Время барса Катериничев Петр
– Прекратите паясничать! Вам не стыдно?
– Мне? Нисколько. В этих местах меня знают как Диогена. И это так. Я – свободен.
Аля только крепче стиснула зубы: вот что непереносимо в словоблудствующих интеллектуалах, так это то, что, живи они как угодно подло, бездарно, развратно, – всегда придумывают себе принципы, по которым якобы жили, а не существовали.
Непременно высокие, значимые, овеянные ореолом истории. Такие, попадая в полное дерьмо, вместо того чтобы выбраться или хотя бы прибраться, умудряются в нем комфортно устроиться, и не просто устроиться: подводят теоретическую базу.
Козлы. И этот – козел. Самый натуральный.
Но разговор стоило поддержать: нужно же как-то выпутываться!
– Свобода есть осознанная необходимость, – процитировала девушка Маркса.
– Вот как? – поднял брови Диоген. – А ты не простая путанка и не бродяжка.
– Зато о вас этого не скажешь.
– Зря. Маркс был дурак. Свобода только тогда свобода, когда она свободна ото всего, и от необходимости тоже. Это – воля. – Диоген прищурился, уголки губ язвительно и чуть обиженно опустились. – Моя воля.
– Пусть так. Но, дорогой Диоген, я не загораживаю вам солнце? Может быть, я сначала все-таки оденусь?
– Иронизируешь? Гордячка? Видишь ли, девка… Да, ты красива, поразительно хороша, но гордыня есть самый страшный из смертных грехов: красоту ты получила просто так, в этом нет твоей заслуги, но ты… ты презираешь нас! И нашего убогого Федю, и бедолагу Тухлого, и меня. А что ты о нас знаешь? Что ты знаешь о жизни каждого из нас, чтобы презирать?
«Да будьте вы хоть ирокезами, хоть австралопитеками, но мыться же нужно, хотя бы изредка!» – промелькнуло у Али, она чуть не произнесла эту фразу вслух, но вовремя остановилась. А вообще… Большинство людей относятся к бомжам, как к бродячим собакам: грязны, но безобидны. И стоит только замахнуться палкой, как такая псина, ссутулившись, потрусит прочь, повизгивая от жалости к себе. Но – не ночью и не в пустынном месте: тут стая становится наглой, опасной, жестокой. Ну надо же! Как ее угораздило забрести именно в такую пустошь?
А этот Диоген не так глуп, вернее, совсем не глуп: Аля часто ловила себя на том, что, увидев грязного и бесприютного бродягу, начинала про себя придумывать и его жизнь, и его несчастья, жалея бедолагу. Будто своих несчастий ей мало! Все, что сейчас произносил этот скверно пахнущий «златоуст», было бы правильно и, возможно, хорошо бы выглядело, если бы он стоял на трибуне ООН или Совета Европы; а когда он произносит монологи перед раздетой донага, скрючившейся от тревоги и стыда девчонкой, это… гнусность, вот что это.
– Может быть, мы стали тем, чем стали, чтобы освободиться от рабства, – продолжал вещать прибрежный Диоген, – от пут общества, от бесцельности существования, мы стали истинно свободными, перестав зависеть от ваших властей, ваших законов, вашей морали. И твоя гордыня есть гордыня рабыни, не желающей никакой свободы. Ну а раз так: ты будешь рабыней, нашей рабыней! Моей!
Аля оглянулась: нет, сбежать не удастся. Вахлак Федюня, по-утиному переваливаясь, уже спешит обратно, сжимая в лапе черствый батон и отгрызая от него немаленькие куски. Сбылась мечта идиота.
– Боишься?
– Что? – Аля повернула голову: местечковый Диоген стоял теперь рядом, нависая над ней.
– Ты боишься меня?
Девушка хотела ответить что-то резкое или просто рассмеяться в глаза, но… Запах давно немытого, заскорузлого тела чуть не вызвал у девушки приступ рвоты; конечно, она боялась этого человека, как боятся ползучую тварь, липкую и омерзительную. Именно так Аля всегда думала о змеях: омерзение перед тварью, перед ее грязью страшило ее всегда куда больше, чем яд.
– Боюсь, – выдохнула она.
– Мне это не нужно. Ты должна видеть во мне своего защитника и господина.
«А шейха и султана – не требуется? Господин на букву „гэ“! Крыса помойная!» – пролетело в Алиной голове, а Диоген продолжал, чуть понизив голос:
– Только я могу защитить тебя от этих, – кивнул он на прикинувшегося ветошью за камнями Тухлого и приближающегося Федюню. – Федя, он без фантазии и без воображения вовсе, и, что с тобою делать, вот такой голенькой, он без посторонней помощи просто не догадается. А Тухлый… Его вожделение экзистенциально и схематично: желать и мочь – совсем разные вещи. Вот в этом и опасность: игрушку, которой нельзя воспользоваться, ломают.
Этот краткий монолог Глеб Диогенович произнес, явно любуясь собой; у девушки мелькнуло даже подозрение: а уж не маньяк ли он? Пережитые когда-то страхи нахлынули разом, но подчиниться им – значит сразу потерпеть поражение.
