Банкир Катериничев Петр
— Что-то… — Вострякова-Сергеева прищурилась, взглянула внимательно, как на провинившуюся ученицу. — Ну ладно, что винчиком разит в час дня — понимаю: день рожденья только раз в году… А чего глаза заплаканные? Что-то с Володей Олеговичем не сложилось?
— Да Бог с ним, с Володей, хороший человек, только не для меня. Ну а если по правде — депрессняк жуткий, не знаю, куда себя деть… И с людьми общаться разучилась!.. А Володя этот — действительно галантный, обходительный, увидишь — извинись при случае, сама не понимаю, что со мной творится! — Лена усмехнулась невесело. — Наверно, съела что-нибудь…
— Слушай, может, в бор, в избушку махнешь?
— Не хо-чу! Хочу к морю! Хотя бы на чуть-чуть!
— Хозяин барин. Что тебе: Кипр, Крит, Италия, Тунис, Марокко…
— Галь, я…
— Помню, помню… Девушка ты самостоятельная и привыкла платить из скромных доходов честной леди. Все это недорого.
— Галь, я хочу сегодня. Сейчас! И знаешь, лучше где-то у нас.
— Ну у тебя и фантазии! У нас сейчас — погода больно нелетная!
— А это и к лучшему. Я девушка настроения; надоест — сяду в аэроплан и-в Москве!
— Так тебя чего, в Крым направить? Там по эту пору диковато…
— Галь… Мне бы по бережку побродить, воздухом подышать… Сама не знаю, что происходит: каждую секунду или засмеяться готова, или заплакать! И людей жалко что-то… Кручу головой по сторонам — или хмурые, или озабоченные…
— Вот и мотай на Кипр. Там все счастливые! Солнце круглый год! И — все расходы на меня. Подарок. Ладушки?
— Оладушки! Нет, Галь, засылай меня к родному Черному, и прямо сейчас!
— Ну ты и зануда…
— Нет, правда. Побегаю по бережку, костерок пожгу, мидий испеку… И — чтобы не стреляли! Есть такое местечко?
— Есть. Как раз такое. На юге России. Местные его называют Лукоморье.
— Как?!
— Лукоморье.
— Ух ты! Здорово! Хочу туда! Только…
— Нет. Бабы Яги там нет. И русалок тоже.
— Точно?
— Да почем я знаю!
— Вот! — Глаза девушки сияли. — Отправляй туда, и немедля!
— Да ты не обольщайся, сказочная душа. Обычная станица, тыщи три душ населения. Семьдесят кэ-мэ от Приморска.
— Ну вот… А я размечталась.
— А вообще-то там хорошо. Сухой морской климат.
— Какой?
— Сухой. Дышится легко.
— А коты там есть?
— Ага. Табунами ходят. Сибирские.
— И не жарко им?
— Терпят. Если серьезно, местечко обжитое. Там даже Газпром круглогодичный санаторий для своих трудящихся нефтяников отгрохал — прямо развитой социализм, да и только!
— В санаторий…
— Да ты погоди кисляк строить… Есть там пансионат «Лазурный берег»: домики, живи — не хочу. Летом там здорово, а сейчас… Как у нас ранней весной, если не штормит. Ну что?
— Почем такое роскошество?
— Да нипочем! Фри-и! Мы этим «лазурным» столько клиента по сезону поставляем, что — суши весла! За «Галиной» там зарезервированы апартаменты люкс в бессрочное пользование! И машину можешь брать, если захочешь. Устраивает?
— А какая машина?
— «Нива». В экспортном исполнении. Покатит?
— Я, конечно, как все нормальные люди, люблю роскошь… — Лена сделала жеманно-игривую мину, добавила быстро:
— Но могу обойтись и копченым осетром!
— Че-ем!
— Осетром. Рыба такая. С хордой. И с икрой.
— А-а-а… Одинцова… — Галя внимательно смотрит ей в глаза.
— Ну?
— Знаешь, чего я боюсь?
— Как все: ядерной войны.
— Ага. И злых рэкетиров. Ты настроилась послушать отеческие наставления?
— Ну. Как Жириновский — Гайдара!
— Балда!
— Который из двух?
— Ленка!
