Почти серьезно Никулин Юрий
13 ноября 1941 года.
Из журнала боевых действийВ первые дни войны на нашу территорию забрасывались немцы, переодетые в форму работников милиции, советских военных, железнодорожников. Многих из них ловили. Рассказывали, произошел и такой случай. Немец, переодетый в советскую военную форму, шел по Сестрорецку. На него неожиданно из-за угла вышел советский генерал. Немец растерялся и, вместо того чтобы отдать приветствие под козырек, выкинул руку вперед, как это делали фашисты. Его тут же схватили.
Немцы сбрасывали листовки с призывом сдаваться. Они писали, что все ленинградцы обречены на голодную смерть и единственный выход – это сдаваться в плен. Для этого, как сообщалось в листовках, нужно при встрече с немцами поднять руки вверх и сказать пароль: «Штык в землю. Сталин капут». Фашисты утверждали, что в одно прекрасное утро они войдут в Ленинград без единого выстрела, потому что у защитников не будет сил поднять винтовки. В этих же листовках описывалась «замечательная» жизнь советских солдат в плену. Мне запомнилась большая фотолистовка с портретом молодого человека. Подпись под фотографией гласила: «Вы знаете, кто это? Это сын Сталина, Яков Джугашвили. Он перешел на сторону немцев». Я, как и мои товарищи, ни одному слову фашистов не верил.
Насколько помню, первое время Ленинград почти не бомбили. Кольцо блокады замыкалось постепенно. Но мне казалось, что голод наступил внезапно. Хотя на самом деле все было иначе. После войны, читая книгу с подробным описанием блокады Ленинграда, я был потрясен, как мало мы знали о том, что происходило в действительности.
Конечно, армия по сравнению с теми, кто находился в самом городе, снабжалась лучше. Впервые мы узнали о начинающемся голоде, когда к нам пришла женщина и, вызвав кого-то из бойцов (видимо, она раньше его знала), спросила, нет ли у нас остатков еды. Женщине дали полбуханки хлеба. Она долго благодарила и потом заплакала. В тот момент нам это показалось странным.
После Октябрьских праздников наш паек резко сократили, предупредив, что хлеб будем получать порциями. Мы не поверили, но с каждым днем хлеба выдавали все меньше и меньше. Потом сказали: «Второго на обед не будет».
– Ничего, ничего, скоро все войдет в норму, – успокаивал нас старшина. – А пока подтяните ремешки.
Но скоро наступил голод. У нас на батарее полагалось каждому по триста граммов хлеба в сутки. Часто вместо ста пятидесяти граммов хлеба выдавали один сухарь весом в семьдесят пять граммов. Другую половину пайка составлял хлеб – сто пятьдесят граммов, тяжелый, сырой и липкий, как мыло. Полагалось на каждого и по ложке муки. Она шла в общий котел и там взбалтывалась – получали белесую воду без соли (соли тоже не было). С утра у каптерки выстраивалась очередь. Старшина взвешивал порцию и выдавал. Подбирали даже крошки.
Многие, получая хлеб, думали: съесть все сразу или разделить? Некоторые делили по кусочкам. Я съедал все сразу.
Наступили холода. Утром, днем, вечером, ночью – даже во сне – все думали и говорили о еде. Причем никогда не говорили: хорошо бы съесть бифштекс или курицу. Нет, больше всего мечтали: «Вот бы хорошо съесть мягкий батон за рубль сорок и полкило конфет «подушечек»…
Начав курить в первый день войны, я через месяц бросил. Бросил не потому, что обладал сильной волей, а просто мне не нравилось курить. Наверное, это меня спасло от дополнительных мучений из-за отсутствия курева. Нам не выдавали табака, и заядлые курильщики очень мучились. Во время блокады самым дорогим в Ленинграде были хлеб и табак.
Помню, 23 февраля 1942 года, в День Красной Армии, нам доставили табак. Да какой – «Золотое руно»! Для курящих лучший подарок. Выдали по десять граммов. Решил покурить и я. Нас пять человек разведчиков и шестой командир, и мы договорились, что свернем одну самокрутку и раскурим ее на всех. Закурил первый, сделал две затяжки и передал мне, а я затянулся, и у меня все поплыло перед глазами. Я потерял сознание и упал. Так сильно подействовал табак. Меня трясли, оттирали снегом, прежде чем пришел я в себя и сказал слабым голосом: «Вот это табачок!»
