулся, вздохнул и ответил:
— Око за око, зуб за зуб — более не велено.
— Да как же такое творить-то?! А сеча ежели?
Вот теперь, кажется, Свен раскрылся, и Вар-ка почувствовал контакт с собеседником. Дальше можно было «вдавливать» смысл непосредственно в его сознание, не особо следя за произносимым текстом:
— Свен, ведь все это — слова Бога, и их трудно понять сразу. Над ними много лет думали мудрецы, они многое поняли и объяснили людям. Понимаешь, Он ведь создал все и всех, Он каждой твари определил ее место. Он поставил человека над всеми зверями и растениями и разрешил ему использовать их для своей жизни. А людей Он создал всех одинаковыми, Он всех нас любит и не хочет, чтобы мы вредили друг другу. Мы же все время делимся на больших и малых, сильных и слабых и утесняем друг друга.
— Так от веку ведется! Нешто князь и челядин али смерд — одно и то ж?! Али меря да чудь поганая? У них, к слову, две руки, две ноги и башка сверху, а живут-то зверинским образом: Чампасу да Шайтану молятся!
— Ты не понял, Свен! Это нам все кажутся разными. Понимаешь, НАМ! А для Бога и могучий князь, и лесной охотник-меря — дети малые, ЕГО дети! Конечно, для тебя все это ново и странно, но ты пойми, что это люди сами придумали себе правила жизни, чтобы кто посильней мог спокойно бить слабого и отнимать у него сладкий кусок.
— Почто ж владыка терпит тако?
— Потому и терпит, что любит нас. Он даже дозволяет людям поклоняться разным богам — добрым и злым, и терпеливо ждет, пока чада подрастут и поймут, кто в мире настоящий хозяин…
Вар-ка говорил еще долго, пытаясь затолкать в мозги старого бандита хоть какие-то азы гуманизма. Ощущение, будто что-то получается, быстро прошло, зато появилось другое: «Врет! Да-да, врет и притворяется! Похоже, этот сюжет ему давно знаком, но откуда?!»
Поскольку говорить что-то все-таки было надо, Вар-ка затеял импровизацию на тему Всемирного потопа. Свен до конца не дослушал — поднялся и начал пробираться к выходу. Пожелать хозяевам спокойной ночи он, конечно, не удосужился.
Как только шаги незваного гостя затихли, из-под лежака выполз Ганька с перемазанным лицом и распухшим ухом. Дед Пеха опустился на колени в углу возле своих деревянных чуров и стал что-то бормотать, время от времени косясь на примаков. Вар-ка устало откинулся к холодным бревнам стены:
— Ты чего пихаешься, Коля? Работать только мешаешь!
— А почему ты не сказал, что убивать людей вообще нельзя, что это — грех!
— Ох-хо-хо-оо… Еще и тебе объяснять? Ты сам-то читал эту вашу книгу, которая Библией называется?
— Ну… так, мeльком.
— Во-во, и я тоже. Мы сюда что, проповедовать пришли? Переводить волков на растительную диету? Они же сдохнут раньше, чем станут травоядными!
— И все равно я не пойму, почему нельзя повязать этих отморозков. Если смерды боятся, то давай мы сами. Ведь справимся? А вину, в случае чего, на себя возьмем, и местным ничего не будет.
— Коля, Коля… Опять ты пытаешься судить один мир по законам другого, мерить все своими мерками, которые тут ни к чему не подходят. Это общество живет так, наверное, давно. И отношения здесь именно такие, а не другие уж, конечно, не случайно. Мы еще и не разобрались толком, а ты уже предлагаешь активное вмешательство. Может, смерды и не боятся вовсе? Может, они считают, что все так и должно быть?
— Но надо же что-то делать!!
— Надо? Я скажу, что нам надо: во-первых, не дать себя убить, а во-вторых, не наделать беды окружающим.
— И поэтому ты стал травить про явление бога и десять заповедей?
