Две жизни. Все части. Сборник в обновленной редакции Антарова Конкордия
«Боже мой, – думал я. – Как страдание и соприкосновение с людьми, одаренными силами высшего знания, меняют людей! Еще так недавно я видел эту гордую красавицу возмущенной откровенным мужским восхищением капитана. И он, стоящий перед нею сейчас так уважительно, с такими кроткими и добрыми глазами, – да куда же подевались капитан-тигр и Анна с иконы? Тех уже нет; нет до основания; а живут новые – вместо тех, умерших».
Я превратился в «Левушку-лови ворон», мысли закипели в моей голове, наскакивая друг на друга, одна другую опрокидывая, не доходя ни в чем до конца, – точно решая вопрос, лучше ли, надо ли, так меняясь, – умирать людям, превращаясь в совершенно иные существа? Зачем?
Мне казалось, я вижу и слышу вопли и стоны тысяч душ, носящихся среди хаоса и оплакивающих свои заблуждения, непоправимые ошибки и молящих о помощи.
– Левушка, что с вами? – услышал я нежный и слабый голосок Жанны.
– Ах, это вы, Жанна? – вздрогнул я, опомнившись. – Я хотел к вам подняться, да, по обыкновению, задумался и тем вынудил вас спуститься вниз, – ответил я, здороваясь с Жанной.
– О, это ничего. Князь мне помог сойти. Ах, Левушка, как же вы переменились после болезни. Вы ничуть не похожи на господина младшего доктора, который утешал меня на пароходе. Дети спят, а то, пожалуй, они бы вас сейчас и не узнали. Вы совсем, совсем другой; только я не умею сказать и объяснить, в чем перемена, – говорила Жанна, усаживая меня и князя в углу магазина.
– Всегда кажется, что переменились люди, которых видим, потому что в самом себе перемену человек замечает с трудом. И только если что-нибудь огромное входит в его жизнь, – только тогда он отдает себе отчет, как он переменился, как выросли его силы и освободился дух.
Вы, Жанна, кажетесь мне не только изменившейся, но вы точно сгорели; и вместо прежней Жанны я вижу страдающее существо. Что с вами, дорогая? Ведь нет никаких причин так тосковать и плакать, – нежно целуя крохотную, детскую ручку Жанны, сказал я.
– Ах, если бы вы знали, вы бы не целовали этой руки, – вытирая катившиеся слезы, ответила мне Жанна. – И перед князем я виновата, и перед Анной, и перед И., ах, что я только наделала и как мне теперь все это исправить? – сквозь слезы бормотала бедняжка. – Я бы уже была здорова, если бы раскаяние меня не грызло. Нигде не нахожу себе покоя. Только когда лежу в кровати, – может, от полога, которым доктор И. закрыл мой уголок, веет на меня успокоением. Когда мне бывает очень плохо, я прижмусь к нему лицом – и станет на сердце тихо!
Я случайно взглянул на Анну и поразился перемене в ней. Склонившись вперед, глядя неотрывно на Жанну, точно умоляя ее замолчать, она сжимала в руках работу, а слезы капали на ее грудь одна за другой. Я понял, какая мука была в ней, как она оплакивала предназначавшийся ей и не полученный хитон, наш отъезд без нее и свое неверное в эту минуту поведение.
– Анна, – крикнул я, не будучи в силах выдержать ее муки. – Отсрочка – не значит потеря. Анна, не плачьте, я не в силах видеть этих слез; я знаю, что значит в тоске безумно рыдать, словно на кладбище.
Не думайте сейчас о себе. Думайте об Ананде; о том огромном горе, разочаровании и ответе его за вашу ошибку, которые легли на него, – упав перед ней на колени, говорил я. – Скоро, сейчас, Ананда и И. придут сюда.
Неужели возможно встретить их таким убийственным унынием, после того как они проводили сэра Уоми? Неужели любовь, благодарность и радость, что они живут сейчас с нами, могут выражаться только в слезах о себе?
– Встаньте, Левушка, – обнимая меня, сказала Анна. – Вы глубоко правы.
Только горькая мысль об одной себе заставила меня опять плакать. А между тем, я уже все поняла, и все благословила, и все приняла.
Сядьте здесь возле меня на минуту, дружок Левушка. Поверьте, я уже утихла внутри. Это отголосок бури, с которым вы вовремя помогли мне справиться.
Много лет я думала, что в сердце моем живет одна светлая любовь. Я убедилась, что там еще лежала, свернувшись, змея ревности и сомнений.
Слава Богу, что она развернулась и раскрыла мне глаза. Ананда получил удар, но все же смог удержать меня возле себя так, чтобы я не выпустила его руки из своей. Вы напомнили мне, что мои слезы задевают все его существо, что он их ощущает, как слезы гноя и крови. Я больше плакать не буду; вас благодарю за ваши слова, они помогли мне.
Она вытерла глаза, подошла к Жанне и, нежно ее обняв, вытерла и ее слезы платком сэра Уоми.
Надрыв, который я пережил, почти лишил меня чувств. Я неподвижно сидел в кресле; сердце мое билось, как молот; в спине, по всему позвоночнику точно бежал огонь; я с трудом дышал и, как мне казалось, падал в пропасть.
– Левушка, ты всех здесь напугал, – услышал я голос Ананды и увидел его возле себя. – Выпей-ка вот это; я думал, что ты сильнее; а ты все еще слаб, – и он подал мне рюмку с каплями.
Вскоре я совсем пришел в себя, спросил, где И., и узнав, что он прошел к Строганову и вскоре тоже будет здесь, совсем успокоился.