От постоянного голода острее ощущался холод. Надевали все, что только могли достать: теплое белье, по две пары портянок, тулупы, валенки. Но все равно трясло от холода.
Санинструктор постоянно всех предупреждал:
– Не пейте много воды.
Но некоторые считали, если выпьют много воды, то чувство голода притупится, и, несмотря на предупреждения, пили много и в конце концов опухали и совсем слабели.
Мы стояли в обороне. Старались меньше двигаться. Так прошли зимние месяцы. К весне у многих началась цинга и куриная слепота.
Как только наступали сумерки, многие слепли и только смутно, с трудом различали границу между землей и небом. Правда, несколько человек на батарее не заболели куриной слепотой и стали нашими поводырями. Вечером мы выстраивались, и они вели нас в столовую на ужин, а потом поводыри отводили нас обратно в землянки.
Кто-то предложил сделать отвар из сосновых игл. К сожалению, это не помогло. Лишь когда на батарею выдали бутыль рыбьего жира и каждый принял вечером по ложке этого лекарства и получил такую же порцию утром, зрение тут же начало возвращаться. Как мало требовалось для того, чтобы его восстановить!
В то время я особенно подружился с бойцом нашей батареи Николаем Гусевым. Мы делили с ним пополам каждую корочку хлеба, укрывались одной шинелью.
Батарея дважды вела огонь по группе самолетов противника «Хейнкель-111». Сбит один самолет противника, который упал в Финский залив. Расход снарядов – 38 штук.
9 марта 1942 года.
Из журнала боевых действий
Все время продолжались массированные налеты фашистской авиации на Ленинград. Мы по многу ночей не спали, отражая налеты. В одну из таких ночей наша батарея (одна из трех батарей дивизиона) заступила на дежурство и должна была быть в полной боевой готовности, с тем чтобы по первой же команде открыть огонь. Наш комбат Ларин, жалея нас, сказал:
– Слушай, Никулин, – он обратился ко мне как к командиру отделения разведки, – пусть люди поспят хотя бы часа три, а ты подежурь на позиции. Объявят тревогу – сразу всех буди. Ну, в общем, сориентируешься.
Так мы и сделали.
И надо же, именно в тот момент, когда все заснули, батарею приехали проверять из штаба армии. Приходят проверяющие на батарею и видят: все спят, кроме меня. Скандал возник страшный. И тут Ларин тихо-тихо мне:
– Выручай, Никулин. Скажи, что в двенадцать ночи я велел меня будить, а ты этого не сделал, поэтому все и спят. Я тебя потом выручу, прикрою.
Я так и сказал. Наши ребята-разведчики возмутились:
– Да тебя под трибунал отдадут, ты что, сержант, с ума сошел?
Потом приехал следователь из особого отдела и выяснил, как все происходило. Я упорно стоял на своем.
После этого меня вызвали к командиру дивизиона. Он сказал:
– Зачем комбата покрываете?! Вы что, с ума сошли, знаете, чем это вам грозит?
Я продолжал упорно стоять на своем, мол, не комбата покрываю, а я сам во всем виноват. Тогда меня вызвали к начальнику штаба полка. Поехал я к нему.
Начальник штаба полка в упор спросил меня:
– Что, командира выручаешь?
И я честно во всем признался. Рассказал обо всем. Потому что любил начальника штаба и доверял ему. И ни меня, ни Ларина он не выдал, но за потерю бдительности и слабую дисциплину меня приказом разжаловали из сержанта в рядовые. Так я снова стал простым бойцом. А потом через два месяца мне снова присвоили звание сержанта.
С утра до наступления темноты каждый день батарея ведет огонь по вражеской авиации. Сегодня прямым попаданием снаряда сбито два Ю-88 и подбит один Ю-87. Часть вражеских летчиков погибла, три взяты в плен.
14 апреля 1942 года.
Из журнала боевых действий
Я видел Ленинград во время блокады. Трамваи застыли. Дома покрыты снегом с наледью. Стены все в потеках. В городе не работали канализация и водопровод. Всюду огромные сугробы. Между ними маленькие тропинки. По ним медленно, инстинктивно экономя движения, ходят люди. Все согнуты, сгорблены, многие от голода шатаются. Некоторые с трудом тащат санки с водой, дровами. Порой на санках везли трупы, завернутые в простыни.
