Обитель Прилепин Захар
Строились в коридоре. На выходе сильно замешкались, с кем-то начали пререкаться, набычась лбами, чеченцы, всегда державшиеся вместе, Крапин, у которого в руке был дрын – палка для битья, – подогнал блатных, которых не любил особенно и злобно, а они ему отвечали затаённой ненавистью; досталось дрыном среди иных будто бы случайно Артёму, но Артём был уверен, что Крапин видел, кого бил, и ударил его нарочно.
– Больно? – пока строились, участливо спросил Василий Петрович, видя, как скривился Артём.
– Мама моя так шутила, когда мы с братом собирались к вечеру и просили ужинать: “А мальчишкам-дуракам толстой палкой по бокам!” – вдруг вспомнил Артём, невесело ухмыляясь. – Знала бы…
Пока томился в строю, Крапин не шёл у него из головы. Глядя перед собой, он всё равно, до рези в глазу, различал слева, метрах в десяти, покатый красный лоб и приросшую мочку уха.
Артём никак не хотел стать причиной насупленного внимания и малопонятного раздражения комвзвода: жаловаться тут некому, управы не найдёшь – зато на тебя самого… управу найдут скоро.
С первого дня в лагере он знал одно: главное, чтоб тебя не отличали, не помнили и не видели все те, кому и не нужно видеть тебя, – а сейчас получилось ровно наоборот. Артём не пугался боли – его б не очень унизило, когда б ему попало как равному среди всех остальных; тошно, когда тебя зачем-то отметили.
“Дались этому кретину мои наряды, – с грустью и одновременной злобой думал Артём. – Я никакой работы не боюсь! Может, я в ударники хочу, чтоб мне срок уполовинили! Черники мне столько не собрать с этой, мать её, шикшой”.
Пока размышлял обо всём этом, не заметил, как дошла до него перекличка заключённых, и очнулся, только когда его толкнули локтем.
– Какое число? – в ужасе спросил Артём стоявшего рядом, то был китаец, и он, коверкая язык, повторил свой номер в строю – Артём вспомнил, что именно эта цифра только что звучала, и назвал следующую.
Поймал боковым зрением ещё один взбешённый взгляд Крапина.
“Что ж такое!” – выругался на себя, желая, как в детстве, заплакать, когда случалась такая же нелепая и назойливая череда неудач.
– Смирррно! Равнение на середину! – проорал ротный.
Ротным у них был грузин – то ли по прозвищу, то ли по фамилии Кучерава – невысокий, с глазами навыкате, с блестящими залысинами тип, твёрдо напоминавший Артёму беса. Как и все ротные в лагере, он был одет в темно-синий костюм с петлицами серого цвета и фуражку, которую носить не любил и часто снимал, тут же отирая грязным платком пот с головы.
– Здравствуй, двенадцатая рота! – гаркнул Кучерава, выпучивая бешеные глаза.
Артём, как учили, сосчитал до трёх и во всю глотку гаркнул:
– Здра! – хоть криком хотелось ему выделиться: но разве кто заметит твою ретивость в общем хоре?
Ротный доложил дежурному по лагерю о численном составе и отсутствии происшествий.
Чекист принял доклад и сразу ушёл.
– Отщепенцы, мазурики, филоны и негодяи! – с заметным акцентом обратился к строю ротный, который выглядел так, словно пил всю ночь и поспал час перед подъёмом; глаза его были красны, чем сходство с бесом усиливалось ещё сильнее. – Выношу повторное предупреждение: за игру в карты и за изготовление карт…
Дальше ротный, не стыдясь монастырских стен, дурно, к тому же путая падежи – не “…твою мать”, а отчего-то “…твоей матери”, – выругался. Потом долго молчал, вспоминая и, кажется, время от времени задрёмывая.
– И второе! – вспомнил, качнувшись. – В сентябре возобновит работу школа для заключённых лагеря. Школа имеет два отделения. Первое – по ликвидации полной безграмотности, второе – для малограмотных. Второе в свою очередь разделяется ещё на три части: для слабых, для средних, для относительно сильных. Кроме общей и математической грамоты будут учить… этим… естествознанию с географией… и ещё обществоведению.
Строй тихо посмеивался; кто-то поинтересовался, будут ли изучать на географии, как короче всего добраться из Соловков в Лондон, и научат ли, кстати, неграмотных английскому языку.
– Да, научат, – вдруг ответил ротный, услышав нечутким ухом разговоры в строю. – Будут специальные кружки по английскому, французскому и немецкому, а также литературный и натуралистический кружки, – с последними словами он едва справился, но смысл Артём уловил.
Рядом с Артёмом стоял колчаковский офицер Бурцев, всегда подтянутый, прилизанный, очень точный в делах и движениях – его небезуспешно выбритая щека брезгливо подрагивала, пока выступал Кучерава. Характерно, что помимо Бурцева во взводе был рязанский мужик и бывший красноармеец Авдей Сивцев, кстати, малограмотный.
Ротный, пока боролся со словами, сам несколько распросонился.