— Это ты сам начал нести всякую чушь, а мне пришлось выкручиваться. Ситуация же была предельно простая: надо было как-то отвлечь этого Лютю, не дать ему зарезать Ганьку. А что получилось? Пацан-то пока жив, а насчет нас с тобой возникают очень сильные опасения. И вообще, Коля, я уже отрубаюсь: столько сил потратил на этого… и без толку, кажется…
Вар-ка улегся левым боком на почти голые плахи лежака и подтянул колени к подбородку, чтобы хоть как-то уместиться под куском облезлой козлиной шкуры. Николай последовал его примеру, в очередной раз удивляясь, как люди могут жить в таких некомфортных условиях: хоть бы постелили чего на бревна-то… Уснул он тем не менее почти сразу.
Кроме примаков, из всех участников посиделок остаток ночи спал только Лютя. Свен сидел, поджав ноги, на своем краю общего лежака в дружинной избе. Топливо вои не экономили, и камни очага еще оставались теплыми, но толку от этого было мало: ветер гулял здесь почти как снаружи, ведь избу до сих пор не починили. Свен развернул твердый тючок из куска медвежьей шкуры, на который обычно клал голову, и долго всматривался в темный лик Перуна, что, говорят, так похож на его собственный.
Как только примаки заснули, дед Пеха перестал бормотать свои заклинания. Он приподнял лучину, пытаясь разглядеть: точно ли спят? Потом загасил ее в плошке с водой, ощупью нашарил горшок и отправил в рот горсть недоваренной каши. Зубов у него осталось мало, и дед долго мучился, пытаясь разжевать твердые зерна, — хлебушка бы…
— Ты где тут, малой?
— Тута я, деда.
— Воды в горшок долей да в угли поставь. Глядишь, к утру и упреет.
— Сполню, деда! — ответил Ганька и хлюпнул носом.
Старик вздохнул, почесал тощую грудь под рубахой и, держась за поясницу, полез наружу. На воле он кое-как разогнулся, справил малую нужду, но в землянку не вернулся, а побрел вниз и влево, по памяти обходя в темноте дровяные кучи и ямы с отбросами. Он знал, что в доме старейшины не обрадуются ночному гостю, да не до радости ныне. Невелико и было упованье, да и то порушилось: не уйдут скоро вои, зимовать тут останутся.
Продолжая хлюпать носом, размазывая по лицу грязь и сопли, Ганька отыскал в темноте кувшин с отбитым наискосок горлом. Там еще оставалось немного воды, и мальчишка вылил ее в горшок, пролив при этом половину на пол, на свою стоптанную до земли обувку. Горшок он поставил в центр очага и кое-как подгреб к нему палкой почти потухшие угли. Ему было одиноко, холодно и страшно. Очень болело ухо, и хотелось есть. Он знал, что на улице еще холоднее, что во всем мире никто не будет ему рад: отец ушел в леса ко восходу, мать угнали дружинники толь себе на пользование, толь на продажу, а сам он теперь отмечен знаком беды. Мальчишка все это понимал, но он был еще ребенком, и ему очень хотелось, чтобы хоть кто-то…
Дверь почти не скрипнула, когда Ганька, нашарив обрывок ремня, притворил ее, стараясь не оставить щели. Как тут хорошо! Тепло! Крыша над ним высоко, и можно не сгибаться даже у стены. Правда, наверху дым ест глаза (дымоход-то заткнули!), и лучше согнуться.
Он некоторое время стоял у входа, наслаждаясь теплом и запахом настоящего человеческого жилья. Густой замес из дыма и угарного газа, из вони давно не мытых человеческих тел и детских экскрементов, прелого тряпья и старых шкур был для него родным и сладостным — тем, чего он, кажется, лишен навсегда.
Стараясь не сопеть и (чур, сохрани!) не зацепить чью-нибудь руку или ногу, он стал пробираться по проходу к очагу. Однако не получилось — хриплый со сна женский голос спросил:
— Эт ктой-та?
— Я это, теть Лыба, — Ганя присел на корточки и дал шершавой женской руке ощупать свое лицо и голову.
— И верно — Ганька. Почто прибег?
— Ну-у-у… я-а-а…
Недовольный мужской голос:
— Чо не спишь, мать? Кто тута?
— Да Ганька!
— Чур, сохрани! Гони в шею! Ить, беду накличет!