Часто трупы лежали прямо на улицах, и это никого не удивляло. Бредет человек по улице, вдруг останавливается и… падает – умер.
От холода и голода все казались маленькими, высохшими. Конечно, в Ленинграде было страшнее, чем у нас на передовой. Город бомбили и обстреливали. Нельзя забыть трамвай с людьми, разбитый прямым попаданием немецкого снаряда.
А как горели после бомбежки продовольственные склады имени Бадаева – там хранились сахар, шоколад, кофе… Все вокруг после пожара стало черным. Потом многие приходили на место пожара, вырубали лед, растапливали его и пили. Говорили, что это многих спасло, потому что во льду остались питательные вещества.
В Ленинград мы добрались пешком. За продуктами для батареи ходили с санками. Все продукты на сто двадцать человек (получали сразу на три дня) умещались на небольших санках. Пятеро вооруженных солдат охраняли продукты в пути.
Я знаю, что в январе 1942 года в отдельные дни умирало от голода по пять-шесть тысяч ленинградцев.
Наш политрук как-то пошел навестить живших в Ленинграде отца и мать. Он вернулся на батарею весь черный. Потом рассказывал, что, с трудом дойдя до своего дома, зашел в нетопленую комнату и увидел мать и отца, лежавших на кровати. Оба они умерли от голода.
От дистрофии умирали дети, женщины, старики. К смерти привыкли. Город наводнили крысы.
Весной 1942 года, попав в Ленинград с заданием командования, я решил зайти к маминым родственникам.
Долго добирался пешком. Дошел до дома и на втором этаже на лестничной клетке увидел труп, на третьем тоже труп, но его кто-то прикрыл мешковиной. Поднявшись к родным, долго стучал в дверь. Наконец тоненьким голосом бабушка Леля спросила:
– Кто это?
Когда дверь открылась, я с трудом ее узнал – так она изменилась. Высохшая, с огромными печальными глазами, озябшими руками, она с трудом признала меня. У меня в сумке осталось немножко сухого гороха и граммов пятьдесят табака. Все это я отдал бабушке Леле.
– Ой, горох, – сказала она чуть слышно. – Я его долго буду есть.
Бабушка Леля рассказала, что троюродного брата Бориса, того, который смеялся надо мной, доказывая, что войны не может быть, убили под Ленинградом, что дядя мой умер от голода, а тетка успела эвакуироваться. Спустя месяц бабушка умерла.
Сложно и трудно было. Тем не менее к Новому году на дивизионном командном пункте мы дали концерт самодеятельности.
Не очень веселый концерт, но все-таки концерт!
Я конферировал, ребята читали стихи, пели под гитару, а пожилой дивизионный писарь развеселил всех, исполнив старую шансонетку «Вот я мастер часовой».
Наше выступление потом с удовольствием смотрели на соседних батареях. Хотя к приезжающим с концертами самодеятельности в то время относились довольно настороженно, боясь, что придется кормить артистов.
Помню, как один организатор передвижной бригады самодеятельности подошел к нам и попросил:
– Ребята, у вас же есть винтовки, подстрелите мне ворону.
Мы ему объяснили, что всех ворон давно перебили.
– Жаль, – сказал он. – Я бы из нее такой суп сварил, что пальчики оближешь.
В результате неожиданно сильной оттепели вода залила погребки с боеприпасами. Спасая боеприпасы, самоотверженно работали по горло в ледяной воде младший сержант Лыткин и трубочный, ефрейтор Клопов. Они спасли от порчи 60 ящиков со снарядами.
10 марта 1943 года.
Из журнала боевых действий
Однажды около станции Тарховка я увидел мужчину с небритым опухшим лицом. Он тонким голосом монотонно, с небольшими интервалами тянул одно и то же слово:
– Ку-ри-и-и-ть! Ку-ри-и-ить!..
Комсоставу тогда выдавали тоненькие папироски, так называемые «дистрофики», в которых табак замешивался пополам с листьями.