– Половина из вас читать и писать не умеет. – “А другая половина говорит на трёх языках”, – мрачно подумал Артём, косясь на Бурцева. – Вас всех лучше бы свести под размах! Но советская власть решила вас обучить, чтобы с вас был толк. Неграмотные учатся в обязательном порядке, остальные – по желанию. Желающие могут записываться уже сейчас, – ротный неровным движением вытер рот и махнул рукой, что в это нелёгкое для него утро обозначило команду “вольно!”.
– Запишемся в школу – от работы освобождать будут? – выкрикнул кто-то, когда строй уже смешался и загудел.
– Школа начинается после работы, – ответил ротный негромко, но все услышали.
Кто-то презрительно хохотнул.
– А вам вместо работы школу подавай, шакалы? – вдруг заорал ротный, и всем сразу расхотелось смеяться.
С нарядами разбирались тут же – за столиками сидели нарядчики, распределяли, кого куда.
Пока Артём ждал своей очереди, Крапин прошёл к одному из столов – у Артёма от вида взводного зазудело в спине, как раз там, куда досталось дрыном.
Зуд не обманул – на обратном пути Крапин бросил Артёму:
– Привыкай к новому месту жительства. Скоро насовсем туда.
Василий Петрович, стоящий впереди, обернулся и вопросительно посмотрел на Артёма – тот пожал плечами. Меж лопатками у него скатилась капля пота. Левое колено крупно и гадко дрожало.
Нарядчик спросил фамилию Артёма и, подмигнув в тусклом свете “летучей мыши”, сказал:
– На кладбище тебе.
Авдей Сивцев всё искал очередь, которая записывается в школу. Никакой очереди не было.
Работа оказалось не самой трудной, зря пугался.
А они даже обнялись с Василием Петровичем на прощанье – тот, как и собирался, опять отправился по ягоды, захватив на этот раз Моисея Соломоновича.
– Артём… – начал торжественно Василий Петрович, держа его за плечи.
– Ладно, ладно, – отмахнулся тот, чтоб не раскиснуть совсем. – Хотел бы наказать Крапин – отправил бы на глиномялку… Узнаем сейчас, что за кладбище. Может, меня в певчие определили.
В Соловецком монастыре оставался один действующий храм – святого Онуфрия, что стоял на погосте. С тех пор как лагерь возглавил Эйхманис, там вновь разрешили проводить службы и любой зэка, имевший “сведение” – постоянный пропуск на выход за пределы монастыря, – мог их посещать.
– Певчие в Онуфриевской – да! В церквах Советской России таких не сыскать, – сказал Василий Петрович, разулыбавшись. – Моисей Соломонович и туда просился, Артём. Но там целая очередь уже выстроилась из оперных артистов. Такие баритоны и басы, ох…
Артёма направили, конечно, не в певчие, а на снос старого кладбища в другой стороне острова.
С ним в бригаде были Авдей Сивцев, чеченец Хасаев, казак Лажечников, представлявшийся всегда по имени-отчеству: “Тимофей Степаныч” – что, к слову сказать, вполне шло к его курчавой бороде и мохнатым бровям: “У такой бороды с бровями отчество быть обязано”, – говорил Василий Петрович по этому поводу Артёму в своей тёплой, совсем не саркастической манере.
– Пошто кресты-то ломать? – спросил Сивцев конвойного, когда дошли.
Вообще говорить с конвойными запрещалось – но запрет сплошь и рядом нарушался.
– Скотный двор тут будет, – сказал конвойный хмуро; по виду было не понять, шутит или открывает правду.
– И так монастырь переделали в скотный двор, по кладбищам пошли теперя, – сказал мужик негромко.
Конвойный смолчал и, присев на лавочку возле крайней могилки, вытащил папироску из портсигара.
“Наверняка у какого-нибудь местного бедолаги забрал”, – мельком подумал Артём.
Винтовки при охраннике не было – конвой часто ходил без оружия; а на многих работах охраны не было вообще. Конвойных набирали из бывших, угодивших в лагерь чекистов – в основном, надо сказать, безусловной сволочи.
Говорили, что, если сложатся удобные обстоятельства – и, естественно, при наличии оружия, – конвойный может убить заключённого – за грубость или если приглянулась какая-то вещь, вроде этого портсигара, – а потом наврать что-нибудь про “чуть не убёг, товарищ командир”.
Но Артём сам таких случаев не видел, в разговоры особенно не верил, к тому же дорогих вещей у него при себе не было, а бежать он не собирался. Некуда бежать – вся жизнь впереди, её не обгонишь.
Появился десятник, по дороге отвлекшийся на ягоды; в руке держал один топор, а второй – под мышкой. Ещё издалека заорал, плюясь недожёванной ягодой:
– Что стоим? На всю работу – один день! Чтоб к вечеру не было тут ни кладбища, ни крестов… ни надгробий! Всё стаскиваем в одну кучу! Пока не сделаем работу – отбоя не будет! Хоть до утра тут ковыряйтесь! Спать будете в могилах, а не уйдёте!
– Скелеты тоже вынать наружу? – спросил Сивцев.
– Я из тебя скелет выну наружу! – ещё громче заорал десятник.
– Ну-ка за работу, трёханая ты лошадь! – нежданно гаркнул, вскочив с лавки, конвойный на Сивцева.