— Тише ты, дите разбудишь, — зашипела в темноте женщина, но было поздно: рядом проснулся ребенок и сразу заревел в голос. Плотно уткнутые на лежаке тела зашевелились.
— Цыц вы, окаянные!!
Переполох был подавлен привычно и быстро: кто и проснулся, лежал тихо, а ребенок, после короткой возни, плакать перестал и зачмокал — наверное, ему дали грудь.
Ганя так и сидел на корточках, чувствуя, как низовой потяг от двери холодит ноги и задницу. И опять женский шепот:
— Гони-то гони, да не чужой ведь! Таки сестрин сынок… Чуров не обидеть бы — грех это.
— Твои чуры в Нижней Онже остались, а здесь мои тока. Гони, говорю!
— Шел бы ты, Ганюшка, а? Не ровен час, увидит кто… Али плохо те у деда-то? Забижает, поди? Небось, голодный день-ночь ходишь? Я те репки пареной с грибками в туесок насыплю — оне, поди, теплы с вечера. Вот дите уснет — и насыплю. Не серчай уж на нас, дитятко, — ступай с миром!
Давясь слезами и всхлипывая, мальчишка заныл, понимая, что от этого будет только хуже:
— Не гони, теть Лыба, не гони… Сыскал, сыскал меня злыдень этот, сыска-а-ал. К деду ввалился и сыска-ал, все ухо порва-ал. Боязно мне-е…
Женщина сдавленно охнула, ребенок рыгнул и громко выпустил газы. Какое-то время все молчали. Потом мужчина:
— Погодь-ка… Сыскал, гришь? Так ты, поди, и не живой вовсе? От чуров пришел?! — Мужчина зашевелился, что-то зашептал в темноте.
Женщина:
— Не полошись ты, Вятко! У нас сынь-трава под порогом да кучай-цвет над дверью — сама клала: не можно убиенному к нам прийти! Да и… живой он, теплый.
— Се дивно… А Пеха-дед?
— Живой и он.
— Эт как же тако могло сотвориться?!
В отчаянной надежде, что не прогонят, что обойдется, Ганька зашептал-забормотал, давясь слезами, сбиваясь и путаясь:
— …чуть избу не порушил, да за ухо меня хвать!! Совсем убивать начал… Тама примаки два. Дедовы примаки, которы Коляна с Варуком. Оне же волхвы, видать: чары враз сотворили, морока напустили, аж злыдень-то с руки сбился…
— Эт примаки-то — волхвы?! Оне ж побродяжки — голь перекатная без роду-племени!
— Тише ты! Слушай лучше…
— Дядь Вятко, дядь Вятко, я верно се сказываю: злыдень-то и чуров дедовых хулил, и меня убивать зачал. А примаки-то мoроку напустили и сказки дивны сказывать стали. После старшой ихний вперся, не в ночь помянут будь…
Женщина, не вставая с лежака, протянула руку и стала шарить у внутренней стенки потухшего очага. В грудь Гане ткнулось что-то круглое и теплое.
— Кушай, дитятко! Тока все-то не таскай, оставь отцу на утро.
Не в силах поверить своему счастью, Ганька прижимал к животу горшок, пальцами доставал из него скользкие куски репы и грибы, глотал, почти не жуя, и шептал, шептал, шептал. Его слушали, иногда переспрашивали и… не гнали!
Безнадежно-темная, зябкая и ветреная ночь сменилась удивительно ясным, солнечным днем — одним из тех, что можно поместить и в конец осени, и в начало зимы. Лес прозрачен и гол, снег еще не укрывает землю, а лежит пятнами и не тает под ярким холодным солнцем. В такой день, вопреки всему, хочется верить в лучшее, и совсем не хочется думать о долгой безысходности грядущей зимы.