Какой-то капитан, сжалившись над несчастным, подошел к нему и дал такую папироску. Тот дрожащими руками взял ее, прикурил, затянулся… и как-то странно покачнулся, упал и умер.
Все остро ощущали отсутствие табака. Курильщики просто сходили с ума, и все мучительно думали, где достать хотя бы на одну самокрутку. Жалели о том, как нерасчетливо курили в мирное время. И я вспомнил, как до войны наши ребята курили около столовой, сидя на двух скамеечках. Перед нами стояла врытая в землю бочка с водой, в которую все кидали окурки – толстые «бычки» недокуренных самокруток. Кто-то из разведчиков предложил:
– А что, если старую бочку отрыть, отогреть, вода из нее вся уйдет, а табак, подсушив, можно будет использовать.
Идея всем понравилась. Мы пришли на то место, где раньше курили, сразу нашли бочку, доверху наполненную льдом, сквозь который виднелись вмерзшие окурки.
Два дня мы вырубали бочку из замерзшей земли. Слабыми были. Вся батарея приходила и интересовалась, как идут дела. Многие заранее просили:
– Ребята, потом дадите на затяжечку?
– Ну конечно, – отвечали мы. – Какой может быть разговор!
Наконец бочку отрыли, вытащили, разожгли около нее костер и стали вытапливать воду.
Вода вытекала через маленькие дырочки. Табак оседал на дно.
Затем тщательно отделяли его от мусора. Потом положили табак на лист железа и стали сушить около печки.
Поднимался пар. Все, как загипнотизированные, смотрели, как выпаривается вода.
Наконец, когда все просохло, мы просеяли табак и сделали первую самокрутку. Первый человек торжественно сделал затяжку… Все приготовились увидеть у него на лице улыбку блаженства. А он скривился, сплюнул и спокойно передал самокрутку другому…
Оказывается, никотин-то весь ушел в воду. Наш табак стал хуже травы. Просто дымил – и все, а вкуса никакого. С таким же успехом мы могли курить сено или сухие листья.
Тем не менее когда к нам пришли прибористы, жившие недалеко от нашей землянки, то мы все делали вид, будто курим наслаждаясь, и этим немного их помучили. А когда они узнали, в чем дело, то все смеялись. Смеяться смеялись, но разочарование все-таки испытали огромное.
Огневая позиция подверглась артиллерийскому обстрелу.
На боевом посту погиб у орудия сержант Иванов, тяжело ранило младшего сержанта Елизарова и ефрейтора Рачкова.
3 апреля 1943 года.
Из журнала боевых действий
Весной 1943 года я заболел воспалением легких и был отправлен в ленинградский госпиталь. Через две недели выписался и пошел на Фонтанку, 90, где находился пересыльный пункт. Я просился в свою часть, но, сколько ни убеждал, ни уговаривал, получил назначение в 71-й отдельный дивизион, который стоял за Колпином, в районе Красного Бора. В новую часть я так и не прибыл, потому что меня задержали в тыловых частях, примерно в десяти-пятнадцати километрах от дивизиона. И тут произошло неожиданное. Вышел я подышать свежим воздухом и услышал, как летит снаряд… А больше ничего не слышал и не помнил – очнулся, контуженный, в санчасти, откуда меня снова отправили в госпиталь, уже в другой.
После лечения контузии меня направили в Колпино, в 72-й отдельный зенитный дивизион. Появился я среди разведчиков первой батареи при усах (мне казалось, что они придают моему лицу мужественный вид), в лохматой шапке, в комсоставских брюках, в ботинках с обмотками – такую одежду получил в госпитале при выписке.
Меня сразу назначили командиром отделения разведки. В подчинении находились четыре разведчика, с которыми у меня быстро наладились хорошие отношения. Я им пел песни, рассказывал по ночам разные истории. Тогда же начал учиться играть на гитаре. Старшина батареи обучил меня аккомпанировать на старенькой семиструнной гитаре «Гоп со смыком». На гитаре, хотя и выучил всего пять аккордов, я играл с радостью. Под эти аккорды можно исполнять любые песни, и я пел. Много и часто. Пел песни из знаменитой тетради, которая прошла со мной всю войну и стала потрепанной и засаленной. В нее записывал песни, услышанные по радио, в кино, на концертах самодеятельности.