Я обвел всех глазами, заметил, что Хава пристально смотрит на меня, в то время как все остальные имеют смущенный вид. Я взял руку Ананды, неожиданно для него поднес ее к губам и сказал:
– Простите мне, Ананда. Я немного половиворонил, чем всех расстроил и привел в такое состояние, что они теперь больше похожи на утопленников. Вот, вы тоже думали, что я крепче; и я обманул ваше доверие. Это мне очень больно; я постараюсь быть сильнее. Но ведь это все пошло от вашей дервишской шапки, – улыбнулся я.
– Нет, мой мальчик, ничьего доверия ты не обманул. И никто здесь не мог обмануть и не обманул меня. Все, что вышло не так, как я предполагал, совершилось только потому, что я был в старинном долгу и хотел поскорее вернуть его сторицей. Я не понял, что не следует так ускоренно двигать людей вперед. Зов дается однажды; я же дал его дважды, за что и понесу теперь ответ.
Я не все понял. Какой, когда и зачем дается зов? Но я понял, что он дал его вторично Анне и что этого не надо было делать.
Голос Ананды – и всегда неповторимо прекрасный – нес в себе на этот раз такую нежность, утешение, такую простую доброту, что все утихли, всем стало легко, чисто, радостно. Лица у всех прояснились и стали добрыми. Каждый точно вобрал в себя кусочек энергии самого Ананды, и когда через некоторое время вошли И. и Строганов, – ни на одном лице уже не было ни тени уныния и слез.
Разбившись кучками, я и Жанна, князь и И., капитан и Строганов, Анна и Ананда, – все как будто окрыленные и обновленные, обменивались простыми словами; но слова эти получали какой-то новый смысл от сияния и мира в каждом сердце.
– Друзья мои. Через день нас покинут капитан и Хава. Завтра мне хотелось бы, прощаясь, угостить их музыкой. Можно ли располагать вашим залом, Анна? – спросил Ананда.
– Как можете вы спрашивать об этом? Ваши песни и игра всем несут столько счастья! Мне же сэр Уоми велел играть и петь людям как можно больше. А уж о восторге музицировать с вами я и не говорю, – ответила она.
Перерыв в работе закончился. Радуясь завтрашней музыке, мы покинули магазин, где с его хозяйками остался только Борис Федорович.
И. с Анандой и князем не смущались зноем и шли довольно быстро, оставив нас с капитаном далеко позади. Я еле двигался; зной, к которому я еще не привык, всего меня истомил, а капитан остался вместе со мной, желая что-то сказать. Когда расстояние между нами и нашими друзьями увеличилось настолько, что расслышать нас было нельзя, он сказал:
– У меня к вам просьба. Я получил сейчас из дома так много денег, что мне их некуда девать. Я хочу часть отдать Жанне – с тем условием, чтобы она никогда не узнала, кто их ей дал. Я знаю, что И. обеспечил ей первые годы работы; знаю и то, что княгиня, до некоторой степени, позаботилась о детях.
Но мне хотелось бы влить уверенность в это бедное существо, которое страдает, страдало и, не знаю почему, как и откуда, но я ясно это сознаю, – будет еще очень много страдать.
За свою скитальческую жизнь я повидал таких существ, – по каким-то, неуловимым для моего понимания законам, – страдающих всю жизнь, даже когда на это нет особых, всем видимых причин.
Сам я уже не успею положить в банк на ее имя деньги, так как эта операция займет не менее двух часов. А дел у меня – ведь я прогулял почти весь день сегодня – будет масса.
Вторую же часть денег я прошу вас взять себе. И если встретите людей, которым моя помощь будет оказана вашими руками, – я буду очень счастлив.
Ну, вот мы и у калитки. До свидания, дружок Левушка. По всей вероятности, мы увидимся только завтра вечером у Анны. Возьмите деньги.
Он сунул мне в руки сверток, довольно небрежно завернутый в бумагу, и мигом скрылся.
В комнате я застал И., рекомендовавшего мне освежиться душем. Но я чувствовал такое сильное утомление, что еле добрел до кресла и сел в полном изнеможении, нелепо держа сверток в руках и не зная, что с ним делать.
На вопрос И., почему я не положу куда-нибудь свой сверток, я рассказал, что это деньги капитана и как он велел ими распорядиться. При этом я передал все, что думал капитан о Жанне.
– Молодец твой капитан, Левушка. Что касается денег для Жанны лично – то он предупредил желание сэра Уоми, который велел мне обеспечить ее. Как капитан угадал мысль сэра Уоми о фрезиях, так и вторую его мысль привел в действие, никем к тому не побуждаемый!
Что касается денег, отданных в полное твое распоряжение, – думаю, что капитан хотел их подарить тебе, дружок, чтобы и ты чувствовал себя независимым в дальнейшем, пока сам не заработаешь себе на жизнь.
– О нет, дорогой И., капитан в очень простых отношениях со мною. И если бы он хотел дать их лично мне – он поступил бы, как молодой Али, оставив их в письме. У меня нет сомнений в этом, и лично себе я бы их и не взял никогда. Думаю, что я слишком неопытен и, быть может, не сумею распорядиться ими как следует.
Но – при вас – и это отпадает. Одно только ясно мне, что деньги эти я употреблю – во имя Лизы и Анны – на покупку инструментов талантливым беднякам-музыкантам, если таких встречу до нового свидания с капитаном. Если же не встречу или вы не укажете мне иного им применения – деньги вернутся к нему. И я очень хотел бы, Лоллион, услышать об этом ваше мнение.
– Поступи, как знаешь, дружок. Запретов тут быть не может. Но почему ты решил, что не оставишь себе этих денег? Разве твой брат не мог бы нуждаться в них?
– Мой брат – мужчина и чрезвычайно благородный человек. Если он решил жениться – значит, он не настолько беден, чтобы не иметь возможности обеспечить жену. А если бы я узнал, что он нуждается, то пошел бы в какую угодно тяжелую кабалу, но послал бы ему только то, что смог заработать сам.