Топор был один на двоих, и работал им в основном Николай. Первый раз взяв в руки эту железку на палке, он долго удивлялся: эта грубая поковка оказалась совсем не похожей на изящные штучки, фотографии которых он видел в книжках по археологии. Да и как можно валить деревья, обрубать ветки куском мягкого, кавернозного металла, который, в лучшем случае, можно использовать как колун? В конце концов, после целого дня мучений, выяснилось, что для нормальной работы над инструментом надо произвести некое колдовское действие. И действие это производится вон в той замшелой землянке, что стоит далеко на отшибе и из которой временами слышен стук. Все другие «дома» расположены тесными кучками вокруг жилищ дедов-старейшин, а эта — отдельно, и никто к ней без нужды близко не подходит. Вокруг нее на расстоянии нескольких метров вкопаны невысокие столбы с резными изображениями то ли богов, то ли предков-чуров. Те столбы образуют как бы неправильный многоугольник вокруг землянки, заступать внутрь которого нельзя ни в коем случае. Николаю очень хотелось посмотреть кузницу изнутри и познакомиться с кузнецом, но пришлось поступить как все: оставить топор возле одного из столбов вместе с берестяным кульком, в который, за неимением лучшего, была загружена его собственная пайка каши.
Исправленный инструмент Николай забрал на другой день на том же месте: рукоятка носила следы перенасадки, а лезвие оттянуто и расширено горячей ковкой. Таким топором уже можно было работать, хотя лезвие было не заточено, а как бы «расплескано» точными ударами молотка. Николай решил это улучшить при помощи плоского камня, благо металл оказался мягким.
Точить топор он уселся на видном месте, желая подарить туземцам «ноу-хау» и заработать на этом авторитет. Результат получился прямо противоположный: мужики, поняв, чем он занимается, творили охранные знаки и разбегались без оглядки. Вечером дед Пеха собрался спать на улице, лишь бы не оставаться под одной крышей с Николаем. В общем, переполох получился изрядный, и Вар-ка пришлось помучиться, чтобы выправить ситуацию. Николаю было стыдно: мог и сам догадаться, что здесь монополию на работу с металлом держит кузнец, который совсем и не ремесленник-мастеровой, а страшный колдун-заклинатель!
Береза наконец завалилась, причем почти в нужную сторону, и Николай решил передохнуть:
— Слушай, Вар, похоже, что мы тут застряли: дружинники нас добровольно не выпустят, а воевать с ними нельзя, потому что отвечать за это придется местным мужикам.
— Хорошо, что ты это все-таки понял.
— Да я, собственно, и раньше… Почему же амулет-то молчит? Если в недалеком прошлом этой реальности произошло некое событие, то явно не здесь — мы на какой-то дремучей окраине.
— Может, это и так, но у нас с тобой пока нет выбора. Придется обходиться тем, что есть. Кое-какие догадки у меня проклевываются, но, я думаю, делиться ими еще рано.
— Тогда надо что-то придумывать с одеждой. Да и ноги уже подмерзают. Похоже, нас никто не собирается ставить на вещевое довольствие.
— Скажи спасибо, что хоть кормят и не пытаются принести в жертву какому-нибудь Триглаву!
— Ну может, еще и попытаются. А вот кормят-то зачем? Исконное народное гостеприимство?
— Привет, Коля! Какое гостеприимство?!
— А что же тогда?
— Это же так просто: любой чужак, любой пришелец изначально — по определению — является носителем зла. Это, по-моему, подход универсальный. У животных и совсем уж первобытных людей способ защиты самый простой — убить или прогнать. У тех, кто уже научился мыслить абстрактно, задача сложнее. Они понимают, что этого недостаточно, — зло может отделиться от своего носителя и станет только более опасным: ты меня прогонишь, а я обижусь и наведу на тебя порчу — у тебя зубы заболят или задница отвалится. Поэтому гораздо надежнее чужака задобрить, предложить ему отказаться от своих злых намерений. Для этого вырабатываются обряды, первоначальное содержание которых потом забывается. Наверное, смысл еды (или даже женщины) для гостя такой: подтверди через вкушение (или совокупление), что не причинишь нам зла. Попробуй-ка представить «непротокольный» финт: встречает на пороге хозяйка с караваем, а гость подходит, благодарит и, не куснув даже, — боком-боком в дом! Это что будет?
— Сказать, что это будет бестактность, — не сказать ничего!
— Отказ от хозяйской еды, от предложенной женщины — это демонстрация неприкрытой враждебности.