– Федюня, конечно, полный идиот, но знаешь как он проводит досуг? Ловит там, – Диоген неопределенно махнул рукой, – древесных лягушек и отрывает им лапки. Потрошит. Живыми. И при этом хихикает и радуется, как ребенок, ломающий игрушку. Так что… держись меня, девка, или Федюня примет тебя за лягушонка. А сил оторвать тебе лапки у него хватит. Самое забавное, что он неподсуден: слишком зыбко равновесие между разумом и нежитью. Мне стоит большого труда и изрядного интеллектуального усилия удерживать его в рамках.
Федюня уже подошел и лыбился радостно и бессмысленно, продолжая глодать батон.
– Ты хорошо меня поняла, девка? – спросил Диоген.
– Да, – тихо произнесла Аля, стараясь, чтобы в голосе ее он услышал полную покорность. Да и стараться особенно не пришлось: ей было действительно жутко и от этого Феди-живодера за спиной, и от Тухлого, липко выглядывающего из-за камней… И от интеллигента Диогена, равнодушного, как доска, и властолюбивого, как гиена над падалью.
– Ну а раз так, прекрати сидеть в этой лягушачьей позе. Пошли.
Аля встала, прикрываясь ладошками, и вдруг – залилась румянцем от щек до корней волос.
– Ого! Ты не разучилась краснеть… Значит, ты лучше, чем я о тебе подумал. Нам предстоит интересно провести время. Иди вперед.
– А моя одежда?
– Мы ее подобрали.
Тропочка шла вверх, Аля поднималась, ощущая на себе облизывающий взгляд бомжа-философа. И тут – всякая застенчивость и стыдливость мигом улетучились. Не важно, кем был этот человек в прошлой жизни; он мог начитаться умных ученых книжек, он мог научиться говорить массу правильных слов, но сутью его всегда было одно: грязный бродяга с помойки! Ему не хватило ни ума, ни характера кем-то стать в том мире, и он решил опуститься вниз, чтобы получить вожделенный кусок власти здесь; пусть это власть над вонючим старичком и жестоким олигофреном, но Глеб Валерианович получает от нее свое полное удовольствие. Сейчас этого словоблудного вожденка возбуждает власть, как возбуждала бы плеть, и он сделает все, чтобы подчинить девушку этой власти.
Аля сосредоточилась на том, чтобы не напороться на острые обломки камней, которые здесь в изобилии. И все же споткнулась, упала на четвереньки и тут же почувствовала руку помойного фюрера, оглаживающего ее ягодицы. Волна омерзения судорогой прошла по мышцам, спина мгновенно покрылась гусиной кожей. Диоген понял по-своему.
– А ты невероятно чувственна, девка… – хрипло произнес он, и от этого хрипа ей стало не по себе: это было совсем не похоже даже на извращенную страсть. – А вот и наше обиталище, – по-царски повел рукой Диоген.
За грудой кое-как сложенных наподобие забора камней на четырех деревянных стойках громоздилось нечто вроде навеса из камыша. Аля разглядела три грязных лежака, чуть поодаль – остатки кострища. Над ним – украденный где-то татарский казан, в котором плескались остатки варева.
Мозг Али работал лихорадочно. Что ее ждет дальше? Что предпримет Диоген Валерьяныч, чтобы оставить ее здесь в этом логове? Сколько он намерен забавляться с нею? День, неделю, месяц? Чтобы оставить ее здесь и быть уверенным, что девушка не сбежит, Диоген должен ее сломать. Как? Изобьет? Вряд ли: не захочет портить новую «игрушку». Отдаст на потребу Тухлому или Федюне?
Возможно, но потом: власть, любая власть, ревнива и не желает ничем делиться. И Федюне на расправу тоже отдаст потом. Чтобы не нашел никто и никогда. От таких мыслей кожа снова пошла гусиным ознобом; невероятным усилием воли девушка заставила себя загнать страхи глубоко, в те тайные, черные закоулки души, в которые не каждый из живущих отваживается заглянуть за жизнь. Именно там у нее хранились воспоминания и о родителях, сгоревших в автомобиле, и обо всем том, что было пережито в детстве и совсем недавно.
Аля прикусила губу, лоб собрался морщинками; страхи отйшли, осталась одна задача, ясная, как июньский полдень: выбраться!
Собраться с духом – и бежать! Сейчас! Немедленно!
Глава 17
Бежать. Но для этого нужно заполучить обратно одежду и кроссовки. Босиком не уйти, догонят: острые обломки камней под ногами остановят быстрее и надежнее волчьего капкана.
А Диоген Лампадович, видимо почувствовав себя совершенно дома среди камышовых изгородей, непринужденно сбросил халат и остался в измятых трусах цвета вареной моркови, расползающихся по ниткам от ветхости. Дряблое тело его было «украшено» рахитичным пузцом, а на груди «эротично» курчавились три седых волоска. «У кого бока крутые, как бы раздутые, – болтуны и пустословы; это соотносится с волами и лягушками», – неожиданно вспомнилось Але из Аристотеля.