— Помню: сырой воды не пить, в постели не курить, при случайных связях пользоваться презервативом! Я ничего не забыла?
— Руки мой перед едой!
— … будешь вечно молодой!
— Ты знаешь чего, Одинцова?
— Ну, чего?
— Из тебя вышла бы первостатейная стерва. Но ты — добрая.
— Как и ты.
— Ага. Только не говори никому об этом. Компаньоны не поймут.
— Молчок. Граница на замке. — Лена плотно сомкнула губы.
— А если серьезно, Одинцова… Девушка ты у нас видная…
— И могу стать жертвой злого маньяка…
— …и сочувственная, — продолжила Галя, пропустив ее реплику. — Это я к тому, чтобы ты не осчастливливала кого ни попадя, особливо нефтяников с шахтерами.
— А что — шахтеры нам уже классово чуждый элемент?
— Лен, это я к тому…
— Галя Петровна… Мы же обе с тобой девчонки подмосковные, простецкие…
И что-что, а послать какого-нибудь привязчивого кретина, будь он шахтер или банкир, у меня не задержится. Самыми простыми словами. — Одинцова улыбнулась лукаво. — Ну а если мужчина видный — что ж мне от своего счастья бегать?
— А, делай как знаешь. Не девочка.
— Что правда, то правда.
— Только смотри не влюбись, как дура!
— А вот этого я как раз и хочу. Очень хочу. Только — не в кого…
* * *
Калейдоскоп переезда Лена Одинцова даже не заметила. Востряковский «мерс» добросил ее до аэропорта, два часа лету прошли за чтением журнала, на аэродроме ждала блестящая «тридцать первая», и улыбчивый шофер Вадик ехал медленно и аккуратно, словно вез бесценный екатерининский сервиз из Зимнего дворца, время от времени разглядывая в зеркальце усталую пассажирку. Лена догадалась: проделки Гали Петровны. Уж что она наплела здешним — что отдыхать едет взбалмошная дочь главного московского Корлеоне или любовница «сына юриста», — Бог знает. Но местные знали «Галину», ее репутацию, и осознали сказанное — «не мешать», но и «не препятствовать» просто и однозначно: если что, за «базар» отвечать именно им. Впрочем, никаких лишних «реверансов» местные баронеты делать не собирались: им — проявить такт и понимание, и если «столичная дива» — девка с понятием, то с их стороны только уважение, а ежели «без чердака», то дур лечить — только лекарства тратить… Водитель, может, и удивился скромности наряда гостьи — да вида не показал: выучка; единственное, что девушку беспокоило, — как бы они не навернулись при каком вираже, поскольку парень смотрел в зеркальце все же гораздо пристальней и чаще, чем на дорогу.
Обслуживание в «Лазурном» оказалось ненавязчивым и скорым. Лену проводили в отведенный люкс — отдельный восьмикомнатный домик, показали, как и что работает, предложили вызывать обслуживание в любое время суток и по любому поводу, осведомились, не желает ли она сауну и все, что к ней прилагается, и, наконец, оставили одну. Девушка разделась, залезла в большую, явно рассчитанную не на одного ванну из зеленого мрамора, распушила пену… Мини-бар был совсем рядом — только руку протяни — Лена разнежилась, слушая Моцарта и попивая по глоточку нежное, легкое местное вино, названия которого она не знала, — оно искрилось в большом хрустальном графине, словно вобрав в себя весь пурпур роскошного летнего солнца…
Здорово… И отсюда, из сладкой неги, ее давешние размышления о природе счастья казались действительным бредом, навеянным сыростью и неуютом московских улиц… А счастье… Как там у Пушкина? «Нет, в мире счастья нет, но есть покой и воля». Покой и воля… Может, этого достаточно?.. А как же тогда любовь?..
Девушка засыпала в огромной постели, свернувшись калачиком, как в детстве.