Тот шарахнулся, как от горячей головни, ухватился за подвернувшийся старый крест на могиле и повалился вместе с ним.
С этого и пошла работа.
“Кладбище так кладбище, – успокаивал себя Артём. – Дерево рубишь – оно хотя бы живое, а тут все умерли”.
Поначалу Артём считывал имена похороненных монахов, но через час память уже не справлялась. Зацепилась только одна дата – его рождения, но сто лет назад, в тот же день и тоже в мае. Дата смерти была – 1843-й, декабрь.
“Мало… – с усмешкой, то ли о покойном, то ли о себе, подумал Артём; и ещё подумал: – Что там у нас будет в 1943-м?”
Было солнечно; на солнце всегда вилось куда меньше гнуса.
Сначала Артём, потом чеченец, а следом Лажечников разделись по пояс. Один Сивцев так и остался в своей рубахе: как у большинства крестьян, шея его была выгоревшей, морщинистой, а видневшееся в вороте рубахи тело – белым.
Все понемногу вошли в раж: кресты выламывали с остервенением, если не поддавались – рубили, Сивцев ловко обходился со вверенным ему топором; ограды раскачивали и, если те не рушились, крушили и топтали. Надгробия сначала сносили в одно место и складывали бережно, будто они ещё могли пригодиться и покойные потом бы их заново разобрали по могилам, разыскав свои имена.
– Извиняйте, потревожим, – приговаривал казак Лажечников, читая имена, – …Елисей Савватьевич… Тихон Миронович… и вы извиняйте, Пантелемон Иваныч… – но потом запыхался, залился потом, заткнулся. Через час всякий памятник уже раскурочивали без почтения и пощады, поднимали с кряком, тащили, хрипло матерясь, и бросали как упадёт.
Будто бы восторг святотатства отражался порой в лицах.
“Есть в том грех, нет? – снова рассеянно думал Артём, тяжело дыша и поминутно отирая лоб. – Когда бы я так лежал в земле – стало б мне обидно… что креста надо мной нет… а надгробный камень с моим именем… свален вперемешку… с остальными… далеко от могилы?”
Отвлёк от раздумий Сивцев – улучил минутку и, проходя мимо конвойного, сказал негромко:
– А про лошадь так нельзя, милок. На лошади весь крестьянский мир едет. Ты сам-то всю жизнь в городе, наверно? Родаки из фабричных?
– Чего? – не понял конвойный; Сивцев ушёл со своим обломанным деревянным крестом к общей куче, где их было под сотню, а то и больше.
– Ни мёртвым, ни живым… покоя большаки… не дают, – шептал мужик, которого молчание, похоже, томило больше всех.
Работу сделали неожиданно скоро – всех мёртвых победили на раз.
Кресты смотрелись жутковато: будто случилась большая драка меж костлявых инвалидов.
Запалил костёр с одной стороны десятник, не отказавший себе в удовольствии, а с другой – чеченец, который потом всё яростней и яростней суетился возле огня, поправляя торопливо занявшееся дерево и закидывая то, что осыпалось к ногам, в самый жар.
Огонь был высок, сух, прям.
– Они уж в раю все, – сказал Сивцев про кресты, успокаивая даже не Артёма, а скорее себя. – Мёртвым кресты не нужны, кресты нужны живым – а для живых тут родни нету. Мы безродные теперь.
Когда догорело, десятник скучно осмотрел место бывшего кладбища. Делать было нечго на этой некрасиво разрытой, будто обмелевшей – и обомлевшей земле. Разве что надгробные камни унести ещё дальше, побросать в воду или закопать – но такого приказа не поступало.
Артём вдруг болезненно почувствовал, что все мертвецы отныне и навек в земле – голые. Были прикрытые, а теперь – как дети без одеял в стылом доме.
“И что? – спросил себя. – Что с этим делать?”
Тряхнул головой и – забылся, забыл.
В кремль пошли засветло.
Чеченец внешне был привычно хмур, но внутренне чем-то будто бы возбуждён. Уже на подходе, когда сложенные из валунов монастырские стены начали доносить свой особый тяжёлый запах, вдруг твёрдо произнёс:
– Нам сказали б ломать своё кладбище – никто не тронул. Умер бы, а не тронул. А вы сломали.
– Врёшь, сука, – сразу скривил взбесившееся лицо побагровевший Лажечников.
– Сука это говорит, – ответил чеченец почти по слогам.
У Лажечникова так натянулась толстая, какая-то костяная жила на шее, что показалось: оборви её – и голова завалится набок. Он сделал шаг в сторону чеченца, заранее растопырив руки и раскрыв пальцы так, словно бы собирался чеченца пощекотать под бока, но конвойный крикнул: “Ну-ка!” – и толкнул Лажечникова в спину.
– В роте доскажем, – посулился чеченцу Лажечников.
Но минуту спустя не стерпел:
– Мы из терских. Когда вас, воров, давили – вы кладбища за собой не утаскивали, оставляли нам своих покойников, чтоб мы потоптали.
– Да, да, – согласился чеченец, и это его “да, да” прозвучало как вскрик какой-то крупной щетинистой птицы. – Вы так можете: сначала чужое кладбище потоптать, потом своё.