Ну а запах шибанул такой, что она мгновенно поняла: стоит ей только приблизиться к этому умничающему рахитику, как ее непременно вывернет наизнанку от полного отвращения! И приказать себе она не сможет: природа мудра, запланировав в подсознании безусловное отторжение этаких особей мужеска пола: жизнь так защищается от воспроизводства на Божий свет дегенератов.
И тут у Али будто картинка вспыхнула разом! Она увидела всю жизнь этого колченогого субъекта: пропахшее луковым супом и грязными носками детство, с вечным подсчитыванием копеек и вечным же «нельзя», женитьба «по залету» не на той, что нравилась, а на той, что сама подлезла на пьяной вечеринке; орущие нелюбимые дети; разом разползшаяся жена, состоящая будто из трех частей – необъемного чрева, широкой, жирной спины и волосатой бородавки на щеке; тихое пьянство с умничавшими технарями, преферанс по копеечке, пугливые возвращения домой, побои, выросшие детки, презирающие нищего отца, гундения на власть, снова побои и, как результат, – пропахшая луковым супом и грязными носками жизнь!
И что? Жалеть теперь этого сбрендившего бедолагу? Кто заставлял его жить так, а не иначе? Партия и правительство? Демократы-реформаторы? Или он сам, боящийся жизни хуже смерти? Доведший свое от природы жалкое тело до состояния, при котором оно вызывает только отвращение и брезгливость! И каков был выход?
Только один: сбрендить! Мужичонка, Диоген Лаэртович, и сбрендил! Поплыл по фазе по шизушному типу, через пень колоду! Ну а в дураках кормить таких нынче – полный напряг, а ловить, если сбегут, – вообще никому не нужно! Вот и подорвали убогие, оба-трое! Причем один – смутный старикашка-пачкун, другой – жестокий дебил с разумом трехлетки и третий – одержимый комплексом власти, недобитый реформами, недолеченный в дурдоме совковый интеллигент!
Для нее стало вдруг ясно все – даже эта убогая камилавка на башке: когда-то от «Мастера и Маргариты» все эти интеллектуалы-маргиналы тащились, как удавы по пачке дуста! Вот мужчинка и вообразил себя, в придачу к Диогену Синопскому, еще и Мастером! Почему нет? Чтобы рассказать о том, как «в белом плаще с кровавым подбоем» шествует среди цветущих роз дворца одержимый головной болью и одиночеством прокуратор Иудеи Понтий Пилат, – это нужно постигнуть; на то, чтобы в тщеславном безумии возвести себя в Мастера, – не нужно ничего, кроме засаленной шапочки!
Мысли эти мелькнули скоро, как вспышка блица. «Хватит думать! – приказала себе девушка. – Действуй!» Одним взглядом она окинула «жилище» доходяг: вот они, ее кроссовочки, с заправленными в них носками, как она оставила. Добраться бы до них!
– Совершенно обнаженной ты выглядешь совсем не эротично, – прервал ее размышление философ в мятых подштанниках. – Если политика – это искусство возможного, то секс – искусство невозможного! И предполагает тем самым получение удовольствия от тех эротических деталей, которые и составляют изюминку действа.
«Батюшки мои, а мы еще и секс-инструктор вдобавок ко всему», – раздраженно-насмешливо подумала Аля, но тут вдруг поняла: это ее шанс. Она округлила глаза, провела кончиком языка по спекшимся от жары и жажды губам, произнесла тихо:
– Ты прав, Мастер. – Увидев, как вздрогнул разом Ва-лерьяныч, добавила:
– Позволь мне одеться. Чтобы я могла раздеться снова, но для тебя, для тебя одного…
Вот черт! Шизуха тиха и непонятна! Вместо того чтобы поплыть по предложенной волне и зажечься «страстью во взоре», этот Диоген-махинатор вдруг застыл, как перешибленный плетью обух, а глазки забегали подозрительно и шустро, будто тараканы по коробке.
– Ты хочешь одеться, чтобы сбежать… Я знаю… Ну интуитор, ходить ему конем! А заловила бы его сейчас старушонка Яга, да требовала бы художественного секса с вывертами – ему как, захотелось бы мурцевать бабку до полной потери мужеских сил?
– О, Мастер, ты и не представляешь, как я мечтала о тебе, – с холодком в груди продолжала нести околесицу Аля: а что делать? – Позволь мне…
– Нет, – перебил ее шизик. – Ты наденешь только носочки. Они белые, и красиво оттенят твой загар.
– Как скажешь, мой господин…
– Наденешь и поползешь ко мне, на коленях, выгибая спину, облизывая губы… – продолжал выдавать куцые сексуальные фантазии колченогий секс-символ.
– Как скажешь… – тихо прошептала Аля, подошла к вороху одежды, гибко нагнулась, натянула носочек, другой… Притом успевала следить за обстановкой:
Тухлый прикинулся ветошью за камышовым плетнем и, судя по ритмично подергивавшемуся плетню, пытался довести свое мужеское естество «до полного и глубокого»… Федюня стоял столбом, меланхолично пережевывая остатки булки; смысла происходящего он не понимал, но от этого не становился менее опасным: словно работающий вполнакала робот, которому всегда можно дать любую команду-приказание.