Было очень тепло, окно она приотворила; за тьмою угадывалось море, и шум его был теплым, обволакивающим…
Аленка вдруг вспомнила Покровск, сосновый бор, окружающий старинный Покровский монастырь — башни его отражались в воде озерка, и невозможно было понять, где же настоящий… Словно Китеж…
Покровск, стоявший на холме, высоко над бором, будто парил в розовой вечерней дымке колокольнями сохраненных храмов… И еще — вспомнился отец, постаревший, усталый; тогда, полтора года назад, он, в последний раз, провожал дочку в Москву… А через полгода его не стало. Он тогда погладил ее по голове, заглянул внимательно в глаза:
«Знаешь, девочка… Многие люди ставят перед собой цели, которые не отражают ни их желаний, ни их души, ни того тайного, что зовется Богом. Но на то, чтобы понять это, порой приходится потратить всю жизнь. Без остатка».
Алена засыпала. «У Лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том, и днем и ночью…» — шептала она тихонько, одними губами… Она слышала, как шумит море, и ей было хорошо и покойно… Не было ни грез, ни видений, только ощущение, что здесь возможно любое чудо, даже такое невероятное и тайное, как любовь.
Глава 14
— Ну вот и слава Богу…
Мужчина услышал эти слова, открыл глаза, увидел сперва мутно, словно сквозь матовое стекло, склоненное над ним лицо старика. Потом изображение словно сфокусировалось, он разглядел участливый взгляд, белые, аккуратно прихваченные ленточкой волосы, седую бороду…
— Где я?
— Да покамест, мил человек, на грешной нашей земле. Видать, в преисподней тебя не ждали, а Бог взять повременил. Два месяца с лишком в беспамятстве да в горячке промаялся. Я думал — не сдюжишь уже, ан нет, порода в тебе крепкая сидит.
Мужчина попробовал привстать на постели, руки заметно подрагивали.
— Что со мною было?
— Докторша приходила из амбулатории, трубочкой тебя слушала, вроде воспаление легких обнаружила — то ли простудное, то ли горячечное, поколола тебя пенцилином или чем там…
— Где я?
— В станице Раздольной. Места здешние еще Лукоморьем кличут, Бог весть почему… И город Приморск от нас в семидесяти верстах будет…
— Приморск?
— Ну так.
— И… на каком он море?
— Покамест — Черное, при Святославе да Олеге Вещем — Русским звали. Оно тебя и принесло.
— Море?
— Ну так. Во время шторма.
Мужчина оглядел небольшую беленую комнатку, вдохнул теплый хлебный запах…
— А это я сухарики сушу ржаные — от них и сытность, и дух легкий… Здесь я и обитаю — раб Божий Иван Михеев Петров… А тебя как величать?
— Меня?
— А кого ж? Туточки — только я, да ты, да мы с тобой…
— Я… Я не знаю…
— Не знаешь? — Старик внимательно смотрел в глаза больного. Они были ясными, цвета глубокого моря и немного беспомощными… Он не врал.
— Не помню.
— А что помнишь-то?
Мужчина еще раз оглядел комнату:
— Иван Михеевич, как я здесь оказался?
— Да говорю же, двое отдыхающих тебя из моря и вынули. Шли бережком ко мне, винца взять, да тебя и приметили. Думали — мертвый, сердце, что птичка, замерло вовсе, да один тебя возьми и оброни спьяну-то… Оно и пошло! Ребятишки те тебя ко мне, как покойника, волокли, а вышел — живехонький! Может, ты с корабля какого сиганул или выпал?
— Не помню… Ни-че-го.
— Да ты не напрягайся силком… Бог даст — вернется память-то. И зови меня по-простому, Михеичем, а то — дед Иваном, мне так привычнее… А вот как к тебе-то обращаться?.. Нехорошо ж совсем без имени.
Мужчина пожал плечами.
— А встать-то сможешь?
— Попробую.
— Вот и пытайся. Зеркало у меня одно, над умывальней прикручено…
Глянь-кось, может, и прояснится память та…
Мужчина осторожно опустил ноги на пол, встал неуверенно, сделал шаг, другой…
— Да ты на меня, мил человек, обопрись, сподручнее будет. И не гляди, что сивый я весь, Бог силою когдась не обидел, по молодости — ломы гнул, да и щас чуток осталось…
…Из мутноватого стекла на мужчину смотрели усталые, но ясные глаза.
Отросшие волосы торчали во все стороны, словно львиная грива, высокий лоб прорезан тонкой морщинкой у переносья, над левой бровью — заросший шрам; темно-русая борода густо укрывает подбородок и впалые щеки… Мужчина долго всматривался в свое отражение.