Лажечникова снова всего передёрнуло, он резко оглянулся, в напрасной надежде, что конвойный куда-то пропал – но нет, тот шёл, и лицо его было равнодушно.
– Ты, что ль, не слышишь, как тут христиан поносят? – спросил Лажечников в сердцах.
– Это ты у кого спросил про христиан? – коротко посмеялся чеченец, скосившись на конвойного. – Нету больше вашего Бога у вас – какой это Бог, раз в него такая вера!
– Чеченцы тоже христианами были раньше, давно… – вдруг сказал Артём, очарованный в детстве повестями Бестужева-Марлинского и с разлёта перечитавший тогда всё, что нашёл о Кавказе.
Хасаев посмотрел на Артёма так, как смотрят на нежданно влезшего в беседу старших ребёнка, и, смолчав, только подвигал челюстью.
Артём мысленно обругал себя: зачем влез, дурак.
“Ой, дурак, – повторял пока шли по монастырскому двору. – Ой, дурак, дурак, дурак, весь день дурак…”
Так часто повторял, что даже забыл, по какому поводу себя ругает.
В роте всем им выдали по пирожку с капустой за ударный труд.
– И не знаешь, что с им делать – прожевать или подавиться, – сказал Сивцев, хмурясь на пирожок, как если бы тот был живой; но всё-таки съел и собрал потом с колена крошки.
До ужина оставался ещё час, и Артём успел поспать, заметив, что в роте Лажечников и Хасаев как разошлись, так и не попытались договорить.
Лажечников перебирал своё изношенное тряпьё на нарах так внимательно и придирчиво, как, наверное, смотрел у себя на Тереке конскую упряжь или рыболовные снасти, а чеченец негромко перешёптывался со своими – издалека казалось, что они разговаривают даже не словами, а знаками, жестами, быстрыми оскалами рта.
Артёма растолкал Василий Петрович; тут же раздалось и пение Моисея Соломоновича про лесок да соловья – верно, навеял сбор ягод.
– Как я вам завидую, Артём, – такой крепкий сон, – говорил Василий Петрович, и голос у него был уютный, будто выплыл откуда-то из детства. – Даже непонятно, за что могли посадить молодого человека, спящего таким сном праведника в аду. Ужин, Артём, вставайте.
Артём открыл глаза и близко увидел улыбающееся лицо Василия Петровича и ещё ближе – его руку, которой он держался за край нар Артёма.
Поняв, что товарищ окончательно проснулся, Василий Петрович мигнул Артёму и присел к себе.
– Праведники, насколько я успел заметить, спят плохо, – нарочито медленно спускаясь с нар и одновременно потягивая мышцы, ответил Артём.
С аппетитом ужиная поганой пшёнкой, Артём размышлял о Василии Петровиче, одновременно слушая его, привычно говорливого.
Сначала Василий Петрович расспросил, что за наряд был на кладбище, покачал головой: “Совсем сбесились, совсем…”, – потом рассказал, что нашёл ягодные места и что Моисей Соломонович обманул – зрение на чернику у него отсутствовало напрочь; скорей всего, он вообще был подслеповат. “Ему надо бы по кооперативной части пойти…” – добавил Василий Петрович.
Артём вдруг понял, что казалось ему странным в Василии Петровиче. Да, умное, в чём-то даже сохранившее породу лицо, прищур, посадка головы, всегда чем-то озадаченный, разборчивый взгляд – но вместе с тем он имел сухие, цепкие руки, густо покрытые белым волосом – притом что сам Василий Петрович был едва седой.
Артём неосознанно запомнил эти руки, ещё когда собирали ягоды, – пальцы Василия Петровича обладали той странной уверенностью движений, что в некоторых случаях свойственна слепым – когда они наверняка знают, что вокруг.
“Руки словно бы другого человека”, – думал Артём, хлебной корочкой с копеечку величиной протирая миску. Хлеб выдавался сразу на неделю, у Артёма ещё было фунта два – он научился его беречь, чтоб хватало хотя бы до вечера субботы.
– Вы знаете, Артём, а когда я только сюда попал, условия были чуть иные, – рассказывал Василий Петрович. – До Эйхманиса здесь заправлял другой начальник лагеря, по фамилии Ногтев, – редкая, даже среди чекистов, рептилия. Каждый этап он встречал сам и лично при входе в монастырь убивал одного человека – из револьвера: бамс – и смеялся. Чаще всего священника или каэра выбирал. Чтоб все знали с первых шагов, что власть тут не советская, а соловецкая – это была частая его присказка. Эйхманис так не говорит, заметьте, и уж тем более не стреляет по новым этапам. Но что касается пайка – тогда ещё случались удивительные штуки. Когда северный фронт Белой армии бежал, они оставили тут большие запасы: сахар в кубиках, американское сало, какие-то невиданные консервы. Не скажу, что нас этим перекармливали, но иногда на стол кое-что перепадало. В тот год тут ещё жили политические – эсдэки, эсеры и прочие анархисты, разошедшиеся с большевиками в деталях, но согласные по сути, – так вот их кормили вообще как комиссарских детей. И они, кроме всего прочего, вовсе не работали. Зимой катались на коньках, летом качались в шезлонгах и спорили, спорили, спорили… Теперь, верно, рассказывают про своё страшное соловецкое прошлое – а они и Соловков-то не видели, Артём.