Самым большим успехом я пользовался у Путинцева – вестового нашего командира батареи. Путинцеву было за пятьдесят. Он занимался хозяйством: носил обед, прибирал в землянках комсостава, топил печки, починял, если что сломается.
Странный был этот «дед» – так мы его прозвали. Нам, двадцатилетним, он казался стариком. Я спел ему как-то песню, которая начиналась словами: «Ты ходишь пьяная, полураздетая, по темным улицам Махачкала…»
Путинцев в этом месте радостно вскрикнул, засмеялся, а потом сказал:
– Ну надо же, сержант Никулин придумает: Махачкала… такого и города-то нет.
Комбатом у нас был старший лейтенант Василий Хинин – хороший, справедливый командир. Мы с ним часто говорили о книгах, фильмах. Летом 1943 года я стал старшим сержантом, помощником командира взвода.
На батарее в торжественной обстановке были вручены медали за оборону Ленинграда. Медали получили 45 человек.
12 августа 1943 года.
Из журнала боевых действий
В годы войны происходили удивительные встречи. Две из них мне особенно запомнились.
Первая связана со старшим сержантом Николаем Беловым. Он сам из Пушкина, и когда мы стояли в обороне около этого городка, то Николай в бинокль видел свой дом. Пушкин заняли немцы, а там остались его отец и мать. Когда мы вошли в город, то никого из жителей не видели. Отступая, немцы Пушкин почти сожгли. Лишь на третий день после нашего вступления в Пушкин (за освобождение этого города нашему дивизиону присвоили название – Пушкинский) из деревень и землянок в город стали возвращаться местные жители. Некоторые из них внимательно вглядывались в каждое лицо, надеясь найти среди бойцов своих родных, близких. А одна женщина стояла у дороги и у всех проходящих военных спрашивала:
– У вас нет в части Коли Белова, сына моего?
Проходили по этой дороге и мы. Она и у нас спросила. Мы с радостью ей сказали:
– Есть у нас Коля Белов. Он из Пушкина.
Так мать встретила сына. Отца Николая фашисты казнили в первый же день вступления в город. Мать успела уйти в одну из деревень, где жила в землянке.
Коле Белову дали один день для свидания с матерью.
В обороне под Пулковом я встретил в звании капитана знаменитого Усова. До войны Усов был судьей Всесоюзной категории по футболу. Небольшого роста, толстенький, с виду даже несколько комичный, он среди болельщиков футбола считался самым справедливым судьей.
Про Усова мне рассказали интересную историю.
Блокадной зимой пошли шесть человек в разведку. Среди них и Усов. Разведчики взяли «языка». Тот стал орать. К нему подоспела помощь. Все, что произошло дальше, Усов не помнил. Только осталось в памяти, как его стукнули по голове чем-то тяжелым…
Очнулся Усов и ничего не может понять: видит перед собой плакат с изображением футболиста с мячом и на плакате надпись не по-русски.
Огляделся он вокруг и понял, что находится в немецкой землянке. Кругом тихо. Голова у него перевязана. Тут входит обер-лейтенант и спрашивает:
– Ну как вы себя чувствуете? Ты меня помнишь?
– Нет, – отвечает Усов.
Тогда обер-лейтенант на ломаном русском языке начал рассказывать, что с Усовым он встречался в Германии. Усов приезжал на международный матч и судил игру. Немец тоже был футбольным судьей.
Усов вспомнил, что действительно они встречались в начале тридцатых годов, вместе проводили вечера, обменялись адресами, обещали друг другу писать.
И вот Усов попал к нему в плен.
Обер-лейтенант спрашивает:
– Есть хочешь?
Усов, понятное дело, хотел. Сели они за стол, а там шнапс, консервы. Усов жадно ел, а про себя соображал, как бы сбежать. А обер-лейтенант ему предлагает:
– Живи здесь. Тебе ничего не будет. Ты никакой не пленный. Ты мой приятель, гость. Мы с тобой встретились, и я пригласил тебя к себе. Пожалуйста, живи здесь. Я тебя помню. Ты мне еще тогда понравился. Я здесь хозяин! Моя рота в обороне стоит, и вообще я похлопочу, чтобы тебя отправили в Дрезден. Будешь жить у моих родных. Устроят тебя на работу. А когда закончится война, поедешь домой.