— Это — я? — произнес он наконец.
— А то кто же… Хотя поменялся, чего уж: как очнешься, я тебя картофельным бульончиком попою, ан ты замрешь, смотришь без смысла в одну точку, а то — ляжешь, и непонятно: спишь не спишь… Немудрено, что с тела спал, да оно, может, и к лучшему: по возрасту ты хоть и не вьюноша, но и не в годах великих муж, чтоб жирком лишним щеголять… Ты, друг милый, как приплыл, в тебе центнер был, не меньше… У меня и одежка твоя в сохранности — свитер, брюки… Свитер, может, и впору, в плечах-то, а брюками два раза обернешься…
Да и как принесли тебя, лицо заплыло все — то ли об камни, то ли оглоблиной какой навернуло…
— И долго я… лежал так вот?
— Да я ж тебе уже сказывал: почитай, месяца три. Мужчина тряхнул головой, словно пытаясь собраться, сконцентрироваться…
— И вы ухаживали за мной?
— А то как же.
— А почему в больницу не отправили или еще куда?
— Про то, мил человек, разговор у нас долгий завьется… Мужчина провел несколько раз ладонью по заросшему подбородку…
— Ты вот что… Ты, пожалуй, щас в баньку пойди — она и мысли просветляет, и душу лечит… Банька у меня своя, за домом, дровишки тамо же, подтопи, если простыла — я с утреца протапливал, косточки грел… Смыслишь в баньке-то?
Растопишь? — Михеич лукаво смотрел на «постояльца».
Глаза у того метнулись куда-то внутрь, словно вспоминая.
— Растоплю.
— Вот и ладушки. Вода — в колодезе.
Мужчина вышел во дворик. Бросил ведерко в глубокий глинобитный колодец в центре двора, вытянул на веревке, перелил в бак. Другое. Третье. Пот катился градом по лицу, руки тряслись от напряжения, нательная рубаха промокла насквозь… Мужчина подхватил двумя руками полный бак, дернул вверх, стараясь поставить на низенькую тележку на колесиках — тот сорвался… Он повторил попытку… Есть… Закрепил бак ремнями и потянул повозочку через узенький дворик, за дом.
Старик наблюдал за ним украдкой через оконце, улыбнулся… Вот так. Живешь — так живи, безо всяких скидок на слабость или боль. На всю живи!
Потом вытащил из ящика тряпицу, развернул. Там оказался тот самый перстень с темным, густо-красным, пурпурного оттенка камнем… Полюбовался… И еще вспомнил — слово, так часто повторяемое больным в горячечном бреду, — «Грааль».
* * *
Альбер ждал. Кто-то сильно умный, кажется Бюффон, заметил два века назад:
«Гений — это терпение». К гениям себя Альбер не относил; он искренне считал, что гениальность — не что иное, как душевная болезнь, заключающаяся в активном переустройстве этого мира — переустройстве явном, каким занимались политики всех рангов, или переустройстве мнимом: это удел поэтов, художников, литераторов и прочих служителей муз. Но то, что терпение — необходимое, вернее, главное качество, отличающее разумного от глупца, с этим спорить не приходилось. Восточные люди выразились точнее:
«Господи, дай мне силы изменить то, что я могу изменить, смириться с тем, чего я не могу изменить, и пошли мне мудрость, чтобы отличить первое от второго».
Альбер полагал, что свою жизнь он изменить может. Или — свою игру… Для него понятия «жизнь» и «игра» — азартная, смертельно рискованная — были одним понятием.
А сейчас — он ждал. У него было время подумать, сколько угодно времени. И самое важное, к чему он пришел…
Он прозевал начало смены элит. Вернее, он остался в определенной элите, но в этой быстро меняющейся жизни и тот пост, что он занимал, и то влияние, что имел прежде, перестали что-либо значить. Попав в обойму интересов Магистра и тем самым в Замок, он, как ему казалось, восстановил шаткое равновесие: по-прежнему мог принимать решения, от которых зависели жизни людей, по-прежнему играл человечьими судьбами, надеждами, отчаянием или даже любовью — в зависимости от поставленных задач… Его положение под «сводами Замка» было устойчивым, его профессионализм был оценен, казалось бы — чего еще?..