В котомке за спиной Василий Петрович принёс грибов, которые, видимо, собрался сушить, а в собственноручно и крепко сшитом мешочке на груди приберёг немного ягод. Присев, некоторое время раскачивал мешочком так, чтоб было заметно из-под нар. Вскоре появились две грязные руки, сложенные ковшом – туда и чмокнула смятая ягодная кашица. Ногти на руках были выдающиеся.
– А я ведь ни разу не видел его лица, – вдруг сказал Артём, кивнув на руки беспризорника, которые тут же исчезли.
– А пойдёмте на воздух, погуляем по монастырю, – предложил Василий Петрович, помолчав. – Сегодня у них театр – во дворе не настолько людно, как обычно. К тому же у меня есть одно преприятнейшее дельце.
Артём с удовольствием согласился.
Возле мраморной часовенки для водосвятия стояли две старинные пушки на лафетах. Артёму почему-то они часто снились, и это был пугающий, болезненный сон. Более того, Артём был отчего-то уверен, что впервые увидел этот сон с пушками ещё до Соловков.
Они дошли до сквера между Святительским и Благовещенским корпусами. Артём был не совсем сыт и не очень отоспался, но всё-таки поспал, всё-таки поел горячего, и оттого, по-юношески позёвывая, чувствовал себя почти довольным. Василий Петрович, всегда размышляющий о чём-то неслучайном и нужном, торопился чуть впереди – в своей даже летом неизменной кепке английского образца – похоже, стеснялся лысеющей головы.
Стоял пресветлый вечер, воздух был пышен, небо насыщенно и старательно раскрашено, ноза этими тихими красками будто бы чувствовался купол, некая невидимая твердь.
“В такое небо можно как в колокол бить”, – сказал как-то Афанасьев.
С запада клоками подгоняло мрачную тучу, но она была ещё далека.
“Как за бороду в ад тащат эту тучу”, – подумал Артём, осмысленно подражая Афанасьеву, и про себя улыбнулся, что недурно получилось: может, стихи начать писать? Он – да, любил стихи, только никогда и никому об этом не говорил: а зачем?
В сквере стояли или прогуливались несколько православных священников, почти все были в старых латаных и перелатанных рясах, но без наперсных крестов; один – в красноармейском шлеме со споротой звездой: на подобные вещи давно никто не обращал внимания, каждый носил, что мог. Василий Петрович кивком обратил внимание Артёма, что отдельно на лавочке сидят ксендзы, сосредоточенные и чуть надменные.
– Как я заметил, вы замечательно скоро вписались в соловецкую жизнь, Артём, – говорил Василий Петрович. – Вас даже клопы как-то не особо заедают, – посмеялся он, но тут же продолжил серьёзно: – Лишних вопросов не задаёте. Разговариваете мало и по делу. Не грубы и не глупы. Здесь многие в первые же три месяца опускаются – либо становятся фитилями, либо идут в стукачи, либо попадают в услужение к блатным, и я даже не знаю, что хуже. Вы же, я наблюдаю, ничего особенного не предпринимая, миновали все эти угрозы, будто бы их и не было. Труд вам пока даётся – вы к нему приспособлены, что редкость для человека с умом и соображением. Ничего не принимаете близко к сердцу – и это тоже завидное качество. Вы очень живучи, как я погляжу. Вы задуманы на долгую жизнь. Не будете совершать ошибок – всё у вас сложится.
Артём внимательно посмотрел на Василия Петровича; ему было приятно всё это слышать, но в меру, в меру приятно. Тем более что Артём знал в себе дурацкие, злые, сложно объяснимые замашки, а Василий Петрович – ещё нет.
– Здесь много драк, склок, – продолжал тот, – вы же, как я заметил, со всеми вполне приветливы, а к вам все в должной мере равнодушны.
– Не все, – сказал Артём.
– Ну да, ну да, Крапин. Но, может, это случайность?
Артём пожал плечами, думая про то, как всё странно, если не сказать диковато: извлечённый из своей жизни, как из утробы, он попал на остров – если тут не край света, то край страны точно, – его охраняет конвой, если он поведёт себя как-то не так – его могут убить, – и вместе с тем он гуляет в сквере и разговаривает в той тональности, как если бы ему предстояло сейчас вернуться домой, к матери.
– На моей памяти он никому особенно не навредил, – продолжал Василий Петрович про Крапина. – Вот если с ротным у вас пойдёт всё не так – тогда беда, беда! Кучерава – ящер. Впрочем, вас обязательно переведут куда-нибудь в роту полегче, в канцелярию… будет у вас своя келья – в гости меня тогда позовёте, чаю попить.
– Василий Петрович, – поинтересовался Артём, – а что же вы до сих пор не сделали ничего, чтоб перебраться подальше от общих работ? Это ж, как вы говорите, главный закон для любого сидельца, собирающегося пережить Соловки, – а сами? Вы ж наверняка много чего умеете, кроме ягод.
