Обитель Прилепин Захар
“Надо было всё сделать вчера с этой блядью, – ругал себя Артём, в мыслях своих спеша с одного на другое. – Надо было всю её разодрать на части, всю раздеть, рассмотреть, обнюхать, везде пальцами залезть… Потому что когда теперь? Да никогда!”
При этом никакого возбуждения Артём не чувствовал, и плоть его была вялая и сонная.
Филипп прежде прятал свою ногу в покрывале, а теперь выставил культю наружу и проветривал. Над ней кружились мухи.
Свою миску он не мыл: может, надеялся, что Жабра не будет из-за этого отнимать еду.
Цинготный больной неподалёку после каждого обеда выковыривал изо рта зубы. Артём как заметил один раз ужасные раны на дёснах у него, так теперь не мог отвязаться от воспоминания.
Артёму замерили температуру – на этот раз тридцать девять и три.
“Может, у меня горячка? – думал он. – Что же я ничего не ощущаю? Впасть бы в бред – может, тогда не тронули бы. Проклятое сознание, уйди!”
Явился Жабра, про которого вовсе не было ясно, что у него болит. Настроен он был так, будто Артём теперь – вша и осталось эту вшу задавить ногтем.
– Мне сказали, тебя в карцер посадят, – сразу начал Жабра. – Знаешь, куда пойдёшь? На глиномялку.
Артём молчал.
– Знаешь, что такое глиномялка? Подвал под южной стеной. На дне – глина, которую надо месить ногами. С утра до вечера в глине по колени. Пайка – 300 грамм хлеба. По уму, в подвал влезет человек тридцать, не больше, но загоняют обычно под сто. Лежат все на цементном полу – ни покрывал, ничего. Оставляют только бельё. Если белья нет – голый. Кормят из одного ушата, а посуду не дают, поэтому жрут так, из рук. Чтоб сдохнуть – надо неделю. Тебе дадут точно месяц, но, наверно, больше.
– К чему ты это всё рассказал? – спросил Артём.
– А отдай пиджак, всё равно не нужен, – сказал Жабра.
– Отцепись, – сказал Артём.
Жабра улыбнулся: раскрыл свой рыбий рот, и показались действительно рыбьи, мелкие и грязные зубы.
– И ещё пять рублей ищи, – сказал Жабра. – А то донесу, что ты с бабой был. Ещё месяц накинут. К обеду чтоб были.
Филиппок на этих словах ногу зарыл в покрывало.
Владычка Иоанн, который разговора толком не слышал, но о чём-то догадался, привстал со своего места и в своей ласковой манере попросил Жабру:
– Милый, иди-ка ты на своё место, полежи да отдохни; что ты покоя не знаешь, всё тебе не сидится на месте.
Жабра послушался и пошёл, но вспомнил что-то и вернулся на два слова:
– Из твоей роты передают: тебе посылка пришла, ждёт на почте. Надо бы её забрать, сюда принести, и я посмотрю, как с ней быть… Да? Привет от Ксивы, понял? Напиши письмо, чтоб посылку забрали, мы найдём нужного человека для этого. Напиши: “Я лежу в лазарете и прошу отдать посылку”. Так можно. А я монаху письмо твоё скину – и он всё устроит.
Владычка Иоанн, дождавшись окончания разговора, снова улёгся, но было ему неспокойно, и он ворочался.
Вскоре, не дожидаясь завтрака, поднялся и, тяжело хромая, вышел из палаты. Не было его достаточно долго, но явился он повеселевший.
Съел свой остывший завтрак, к которому никто, конечно, не притронулся, и после, порозовев, еле слышно напевал что-то.
Часа через полтора владычку вызвали – он тяжело, от одного дивана до другого, пробрался в коридор, но всего спустя минуту вернулся с мешком, который положил Артёму на диван.
Артём потянулся к мешку – ёкнуло в ребре, – тогда, изловчившись, подхватил его левой рукой, уложил к себе на колени: ну да, посылка от матери.
Как она пахла! Это было просто невозможным. Артём оглянулся по сторонам: все должны были чувствовать этот восхитительный, разнообразный дурманящий аромат.
Даже не залезая в мешок, а только закрыв на мгновение глаза, Артём мог бы назвать почти всё из того, что было в мешке: щекотала ноздри горчица, тяжело расплывался белый запах сала, тонко и остро вился жёлтый запах лимона, обволакивал разноцветный запах сушёных фруктов, пыльно и рассыпчато пах рис, туманно и тяжело веяло чаем, легко, чуть светясь, пах сахар, в сахаре и горчице, золотясь и нежась, плавала вяленая рыба, и колбаса – ах, эта конская колбаса – она совсем не пахла лошадью, она пахла мясным развратом, плотью, жизнью…
– Владычка Иоанн! – Артём повернулся к батюшке, растроганный и удивлённый. – Как вы узнали? Как вы забрали её?