Только одно. Постоянное, каждодневное ощущение тоненькой ниточки, на которую ты подвешен и которую может в одно мгновение пересечь острым безличным лезвием неведомая рука… Или — просто оборвать. Вместе с жизнью. Его жизнью.
Можно было утешать себя тем, что от его собственной руки тянутся не одна и не две нити… И что жизнь вообще такова… Но… Это утешение для дураков или идеалистов, которые готовы сравнивать свою собственную жизнь с чьей-то еще, бросать ее на алтарь каких-то там идеалов… Притом что практика не раз и не два убеждала Альбера в том, что даже эти звездоболы, когда доходило до дела, предпочитали под благим предлогом уйти не только от самопожертвования, но даже от выставления на кон своей высокоодухотворенной и напичканной бездной бестолковых знаний головы… А «благой предлог» в таком деле бывает лишь один: подставить вместо собственной головы чужую; вернее даже, не чужую, а именно «ближнего своего»! Чтобы потом дружно скорбеть о пролитой «за идеалы» крови, требовать отмщения и справедливости… И тем — наживать политический капитал, не забывая превращать его в капитал финансовый…
И ставшее популярно-ходовым слово «беспредел» Альбер понимал совершенно однозначно и просто: это когда, заснув с вечера ефрейтором, человечек назавтра просыпается генералом. И не важно, какие комбинации и интриги стоят за этим «чудесным» превращением, чьи интересы оказываются завязанными на новоиспеченного главкомчика… Попав «из грязи — в князи», он не только перестанет учитывать пожелания постоянных «небожителей», он, окружив себя такими же «отмороженными», «во имя» крушит вокруг все и вся, манипулируя тем же расхожим словцом «народ», если политик, или «пацаны», если авторитет.
Сначала Замок показался Альберу структурой «мира теней», способной выстроить определенные властные горизонтали и вертикали и контролировать их. И тем самым сохранить государство — то, что Альбер считал некоей нерушимой сущностью… Что поделать — он так воспитывался…
Он был скорее человеком действия, чем аналитиком, и все же… Если Замок и строил теневую структуру, то на свету эта постройка выглядела пышно и нищенски одновременно; она представлялась ему конструктивно уродливой и в конечном счете — нежизнеспособной… Словно каждый выстраивал свой скворечник, вычурный, помпезный, но не в виде здания или сооружения, а просто пристраивал кусок на свой вкус, страх и риск к панельной хрущобке… Хм… Как там у древних?..
«Камень, который отвергли строители, стал главою угла…» У Альбера было полное впечатление, что Замок изначально отверг этот «камень». Вот только что это такое — Альбер не знал. Или — кто?..
Под понятием «своя игра» Альбер вовсе не разумел построение собственного «скворечника»; он желал войти в обойму будущих победителей! И ему казалось, что такими могут стать те люди, против которых работает Замок. То, что эти люди организованы, сомнений не возникало; и, хотя опытом он ведал, что ни в какой системе не любят перебежчиков, профессионалы нужны всем. И еще — чутье подсказывало: в коридорах противника он скорее всего встретит знакомых ему людей… Любой мир — будь то искусство, литература, кино, бизнес, бюрократия — очень мал, там все друг друга знают. Мир «теней» был таким же, с одной оговоркой: если противники друг друга не знают, то они друг друга чувствуют. И фраза из фильма «Крестный отец»: «Я уважаю то, что он сделал» — относилась к миру «теней» больше, чем к какому-то иному. Уважать противника вовсе не значит считать его другом: это лишь средство наиболее успешного противодействия ему, а значит, выживания.
Личная оперативно-агентурная сеть Альбера была хорошо организована и отлажена. Ни Магистр, ни кто-либо другой к этой сети подхода не имели: азбука оперативно-агентурной работы в том и заключается, что «отсеки» здесь еще более сепаратны, чем кубрики субмарины.