— Допустим! Но мало ли какой смысл был в обряде первоначально, Вар! В нашей-то реальности он давно изменился: это демонстрация любви к ближнему, то есть показательное выполнение требования, которое есть во всех мировых религиях. И страх перед гостем давно уже ни при чем. Скажем, в Европе и Штатах обряд хлебосольной встречи почти выродился — они слишком долго были сытыми. Зато в России память о голоде жива, и ради гостя принято опустошать холодильник.
— Может быть, твои европейцы просто ушли на полтысячи лет дальше от языческих суеверий? Хотя что-то в этом, кажется, есть — надо подумать…
— Не получится, — вздохнул Николай. — Вон, посмотри: по наши души, небось, едут.
— По наши, по наши, — согласился Вар-ка и добавил: — Коля, я тебя очень прошу: что бы ни случилось, терпи до последнего и не вмешивайся! Ты же знаешь, что граница между добром и злом в этом мире проходит совсем не там, где нам кажется, — не ошибиться просто невозможно!
— Ох-хо-хо-о…
Всадники были уже близко, и пришлось браться за работу.
Приветствовать трудящихся воины, конечно, не стали. Некоторое время они молча смотрели, как один рубит ветки на поваленном дереве, а другой обдирает кору при помощи тупой железки с двумя ручками. Лютя был простоволос и одет, поверх рубахи, в безрукавку из волчьей шкуры мехом внутрь. Свен же в полном боевом облачении — островерхом шлеме и в кожанке с плотно нашитыми железными бляхами. Он-то и подал голос первым:
— Эй, ты! Как тя? Варук, что ли? Со мной пошли! Деды, небось, уже все справили.
— Ну началось! — застонал Николай.
— Только не рыпайся, — еще раз попросил Вар-ка и, оставив инструмент, покорно поплелся за всадником.
Николай затосковал: общество Люти его совсем не радовало — от дружинника просто веяло то ли злобной радостью, то ли радостной злобой. Пока Свен и Вар-ка были близко, воин молчал, а потом выдал:
— А чо, бродяжка, не спытать ли твою сказку?
Место это приметил воевода давно: не шибко удобно, да лучше-то близ селища и нету. Се — роща, клок леса невеликий, меж старой гарью и новым пожогом. А посередь той рощи дуб стоит — самое Перуново место. Вокруг дуба повелел Свен место расчистить и без нужды сюда не ходить. А в стороне заказал сложить сруб-колодец из дерев сухих и добротных. Оно, кажись, и ни к чему пока, да пусть будет: нужда случится, так не враз и сыщешь топливо-то, особенно зимой.
Нынче, чуть свет, повелел он старейшинам взять с собой чего требуется и в Перунову рощу всем подаваться — место готовить, обряд творить и его дожидаться. Когда по селищу бабы начали куров ловить, обеспокоился Свен: ну как вопросят молодые вои, по чьему слову переполох? Однако же те, как угнали в лес смердов, так и не показывались. Лютю он при себе держал, а как Варука-волхва потянул с собой, Люте наказал за вторым побродяжкой глядеть, дабы не сотворил чего.
Прежде чем в рощу войти, остановился воевода у сруба — костра погребального, хмыкнул довольно: «Молодцы смерды — лапами свежими еловыми накрыли, чтоб, значит, снегу внутрь не навалило».
Вар-ка, конечно, очень хотелось спросить, куда и зачем его ведут, но он справедливо полагал, что воевода скорее всего не ответит — праздные вопросы здесь не в чести. В конце концов они оказались возле небольшой рощицы, состоящей из тонких кривоватых берез и кустов. На опушке ее Свен осмотрел странное сооружение из сухих неошкуренных стволов, уложенных прямоугольником и покрытых сверху еловыми ветками.
Примерно в центре березового лесочка темнело дерево другой породы, судя по немногим оставшимся листьям, молодой дуб. На несколько метров вокруг его ствола палые листья были сметены, а сухая трава вырвана. На одной из нижних веток висели кверху лапами два обезглавленных петуха, а чуть в стороне из некрупных валунов была сложена пирамидка, верхние камни которой удерживали вертикально короткий столбик — грубую деревянную скульптуру, изображающую голову и часть туловища человека с едва намеченными руками. Возле пирамидки в землю воткнута палочка, к которой ремешком привязан за ногу живой петух. В стороне плотной кучкой жались крестьянские старейшины — все семеро, включая деда Пеха и старшинку из Нижней Онжи. На них рваные меховые тулупы, меховые же колпаки, обуты в безразмерные лапти — в общем, прямо бояре!