Василий Петрович быстро посмотрел на Артёма и, убрав руки за спину, ответил:
– Артём, да я здесь как-то прижился уже. Зачем мне другая рота, моя рота – это лес. Вот вам маленькая наука: всегда старайтесь выбрать работу, куда берут меньше людей. Она проще. Тем более что у меня вторая категория – деревья валить не пошлют. Так что куда мне торопиться, досижу своё так. Я в детстве бывал капризен – здесь отличное место, чтоб смириться.
Звучало не совсем убедительно, но Артём, иронично глянув раз и ещё раз на Василия Петровича, ничего не сказал, благо что тот быстро перевёл разговор на иную тему:
– Обратите внимание, например, на этих собеседников. Знаете, кто это? Замечательные люди – на улицах Москвы и Петрограда вы таких запросто не встретите. Только на Соловках! Слева, значит, Сергей Львович Брусилов – племянник генерала Брусилова, того самого, что едва не выиграл Вторую Отечественную войну, а потом отказался драться против большевиков. Сергей Львович, если меня не ввели в заблуждение, капитан Балтийского флота – то есть был им. Но и здесь тоже имеет некоторое отношение к местной флотилии, соловецкой. Беседует он с господином Виоляром… Виоляр – ещё более редкая птица: он мексиканский консул в Египте.
– Заблудился по дороге из Америки в Африку и попал на Соловки?
– Примерно так! Причём заблудился, завернув в Тифлис, – улыбнулся Василий Петрович. – У него жена – русская, а точнее, грузинка. Если совсем точно – грузинская княжна, восхитительная красавица, только немного тонковата, на мой вкус…
– Откуда вы знаете? – с неожиданным любопытством поинтересовался Артём.
– Слушайте, Артём! – Василий Петрович мягко поднял свою седую руку, будто бы останавливая собеседника в его поспешности. – Не так давно господин Виоляр решил заехать на родину своей жены, погостить, отведать грузинской кухни и прочее. Вместо этого он был арестован тифлисским ГПУ и препровождён сюда. Надо бы у нашего ротного поинтересоваться, в чём там дело, но я стараюсь лишний раз с нашим Кучеравой не сталкиваться.
– А жена? – так и не дождался Артём.
– А жена тоже здесь, – уже шёпотом продолжил Василий Петрович, потому что они приближались к спокойно и с безусловным достоинством внимающему собеседнику Брусилову и активно жестикулирующему Виоляру; беседа шла на английском. – Но она, естественно, в женбараке.
На минуту, пока проходили мимо этой пары, замолчали.
– А вот тот, кого я ищу, – обрадовался Василий Петрович. – Владычка обещал нам сметанки с лучком.
Артём успел подумать, какое хорошее слово – “владычка”, – но упоминание сметанки с лучком подействовало ещё сильнее, и в одно мгновение он почувствовал, что рот его полон слюной, – даже самому смешно стало, как это не по-человечески, будто он собака какая-то.
– Отец Иоанн! – сказал Василий Петрович.
Им навстречу, улыбаясь, шёл высокий человек в рясе, с окладистой расчёсанной рыжеватой бородою, с длинными, чуть вьющимися и не очень чистыми волосами – он был явно не молод, но, пожалуй, ещё красив: тонкая, немного изогнутая линия носа, маленькие уши, чуть впавшие щёки, не очень заметные брови, добрый прищур.
Василий Петрович поклонился, отец Иоанн быстрым движением перекрестил его темя и подал худощавую веснушчатую руку для поцелуя.
В этом движении, заметил Артём, который в церковь не ходил по стихийному неверию, напрочь отсутствовал даже намёк на унижение человеческого достоинства, но имелось что-то ровно противоположное, возвышавшее как раз Василия Петровича.
Артём с тёплым удивлением поймал себя на мысли, что тоже хотел бы поцеловать эту руку, – ему помешала даже не гордость, а страх сделать это как-то неправильно. Он остался стоять чуть поодаль, но отец Иоанн поприветствовал и его, ласково кивнув, – и в этом жесте не было никакого посыла, который оскорбил бы Артёма; то есть священник не говорил ему: ничего, что ты не подошёл под благословение, я понимаю, как это трудно, да и опасно в наши нелёгкие дни. Нет, священник поприветствовал его так, словно бы ничего вообще не случилось и он безусловно рад встретить Артёма, который наверняка хороший и добрый молодой человек.
– Как вы, отец Иоанн? – спросил Василий Петрович.
– Милостию Божией здоров, – ответил тот очень серьёзно и продолжил, говоря будто бы и не о своём теле, а о чём-то отдельном от него, за чем он забавным образом приставлен наблюдать. – Все члены работают без отказа и без муки. На колене вспухла какая-то зараза, но, Бог даст, сойдёт сама. А то, что на сердце иногда холодок, – так зиму в сердце пережить проще, чем зиму соловецкую. Сердце, если ищет, – найдёт себе приют в любви распятого за нас, а когда ноги босые и стынет поясница – тут далеко не убежишь, – отец Иоанн засмеялся, Василий Петрович подхватил смех, и Артём тоже улыбнулся: не столько словам, сколько очарованию, исходящему от каждого слова владычки.