– На колени! – услышала она повелительный голос Валерьяныча, оглянулась: вот теперь она была точно уверена, что он чокнутый, сбрендивший на всю голову: глазки превратились в буравчики, острая бороденка топорщилась по-козлиному, делая бомжа похожим на неудавшуюся статую Феликса Железного. Аля глянула на бессильно опадающие мятые трусы Диогена, потом заметила, что правую руку он тщательно хоронит за спиной, и… тут ей стало жутко по-настоящему: ведь этот карикатурный маньяк бессилен, как тухлое болото, и сейчас, как только он доведет выдуманный больной психикой спектакль до ожидаемой кульминации, убьет ее! В мозгу заунывно, будто под аккомпанемент чухонского инструмента, занудила детская считалка-страшилка:
«Пришла весна, и некрофилы достали заступы и вилы!» Что он там сжал в руке? Нож? Молоток? Отвертку? Как только она приблизится к нему, он ударит!
– Ползи ко мне! – срывающимся на истерику голосом прокричал Диоген Валерьяныч. Аля отметила, что его колотит нешуточная дрожь…
– Сейчас, дорогой… – Одним движением Аля вставила ноги в кроссовки, кое-как захлестнула шнурки, схватила свитер…
– Так вот ты как! – Диоген ринулся на нее: в руке у него был зажат столовый топорик, каким разделывают телячьи ножки и отшлепывают отбивные.
Ни выбирать, ни что-то рассчитывать времени уже не было; девушка швырнула свитер в лицо набегающему бомжу, ослепив на мгновение, крутнулась на месте и впечатала пятку ему в пах. Диоген завалился на бок, снопом; Федюня, с бессмысленной слюнявой улыбкой, раззявил руки, словно играл с нею в пятнашки.
Аля поднырнула ему под руку и кинулась бежать без оглядки.
– Федя, догони! Она украла еду! Убей! – услышала Аля визгливый вопль Диогена, полуобернулась на бегу: Федюня, со странным для его комплекции проворством, перемахнул рядком уложенные камни и ринулся вниз по тропе, за ней.
На лице его была решимость: такого могла остановить только пуля, да что пуля – заряд картечи, способный разметать эту гору безмозглого мяса. Аля неслась, не думая ни о чем, перескакивая попадавшиеся россыпи камней. Федюня настигал: громадными ботинками он с хрустом дробил попавшиеся под ноги завалы; лицо его походило на маску, застывшую в нечеловеческой ненависти.
Узенький песчаный пляж был уже рядом; там он ее не догонит, она на ногу легче! И тут правая лодыжка зашлась острой болью: Аля подвернула ногу, с маху упала, царапая об острые камни колени. Федюня тоже не успел остановиться: рухнул было на нее всей тушей. Каким-то чудом Але удалось увернуться, она вскочила на ноги, сделала шаг, Другой – больно; поняла – не убежать, оглянулась: мастодонт тоже был на ногах, готовый достать ее одним рывком.
Море плеснуло прибойной волной, окатив девушку с головы до пят. Ни о чем не рассуждая, Аля побежала за волной, чуть припадая на больную ногу, и, как только вода дошла до бедер, стала сковывать движения, бросилась рыбкой.
Вынырнула, мельком оглянулась: Федюня носился по прибрежной кромке, показывал на нее пальцем и ревел-выкрикивал что-то бессвязное: он не умел плавать! Аля приободрилась, легла на воду и быстро поплыла от берега к далекой, недостижимой линии горизонта.
Сколько она проплыла, девушка не могла вспомнить. Помнила только, что боялась приближаться к берегу ближе чем на пятьдесят метров; так и плыла вдоль, обогнула расставленные рыбачьи сети, потом – какие-то железные сваи, проржавевшие, вбитые непонятно когда и непонятно для чего… Солнце уже клонилось к закату, когда Для рискнула выбраться на берег.
Берег здесь был совсем другой: повсюду на песке попадались пустые пластиковые бутылки, объедки, остатки фруктов. Судя по всему, неподалеку был пансионат. Но сейчас пляж абсолютно пустынен. Где-то милях в пяти, за очередным поворотом берега, она заметила и полосатые «грибочки», казавшиеся отсюда клочками материи.
На крохотный пляжик Аля выползла на четвереньках. Сначала минут двадцать просто лежала ничком на прогретом за день песке: море теплое летом только для отдыхающих. Для терпящих бедствие пловцов оно становится ледяным уже через час-полтора, сводит судорогой мышцы, тянет камнем ко дну. Девушка лежала недвижно; какие-то бессмысленные, бредовые видения пробегали в мозгу, заставляя Алю время от времени вскакивать и дико озираться по сторонам: то ей казалось, что она еще в море и сейчас пойдет ко дну, то слышались тяжкие, хрусткие шаги убогого лягушачьего палача Федюни, то чудился скрежет гальки под тяжестью преследующих ее «лендроверов»…
Кое-как очнувшись от забытья" Аля почувствовала боль в желудке. Да и в горле словно царапало наждаком. Будто обезумевший звереныш, девушка поползла по берегу, напряженно и быстро осматривая все вокруг: вот! Брошенный, наполовину съеденный арбуз! Кто-то лениво выковыривал ножом остатки мякоти, да так и бросил. Девушка схватила зеленую корку, выпила остатки жижи и начала грызть, поедая все целиком. Привкус показался ей странным, но жажда вмиг сделалась совершенно нестерпимой, и девушка продолжала вгрызаться в корку. И тут – почувствовала, что опьянела. Да не просто опьянела – она была пьяна в стельку!