В свое время, будучи активным оперативником «пятерки», Альбер имел хорошо отлаженные контакты с деятелями «духовной оппозиции»; про себя, тогда еще майор, Альбер именовал их не иначе как «задроты духа». Эти «сидельцы» и «страдальцы» четко делились на категории: «шизофреники», у коих руки были заточены под хрен, а в башке плавилась мешанина из «Архипелага ГУЛАГ», атеистических воззрений Руссо, воспитательных перлов Песталоцци и тому подобной муры; другие были «параноиками» на почве неспособности к чему-либо вообще: они желали противостоять «репрессивной системе» как личности, и если бы КГБ не брал их время от времени в оборот, чувствовали бы себя несчастными, незначимыми и убогими до такой степени, что легко могли пойти на самоубийство, перед этим накатав пару писем во все газеты «свободного мира». Третьи были люди практические и имели, как говорят в Одессе, свой «рублевый интерес»: засветиться в диссидентских кругах «борцами» и отбыть в «свободный мир» по высылке, со скандалом и ореолом «политического убеженца», получив за то от «западных демократий» положенные подъемные в конвертируемой валюте и интерес прессы; а уж как сумеет индивид обратить этот интерес в «зелененькие», зависело от его оборотистости, смекалки и предприимчивости. К этим основным были еще «подклассы» и «подвиды» в виде «непримиримых националистов», «борцов против ядерного безумия» и им подобных… Но всех объединяли два милых качества: яркий эгоизм, неспособность жить в обществе и — желание «стучать» на всех и вся!
Казалось бы, это второе качество должно быть противным натуре полупомешанных и полулегальных «пламенных борцов», но в том и заключался парадокс, что свои крысиные склоки, именуемые пышно «борьбой», они возносили над миром лелейно и патриархально, как Маркс — бороду «пророка», которую мечтал «обрить» Герберт Уэллс… Стукачи из них получались активные и отменные; причем эти идиоты полагали, что именно они используют дебилов из «пятерки» в интересах, так сказать…
Контакты остались, но в изменившихся условиях — пшик… Но Альберу повезло в свое время… Он был переброшен на другой участок, называемый в газетах «борьба с организованной преступностью». Нужно сказать, что КГБ приложил в свое время немало усилий для построения и контроля этой сферы жизни; с одной стороны, борьба за власть и влияние со всесильным некогда Министерством внутренних дел заставляла спецслужбу искать компромат на «смежников» в самых разных местах, включая «малины» и домзаки; с другой — построение и регулировка внутри преступного сообщества так или иначе касались понятий «государственная безопасность», и «контора» с полным правом могла внести «вотчину» МВД в сферу своих прямых служебных интересов и обязанностей…
На новой «стезе» дело у Альбера пошло достаточно успешно; но вот использовал он возникшие связи и контакты и поступающую информацию уже в интересах Замка… А потом-Потом, как писали классики, «все смешалось в доме Облонских — и душа, и лицо, и одежда, и мысли…»
Кто кого как использовал — понять было невозможно. Спецслужбы криминалов «втемную» или — наоборот?.. Закон «кто платит, тот и заказывает музыку» нарушал все «оперативные разработки»: именно организованная преступность обладала «живыми деньгами» и, в отличие от государства, хорошо оплачивала определенное действие или бездействие. Тем более организованная преступность куда легче справилась с неорганизованной в своей среде, и сейчас пятьдесят-шестьдесят процентов экономики некогда единой страны находились для официальных органов в различимой тени; но те, кто отличал одну тень от другой ввиду профессиональной подготовленности или по службе, как правило, кормился из того же мрака совершенно конкретными деньгами, и рассеивать его — как себе в суп плюнуть!
Ждать было мучительно, но необходимо. Альбер был прежде всего человеком действия, оперативником, агентурщиком… А так — он гоняет по кругу набившие оскомину мысли… Но… «Гениальность — это терпение». Альбер не считал себя гением; гением мало родиться, нужно найти в себе мужество быть им.
Но… В своей работе он не знал себе равных. Это была его амбиция, может быть самая основная, определяющая всю его жизнь. Да! Он был не столько напуган, сколько оскорблен появлением «серого человека» приоритета Магистр в его личной резиденции! Или они там, за стенами Замка, решили, что он мальчик на побегушках, или — что-то еще?.. Пусть поищут замену. Пусть найдут противоядие от него, Альбера, когда он работает против! А он будет ждать…
Альбер закуривал очередную сигарету, прикрывал глаза и отчетливо видел систему агентурных связей, какую он расставил… И себе представлялся тихим, незаметным паучком, таящимся где-то в самом темном углу Замка… Разработанная схема позволяла ему чувствовать малейшие толчки паутины, оставаясь невидимым.