– Но надо помнить, милые, – говоря это, чуть прихрамывающий владычка Иоанн посмотрел на Артёма, пошедшего справа, и тут же на мгновение обратил взор к идущему слева Василию Петровичу, – адовы силы и советская власть – не всегда одно и то же. Мы боремся не против людей, а против зла нематериального и духов его. В жизни при власти Советов не может быть зла – если не требуется отказа от веры. Ты обязан защищать святую Русь – оттого, что Русь никуда не делась: вот она лежит под нами и греется нашей слабой заботой. Лишь бы не забыть нам самое слово: русский, а всё иное – земная суета. Вы можете пойти в колхоз или в коммуну – что ж в том дурного? – главное, не порочьте Христова имени. Есть начальник лагеря, есть начальник страны, а есть начальник жизни – и у каждого своя работа и своя нелёгкая задача. Начальник лагеря может и не знать про начальника жизни, хоть у него сто чекистов и полк охраны в помощниках, Информационный отдел, глиномялка и Секирка за пазухой, – зато начальник жизни помнит про всех, и про нас с вами тоже. Не ропщите, терпите до конца – безропотным перенесением скорбей мы идём в объятия начальнику жизни, его ласка будет несравненно чище и светлее всех земных благ, таких скороспелых, таких нелепых.
Артём внимал каждому сказанному отцом Иоанном слову: его успокаивала не какая-то вдруг открывшаяся веская правда, а сама словесная вязь.
Единственное, что отвлекло, – так это прошедший мимо негр: губастый, замечательно чёрный, высокий – он улыбнулся Артёму, показав отличные зубы с отсутствующим передним.
– Дела и заботы снедают нас, – говорил отец Иоанн, сладко, как от солнца, щурясь. – Тому из заключённых, кто здесь прибился к канцелярскому столу, как к плоту в море, – проще. Тому, кто кривляется на театральных подмостках, – им тоже легче, их кормят за любимое дело. А кому выпали общие работы – куда как тягостней. Наше длинноволосое племя, – тут отец Иоанн тряхнул своей чуть развевающейся гривою и тихонько засмеялся, – принято в заведующие и сторожа, оттого что не имеет привычки к воровству. Не всем так пособляет, спору нет! К тому же многие из попавших сюда страдальцев ещё и не берегут своих братьев по несчастью, но, напротив, наносят лишние бремена на таких же слабых и униженных, как они. И мыкается, не затухая, искра Христова то в стукаче, то в фитиле, то в заключённом в карцер. Но какие бы ни были заботы у нас, помните, что ещё до своего рождения он возвещал нам через пророка Исайю: “На кого воззрю? Только на кроткаго и молчаливаго!” Ступайте по жизни твёрдо, но испытывайте непрестанные кротость и благоговение пред тем, кто неизбежно подаст всем служившим Ему свою благодатную помощь!
Артём отвернулся в сторону, пока Василий Петрович угощал владычку Иоанна ягодами, а тот, в свою очередь, передал ему свой свёрток.
Обратно шли едва ли не навеселе, вели спотыкливый разговор и сами спотыкались, полные смешливой, почти мальчишеской радости. Даже привязчивые, крикливые и проносящиеся над головой чайки не портили настроения.
Встретили женщину – ещё вполне себе ничего, лет сорока, в шали, в сносных ботинках, в мужских штанах и мужском пиджаке, который она держала запахнутым на груди. Артём разглядывал её, пока не разминулись.
Над главными воротами крепили огромный плакат с надписью: “Мы новый путь земле укажем. Владыкой мира будет труд!”.
– А ведь это наше общение ему навеяло… – сказал Василий Петрович, имея в виду Эйхманиса. – Про монахов, которые спасались в труде?
– Думаете? – ответил Артём. – Едва ли…
Навстречу им попался Моисей Соломонович, который поначалу шёл молча, но за несколько шагов до Артёма и Василия Петровича вдруг запел – без слов, словно слова ещё не нашлись, а музыка уже возникла.
Они улыбнулись друг другу и разошлись – не подпевать же.
– Клянусь вам, – прошептал Артём Василию Петровичу, – он чувствует пищу! В присутствии съестного он начинает петь!
– С чего вы взяли? – спросил Василий Петрович, но пакет перехватил покрепче.
Дорожки внутри монастыря были посыпаны песком, повсюду стояли клумбы с розами, присматривать за которыми были определены несколько заключённых. Артём иной раз на разные лады представил себе примерно такой разговор: “На Соловецкой каторге был? Чем занимался? – Редкие сорта роз высаживал! – О, проклятое большевистское иго!”
На одной из центральных клумб был выложен слон из белых камней.
СЛОН означал: Соловецкие лагеря особого назначения.
Чтоб не возбуждать блатных в роте своим пиршеством, ни с кем не делиться и не потворствовать певческому вдохновению Моисея Соломоновича, Василий Петрович предложил чудесный план ужина: в келье одного своего знакомца из белогвардейцев.