Какое-то воспоминание мелькнуло… Ну да, это был коньяк! Новые богатые не все от сохи и из спальных районов; иные способны и на чудачества; залить в арбуз пару бутылок отборного коньяку, дать настояться и приступить к освежающей трапезе в полное свое удовольствие.
Аля обнаружила, что упорно ползет вверх по склону. Пить уже не хотелось.
Она пропахала кое-как еще метров двадцать по сухой, выбеленной солнцем траве, устилавшей здесь берег сплошным ковром, скатилась в какую-то ямку, свернулась клубочком. Ей стало тепло: сухая трава укрывала сверху, да и земля за день прогрелась и теперь отдавала тепло.
Аля лежала, не думая ни о чем, в висках пульсировало тяжко и гулко. А девушкой вдруг овладела полная безнадега.
Весь ее мир, вся жизнь оказалась где-то за пределами ее теперешнего существования… Ничего нет и будто не было никогда: ни Олега, ни агентства, ни дома. Вот она лежит сейчас в траве, смертельно усталая, нагая, несчастная, с разодранными коленками, и помочь ей некому, и идти некуда и незачем. Где-то там, в большом мире, на нее уже объявлена охота, и гончие псы станут гнать ее, пока не загонят насмерть. И никто, никто не захочет ей помочь: таковы люди. То благосостояние, какое они имеют, кажется им незыблемым, почти вечным, данностью, которую можно потерять лишь заразившись от таких, как она, бесприютных и неприкаянных нищетой и отчаянием… Вот потому люди и городят вокруг домов бетонные заборы и вокруг сердец – непроницаемые стены равнодушия.
Але вдруг вспомнилась маленькая курчавая собачонка в метро. Она была беспородная и ласковая; сновала между ног, лизала руки случайным пассажирам: ну приласкайте меня, полюбите, возьмите с собой, пусть я стану вашей, я добрая игрушка, я вам пригожусь… И некоторые гладили, другие отламывали кусочки колбасы… Собачка нервно нюхала пищу, но не ела: вылизывала руки, заглядывала в глаза…
Эта потерянная, брошенная псинка знала то, что Аля поняла только теперь: она не выживет одна в этом равнодушном мире, нет у нее клыков, чтобы отстоять свое место в дикой стае, нет мощных лап и крутого подшерстка, чтобы не погибнуть от голода и холода. Она способна только к одному: любить, и поэтому нет ей места на всей земле… А погибать ей так не хотелось, ведь она еще не успела отдать свою любовь тем, кто в ней так нуждался…
Аля чувствовала, как слезы катятся по лицу, но от этого становилось легче.
Она плакала и плакала, не в силах больше ни о чем думать. А потом согрелась и уснула.
Глава 18
Проснулась она ночью. На небе сияли крупные, близкие южные звезды.
Какое-то время она лежала без движения, просто глядя в ночное небо, и ей вдруг стало жутковато: показалось, что стоит только пошевелиться – и она упадет туда, в эту звездную россыпь… Или – просто полетит, как вольная птица, в теплых восходящих потоках. Но эта чарующая жуть ничего общего не имела со страхом: было в ней ощущение, что человек не просто песчинка мироздания, что он всесилен и бессмертен, как звезда, как вселенная. «И создал Господь человека, мужчину и женщину, по Своему образу, по Своему подобию создал их…» Всесилен и бессмертен… Окружающая жизнь показалась вдруг Але несущественной и мнимой, и почудилось, что здесь она просто временный, нежеланный гость, что раньше она жила в другом мире, в другой стране, где смерть так же неестественна, как бесприютность, нищета и убожество, где гибель человека воспринимается как гибель вселенной, как мировая трагедия, как всеобщая скорбь, и люди предпринимают все возможное, чтобы такого не повторилось больше нигде и никогда.
…Девушка повернулась и почувствовала ломоту во всем теле. Болела обожженная кожа спины и плеч, ныли все мышцы. Горло, и без того наждачное от жажды и соленой воды, обложило еще и простудой: почти пятичасовое пребывание в воде дало себя знать. Теперь девушку колотил озноб. Аля кое-как встала, спустилась на пляж. В ночном воздухе разносились упругие звуки: где-то в пансионате бушевала дискотека. Девушка наморщила лоб, стараясь удержать вялые, медленные, но все равно ускользающие мысли. В пансионате? Да. В том, другом мире. В который ей нет возврата: скорее всего, ее пристрелит первый же охранник покойного Романа Ландерса. Потому что кто-то задумал все именно так.
Девушка прикусила губу, но слез больше не было. Нужно было идти. Аля перешнуровала кроссовки, высохшие прямо на ногах. Собственная нагота ее не смущала: не было в мире вокруг ничего, кроме моря, края земли и звезд.