Усов его внимательно слушал, но ответа не давал. А немец подливает ему шнапс, угощение подкладывает и продолжает:
– Только у меня к тебе просьба одна будет, маленькая… У меня жена, дети, сам понимаешь. Ты должен мне помочь. Иначе трудно хлопотать за тебя. Давай утром выйдем на передний край, и ты только покажешь, где у вас штаб, где склады с боеприпасами, где батареи. Ну, сам знаешь, что мне нужно.
Утром обер-лейтенант вывел Усова на наблюдательный пункт. Там стереотруба стоит, рядом немцы покуривают. Недалеко, метрах в ста примерно, проходит нейтральная полоса.
Усов постоял, подумал и сказал:
– Ну, давай карту!
Немец подал карту. Усов будто бы рассматривает ее, а сам краем глаза видит, что немец прикуривает и отвернулся от него: зажигалка гасла на ветру, и обер-лейтенант ее всем телом накрывал, чтобы огонь не погас. Тогда Усов вскочил на бруствер и давай что есть силы бежать.
Потом он рассказывал: «Если бы засечь время, наверняка рекорд по бегу поставил. Бегу я по нейтралке и слышу, как мой немец кричит: “Дурачок, дурачок, вернись назад”. Немцы опомнились и из всех траншей начали палить. А он им приказывает: “Не стрелять! Не стрелять!”, но все-таки ранило меня в плечо, когда я уже прыгал в наши траншеи».
Прошло время. Усов поправился. Наши перешли в наступление. В одном из прорывов и он принимал участие. И довелось ему увидеть ту самую немецкую землянку, в которой его уговаривали остаться.
Дверь землянки оказалась сорванной, на пороге лежал мертвый немец, а со стены на Усова смотрел с афиши улыбающийся футболист с мячом в руках.
Войска фронта перешли в наступление.
В 9.20 батарея открыла огонь по огневым точкам противника.
Расход снарядов – 400 штук. Особо отличился орудийный расчет старшего сержанта Андреева, заряжающий – Аполинский.
14 января 1944 года.
Из журнала боевых действий
В 1944 году началось наше наступление на Ленинградском фронте. С огромной радостью мы слушали Левитана, читающего по радио приказы Верховного Главнокомандующего.
Навсегда вошло в мою жизнь 14 января 1944 года – великое наступление, в результате которого наши войска сняли блокаду и отбросили фашистов от Ленинграда. Была продолжительная артиллерийская подготовка. Двадцать градусов мороза, но снег весь сплавился и покрылся черной копотью. Многие деревья стояли с расщепленными стволами. Когда артподготовка закончилась, пехота пошла в наступление.
Наша батарея снялась, и мы двинулись из Пулкова. Мы ехали, а кругом зияли воронки, всюду лежали убитые гитлеровцы. К вечеру на дороге образовалась «пробка».
Ночь. Темно. Поток из бесчисленного количества людей и военной техники остановился. Невозможно было сделать дальше ни шагу. На наше счастье, стояла плохая погода, и немцы не смогли применить авиацию. Если бы они начали нас бомбить, то, конечно, нам не поздоровилось бы. Наш командир Хинин сразу понял опасность такой «пробки»: если утром будет летная погода, а «пробка» не рассосется, то нам придется прикрывать дорогу; и он дал команду всей батарее отойти в сторону от шоссе.
Наши тягачи отъехали метров на четыреста от дороги. Батарея стала окапываться. Мы, группа разведчиков, остановились около блиндажа, у входа в который лежал убитый рыжий фашист. Около него валялись фотографии и письма. Мы рассматривали фотографии, читали аккуратные подписи к ним: с датами, когда и что происходило.
Вот свадьба убитого. Вот он стрижется. Его провожают на фронт. Он на Восточном фронте стоит у танка. И вот лежит здесь, перед нами, мертвый. Мы к нему не испытывали ни ненависти, ни злости.
До этого мы не спали несколько ночей – страшно устали, промокли. А из-за оттепели все раскисло. Кругом грязь. Сыро. Противно. Зашли в пустой немецкий блиндаж, зажгли коптилку и достали сухой паек: колбасу, сухари, сахар.