Я и так в бесконечном долгу у вас, у Флорентийца и у молодого Али.
Конечно, я в долгу и у брата. Но если я могу еще рассчитывать возвратить ему свой долг, то уж вам – я никогда не смогу вернуть и сотой доли.
– Все это предрассудок, Левушка. Человек закрепощает себя долгами и обязанностями. Иногда он настолько тонет в мыслях о своих нравственных долгах, что положительно похож на раба, подгоняемого со всех сторон плеткой долга. А смысл жизни – в освобождении. Только то из добрых дел достигает творческого результата, что сделано легко и просто.
Принимай все, что посылает лично тебе жизнь; совершенствуйся, учись и рассматривай себя как канал, как соединительное звено между нами, которых ты ставишь так высоко, и людьми, которым сострадаешь. Передавай, разбрасывай полной горстью всем встреченным все то, что поймешь от нас и через нас. Все высокое, чего коснешься, неси Земле; и выполнишь свою задачу жизни. Но то будет не тяжкий и скучный долг добродетели, а радость и мир твоей собственной звенящей любви.
– Далеко еще, Лоллион, мне до всей той мудрости, которую я слышу и вижу в вас. Я самых простых вещей не умею делать. Все раздражает меня. Иногда даю себе слово помнить о вас, о Флорентийце, поступать так, как будто бы вы стоите рядом, – и при первой же неприятности споткнусь, разгорячусь – и все полетело вверх дном.
– Пока ты будешь повторять себе, – от ума, – что я рядом с тобой, – твое самообладание будет подобно пороховой бочке. Но как только ты почувствуешь, что сердце твое живет в моем и мое – в твоем, что рука твоя в моей руке, – ты уже и думать не будешь о самообладании как о самоцели. Ты будешь вырабатывать его, чтобы всегда быть готовым выполнить возложенную на тебя задачу. И времени думать о себе у тебя не будет… – И. помолчал, думая о чем-то, и продолжал: – Сегодня мы с тобой не будем обедать с князем, которому надо обо многом переговорить с Анандой. Если ты отдохнул, мы можем поехать с тобой к нашему другу кондитеру, заказать ему торт к завтрашнему вечеру и у него же поесть. Но предварительно мы заехали бы в банк: у меня там есть знакомый, который быстро сделает нам все, – и уже завтра Жанна будет извещена о том, что она владелица некоего состояния. При ее французской буржуазной психологии это будет огромным для нее облегчением в жизни.
Я был очень благодарен И. за его неизменную доброту. У меня вертелся на языке вопрос о Генри, о Браццано: хотел бы я спросить кое-что о Хаве, – но ни о чем не спросил, побежал в душ, и вскоре мы уже были в огромном зале банка, где сотни вращающихся под потолком вееров не могли умерить жары.
Одна часть денег была положена на имя Жанны, с правом пользоваться ими как угодно. Вторая была переведена на мое имя по адресу, указанному И., с какими-то мудреными индийскими названиями, никогда мною не слышанными.
Пока мы сидели в банке, ожидая исполнения нашего заказа, я жаловался И., что ничего не могу подарить капитану, давшему мне на память такое великолепное кольцо.
– Не горюй об этом. Капитан очень счастливый человек. Он получил от Ананды кольцо как залог их вечной дружбы. Ананде капитан вернул вещь, имеющую для него очень большое значение. Вообще теперь путь капитана не будет одиноким, и Ананда всегда подаст ему помощь.
Тебе же я могу вручить платок сэра Уоми, точно такой же, какой получила Анна. Если хочешь – подари ему и заверни в него книжку, которую я тебе дам.
Ты можешь написать ему письмо и положить все к нему на стол. Он вернется и будет радоваться этому подарку больше, чем всем драгоценностям, которые ты мог бы ему подарить.
Я от всей души поблагодарил И., сказав только: «Опять все от вас!»
Через некоторое время нас вызвали к кассовому окошку, все было оформлено, и мы пошли к кондитеру, покинув банк почти в минуту его закрытия.
На улице уже не было удушливой жары, слегка потянуло влагой с моря, – и я ожил.
– Трудно тебе будет привыкать к климату Индии, Левушка. Надо будет снестись с Флорентийцем и получить указания, как закалить твое здоровье, – задумчиво сказал И., беря меня под руку.
– Велел мне сэр Уоми ездить верхом, заниматься гимнастикой и боксом, а моя вторая болезнь все перевернула, – ответил я.
Дойдя до кондитерской, мы отдали хозяину наш заказ на завтра. Я просил его приготовить непременно такой же торт, какой был сделан для принца-мудреца. Накормив нас опять на том же уединенном балконе, хозяин сообщил новость, взбудоражившую Константинополь.
На этой неделе произошли невероятные события. Один из самых больших богачей города, некто Браццано, и около десяти его приятелей – таких же биржевых воротил, державших в своих руках весь торговый Константинополь, оказались шайкой злодеев, объявили себя банкротами и разорили тем самым половину города, в том числе и некоторых друзей кондитера. Часть злодеев успела бежать, часть арестована; а где находится главарь их, Браццано, никто пока не знает.
Мы выслушали его рассказ, посочувствовали горю его приятелей и вернулись домой.
Мысли о Браццано и слова сэра Уоми о том, что мой поцелуй перенес силу мирового закона пощады в его ужасную жизнь, не давали мне покоя. Я опять стал внутренне раздражаться от обилия каких-то таинственных событий и готов был крикнуть: «Я ненавижу тайны», – как услышал голос И.:
– Левушка, не все то тайна, чего ты еще не понимаешь. Но если ты собираешься обрадовать милого капитана и написать ему письмо, то в состоянии раздражения, в которое ты впал, ничего не только радостного, но и просто путного не сделаешь.
Возьми мою руку, почувствуй мою к тебе любовь и постарайся вместе с этим платком сэра Уоми передать всю свою чистую и верную дружбу капитану.