Владычка поманил Артёма пальцем, чтоб не говорить во всеуслышание.
Артём накрыл мешок покрывалом и перешёл к владычке на диван.
– На почте только наш длинногривый брат работает, – говорил шёпотом владычка, посмеиваясь. – Я уговорил!.. А то, я вижу, к твоей посылке слишком много рук тянется. Главное, чтоб она попала к тебе, а дальше ты, милый, сам решишь, кого стоит угостить, а кого нет. И не сердись на них! Филиппа не обижай – он с работы, раненый, с поломанной ногой, нёс огромный пень, упал, потерял сознание от боли и усталости. Пролежал день. Администрация думала: сбежал, искали с собаками. Как нашли – собаки ещё раз ногу порвали. Потом его допрашивали два дня. Потом бросили в глиномялку. Пока разобрались, что не по вине наказывают, – там началась такая болесть, что пришлось резать ногу. И теперь ему без ноги скакать до самыя смерти! Ты добрый, не кори его за его пустословие. Через своё пустословие он тоже движется к Богу… И на Жабру не сердись! Легко ли человеку с таким прозванием жить? Он ведь тоже создан по образу и подобию – а его все Жаброй зовут, хуже собаки – так и собаку никто не назовёт, милый… И не обозлись за весь этот непорядок вокруг тебя. Если Господь показывает тебе весь этот непорядок – значит, он хочет побудить тебя к восстановлению порядка в твоём сердце. Всё, что мы с тобой видим, – просвещение нашего сознания. За то лишь благодарить Господа надо, а не порицать!.. Ну, иди, иди к своим дарам.
Потрошить посылку на виду у всех Артём посчитал совсем лишним, но удержаться от того, чтоб съесть конской колбасы, не смог.
Откусил раз, откусил два – и встретился глазами с Жаброй. Тот выглядел обескураженно.
Артём не стал отводить взгляда и яростно оторвал зубами ещё кусок колбасы. Не глядя порыл рукой в мешке, нашёл по запаху связку сушёных яблок – достал и закусил колбасу ими.
Жабра поманил Артёма, указав на двери в коридор.
Тот со счастливой улыбкой кивнул: иду, иду немедленно, дорогой товарищ.
– Не ходи никуда, милый, – позвал его владычка, но было поздно. Артём так и вышел в коридор с колбасой и яблоками.
– Ты не понял, фраер… – начал Жабра.
– Как же не понял, – удивился Артём. – Всё я понял.
Связку яблок он взял в зубы, чтоб не мешали.
Жабра ловко нырнул от первого удара, но второй – с левой – поймал. Незадача состояла в том, что в левой была ещё и колбаса, и удар был слабый. Ответный Артём получил по рёбрам – кажется, Жабра понимал, куда бьёт. Было так больно, словно одно ребро отломилось и воткнулось куда-то в самую нежную мякоть.
Артёма повело. Он выплюнул яблоки. В глазах отекало. Жабра норовил теперь попасть в висок, причём пальцы держал, как птица – когти.
“Он нитки на виске хочет развязать… – с дурашливым страхом осознал Артём. – Развяжет нитку, и башка моя… как ботинок… раззявится… всё вывалится…”
Яблоки под ногами хрустели.
Кто-то выскочил из палаты, зашумел: “Эй! Дурни! Эй!”
Артём заметил, как монах идёт по коридору, в руке полено – тоже по их душу.
Пугнул левой, ушёл от удара под рукой Жабры так, что оказался у него за спиной, и всадил ему правой, крюком, в затылок.
Дверь в палату была открыта, и Жабра туда влетел и загрохотал где-то там.
Артём подхватил с пола колбасу, яблоки было уже не собрать, и поспешил вослед за Жаброй.
Монах, поняв, что не поспевает, с размаху кинул поленом – как будто всю жизнь жил с ним и ненавидел его и вот решил выбросить.
Полено ударилось в стену так, что треснуло.
Температура опять была высокая.
Зато спал как рыба во льду: крепко, не слыша ничего, никого не помня.
Утром набрал съестного – понёс владычке Иоанну.