Стали есть. И тут увидели, как по выступающей балке спокойно идет мышь. Кто-то на нее крикнул. Мышь не обратила на это никакого внимания, прошла по балке и прыгнула к нам на стол. Маленькая мышка. Она поднялась на задние лапки и, как делают собаки, начала просить еду. Я протянул ей кусочек американской колбасы. Она взяла ее передними лапками и начала есть. Мы все смотрели как завороженные.
Видимо, просить еду, не бояться людей приучили мышь жившие в блиндаже немцы.
Петухов замахнулся автоматом на незваную гостью. Я схватил его за руку и сказал:
– Вася, не надо.
– Мышь-то немецкая, – возмутился Петухов.
– Да нет, – сказал я. – Это наша мышь, ленинградская. Что, ее из Германии привезли? Посмотри на ее лицо…
Все рассмеялись. Мышка осталась жить.
(Когда после войны я рассказал об этом отцу, он растрогался, считая, что я совершил просто героический поступок.)
Утром небо слегка прояснилось, и над нами два раза пролетела вражеская «рама» – специальный самолет-разведчик. Через два часа по нашей позиции немцы открыли сильный огонь из дальнобойных орудий.
Разрывов я не слышал, потому что крепко спал.
– Выносите Никулина! – закричал командир взвода управления.
Меня с трудом выволокли из блиндажа (мне потом говорили, что я рычал, отбрыкивался, заявляя, что хочу спать и пусть себе стреляют) и привели в чувство. Только мы отбежали немного от блиндажа, как увидели, что он взлетел на воздух: в него угодил снаряд. Так мне еще раз повезло.
Батарея заняла позицию в районе деревни Сузи. Ночью противник произвел обстрел шоссе из дальнобойных орудий.
Поврежден один трактор ЧТЗ.
16 января 1944 года.
Из журнала боевых действий
Когда мы рассматривали фотографии, документы убитого рыжего немца и выяснили, что его зовут Фриц Краузе, я вспомнил о Фрице Бауэре.
В нашем пятом «А» классе я дружил с Эриком Янкопом. Потом познакомились и подружились наши родители. Его мать, Клавдия Семеновна, заведовала небольшим детским садом и вместе с моей мамой вела общественную работу в нашей школе.
Однажды, когда я с родителями пошел к ним в гости, она, разливая чай, как бы невзначай сказала моей маме:
– Вы знаете, Лидия Ивановна, сейчас в Москву часто приезжают иностранные делегации. Бывают и дети из-за границы. Вот в детском садике при Наркомпросе выступали американские пионеры. А в наш сад, конечно, никогда никого не пришлют. И знаете, что я надумала, хорошо бы ваш Юрочка пришел бы к нашим ребятишкам как иностранец. Ну, например, будто он немецкий пионер. Ведь как все нам будут завидовать!
Муж Клавдии Семеновны, худой, угрюмый латыш, взорвался:
– Да ты думаешь, что говоришь? Это же обман. И потом никто в это не поверит.
– Ну и пусть обман, пусть, – затараторила Клавдия Семеновна, – зато сколько радости детям: к ним приехал иностранец! А потом Юрочка похож на немца. Он такой белобрысенький…
Моя мама, прихлебывая чай, сказала:
– Не выдумывайте ерунду. Нечего Юре морочить голову вашим детям.
Тогда Клавдия Семеновна начала обрабатывать моего отца. А он, принимая все это с юмором, подмигнув мне, спросил:
– Ну как, Юра, сыграешь немца?
– А как же я буду говорить? – растерялся я.
– А ты не говори, – засмеялся отец. – Ты вроде глухонемой иностранец. Объясняться можно и жестами.
– Никакой Юра не глухонемой! – Клавдия Семеновна радостно встрепенулась, почувствовав поддержку, и продолжала: – Пусть Юра говорит по-русски, но немного с акцентом, как Карл Вальтерович. – И она кивнула в сторону мужа.
Мама замяла разговор, переведя его на другую тему. Однако Клавдия Семеновна, видимо, в душе затаила эту идею. Через день она сообщила по телефону, что все «согласовала со своими» и «все очень обрадовались», но только нужно идти мне не одному, а с какой-нибудь девочкой.
На следующий день снова звонок и опять уговоры.
Отец не возражал, чтобы я пошел.