Приготовь в своей душе такое же тщательно прибранное рабочее место, как это сделал на твоем столе капитан, поставив тебе цветы, которых ты до сих пор не заметил.
Пиши ему не письмо, обдумывая стиль и каждое слово. А брось ему цветок твоей молодой души, полной порыва той высокой любви, которая заставила тебя дать поцелуй падшему, но разбитому и униженному существу.
Дай капитану такой же прощальный привет, как давали тебе его и Флорентиец, и сэр Уоми. Они думали только о тебе. Думай и ты только о нем.
Постарайся войти в его положение; подумай о предстоящей его жизни и представь себя в таких же обстоятельствах.
Любовь к человеку поведет твое перо с таким тактом, что капитан поймет и увидит в лице твоем друга не временного, в зависимости от меняющихся условий; а друга неизменно верного, готового явиться на помощь по первому зову и разделить все несчастья или всю радость.
И. стоял, обнимая меня, голос его звучал так ласково. Я точно растворился в каком-то покое, радости, благоговении. Все мелкое, ничтожное отошло прочь.
Я увидел самый высокий, скрытый от всех, храм человеческого сердца, о котором не говорят, но который движет и животворит все, что ему встречается.
Мне стало хорошо. Я взял из рук И. синий платок, пошел в его комнату за обещанной книгой и вернулся к себе, чтобы сесть за письмо.
Не много писем писал я на своем веку с такой радостью и с такой умиленной душой, как писал в этот раз капитану. Точно само мое сердце водило моим пером, так легко и весело я писал.
«Мой дорогой друг, мой храбрый капитан, который еще ни разу в жизни не любил до конца, не был ни верен, ни бесстрашен до конца, – писал я. – В эту минуту, когда я переживаю разлуку с Вами, – и кто может знать, как долго продлится она, – сердце мое открыто Вам действительно до конца. И все мысли моей ловиворонной головы, как и все силы сердца, принадлежат в эту минуту Вам одному.
Пытки разлуки, так томящей людей, пытки неизвестности, заставляющей оплакивать любимое существо, покидающее нас для нового периода неведомой жизни, – не существует для меня.
Я знаю, что как бы ни разлучила нас жизнь и куда бы ни забросила она каждого из нас, – Ваш образ для меня не страница жизни, не ее эпизод. Но Вы мой вечный спутник, доброта и любовь которого – так незаслуженно и так великодушно мне отданные – вызвали во мне ответную дружескую любовь, верность которой сохраню и навсегда, и до конца.
Я не могу сейчас определить, как и чем я мог бы отплатить Вам сколько-нибудь за всю Вашу нежность и баловство. Но я знаю твердо, что куда бы и когда бы Вы меня ни вызвали, – если моя маленькая помощь Вам понадобится, – я буду подле Вас.
Ваше желание относительно Жанны уже исполнено. И завтра она будет владелицей своего капитала, за что – я не сомневаюсь – боги воздадут Вам должное тоже «до конца».
Вторая часть денег, отданная Вами в мое личное распоряжение, назначается мною для помощи бедным музыкальным талантам. Во имя Лизы и Анны, как бы я хотел когда-нибудь услышать Лизу, я буду покупать инструменты и помогать учиться юным талантам Вашим именем, капитан.
Я не ручаюсь, что, обнимая Вас, держа Ваши тонкие, прекрасные руки в своих при нашей разлуке, – я не заплачу. Но это будут только слезы балованного Вами ребенка, теряющего своего снисходительного и ласкового покровителя.
Тот же мужчина, который Вам пишет сейчас, благоговейно целует платок сэра Уоми, который просит Вас принять на память, как и книгу И. И этот же друг-мужчина говорит Вам: между нами нет разлуки. Есть один и тот же путь, на котором мы будем сходиться и расходиться, но верность сердца будет жить до конца.
Ваш Левушка-лови ворон».
Я запечатал письмо, завернул книгу И. в платок и обернул в очаровательную, мягкую, гофрированную и блестящую, как шелк, константинопольскую бумагу, обвязал ленточкой, заткнул за нее самые лучшие, белую и красную, из роз капитана и отнес к нему в комнату, положив сверток на ночной столик.
Спать мне не хотелось. Я вышел на балкон и стал думать о сэре Уоми. Как и где он теперь? Как едут с ним и доедут ли фрезии капитана? Посадит ли он их в своем саду?
Через несколько минут ко мне вышел И. и предложил пройтись. Мы спустились в тихий сад, кругом сверкали зарницы и вдали уже погромыхивал гром. Все же мы успели подышать освеженным воздухом, поговорили о планах на завтра, условились о часе посещения княгини и Жанны и вернулись в дом с первыми каплями дождя, столь необычно редкого в это время года в Константинополе.
Утро следующего дня началось для меня неожиданно поздно. Почему-то я проспал очень долго. Никто меня не разбудил, и сейчас в соседних комнатах стояла полная тишина.
Я как-то не сразу отдал себе отчет, что сегодня последний день стоянки капитана; что завтра к вечеру еще одна дорогая фигура друга исчезнет из моих глаз, плотно поселившись в моем сердце и заняв там свое место.
«Не сердце, а какой-то резиновый мешок, – подумал я. – Как странно устроен человек! Так недавно в моем сердце царил единственный человек – мой брат. Потом – точно не образ брата сжался, а сердце расширилось – засиял рядом с ним Флорентиец. После там поселился, властно заняв не менее царское место, сэр Уоми. Теперь же там живут уже и И., и оба Али, и капитан, Ананда и Анна, Жанна и ее дети, князь и даже княгиня. А если внимательно присмотреться, – обнаружу там и Строгановых, и обоих турок, и… Господи, только этого недоставало, – самого Браццано».