– Ничего не надо, милый, – печально отнекивался он. – Вот дай побирушке. А мне ничего не надо. Чем я тебе отплачу, милый? Я беру, только когда других могу угостить, – а тут ты сам всех можешь покормить, кого хочешь. Не буду ж я при тебе дары твоей мамки отдавать другим в палате? Нехорошо получится. Иди лучше сам покорми, кого меньше всего хотел бы обрадовать: теперь уже можно, теперь ты его победил, будь же добр к нему, тебе это к лицу, милый.
– Обойдётся, – сказал Артём.
У Артёма в это утро сняли швы, а Жабру, наоборот, ещё вчера зашили: когда падал, рассадил себе лоб и половину рыбьей морды, включая губы. Выглядел он бесподобно и странным образом напоминал теперь двух рыб сразу.
– Язык у тебя тоже раздвоенный теперь, змей? – спрашивал Артём, присаживаясь к Жабре на его монастырский диван по дороге в сортир. Жабра двигался, уступая гостю место, и молчал, изнывая от боли и дрожа челюстями.
На обратном пути Артём опять заглядывал к Жабре, вытирал сырые руки о его покрывало, туда же сморкался.
Некоторое время разглядывал блатного.
Шов этот через всё блатное лицо Артёма забавлял.
– Предлагаю сменить тебе кликуху. Будешь не Жабра, а Корсет, – предложил Артём, потешаясь.
Жабра молча сглатывал: глотать ему было больно.
На обед Артём забрал у Жабры миску с обеденным винегретом.
– Всё равно ведь жевать не можешь, – сказал. – Жамкаешь только, еду переводишь. Я тебе червячков в навозе нарою, Жабра. Будешь их глотать, не жуя.
Жабра по тупости не понимал, что Артём говорит, и пайку свою защищать даже не пробовал.
Артёму и не надо было, чтоб его понимали, он веселил только себя.
Винегрет отдал Филиппку. Тот не хотел принимать, тогда Артём просто вывалил порцию из миски Жабры в миску Филиппку и отнёс пустую посуду блатному.
Протянул: бери. Жабра не вовремя решил показать характер, за посудой руки не протянул.
Артём не удержался и резко ударил пустой миской Жабру по голове.
Тот от неожиданности скривился, швы на губах разошлись, потекла кровь.
Полюбовавшись, Артём ушёл на свой диван, улёгся, приглядывая за блатным: того било и лихорадило.
Обезумев, он добежал до дивана Артёма, тронуть его боялся и только выкрикивал:
– Пришьют тебя! Тебя пришьют! – Жабра на каждом “ш” плевался кровью; и – Артём по-детски удивился – слёзы из глаз блатного тоже не текли, а брызгали, надо ж ты.
– У тебя рот порвался, – ехидничал Артём, не вставая. – Иди к доктору Али, попроси тебе губы пришить на место. А то жабры свои застудишь.
– А! – орал Жабра уже без слов. – Мыа!
– Господи, Боже ты мой милостивый, – шептал владычка, которого Артём не видел за спинкой дивана. – Боже ты мой, Господи!
Вскоре Жабру увели перешивать.
Через минуту заглянула пожилая медсестра – и сразу к Артёму.
Он думал, сейчас начнут за Жабру отчитывать, но оказалось другое. Она тронула рукой его лоб и сразу закричала не хуже Жабры:
– У тебя температура нормальная! Ты здоровый! Почему у тебя тридцать девять всегда? Где ты греешь градусник? Ты знаешь, как это?.. Это – симулянт! Ты! Симулянт! – слова из неё вырывались невпопад и путано.
До сих пор она казалась Артёму вполне интеллигентной – он думал, что это какая-то несчастная каэрка, – и фамилия у неё была звучная, вроде Веромлинской или наподобие, а тут – как подменили.
– Откуда я знаю, почему у меня тридцать девять? – удивился Артём. – Нигде я не грею градусник! Сама ты его греешь где-нибудь! – Он никогда б не заговорил с пожилой медсестрой на “ты”, но она так орала, так орала.
– Что же вы творите! – почти плакал владычка, вставший и пришедший, чтобы замирить шум.
Пока пожилая медсестра отчитывала Артёма, заявился, громыхнув дверью, доктор Али, весь взъерошенный и обозлённый, даже борода участвовала в его возбуждении.
– Таких, как ты, в моём лазарете – не будет! – процедил он, не доходя до Артёмова места десять шагов. – Собирай вещи! Вылетишь отсюда пулей! – взмахнул своим белым парусом и отбыл.