Идти? Куда? А, все равно. Идти лучше, чем бежать. От голода, жажды, солнца, простуды, одиночества…
И Аля пошла. Ей было холодно. Опаленное за день жгучим солнцем тело теперь сотрясал озноб. Девушка прибавила шагу, потом перешла на бег. Там, вдали, небо расчерчивали прожектора дискотечных юпитеров, воздух то упруго сжимался, то разжимался, подчиняясь ритму, несущемуся из мощных динамиков:
Гаснет в зале свет, и снова Я смотрю на сцену отрешенно…
Видно, кто-то из диск-жокеев уважал ретро. Или – выполнял заказ. Заказ.
Заказ. Кто заказал Романа Ландерса? Кто заказал ее, Алю Егорову? Куда она бежит?
Во тьме Аля увидела тлеющие огоньки сигарет. Повернулась, пошла прямо на них. Разглядела во тьме двоих: парня и девушку. Они сидели тесно прижавшись друг к другу.
– Ого! – воскликнул парень.
– Прекрати на нее пялиться! – осекла его девушка.
– Да что тут разглядишь, в темноте?
– Ты разглядишь! Подруга, тебе что надо?
Аля стояла, смутно различая во тьме белые лица.
– Чего молчишь? Ширнутая, что ли?
– Танька, прекращай наезжать на девку… – Поговори еще, блудень, – не унималась Татьяна. – Ты чего голышом слоняешься? Хахаля ищешь?
Аля молчала. Горло пересохло, наплыло ангиной так, что она не могла вымолвить ни слова.
– Да погоди, Танька, видишь, не в себе девка.
– Эт-точно! Наширялась до чертей, вот и бродит голая по берегу, ищет приключений на свою щель! А кто ищет, тот найдет. Чего стала, болезная? Где трусики потеряла?
– Может, ей пива дать?
– Ага, а потом под одеялку пригласи, кобель!
– Танька, не будь стервой! Девка дрожит вся. У нас кофе в термосе остался?
– Прекрати на нее пялиться, Вован! Нашел тоже Афродиту: худая, как макаронина! Ну-ну, налей этой спидозной кофей! Да потом чашку спиртом отмывать придется!
Парень, не слушая визгливые выкрики подруги, встал, нашел термос, налил полную крышку кофе, протянул Але:
– Горячий, с ромом, будешь? Аля кивнула.
– Ну вот. Завязывается любовь и дружба, – досадливо откомментировала деваха. Она тоже встала – полногрудая, загорелая, неспешно завязала тесемки бюстгальтера, еще раз окинула Алю уничтожающим взглядом, бросила ей полотенце:
– Прикройся хоть, шалава. И вот что я тебе скажу: попила кофе и отвалила, поняла? Или пожалеешь.
Парень, которого подруга называла Вован, был вовсе на «Вована» не похож: худощавый, тонкокостный, гибкий, с пшеничной густой шевелюрой и пальцами музыканта; наверное, отдыхающий, «компьютерный мальчик из столицы», коего и захомутала провинциальная дива: будет что вспомнить тоскливой, дождливой зимой.
Аля одной рукой прижала к груди полотенце, другой держала крышечку с кофе, осторожно прихлебывая.
– Ну все? Закончила? – нетерпеливо подначила Алю девица.
– Танька, прекрати.
– Да? Много ты понимаешь в девках, Володенька! Да на ней, поди, уже весь пляж отдохнул и расслабился! Ты на глазищи посмотри!
– А что, красивые…
– Красивые? Да она героину выжрала кило! Красивые… Вали отсюда, девка!
– Тань, зачем ты так…
– Да? Хочешь, вали с ней, про-грам-мист! Только не забудь резинку на пенис, да на каждый палец в особенности! От СПИДа не лечат!
– Таня…
– Что – Таня? Что губищи-то раскатал, как Минфин на Валютный фонд? Ничего ты здесь не словишь, окромя заразы!
– Таня… Ну все…
– Спасибо. Я пойду, – тихо прошептала Аля, протягивая пустую крышку. – Спасибо.
Она наклонилась, положила полотенце на песок, пошла прочь.
– С собой эту тряпку забери, после тебя не отстираешь! – услышала вслед визгливый голос дивы, почувствовала навернувшиеся на глаза слезы, выдохнула – и побежала. Что, теперь ее всегда будут отовсюду гнать, как шелудивого пса?
Постепенно она успокоилась. Ревность – штучка всеобщая, и осуждать эту Таню… Нет, не за что. Даже приятно: невзирая на все, рухнувшее на ее голову за последние сутки, к ней еще ревнуют. А кофе был хороший, крепкий. Видно, дива оч-ч-чень желала понравиться пареньку. Во всем.
Впереди услышала музыку, выкрики. Сбавила шаг. Играл переносной магнитофон. Что-то очень старое, почти забытое. «Я еду к морю, я еду к ласковой волне…» Аля пригляделась: молодежь радуется жизни. Ну да, она так и подумала:
«молодежь». Порой девушке казалось, что она прожила уже две-три жизни, и нынешняя – не самая удачная. Человек пять-семь, парни и девчонки, резвились в теплом ночном море. Заметила на песке светлячок сигареты: обнаженная девушка, пьяная вдребадан, полулежала на покрывале, пытаясь подпевать орущему кассетнику.