Уйдя в какие-то далекие мысли, я не заметил, как вошел И., но услышал, что он весело рассмеялся.
Опомнившись, я хотел спросить, почему он смеется, как увидел, что сижу на диване, держа в руках рубашку, в одной туфле, завернутый в мохнатую простыню.
– Ты, Левушка, через двадцать минут должен быть со мною у Жанны; мы ведь с тобой вчера об этом договорились. А ты еще не оделся после душа, и, кажется, нет смысла ждать тебя.
Страшно сконфуженный, я заверил, что будем у Жанны вовремя. Я молниеносно оделся и у парадных дверей столкнул я с Верзилой, принесшим мне записку от капитана.
Капитан писал, что дела его идут неожиданно хорошо и что он ждет меня к обеду у себя на пароходе в семь часов, с тем чтобы к девяти часам быть вместе у Анны.
Я очень обрадовался. И. одобрил предложение капитана, а Верзила сказал, что ему ведено в шесть с половиной зайти за мной и доставить в шлюпке на пароход.
Мы помчались к Жанне. Я был так голоден, что, не разбирая жары и тени, бежал без труда и ворчания.
– Я вижу, голод лучшее средство для твоей восприимчивости к жаре, – подтрунивал надо мною И., уверяя, что Жанна не накормит меня, что в праздник ей тоже хочется понежиться и отдохнуть.
Но Жанна была свежа и прелестна, немедленно усадила нас за стол, и французский завтрак был мною и даже И. оценен по достоинству.
Когда мы перешли в ее комнату, где весь угол с кроватью был задернут новым, необыкновенным пологом, Жанна показала нам бумагу из банка, полученную ею рано утром, содержания которой, написанного по-турецки и английски, она не понимала.
И. перевел ей на французский язык смысл бумаги. Жанна, с остановившимися глазами, в полном удивлении, молча смотрела на И.
Долго, томительно долго просидев в этой напряженной позе, она наконец сказала, потирая лоб обеими руками:
– Я не хочу, я не могу этого принять. Поищите, пожалуйста, кто это мне послал.
– Здесь никаких указаний нет, даже не сказано, из какого города прислано.
Говорится только: «Банк имеет честь известить г-жу Жанну Моранье о поступлении на ее имя вклада, полной владелицей которого она состоит со вчерашнего дня», – прочел ей еще раз выдержку из банковской бумаги И.
– Это опять князь. Нет, нет, невозможно. От денег для детей я не имела права отказаться; но для себя – нет, я должна работать. Вы дали мне в долг так много, доктор И., что не все ваши деньги ушли на оборудование магазина.
И мы с Анной заработали уже гораздо больше, нежели рассчитывали. Я должна вернуть это князю.
– Чтобы вернуть князю эти деньги, надо быть уверенной, что их вам дал он.
В какое положение вы поставите себя и его, если ему и в голову не приходило посылать деньги! Успокойтесь. Вы вообще за последнее время слишком много волнуетесь; и только поэтому так неустойчиво ваше здоровье. Час назад вы походили на свежий цветок, а сейчас вы больная старушка, – говорил ей И. – Все, в чем я могу вас уверить, так это то, что ни князь, ни я, ни Левушка – никто из нас не посылал вам этой суммы. Примите ее смиренно и спокойно. Если удастся – сохраните ее целиком для детей. Быть может, встретите какую-нибудь мать в таком же печальном положении, в каком вы сами оказались на пароходе, – и будете счастливы, что ваша рука может передать ей помощь чьего-то доброго сердца и, возможно, спасет несчастных от голода и нищеты.
– Да! Вот это! Это действительно может заставить меня принять деньги неизвестного мне добряка, который не хочет сам делать добрые дела, – снова потирая лоб, как бы желая стереть с него какое-то воспоминание, сказала Жанна.
– Что с вами, Жанна? Почему вы снова чуть не плачете? Зачем вы все трете лоб? – спросил я, не будучи в силах переносить ее страдания и вспоминая, что сказал о ней капитан.
– Ах, Левушка, я в себя не могу прийти от одного ужасного сна. Я боюсь его кому-нибудь рассказать, потому что надо мной будут смеяться или сочтут за сумасшедшую. А я так страшусь этого сна, что и вправду боюсь сойти с ума.
– Какой же сон видели вы? Расскажите нам все, вам будет легче, а может быть, мы и поможем вам, – сказал ласково И.
– Видите ли, доктор И., мне снилось, что страшные глаза Браццано смотрят на меня, а кто-то, как будто Леонид, – но в этом я не уверена, – дает мне браслет – ну точь-в-точь как Анна носит, – и нож. И Браццано велит мне бежать к князю в дом, найти там Левушку и передать ему браслет. А если меня не будут пускать, то хоть убить, но Левушку найти. И я бегу. Бегу по каким-то улицам; нахожу дом; вбегаю в комнату и уже знаю, где найти Левушку, как кто-то меня останавливает. Я борюсь, умоляю, наконец слышу голос Браццано: «Бей или я тебя убью», хватаю нож… и все исчезает, только ваше лицо стоит передо мной, доктор И. Такое суровое, грозное лицо…
И я просыпаюсь. Не могу понять, ни где я, ни что со мной… Засыпаю, и снова – тот же сон. Это, право, до такой степени ужасно, что я рыдаю часами, не в силах преодолеть кошмар, в страхе, что я снова увижу этот сон.
– Бедняжка Жанна, – взяв обе ее крохотные ручки в свои, сказал И. – Ну где же этим ручкам совершить убийство? Успокойтесь. Забудьте навсегда этот сон, тем более что Браццано, совершенно больного, увезли из Константинополя. Он живет сейчас где-то в окрестностях. Ваш страх совершенно неоснователен.
Перестаньте думать обо всем этом. И мое лицо вспоминайте и знайте ласковым, а не суровым. Отчего вы отказались сегодня идти к Анне слушать музыку? – все держа ее ручки в своих, спросил И.