Артём сидел не двигаясь, держа мешок в руках.
Сердце его громко билось, ошалевшее.
Он пытался хоть какую-нибудь мысль додумать до конца – в пределах одной фразы, – но только метался от градусника к доктору Али, оттуда к губам блатного, и снова назад, и никак ничего не понимал.
Владычка Иоанн сел рядом.
– Ты как дитя, милый, – говорил он торопливо и жалостливо. – Только тут детей не ставят в угол, а сразу кладут во гроб! Помолись сам, а я за тебя молюсь денно и…
С другой стороны подсел больной, всегда тихо лежавший на своём месте, рядом с владычкой Иоанном, – крупный, давно не бритый мужчина, с большим носом, большими губами, мятыми щеками.
– Я артист, моя фамилия Шлабуковский, – сказал он, утирая пот с лица и трудно дыша. – Но дело не в этом… Я слышал, как вас отчитывали… Я заметил то, на что вы не обратили внимания, – она всегда даёт вам градусник после меня… И не стряхивает… У меня жар… Который день жар… А они замеряют вам температуру – и ставят мою… Я только что понял… Эти люди – кого они могут лечить? Этот персонал всех может только похоронить. Вы имейте в виду – я готов подтвердить, что ваш градусник был с моей температурой…
Артём не успел обрадоваться, как за ним пришёл красноармеец из охранной роты. На плече висела винтовка.
Он громко назвал фамилию Артёма, с ошибкой и с неправильным ударением.
У Артёма пересохло во рту и ослабели ноги.
Он точно знал, что зовут его, и никакой путаницы тут нет.
Красноармеец снова повторил фамилию, совершив в ней другую ошибку и ещё раз на глаз переставив ударение – которое снова было неверным.
Все эти ошибки звучали так, словно Артёма уже начали проворачивать в мясорубке.
Красноармеец выругался и назвал фамилию в третий раз, добавив:
– …Который, мать его дрыном в глотку, Артём!
– Вот он сидит! – сказал Филиппок, усевшись и показывая на Артёма рукой. – Здесь! Вот!
Артём взял мешок и, не глядя ни на кого, пошёл к выходу.
Последним мелькнуло: владычка крестил веснушчатой рукой его спину.
– Мешок-то куда? Ещё покрывало возьми с подушкой, – сказал красноармеец, скалясь. – А то и диван волоки. Будешь как Иван-дурак на печи.
Лицо у него было как картошка в мундире, лопнувшая улыбкой.
“Словоохотливый…” – выпало в сознании Артёма единственное слово, но оно зародило способность к мышлению.
Артёму пришлось возвращаться обратно к своему к дивану.
Владычка принял мешок в руки и сказал уверенно:
– Сберегу до твоего возвращения.
На улице шёл дождь, Артёма привели в ИСО, он успел немного промокнуть, и остыть, и продышаться.
До сих пор он внутри этого здания не был – и не стремился туда.
Пройдя мимо пивших кипяток дежурных внизу, поднялись на третий этаж, красноармеец крикнул, приоткрыв дверь безо всякой надписи:
– Привёл заключённого из лазарета! – и назвал фамилию, в четвёртый раз её переврав.
Артём даже засмеялся – негромко, но искренне. Его точно привели не на расстрел – это уже было весело.
В кабинете сидела Галина за громоздким и некрасивым столом.
Или, быть может, сама она была стройна и по-женски деловита настолько, что стол казался таким чрезмерным, грубым.
На столе стояла печатная машинка, крупная и тяжёлая, как трактор.
Вся комната, кроме окон и стены за спиной Галины, была заставлена стеллажами. Там, видимо, хранились дела лагерников.
Она произнесла фамилию Артёма без единой ошибки:
– Горяинов?
– Да. Я.
– Артём?
– Артём Горяинов. Да.
Галина трогала бумаги на столе, но было видно, что она и так всё помнит отлично.
– Садитесь, – сказала она через минуту, как будто не помнила, что он стоит.
“Всё ты помнила…” – подумал Артём и сел на табурет у стола.
Табурет был шаткий.
Он попробовал, чуть привстав, его установить понадёжней, но Галя попросила:
– Сидите спокойно.
Артём уселся, однако ноги пришлось держать в напряжении – всё время казалось, что он сейчас завалится вместе со стулом на пол. Даже в виске заныло и в ребре отдалось.
“Лучше б я стоял…” – подумал Артём.
– Вот донесение… – Галина читала одну из бумаг и морщилась: видимо, от помарок и несуразностей письменной речи, – “…в ходе проверки обнаружил в мешке Горяинова карты игральные…”.