— Ну чо, деды? Замерзли, поди? — прорычал воевода.
Ему не ответили, зато скрюченный старикашка с трясущейся головой заорал козлиным голосом:
— Чо? Чо сказыват-та? Не слышу чой-та!
Старичка не сразу, но уняли. Свен меж тем отвязал петуха и опустился на колено перед статуей:
— Прости, батюшка: кура-то мне оставили не больно тушистого. Прими, чем богаты, да не серчай на люди твоя…
Проговорив до конца ритуальные фразы, воевода свернул петуху шею, потом оторвал голову и окропил статую кровью. Судя по цвету древесины, такую операцию над ней проделывали множество раз. Свен долго и пристально всматривался в кровавые потеки на деревянном лике, пытаясь угадать то ли настроение бога, то ли свою судьбу. Наконец он поднялся и протянул дедам обезглавленную птицу:
— Не жмитесь вы тама. Курa вот подвесьте возле тех да сюда придвигайтесь: потолкуем пред лицом Перуна-батюшки.
Обезглавленный петух занял место рядом с двумя своими собратьями, а деды все такой же плотной кучкой подошли чуть ближе.
— Слыхал я, старые, слово верное. Потому верное, что и сам зрю — не слепой чай. Собрались вы, сердешные, в бега дальние. Муки великие принять готовы, лишь бы не жить под рукой княжьей. Так ли се?
Вар-ка смотрел на эту сцену и думал, что седой дружинник, в доспехах и при оружии «наезжающий» на жалких скукоженных старичков, гораздо больше похож на грозного бога Перуна, чем его неуклюжая статуя: «Зачем это? Чего он от них хочет?»
Старички всполошились и загомонили между собой. Вар-ка изрядно удивился, когда понял, что спорят они не о том, что именно ответить Свену, а о том, кому «вместно» ему отвечать. То ли честь была невелика, то ли наоборот, только в конце концов впереди оказался все тот же многострадальный дед Пеха. Он заговорил на удивление громко и внятно, правда, по временам подвывая и срываясь от страха:
— Не гневись на нас, Свенушка, — неповинные мы. То — клевeты все несусветные! Куды ж мы пойдем-та, да в зиму-та? Голодны да холодны-та? Ведомо ж те, како живем мы: избы дырявы, дровишки не собраны, припас весь побрали, скотинку и ту, что приели, а что отогнали. Како же нам-то? Ить зима тока-тока, а мы уж репу жуем да грибом заедаем. Чем жизня такая — головой бы да в омут!
Казалось, это совсем не сложно, но Вар-ка все никак не мог понять, в чем же тут дело? То ли дед Пеха очень горд своей миссией, то ли махнул рукой на свою участь, только на самом деле он почти не боится! Да-да, он, как хороший актер, старательно изображает именно то, чего от него ждет зритель, — страх на грани обморока. Интересное кино…
— Ты, старый, не плачь-ка! — нахмурился Свен. — Не мамка я — не пожалею, соплю не вытру! Почто нас тут князь Рутич оставил, ась? А по то и оставил, чтоб сидели вы смирно! Поди, который год людишек да припас на восход отправляете? Знамо дело: деляны новы готовить! Дерева подсекать-кольцевать! За столь годов-то, поди, и рубить уж не надо: без топора ветровалом положит — жги, сей да сам-сто собери! Иль не так? Знаю я вас, сиволапых: этот год не ушли, так послед соберетесь, а послед не уйдете, далее ждать станете, — знаю я вас!