– Анне я сказала, что побуду с детьми. И правда, я их и так забросила в последнее время. Если бы не Анна, – плохо бы им пришлось. Но на самом деле я не могу без содрогания видеть ни Строганову, ни Леонида. Почему я их стала так бояться – сама не знаю. Но в их присутствии дрожу с головы до ног от каких-то предчувствий.
– Страх – плохой советчик, Жанна. Вы – мать. Какая огромная ответственность на вас. Чтобы воспитать своих малюток, вы прежде всего сами должны воспитывать себя. У вас нет не только выдержки с детьми; но вы в последнее время внушаете им постоянный страх; в любую минуту они ждут от вас окрика или шлепка.
Мужайтесь, Жанна. Разные чувства жили в вас по отношению к Анне. Только теперь, когда вы увидели, что Анна – вторая мать вашим детям и настоящая воспитательница, вы смирились, и лишь изредка в вашем сердце шевелится ревность.
Ваша девочка умна не по летам. Это организм очень тонкий, богато одаренный. Думайте, что ей придется жить в условиях более сложных, чем прожили свою молодость вы. Остерегайтесь постоянного раздражения с детьми.
Незаметно между вами и ими может вырасти пропасть. Они перестанут видеть в вас первого друга, и как бы вы ни любили их, – не поверят вашей любви, если вы постоянно говорите с ними раздраженным тоном.
– Я все это понимаю, – и ничего не могу сделать. Раньше я думала, что характер легко исправить. Но теперь вижу, что не могу и часа сохранить спокойствие, – отвечала Жанна.
– И все же – пусть это и вызывает в вас протест – думайте прежде о детях, а потом уж о себе, – сказал И., подымаясь и пожимая руки Жанне.
Я заметил, что она опять просветлела, лицо перестало морщиться и дергаться, и на губах мелькнула улыбка.
Прощаясь с нами, она спрашивала, скоро ли мы уезжаем, едем ли снова на пароходе с капитаном, на что И. отвечал, что уедем мы скоро, а каким путем – еще не решили.
– Как это будет для меня ужасно! Остаться здесь без вас – я даже не представляю и гоню эти мысли от себя. Я так привязана к вам, доктор И., и в особенности к Левушке. Я вижу в вас моих единственных благодетелей.
– Жанна, Жанна, – сказал я с упреком. – Разве только мы помогли вам на пароходе? А капитан? Его заботы о вас вы уже забыли? А то, что здесь, рядом с вами, живет и трудится Анна? Анна, ни разу не давшая вам почувствовать своего превосходства? А вы в своей благодарной памяти сохраняете только нас? Тогда как обо мне вообще не может быть и речи, что я не раз уже пытался вам объяснить.
– Да, Левушка, и это все я понимаю. И князя я ценю, и всех, всех. Но ничего не могу поделать; все же доктор И. останется для меня недосягаемым божеством; капитан – знатным сэром, в доме которого меня, шляпницу, дальше передней или туалетной и не пустили бы; а вы для меня – все равно что родное сердце. Я всем очень благодарна, знаю, что всем должна отслужить за их доброту, а вам, уверена, могу ничем никогда не отслуживать. И если у вас будет дом, то я в нем всегда найду приют, хотя буду стара и безобразна. Не умею, не знаю, как это сказать, – я такая глупая, – тихо прибавила Жанна.
У нее текли слезы по щекам, и я не мог видеть, что бедняжка так много плачет.
– Жанна, – обнимая ее, сказал я. – Это потому вы чувствуете такую уверенность во мне, что я точно такой же ребенок, неопытный и неумелый в жизни, как и вы. И правда, я принял вас и ваших детей в мое сердце. Но и другие, – еще больше, чем я, – поступают по отношению к вам так же. Но вы способны видеть и понимать только мое сердце. И не можете ни видеть, ни понимать сердца людей, стоящих выше вас. Потому и думаете только обо мне одном.
Я поцеловал обе ее ручки. И. сказал ей, что Хава вернется только после музыки; но чтобы она ни о чем не волновалась и ложилась спать, приняв его лекарство.
Мы пошли домой; но на сердце у меня стало тяжело. Мне было жалко Жанну. Я сознавал, что она не сможет создать ни себе, ни детям спокойной, радостной жизни. Как-то особенно ясно представилась мне ее будущая жизнь. И я почувствовал, что, окруженная вниманием и заботами и князя, и Анны, она не будет ни откровенна, ни дружна с ними, так как ее культура не даст ей увидеть их внутренней силы, к которой можно прильнуть, а доброту их она будет принимать за снисхождение к себе.
– Что, Левушка, сложности жизни донимают тебя?
– Донимают, Лоллион, – ответил я, уже не поражаясь больше его умению проникать в мои мысли. – И не то досадно мне, что сила в людях так бездарно растрачивается на вечные мысли только о себе. Но то, что человек закрепощает себя в этих постоянных мыслях о бытовом блаженстве и элементарной близости. Он поверяет другому свои тайны и секреты, недалеко уходящие от кухни и спальни, воображает, что это-то и есть дружба, и лишает свою мысль силы проникать интуитивно в смысл жизни; тратя бездарно свой день, человек не ищет не только знаний, но даже простой образованности. И в такой жизни нет места ни священному порыву любви, ни великой идее Бога, ни радостям творчества. Неужели быт – это жизнь?
– Для многих миллионов – это единственно приемлемая жизнь. А для всего человечества – неминуемая стадия развития. Чтобы понять очарование и радость раскрепощения, надо сначала осознать себя в рабстве от вещей и страстей.
Чтобы понять мощь свободного духа, творящего независимо, надо хотя бы на мгновение познать в себе эту независимость, ощутить полную свободу внутри, чтобы желать расти все дальше и выше; все чище и все проще сбрасывает с себя ярмо личных привязанностей тот, кто осознал жизнь как вечность.