– Карты не мои. Я играть-то не умею. Мне их подкинули, – быстро сказал Артём.
Галина подняла глаза – они были зелёного цвета, – и очень спокойно, почти без эмоций, произнесла:
– Я. Ещё. Ничего. Не. Спра. Ши. Ва. Ла.
Артём замолчал.
Галина карандашом почесала лоб так торопливо, словно там только что сидела муха и теперь осталась щекотка от мушиных лапок.
За спиной Галины на стене висели бликующие, чистые – видимо, протёртые – портреты Троцкого и Дзержинского. Ленина почему-то не было.
Стараясь не привлекать внимания, Артём скосился в одну сторону, в другую – вдруг главный большевик где-то ещё есть, пока не замеченный… впрочем, крутить головой не стоило – Галя чуть сдвинула бумаги, и Артём увидел на столе, под стеклом, портрет Ленина из “Огонька” и рядом – портрет Эйхманиса, вырезанный из газеты и наклеенный на толстую бумагу или картон: чтоб не смялся и не стёрся.
– Откуда карты? – спросила Галина.
– Я объясняю, – терпеливо повторил Артём. – Не мои. Подбросили.
– Афанасьев? – быстро спросила Галина.
– Почему? – спросил Артём, шатнувшись на стуле и с трудом удержавшись.
– Афанасьев играет в карты.
– Может, играет, но не рисует, – пожал Артём плечами.
– Но карты у него могли быть? – спросила Галина.
Артём опять пожал плечами, на этот раз ничего не говоря.
Галина ироническим взглядом оценила этот жест. Артём почувствовал себя глупо: “Жму плечами, как гимназист…”
– Индус Курез-шах действительно не умеет говорить по-русски? – прозвучал неожиданный вопрос.
– Я не знаю. Он только пришёл, а я… попал в больницу, – Артём улыбнулся.
– Василий Петрович ничего не говорил о своём прошлом?
– Что-то было…
– Что?
– Занимался охотой. У него была собака Фет. Он из образованной семьи, отец говорил на нескольких языках… – Артём неожиданно понял, что ничего толком о Василии Петровиче не знает.
– Во время Гражданской войны он чем занимался? – бесстрастно спросила Галина, по-прежнему разглядывая разные бумаги на столе и время от времени трогая карандашом свой висок. Глядя на это, Артёму самому сильно захотелось почесать там, где ещё вчера были нитки.
– Воевал, – неуверенно ответил Артём.
– С кем?
Артём озадаченно молчал. Как-то нужно было грамотно и необидно ответить: с вами? С большевиками?
– Слушайте, вы у него спросите, я на самом деле не очень знаю. Я просто всегда был уверен, что он сидит как каэр, – ответил Артём.
Его куда больше волновало, что в комнате явственно пахло духами. Он даже немного захмелел от этого запаха: никаких духов он не слышал уже давным-давно.
– А вы что не воевали? – спросила Галина.
– С кем? – спросил на этот раз Артём.
Галина, в отличие от него, долго слов не подбирала.
– С нами, – ответила она просто. – Или против нас.
Артём мысленно отметил, что и “с нами”, и “против нас” вполне может означать одно и то же, и особого выбора тут нет.
– Вы же знаете, я по возрасту не подлежал призыву.
– Афанасьев не рассказывал, встречался ли он с поэтом Сергеем Есениным накануне его самоубийства? – спросила Галина.
“Прыгает с места на место”, – быстро подумал Артём и тут же ответил:
– Нет.
Галина аккуратно прихватила самый кончик карандаша зубками. В одном из соседних помещений кто-то болезненно и коротко вскрикнул – словно человека ударили, и он тут же потерял сознание.
На крики Галина не отреагировала, даже не подняла глаз, только, убрав карандаш, быстро облизала губы кончиком язычка.
– Смотрите, Горяинов, – сказала она чуть громче, чем говорила до сих пор. – У вас обнаружены карты – запрещённая вещь. Откуда они взялись, вы не знаете. Это раз. Неделю карцера вы заслужили… Вы устроили драку с командиром взвода и командиром роты. Неподчинение приказам сотрудников администрации – ещё от недели до полугода карцера. А нападение на сотрудников администрации – высшая мера социальной защиты, то есть расстрел. Это два.
– Я не нападал, – сказал Артём, в ответ Галина вертикально подняла карандаш: тишина, ясно?