Прихлебывая вино из бутылки, она подняла голову, посмотрела невидяще на Алю:
– Верка… где ты бродишь… Все… купаются…
Недолго думая, Аля подхватила с земли суконное одеяло, набросила на себя; подняла непочатую пластиковую бутылку минеральной, сигарету, спички. Поискала глазами, углядела ножку разодранной копченой курицы, кусок хлеба, взяла и их.
– Верка… Давай вмажем… Тут еще водки полбутылки…
– Потом…
– Ты с Мишкой была, да?.. Аля пробурчала невнятное.
– Ну и фиг с ним. Тогда я Толика забираю. Чтоб без обид.
Аля промолчала, тихонько удаляясь.
– Ты куда направилась-то?..
Аля сделала неопределенный жест плечами, прибавила шагу, стараясь, чтобы не свалилось одеяло.
– В восемнадцатую не суйся… – пьяно выкрикнула напоследок девица. – Там Вадик с Наташкой… уе… уединился.
Последнее слово явно вымотало девушку, она приложилась к бутылке с вином, допила, отбросила и беспамятно завалилась на покрывало.
Аля прошла еще метров двести, пока перестали слышаться выкрики гуляющей молодежи, обессиленно опустилась на камень. Первым делом отвинтила пробку с минералки, прильнула ртом; тело мгновенно оросилось бисеринками пота; желудок, казалось, лопнет. Аля отвела руку, посмотрела-а отпила-то всего ничего, меньше стакана. Хотела переждать – не тут-то было: рука сама поднесла бутылку ко рту, и девушка продолжала глотать до полного изнеможения. Передохнула, опьяненная водой, и принялась за куриную ножку, торопясь, почти не пережевывая. Желудок отозвался тупой болью, словно туда набросали булыжников; и немудрено: последний раз она ела сутки назад… Сутки? Але порой казалось, что это было совсем в другой жизни.
Прилегла, вставила в рот сигарету, чиркнула спичкой. Жадно затянулась, ощущая, как плывет голова. Хм… Да она стала настоящей бомжихой: ворует сигареты, еду, одеяла. Теперь надо как-то раздобыть хоть какую-то одежду. Ночью все кошки серы, а вот утром голышом на людном пляже ей будет совсем невесело: какие-нибудь шахтеры-монтеры выведут своих матрон на пляжный променанд – и охренеют. Самое маленькое, что ее ждет, – это встреча со здешней милицией, которой она боялась хуже чумы. А поэтому… Нужно идти в зверинец, именуемый пансионатом, и красть одежду. Хорошо бы еще и деньги. Но это – как повезет. Ибо полного счастья нет нигде, даже в Крыму.
По дорожке к пансионату она поднималась легко. Почувствовала запах цветущих роз; плотнее закуталась в одеяло: если кто и встретится сейчас, кого удивит девчонка, возвращающаяся с ночных увеселений на морском берегу?
Ага. Слева пансионат под оригинальным названием «Морской». Справа – под не менее оригинальным «Голубая волна». «Морской» поосновательней: окружен новеньким сетчатым забором, территория ухожена, на стоянке, внутри, несколько джипов и «мерсов» с московскими и княжинскими номерами. Клумбы усажены розами. Окна забраны, как парижские мансарды, деревянными решетчатыми ставнями. У входа будка, в ней скучает привратник. У ног его отдыхает коричневый, лоснящийся в люминесцентном свете доберман. Лучше туда не соваться.
А вот «Голубая волна» попроще и рангом пожиже. Да и название придумал кто-то еще в те незабвенные времена, когда слово «голубой» у всех нормальных людей ассоциировалось с цветом неба, а не с сексуальной ориентацией… Дощатая калитка была распахнута; внутри территории – обычные щитовые домики, кое-как крашенные синей, местами уже облупившейся краской. На всю территорию – всего два допотопных желтых фонаря. Несколько домиков, судя по всему, пустуют. На верандах натянуты веревки: сушится белье. Вперед.
Аля прошла калитку. Откуда ни возьмись появились три лобастые рыжие собаки, молча окружили; та, что крупнее, подошла к Але, понюхала, едва заметно вильнула хвостом и исчезла в темноте. Вот повезло: одеяло здешнее, собачки признали за свою, и это внушает пусть маленькую, но надежду.
Тенью Аля прошла несколько обитаемых домиков, увидела в одном приотворенную дверь; на бельевой веревке висел спортивный костюм-эластик – то, что нужно! Девушка сторожко поднялась по ступенькам, тихонечко, стараясь, чтобы не скрипнули рассохшиеся половицы веранды, подошла к веревке, протянула руку сдернуть штаны – и услышала позади:
– Ты чего там крадешься, девка?
Глава 19
Дородная казачка лет тридцати пяти стояла чуть поодаль, подбоченясь, наклонив набок обвитую толстой косой голову, и, насмешливо сложив полные губы. смотрела на Алю. От окрика девушка повернулась, одеяло комком упало к ногам.