– Бурцев присоединится, у них тоже имеется для нас угощение – устроим пир, – Василий Петрович был взбудоражен и возбуждён, как перед свиданием. – Нет ли сегодня какого-нибудь праздника, Артём? Желательно не большевистского? – спросил он, наклонившись к Артёму, и, отстранившись, обаятельнейшим образом подмигнул ему.
В понимании Артёма Василий Петрович представлял собой почти идеальный тип русского интеллигента – который невесть ещё, выживет ли в Советской России: незлобивый, либеральный… с мягким юмором… единственным ругательным словом у него было неведомое “шморгонцы”… слегка наивный и чуть склонный к сентиментальности… но притом обладающий врождённым чувством собственного достоинства.
Их ничем особенно не объяснимое товарищество случилось при, ну, не самых обычных обстоятельствах.
Ещё будучи в тринадцатой роте, Артём получил первую посылку от матери.
Он уже становился свидетелем, как блатные отбирают у заключённых принесённые в роту продукты или вещи, и, сумрачно раздумывая, как ему быть, по пути в роту откусывал и глотал огромными кусками присланную конскую колбасу.
Тут и объявился впервые пред Артёмом Василий Петрович: двенадцатая и тринадцатая роты соседствовали, располагаясь в разных помещениях одного и того же храма.
– Вижу ваше сомнение, молодой человек, – представившись, сказал он, то ли смущаясь своей роли, то ли играя это смущение. – Вы ведь из карантинной? Часть вашего этапа блатные раздели ещё по дороге, в трюмах парохода “Глеб Бокий”. Остальных раздевают и объедают уже в роте. Я тоже через всё это проходил в своё время. У меня есть к вам простое предложение. Доказать честность своих намерений мне сложно, а то и невозможно, – целовать крест в наши дни – не самый убедительный поступок, и честное большевистское я вам дать не могу, поскольку не большевик. Но я знаю, как вам уберечь эту посылку. Выслушаете?
Артём подумал и кивнул, прижав мешок, в который пересыпали материнские гостинцы, чуть покрепче.
– Если вы передадите посылку в мои руки, я, в свою очередь, спрячу её у своего доброго знакомого – владыки Петра, заведующего каптёркой Первого отделения. И он сохранит ваши продукты в целости. Обратившись ко мне, вы сможете забирать оттуда нужное вам частями, каждый вечер, после ужина – и до вечерней поверки.
Артём некоторое время разглядывал своего нового знакомца и неожиданно решил ему довериться.
– Что я вам буду за это должен? – только спросил Артём.
– Уж сочтёмся как-нибудь, – ответил Василий Петрович смиренно.
Не откладывая, на другой же день Артём после ужина нашёл Василия Петровича. Награды тот не требовал, но Артём, естественно, угостил его воблой. Тем более что в посылку, похоже, никто не проникал: если колбасу Артём догрыз в первый же день, то сухую воблу пересчитал, а мешочки с сахаром и с сухофруктами перевязал своим узлом и точно заметил бы, что теперь завязано иначе.
В тот же раз они подробно разговорились.
Артём, конечно, мог предположить, что Василий Петрович поддерживает с ним отношения в ожидании следующей посылки – но человеческое чувство старательно убеждало его, что дело обстоит иначе: здесь, думал он, имеет место простая человеческая приязнь – потому что отчего ж к Артёму не относиться хорошо, он и сам к себе неплохо относился.
“Тем более всем тут надо жить, – завершил рефлексии по этому поводу Артём. – Разве интеллигент – это тот, кто первым должен подохнуть?”
Потом Артёма перевели из карантинной в двенадцатую, в тот же день по досрочному освобождению ушёл бытовик, спавший выше ярусом над Василием Петровичем, и Артём занял пустое место.
Очередную посылку он снова припрятал через Василия Петровича, поделившись с ним и в этот раз.
Когда бродили за ягодами, Василий Петрович в минуту роздыха, вкратце рассказал Артёму историю о том, как угодил на Соловки.
В 1924 году по старым ещё знакомствам Василий Петрович несколько раз попал на вечеринки во французское посольство: недавнее полуголодное прошлое военного коммунизма приучило всех наедаться впрок, а французы кормили.
“Накрывают красиво, а съесть нечего”, – сетовал, впрочем, Василий Петрович.
Раз сходил, два, в третий раз на обратном пути попросили сесть в машину и увезли в ОГПУ. Определили как французского шпиона, хотя следствие было из рук вон глупое и доказать ничего не могли совершенно.
– Позорище! – горячился Василий Петрович, однако результат был веским: статья 58-я, часть 6 – шпионаж.
– А у вас что? – спросил тогда Василий Петрович, потирая руки так, словно Артём собирался угостить его, к примеру, варёной картошечкой.
– У чужой бабы простоквашу выпил – заработал кнута и Сибирь, – отмахнулся Артём.
– Артём, мне всё равно, но вы должны знать, что здесь так не принято, – с несколько деланой строгостью, в манере хорошего учителя сказал Василий Петрович. – Если вас спросят, к примеру, блатные, за что угодили на Соловки, – придётся ответить. Потом, разве вы не рассказывали о своей статье на следствии, когда сидели в камере? В камере сложно смолчать – могут подумать, что вы подсаженный.