Обыватель считает свою жизнь убогой, если в ней не бушуют страсти, если он не имеет возможности блистать. Отсюда – от жажды славы, богатства и власти – приходят люди к тому падению, какое случилось с Браццано. Но есть и худшие. И только избранник по своей внутренней сердечной доброте и запросам, а внешне – ничем не выделяющийся человек – может отвлекаться идеями и мыслями, о которых ты сейчас говорил.
Великие встречи, встречи, переворачивающие жизнь человека, редки, Левушка. Но зато имевший однажды такую встречу внезапно перерождается и уже не возвращается больше на прежнюю дорогу, к маленькому, обывательскому счастью. Он уже знает, что такое Свет на пути.
Подходя к дому, мы повстречались с Анандой и князем, возвращавшимися в экипаже домой. Ананда приветливо поздоровался, пытливо на меня посмотрел и, улыбаясь, спросил:
– Как, Левушка? Сердце пощипывает! А почему не плачешь?
– Приберегаю к вечеру. Боюсь, вдруг сегодня не заплачу от вашей человечьей виолончели и ваших песен.
– Почему это моя виолончель человечья? А какая еще бывает? – смеялся Ананда, наполняя металлом все вокруг.
– Ваша виолончель поет человеческим голосом, поэтому я ее так и назвал. Какая еще бывает виолончель – не знаю. Но что ваш смех, конечно, «звон мечей», – это знаю теперь уже наверное, – вскричал я.
– Дерзкий мальчишка! Вот заставлю же тебя плакать вечером.
– Ни, ни, и не думайте! На завтра для капитана надо приберечь слезинку на прощание. А то вы ведь ненасытны! Вам – все до конца. Ан – и ему надо!
Не только Ананда, но и И. с князем смеялись, я же залился хохотом и убежал к себе.
Через некоторое время оба моих друга вошли в мою комнату.
– Ну, трусишка, убегающий от звона мечей с поля сражения, признавайся, какую еще каверзу придумал ты мне? – шутил Ананда.
– Вам я каверзы придумать не в силах. Вы вмиг все рассеете, только взглянете своими звездами.
– Как? – прервал меня Ананда. – Так я не только звон мечей, но и звезды?
– Ну, тут уж я не виноват, что матерь-жизнь дала вам глаза-звезды. Это вы с нее спросите. А вот что сказать капитану? Я еду к нему на пароход обедать. Что ему от вас передать? – спросил я, представляя себе радость капитана, если бы Ананда послал ему привет.
– Это хорошо, что ты так верен другу и думаешь о нем. Пойдем со мною; я, может быть, что-нибудь для него и найду.
Мы спустились по винтовой лестнице прямо к Ананде, в его очаровательную комнату.
Как здесь было хорошо! Какая-то особенно легкая атмосфера царила здесь, Я сел в кресло и забыл весь мир. Так и не ушел бы отсюда вовек. Я наслаждался гармонией, окружавшей меня.
Не знаю, минуту я просидел или час, но отдохнул – точно неделю спал.
– Отдай капитану. Пусть передаст эту вещь своей жене, когда вернется домой после свадьбы, – подавая мне небольшой странной формы футляр из фиолетовой кожи, сказал Ананда.
– А я и не знал, что капитан скоро женится, – беря футляр, заметил я.
– Он женится, быть может, и не так скоро, но во всяком случае в следующее ваше свидание он будет уже женат.
– Ах, как бы я хотел услышать игру Лизы! Лучше ли, чем Анна? И такой ли захват в ее игре, что дышать не можешь? До чего я глуп! А в вагоне все примерялся к Лизе и раздумывал, любит ли она меня, – залившись смехом, вспоминал я свои вагонные размышления.
– Когда будешь обедать с капитаном, не говори ему ничего о Лизе. Даже не спрашивай, поедет ли он в Гурзуф, пусть даже он сам когда-то говорил тебе об этом.
– Это ваше приказание, Ананда, я должен хорошенько запомнить, так как хотел непременно поговорить с ним о Лизе. Теперь, конечно, воздержусь.
– И мой запрет не вызывает в тебе ни протеста, ни возмущения?
– Как могу я протестовать против ваших запретов, раз я верю вам и по собственному опыту знаю, как вы угадываете мысли и как правильно определяете каждого человека.
Я боюсь только словиворонить и по рассеянности чего-нибудь не брякнуть, – отвечал я Ананде.
Глава XXV
Обед на пароходе. Опять Браццано и Ибрагим. Отъезд капитана. Жулики и Ольга
Верзила, не смевший нарушить морскую дисциплину, уже стучался в дверь, говоря, что время ехать, не то опоздаем. Вскоре мы подъезжали к пароходу.
Капитан уже издали стал махать мне фуражкой, а когда я поднялся по трапу, обнял меня, засверкал тигром и вообще был таким, каким я увидел его в первый раз в Севастополе.
Радушный хозяин, угощавший меня в своей капитанской каюте, горячо благодарил за подарки и, главное, за письмо, которое сделало его, как он выразился, богаче. Потому что еще никто и никогда не говорил ему о такой преданности и в таких простых, но много значащих словах.
– Впервые я не раздумывал, не сомневался, а сразу почувствовал, что каждое ваше слово – правда. И не могу выразить, как дорожу я платком и книжкой. Платок в моем кармане, а книжка у изголовья. Пока буду жив – с ними не расстанусь.
– Вот вам еще один привет – от Ананды. Это отдадите вашей жене, когда привезете ее после свадьбы домой, – сказал я, подавая капитану футляр.
– Что же здесь такое? – с удивлением глядя на меня, спросил он.
– Не знаю, не видел, – боясь вымолвить что-нибудь лишнее, отвечал я.