– На этом можно закончить, но тут не всё, – продолжила она. – Принуждение женщины к сожительству – ещё месяц карцера.
“Монах стучит? Или Жабра?” – подумал Артём, покрываясь противным потом. Секунду раздумывал: сказать, что не имел никакого “сожительства”, или не стоит? – но не успел.
– Подделка подписи при получении посылки в результате сговора с заключённым из числа антисоветски настроенного духовенства. Ещё от трёх дней до двух недель карцера, – Артём сморгнул, как будто ему сыпали на голову что-то ненужное, вроде соломенной трухи. – Наконец, симуляция во время нахождения в лазарете. “…Больной Горяинов… симулировал горячку…” – прочитала Галина на одном из листков.
– Зачем мне симулировать, если я “больной”? Вы же сами видите, что они пишут? – с некоторой, неожиданной для себя насмешливой дерзостью быстро ответил Артём. – Там эта медсестра – она же не медик, она чёрт знает кто…
– Заткнись, – вдруг сказала Галина просто. У Артёма упало сердце от её голоса; губы её, которые только что казались красивыми и возбуждающими, тут же показались тонкими, злыми, старушечьими. – Вас можно ликвидировать немедленно. А можно посадить в карцер ровно до окончания вашего срока.
– Чтоб я там сдох? До окончания нашего срока? Я могу объясниться по каждому случаю, – не унимался Артём; голова его кружилась, он понимал, что надо торопиться изо всех сил, ужасно торопиться.
– Заткнись, – ещё раз повторила Галина, но только громче и злей.
Артём на полуслове закрыл рот, как будто муху поймал. Сидел с этой мухой во рту: нестерпимо хотелось открыть рот и произнести ещё сто слов – и даже тысячу самых нужных слов, они все зудели и бились во рту.
Три минуты они молчали.
“Это всё, – повторял Артём. – Это уже всё… это бравада, о которой мне говорили… Это уже всё, точно. Или что-то нужно сказать? Нет, это всё. Почему я не падаю в обморок от страха? Ведь это всё…”
– Страшно? – спросила Галина; в углу её гадких старушечьих губ мелькнула улыбка.
Артём сглотнул слюну и промолчал.
В углу кабинета за её спиной стоял вместо сейфа сундук, закрытый на замок. Там, наверное, хранились самые важные документы.
“Или она там свои трусы держит?” – подумал Артём с бешенством.
– Есть другой выход, – сказала Галина. – Потому что вы молодой человек, и цепь случайностей… Могла привести.
“Не много моложе тебя, сука, – подумал Артём и сразу же, без перерыва: – Милая, родная, самая милая, самая родная, не убивай меня, я буду целовать твои ноги, пожалуйста!”
– Вы, мне кажется, можете встать на путь перековки, – Галина явно говорила чужими для неё словами, но других по такому случаю и не было, – …и выйти по истечении срока или даже раньше – нормальным, хорошим, правильным советским человеком. Но нужно подготовиться, чтоб подобных случаев не было впредь, да?
– Конечно, – сказал Артём.
Он дышал через рот. Язык был сухой. Он чувствовал свой сухой язык и сухое, холодное нёбо.
– Чтоб вам не вбрасывали карты – мы должны знать, кто их может вбросить, так?
– Так, – ответил Артём, всё уже понимая.
– Чтоб не было симулянтов. Чтоб здесь тайно не устраивали лагерникам случек, как для собак. Чтоб люди, попавшие сюда за проступки перед советской властью, не преумножали своей вины. Лучше это всё предотвращать заранее, а не доводить до карцера или высшей меры социальной защиты, так?
– Так, – повторил Артём, лихорадочно думая, что ему делать после того, как закончится всё это перечисление.
– Мы с вами подпишем бумагу, что вы будете – мне! лично мне! – способствовать и помогать во всех трудных случаях. Их много! Потому что десятники, взводные и ротные из числа всё тех же заключённых часто превратно понимают свои задачи и, следя за выработкой и дисциплиной, сами злостно нарушают дисциплину. Потому что контрреволюционеры, которым советская власть дала возможность исправить вину, только усугубляют её антисоветскими речами, которые, как и в Гражданскую войну, могут стать делами. Потому что воры и убийцы – все эти блатные! – бессовестно пользуются ближайшим родством к рабочему классу, превращаясь в ярый асоциальный элемент с круговой порукой, пьянством и картёжничеством. Вы не хотите жить среди всего этого?.. Сколько вам ещё находиться здесь, на Соловках?
– Больше двух с половиной лет, – ответил Артём.