— Чур, сохрани! Оборони Триглав со Святовитом! Каки людишки?! Какой припас, Свенушка?! Откуда ж взяться сему? Землица тута — и сам-три в первый год не рoдит, скотинка мрет да болеет. А мужиков-та по избам — через один-та калека, все девки да дети малые. Новину и здесь-та поднять-то некому — каки новы деляны?! По весне-та хоть баб на пожог гони! И сам-то не ведаешь, живой ли покеда, а нас, что ни год, то умучивают: и плетьми-то нас бьют, и огнем-то нас жгут! Вона ноги сколь раз палены — не ходют совсем! А теперь вот клеветы на нас несусветные! Почто ж нам мука така, воин Свенушка?!
— Уймись, старый пень! С вами спорить, что воду толочь! Ладно… Мое слово слушайте. В оба уха слушайте, да на ус мотайте!
Воевода выдержал многозначительную паузу и заговорил медленно и веско:
— Отныне не живете вы под рукой князя Рутича. Не живете! От сего дня под моей рукой жить будете. Под моей. Потому есть я — княжий сын, сам — князь. Коли вои младые, что Рутич оставил, клятву мне не дадут — Святовит их проводит, да Перун-то и примет. Оба-два враз и примет — зря, что ль, костер собирали? Уразумели се?
Еще одна пауза: Свен смотрит на слушателей. Кто-то из стариков хрипло выдавливает:
— Пожжет, посечет Рутич всех. Быть сему месту пусту…
Воевода раздвигает улыбкой усы:
— Видать, не разумеете! Не достанет нас Рутич! Пока дружину нову не соберу, поживем мы в спокое — на вашем селище новом. Негоже вам там без руки княжьей быть! Иль не рады? Иль думать будете? Ну-ну… Пошустрей тока!
Деды, подталкивая друг друга и оглядываясь, подались в сторону к кустам. Спрятаться там нельзя, но хоть речи не слышно будет. Свен отошел от кумира и опустился на корточки рядом с Вар-ка:
— Ну чо, волхв, любы те дела таки? С нами пойдешь, сказки сказывать будешь. Про бога незримого.
— Сдается мне, что слыхал ты уже сказки эти. От кого, коли не тайна?
Усмехнулся воевода, бороду почесал. Вар-ка только сейчас заметил, что снизу на подбородке у него волос нет — от нижней челюсти через шею, на прикрытую одеждой грудь, переходит широкий бугристый шрам.
— Много мы тогда сказочников наловили: кого мечами посекли, кого с луков постреляли, а то и гвозди в башку заколачивали. Микланд, вестимо, так и не взяли, но страху нагнали, покуда войско их не навалилось.
— А шрам…
— Да вот, приласкал их боженька. Мы уж на воде были, так они с галер огонь пускать зачали — насилу ушли, кто остался.
— Слушай, Свен, а почему ты ничего не сказал про Лютю? Вдруг он не захочет нарушать клятву и останется верным Рутичу?
Воевода как-то грустно хмыкнул и сунул в рот кончик уса:
— Лютя-то?.. Вишь, тут какo… Сынок он ведь мой. Тока о том не ведает.
— Однако! Значит, если ты будешь князем, то он — твоим наследником? И от такого здесь не отказываются?
— Се — верно. Клятву-то я порушил, а он-то чего?
— Ну не знаю, как у вас тут водится… Слушай, а… Вопросить хочу, да боюсь, прогневишься.
— Невелика и беда — кровь те пущу. Коли изреченное слово — зло, то утаенное пуще того будет. Вопрошай!
— А ты и в самом деле… князь?
Собственно говоря, Вар-ка почти не рисковал: он был уверен, что Свен его резать не станет. По крайней мере — сейчас.
— Экий ты… Князь — не князь… Али мнишь, будто Рутич иль Домлат от конинга Райта род свой ведут?
— Ну наверное…
— Тогда и я от того конинга! Жребий-то мог и мне в руку лечь.
— Какой жребий?
— Вестимо какой — камушки черные да белые. Как нашли мы с Фрастеном селище ничейное, стали жребий тянуть: кто из нас князем тут будет, а кто воеводой. Давно то содеялось — молоды были, глупы.
— Фрастен — это князь, у которого ты раньше служил?
— Се — родитель Домлатов. Немало медов да бражки на тризне по нем было выпито.
— Он умер?
— Знамо дело, согреешься, коли сын торопить станет.