– Да она еще и голая, прости Господи, – озадаченно сказала казачка и добавила повелительно:
– А ну-ка, прикрой срамоту, да пойдем погутарим, с чего здесь ходишь телешом, когда люди добрые спят, да с кем валандаешься, коли тебя выпустили так вот, в чем мать родила! Ну?
Аля наклонилась, снова закуталась в одеяло, спустилась с крыльца.
– Да на тебе, девка, лица нет! Или случилось чего? – озабоченно глянула казачка. Поднесла руку, потрогала лоб:
– Даты вся горишь! Пойдем-ка.
Аля устала. Ей не хотелось ничего говорить, ни от кого бегать, ей хотелось просто согреться и замереть: стать невидимой, неслышной, как гераниевый листочек между страничек гербария. И уже там – отоспаться вволю. А завтра… Если, конечно, у нее есть хоть какое-то завтра.
Женщина провела ее в один из домиков, притворила дверь, зажгла свет.
Поставила на плитку чайник, сказала:
– Присаживайся. – Помолчала, добавила:
– Выглядишь так, будто за тобой сутки черти гонялись.
Аля скосила глаза, увидела зеркало на телевизоре, но подходить к нему не стала: к чему расстраиваться и по этому поводу?
– А руки у тебя чистые…
– Что? – Аля посмотрела на женщину.
– Руки, говорю, чистые. Ни одной «трассы». Тогда – чего? Таблетки глотаешь? Нюхаешь? Куришь?
Слова ее звучали для Али глухо, будто где-то вдалеке ударяли в большой бубен, и смысл этих слов доходил до девушки невнятно, словно через тяжелую войлочную завесу. Она еще раз оглядела убранство комнатки: уютно.
– Чего смотришь? Управляющая я здешняя, вроде коменданта. Зимой приглядываю, чтобы пансионат этот бедолажный не спалили к едрене фене, летом – за порядком слежу. Цены у нас низехонькие, потому и публика, отдыхающие в смысле, разнузданные, что кони на первом выгоне. И шлындры здесь такие чкаются, что… А ведь ты нездешняя, а, девка?
Аля помотала головой.
– То-то. Всех тутошних свиристелок я наперечет знаю. Из Южногорска?
– Нет.
– А чего голая? Девушка промолчала.
– Видать, хахаль какой привез, да позлобствовал, на потеху пустил…
Чтобы, значит, со всей сворой его перенюхалась. Нет?
– Почти.
– Не переживай шибко, не ты первая. Впредь умнее будешь. Это елдыкинские любят: есть у них кавалер такой справный, сутенер, Вадимом звать, красив, как Леонардо этот ди Каприо, хотя – с чего девки по нем сохнут, ума не приложу, ни тела, ни вида, ни характеру в мужике не видать… Так вот, Вадим этот какую простушку подберет, сначала вино шампанское, хиханьки-хаханьки, розы-мимозы… А потом завезет, всей кодлой девку оттатарят, чтобы была как шелковая, и – пожалте монету для шпаны чекань этим самым местом, пока не расплющится. Не Вадим был, твой-то?
– Нет. Никита.
– Таких не знаю. Видать, из плейбоев новых, эти похлеще любых бакланов будут, мало что над девками изгаляются, еще и поуродовать могут. Сбежала? Да ты не ерзай, я не выдам. Вон кроссовки-то об камни да об ракушки посеклись, видать, по берегу спасалась от полюбовника. Или от дружков его. Так?
– Сначала вплавь.
– И долго чупахалась?
– Не помню. Несколько часов.
– Ополоумела девка! Очумела навовсе! Да этак воспаление легких схватить – раз плюнуть! А сейчас микроб пошел вреднючий, никакой антибиотик не берет! Оно надо, так убиваться?
Аля только беспомощно пожала плечами. Подумала лишь, что тетка – никакая не казачка: говор не тот. Откуда-то из России.
– Во-о-от. Вы, девки нынешние, в этой жизни шику хотите. Шоу, рестораны, курорты. И – получаете, полной ложкою. Звать тебя как?
– Аля.
– Аля? Чудное имя.
– Алена. Лена.
– Во-о-т. Так привычнее. А то – Аля. Хотя… Любят путанки себе чудные имена выдумывать: Анжела, Виктория, Валерия… Одна шлюшка в прошлый год жила, манька манькой, а называлась – Ада, Аделаида, значит. Почто? – Женщина помолчала, словно ожидая возражений, не дождалась, продолжала:
– Аля, значит. А меня Ксенией называй. А попроще – Ксюха. Ну а еще попроще – Ксения Константиновна.
Ксения Константиновна встала, сняла закипающий чайник, разлила в пухлые белые чашки, достала несколько булочек, колбасу, шоколадку, сахар. Минут десять молчала, смотрела, как Аля жадно набросилась на нехитрую снедь. Достала сигареты:
– Куришь?
– Иногда.
– Ну и не стесняйся.
Щелкнула кремнем зажигалки, затянулась, щурясь от дыма:
– А ты вовсе не пацанка. Сначала я подумала – девка сопливая, малолетка, а пригляделась… Глаза у тебя усталые. Так откуда будешь, красавица?