Он ждал. Настанет миг, и в искусно сплетенную сеть попадется та самая добыча, которую он ждал… Кто ею будет? Пропавший финансист? Сам Магистр? Или — кто-то крупнее?..
Считается, что крупная добыча, попавшая в паутину, просто-напросто разрывает ее… Альбер усмехнулся… Он вспомнил, как много лет назад, еще ребенком, он наблюдал эту картинку… Громадный шершень угодил в паутину, сплетенную наподобие снайперского прицела… Но замешкался… Препятствие было слишком пустяковым для громадного насекомого, он не поспешил вырваться…
Маленький, невзрачный, серый паучок шустро пробежался по невесомым нитям, быстро опутал одну лапку шершня, другую… Тот понял опасность, рванулся — но поздно!.. Клейкие нити спутывали лапки, мешали рывку… А паучок суетился, выполняя привычную работу… Вот уже все лапки насекомого были спутаны, скручены одна к другой… Он беспомощно рвался из смертельной ловушки… Паучок замирал, стараясь не попасть под шальной удар тяжелого тела, и снова принимался за работу, связывая жертву все новыми и новыми путами… Через четверть часа насекомое уже не могло даже пошевелиться, и паучок спокойно приблизился и насладился пиршеством победителя.
Может быть, именно тогда, двенадцатилетним мальчуганом, Альбер и выбрал будущую профессию?..
Альбер прошел в крохотную кухоньку, сварил себе кофе… Квартирка в многоэтажной панельке с лифтом, где никто из жильцов не знает друг друга…
Система связи — по компьютеру; он мог через спутники войти в любое открытое информационное поле; вместо телефонного аппарата — спецсвязь, снабженная десятиуровневой системой защиты абонента: вычислить, откуда ведется разговор, если он длился менее пяти минут, невозможно. Схема минимального контактирования: на все интересующие его объекты Альбер выходил сам; ему информация поступала через местные отделы объявлений газет, радио и телеканалов…
Альбер умел ждать. Сумма ставки — сто миллиардов долларов — давала ему волнующе-азартное вдохновение… Словно он поставил на карту не только собственную жизнь, но и душу… Как все? Пожалуй, как все.
Неожиданно он поймал себя на том, что непроизвольно напевает какую-то мелодию… И понял — эту песню напевал плененный финансист во время работы с ним Доктора…
Она забавная… Забавная?.. Альбер вставил кассету в диктофон:
- Сукно. Неровный желтый свет.
- Стук фишек. Золото монет.
- Рулетка.
- Одна лишь ставка — как судьбы итог,
- И ты богат, а значит, стал как бог
- Балетный.
- И в, руки масть крапленая идет, а значит,
- Душу класть на отворот,
- На карту.
- Мерцает разум тучею хмельной —
- Ты выбрал случай — жгучее вино
- Азарта.
- Ты сам — инфант. Ты — гений ворожбы.
- Тебе фортуну сделать из судьбы
- Так сладко.
- И «завтра» — нет. Как плешей и седин.
- Один здесь царь, пророк и господин —
- Загадка.
- И голос, что ведет свою игру,
- И добр, как друг, и одинок, как круг,
- И — ласков.
- Комочек сердца — ах! — особый шик! —
- Спешит по замкнутой кривой души
- К развязке.
- Легко бродить по краешку огня,
- И эта ночь сегодня для меня
- Пусть ляжет.
- Сиренев воздух, и упруг, и свеж,
- И звезды тысячей шальных надежд
- Повяжут.
- Гибки тела плетей и танцовщиц,
- Клинки ресниц кровавят блицы лиц,
- Пророча.
- И пляшет шарик, как судьбы итог,
- И город мечется, как черный дог
- Под ночью.
«И город мечется, как черный дог под ночью…» Скорее «под ночью» мечется громадная страна… И только те, кто бредет по краешку огня, могут разглядеть хоть что-то в этой пронизывающей мир тьме.