– Ну пускай мальчик сходит, – говорил он матери. – Что он, немца не сыграет? Чай им дадут с чем-нибудь вкусненьким.
(«Будет для них шикарный чай с подарками», – обещала Клавдия Семеновна.)
В конце концов мама махнула рукой, делайте, мол, что хотите.
Решили, что в детский сад пойду вместе с Таней Холмогоровой. Таня отнеслась к предложению спокойно, спросив только, в каком платье полагается идти.
Одежду для нас подбирали старательно. Для Тани это не составило проблемы. А вот мне собирали костюм по разным знакомым. Штаныгольф попросили у родителей одного мальчика во дворе. У кого-то разыскали туфли с пряжками (я все переживал, что они девчачьи). Клетчатую рубашку-ковбойку взяли у Эрика. Пионерские галстуки нам сделали синими. На голову я надел берет.
Решили говорить по-русски, но с акцентом, а из немецких слов только: «гутен таг», «данке», «рот фронт»…
За день до посещения спохватились: а что немецкие пионеры будут делать, что говорить? Выручила фантазия отца. Выдвинув из-под кровати чемодан, где у него хранился реквизит для кружка самодеятельности, который он вел, отец извлек оттуда старый черный цилиндр, смятый в гармошку (видимо, на него кто-то сел). Потом с полчаса репетировал со мной шепотом – что и как мне говорить. Мама все время приговаривала:
– Только не выдумывай, Володя, ерунды.
Настал день нашего выступления. «Немецких пионеров» повезли на такси к детскому саду. Когда я увидел в окнах лица детей, которые с любопытством нас разглядывали, меня забила нервная дрожь.
Цилиндр, завернутый в немецкую газету (ее выписывала домработница наших соседей – обрусевшая немка), я судорожно прижимал к груди.
Вошли в зал.
– Дети! У нас в гостях немецкие пионеры! – крикнула неестественно высоким голосом Клавдия Семеновна.
Дети радостно захлопали в ладоши. Когда наступила тишина, она, указывая на меня, громко объявила:
– Фриц Бауэр!
Я, глотнув воздуха, сказал:
– Гутен таг…
Опять все захлопали.
Таню представили как Грету Миллер. Потом нас посадили на почетные места, и дети исполняли хором песни и танцевали «Лезгинку».
Наконец пришла очередь нашего выступления.
Я встал и произнес отрепетированную с отцом речь:
– Дети! Ми есть немецкий пионер… Ми биль первый май – демонстрация. Полиций нас разгоняль… Один буржуй на лошадь ехаль на меня. Я схватиль камен и збиль с него шляп. Вот он!.. – На последнем слове я развернул газету и показал всем мятый цилиндр. Успех превзошел все ожидания. Дети захлопали в ладоши и с криками подбежали ко мне. Все хотели потрогать подлинный цилиндр с буржуя.
Клавдия Семеновна, не зная об этом моем трюке, ахнула, вся засияла от удовольствия и захлопала громче всех.
На этом официальная встреча с «иностранцами» закончилась. На прощание я успел крикнуть под аплодисменты детей: «Рот фронт», и нас с Таней повели в отдельную комнату поить чаем.
К чаю подали шоколадные конфеты, пирожные, апельсины и красную икру.
Когда толстая женщина в белом халате наливала мне вторую чашку чаю, я смущенно сказал:
– Данке.
– Можешь мне отвечать по-русски, – шепнула она. – Я все знаю.
Когда нас повезли домой, Таня сказала единственную за все время фразу:
– Как-то стыдно мне было…
Я ничего ей не ответил, но на душе остался неприятный осадок, будто я что-то украл и об этом узнали. Через два дня Клавдия Семеновна передала нам приглашение еще из одного детского сада, которым заведовала ее приятельница.
На этот раз мама твердо сказала – нет, да и я не очень хотел ехать.
Спустя месяц, возвращаясь с друзьями из школы, я встретил женщину с мальчиком, который вдруг начал дергать женщину за рукав и, показывая на меня пальцем, кричал на всю улицу:
– Мама, смотри, мама! Немецкий пионер! Немецкий пионер!
Я, покраснев, отвернулся. Когда они прошли, ребята меня спросили:
– Чего это он на тебя?