— Я чувствую, что это очень опасные тайны. Скажи лучше, Свен, а чем вы раньше-то занимались? Ну до того, как Фрастен стал князем?
— То — весело было. Слыхал про реку великую? Что на полдень течет да Диром зовется? Вот мы там, на перевoлоке, купцам да гостям помогали. А раз как-то обидели нас. Так крепко обидели, что от всей ватаги только двое нас и осталось. Пришлось в леса подаваться, — взгляд Свена затуманился воспоминанием. — Зрим как-то: гонят гости к порогам караван немалый, и, считай, без охраны совсем. В лодьях мед, рухлядь мягкая, а больше все челядь в цепях на продажу. Поскупились, думаем, купчишки воев нанять — на авось надеются. Вот и пусть надеются — се нам в радость! Взяли их у порогов без бою — сами дались. Собрались мы уж добро дуванить, да неладно вышло: скинула челядь цепи, мечи из-под лавок достала и давай нас пластать. То-то дивились мы, больно баб везут мало. Не купчишки то оказались, се градский князь по души наши воев послал.
— Это что же… Так вы… разбойниками были?!
— Коли Игвар-князь нас в викинге бросил, — усмехнулся воевода, — коли домой на Конугард без нас ушел, не князь он нам более. Потому его гости — не наши, что осилим, то и возьмем.
— В викинге?! Не разумею что-то…
— Чо разуметь-то? Пришел я по младости лет с Алдейгьюборга и в Конугарде у Игвара в дружине остался. Повел он нас как-то за море — Микланд воевать. Ушла-то сила великая, а вернулись с Игваром десяток лодий. Нас-то он, считай, бросил в сече морской — огня испугался. А мы на трех лодьях от галеры отбились да на мелкую воду ушли. После того Игвару по клятве воинской не бывать князем, потому и сказал он, будто сгинули все. Мы-то не сгинули, да вернуться уж некуда стало — пришлось самим кормиться.
— А скажи, Свен… Что это Лютя тебя так странно вопрошал? Там, в доме, помнишь? Ведь почти грозил даже?
— То и вопрошал: уж срок в полюдье с Домлатом идти, а я от доли отказался и увел воев своих. Пошел от греха подальше — рано мне, кажись, на костер-то. Только Люте тот грех неведом пока.
— Великий грех?
— Да так, с маково зернышко. Уговорил-таки меня Домлат-наследник поторопить родителя своего владычливого. И то сказать: зажился Фрастен-то.
— И ты… убил князя, которому дал клятву верно служить?
— А что клятва? Видал я, как людишки Микланда живут — ни богов наших не ведают, ни клятв.
— Ты ушел потому, что Домлат мог тебя убить? Убить за то, что ты знаешь причину смерти его отца?
— А на что я ему живой-то? — кивнул воевода. — Ладно, вон деды идут — далее толковать будем.
— Слушай, Свен, зачем тебе это? Ты же и так можешь делать с ними что хочешь!
— Экий ты! Не разумеешь? Уйти нам надо отсель подалее. Только не поднять нам смердов поперек их воли. Их, сиволапых, хоть пори, хоть живьем вари, а с места не тронутся.
— Конечно! Они же… — Вар-ка прикусил язык, боясь сболтнуть лишнее, но воевода его уже не слушал. Он поднялся и пошел к деревянному кумиру, где боязливо топтались старики.
— Ну, деды, чо удумали?
— Не гневись, Свенушка, все по воле твоей сполним! Не гневись, а?
— Толком сказывай: чо хотите?
— Эта, Свенушка… Не гневись тока… Спытать бы, а? Перун-то батюшка не осерчал бы, а?
— Во-о-на чо… Хитры же, старые! А и ладно: ща спытаем! Э! э! вы кудай-то? Тута стойте!
— Не неволь, Свенушка: шибко боязно!
— Чо, старые, портки замарали от страху? Не боись, по зиме-то батюшка громы-молни не мечет!
— Вестимо, не мечет… Тока все одно боязно: коли не громом, так молотом али топором приласкает — грозен Перун-батюшка!
— Вам-то чо? Меня ж приласкает — не вас! А и ладно, стойте там!