Глава 15
— Не успело солнце сесть, а уже темно, — встретил Михеич возвращающегося из баньки мужчину. — Да и погоды стали такие — ни свет, ни тьма — не понять…
А ты по виду бодрее стал; сам я после баньки — вроде как заново народился… А вот что березового веничка нет — то не обессудь, не произрастают здесь березки те. А то и сосною, елкою в Сибири да за Уралом обмахиваются. А здесь — полынь-трава, дух от нее чистый, целебный, да силу злую гонит почище того ладана… Присаживайся, раб Божий Сергий… — Старик пододвинул к дощатому столу табуретку.
— Как вы меня назвали?
— Сергием. Сережей, значит. Нельзя ж человеку без имени. Похоже на твое или как?
Тот улыбнулся беспомощно, пожал плечами:
— Не помню.
— А Кришну помнишь?
— Кришну?
— Ну так… Кришну ты поминал… Говорил с ним… А себя — Сережей называл… Будто стучался ты к нему в дверь, стонал, приговаривал: «Сережа это, Сережа…»
— Кришна — это бог какой-то индуистский… Или герой?..
— Кришна, мил человек, одна из аватар Вишну…
— А-а-а… Грешно смеяться над больными. Я это слово и в твердой памяти не слыхал никогда.
— Аватара — значит нисхождение высшего бога к людям в какой-то форме, по-нашему, ипостаси, чтобы то или это дело свершить. Так вот, Кришна — это одно из воплощений Вишну. А само слово на санскрите обозначает «черный» или «темный»… А твой-то Кришна, которого в бреду ты звал, человек, я думаю, живой. Не припоминаешь?
Мужчина прикрыл глаза, но увидел не лицо, а несколько букв, начертанных крупным, круто заваленным вправо почерком: «КРШН», и в конце подписи — росчерк, похожий на клинок… И больше — ничего.
— Нет, — покачал он головой. — Не помню. Иван Михеич, а вы, случаем, не Бонгард-Левин на пенсионе?
— Кто?
— Бонгард-Левин, индолог.
— Жизнь прошла в трудах, а где труды, там и науки. Сорок лет с гаком — по казенным домам, а там — разные люди сиживали… ан видишь, вспомнил-таки Индию?
— Да я все хорошо помню…
— Все?
— Ну да.
— А ну-ка?
— Брежнев умер в восемьдесят втором, в ноябре. Потом — Андропов, Черненко.
Потом — Горбачев, перестройка началась… В девяносто первом… Да что я рассказываю — я действительно помню все… кроме своей собственной жизни! Кто я? Сколько мне лет? Откуда? — Он усмехнулся горько:
— Словно то, что я помню, я прочел в газете или книге… Или в учебнике…
— Ну, судя по аканию, московский ты парниша или подмосковный какой. А так — море тебя без документов принесло… Вроде — дар. Вот я, старый, и гадаю…
Ни татуировок на тебе — знать, не блатной, а…
— Иван Михеич, а почему все ж вы меня просто-напросто в больницу не отправили?
— Хе-хе… Знаешь, свет-сокол, как больницы наши зараз работают? Повезет, да здоровье выдюжит, так и выживешь, а не повезет… Да и куда тебя, беспамятного, везти было, а?.. Да в горячке?.. В ней концы и отдают… Списали бы покойничка, и вся недолга… А коли я мог выходить, а не выходил — на мне грех останется, а зачем мне лишний на девятом-то десятке?..
— Но… Я даже не знаю…
— Времена сейчас странные, не в привычке у людей помогать да друг дружку выхаживать… А только — лет сорок восемь тому, загибаться я стал в лагере, от дистрофии дохнул… И сдох бы, кабы не люди добрые… Пришла мне посылка с воли, а по инструкциям — сам я ту посылку должен был получить… И что? От лагеря до пункта — пятнадцать верст… Выдали мне конвойного, так тот конвойный меня, доходягу, те пятнадцать верст на себе и проволок… И — выживши я оказался, вот так вот. Отплачивать? А чем я ему отплачу, коли имени его не знаю даже? Уволился он, потом — война… И вот к чему я пришел: чтобы выжить на землице нашей — не злобиться да тянуть куски к себе надо, а помочь тому, кому хуже… По силам помочь, никто ж от тебя жилы рвать не требует… Вот глядишь — добро и живет по земле, оттого и люди — живехоньки, а не смертью все померли…