Капитан открыл футляр, и невольный крик изумления вырвался v него.
Он протянул мне футляр, и я увидел точно такой же медальон, какой И. приказал Строгановой отдать Анне, как похищенный, только поменьше. Так же в него были врезаны фиалки из аметистов и бриллиантов, и надет он был на цепочку из этих же камней.
Я молча рассматривал эту вещь, думая о Лизе. Какое-то беспокойство поднималось во мне. Я не понимал, почему у каждого из окружающих меня друзей был какой-то свой особый талисман, свой цветок и непонятная мне, но совершенно особая, своя линия поведения.
– О чем вы так задумались, Левушка? Вы думаете о моей жене?
– Нет, капитан. Я ведь не знаю, кто будет вашей женой и на какой прелестной шее будет красоваться этот медальон. Но я думаю, что если Ананда дал вам кольцо с аметистом и передает вашей жене такой же камень – то он, очевидно, думает, что между вами и ею будет царить гармония в каких-то главных основах жизни. Следовательно, за вас можно не беспокоиться. И. говорит, что Ананда не только мудрец, но и принц.
– Не знаю, принц ли он по крови, и сомневаюсь в этом, – задумчиво сказал капитан, – но что сила его мудрости и величие его духа настолько выше обычных, что их можно назвать царственными, – это вне всяких сомнений!
– Конечно, капитан, вне всяких сомнений. Но того, кто видит чужое совершенство и не может достичь совершенства сам, – оно, точно недостижимое сокровище, только раздражает и бередит. А чтобы заразиться желанием самому встать на путь вечного совершенствования, – не только надо иметь силу это понять, но и от многого отказаться. А между тем И. говорил мне как-то на днях, что путем отказов и ограничений ни к какому творческому выводу прийти нельзя. Что скука добродетели – один из основных предрассудков. Вот тут и пойми!
– Я это очень хорошо понял здесь, в Константинополе, – сказал капитан. – Если вправду любишь – даже не замечаешь, как отказываешься от чего-нибудь.
И даже не отказываешься, а просто отбрасываешь то, что прежде казалось ценным. Посмотрел другими глазами, – и увидел, как противно то, из-за чего готов был драться.
Капитан спрятал футляр в секретер, посмотрел на часы и предложил мне выйти на палубу.
Неожиданно для меня уже опускался вечер. На небе проглядывали звезды, и такими же звездами была усеяна вода, освещаемая массой огней и огоньков на судах, стоявших вокруг точно густой лес. Огромное судно капитана, уже нагруженное и готовое завтра только взять пассажиров да случайный груз, стояло далеко в море. Чарующая панорама города и сновавшие между пароходами шлюпки и катера отвлекли мое внимание от капитана. Но тут я увидел, что он перегнулся и зорко всматривается в плывущие лодки. Он снова посмотрел на часы и сказал:
– Хава точна. Сэр Уоми воспитал ее хорошо.
– Хава? При чем же здесь Хава?
– Подождите здесь, Левушка. Пока я не вернусь, не уходите отсюда. Если хотите, проследите за этой большой шлюпкой, которой правит ваш друг Верзила и где посередине стоит паланкин.
С этими словами капитан исчез, и через некоторое время я услышал его голос далеко внизу, у трапа.
Как много было пережито мною на этом пароходе до бури, в самую бурю и после нее! И где тот мальчик, который приехал в азиатский город отдохнуть подле единственного брата-отца? Мысли вихрем уносили меня, я ушел от действительности, забыл, где я нахожусь, и вдруг услышал голос И.: «Не подходи ни в коем случае к Браццано. Даже если бы он умолял тебя всем милосердием неба. Зло, укоренившись в человеке, не так легко уходит. Ничего от него не бери и ничего ему не давай».
Я был сбит с толку. Подумал, что на этот раз я уж, наверное, впал в ересь слуховой галлюцинации, как увидел Верзилу и еще троих матросов, с большим трудом вносивших на палубу закрытый паланкин. Впереди шла закутанная в плащ Хава, а сзади капитан и Ибрагим с отцом.
Когда паланкин выровнялся на палубе и матросы остановились, отирая пот с мокрых лиц, мне показалось, что я встретился взглядом с Браццано, слегка отодвинувшим занавеску.
Через минуту матросы вновь подняли паланкин и остановились уже в противоположном конце палубы, у каюты люкс, в которой мы с И. плыли из Севастополя.
Неопределенное чувство досады, что такое ужасное существо поселится в прекрасной каюте, где жил И., жгучий, пронзительный взгляд Браццано, так не похожий на глаза, из которых скатилась слеза за столом у Строгановых, услышанные мною слова И., точно прилетевшие ко мне по эфирным волнам, – все грозило мне лови-воронным состоянием, и тут я услышал, как Хава, произнесла повышенным тоном: – Нет и нет. Этого я допустить не могу.
– Но я должен ему передать, если меня просят, – услышал я второй голос, в котором тотчас же узнал Ибрагима.
– Это дело только вашей совести. Но, по-моему, ваш отец поступил неправильно, разрешив вам говорить с Браццано. Сэр Уоми дал точные указания, чтобы все его сношения с внешним миром, – пока он не будет водворен в назначенное место, – шли через меня и вашего отца. Взявшись выполнить поручение, ваш отец с первых же шагов нарушил данные ему указания.
– Да нет, Хава, Браццано бросил мне эту записку из паланкина, прося передать Левушке. А если Левушка не согласится ее прочесть, я должен сказать ему, чтобы он вернул ему его камень. Друзья Браццано сообщили ему, что еще можно поправить его здоровье, лишь бы он снова завладел этим камнем. Все это Браццано мне шептал, пока ему приготовляли носилки. И отец ни о чем не знает, – говорил Ибрагим, и ветерок нес ко мне все его слова.