Дневник неудачника, или Секретная тетрадь Лимонов Эдуард

Навстречу в плащике, при голубых глазах, такой иисусик бледненький и красивенький, блондинисто-водянистый. Шею он на меня искалечил, извернул, глаза растопырил — ужас и восторг в них. Встретил, наконец, нужного зверя.

Но я и волосом не двинул, пошел себе дальше, зная, что он стоит и смотрит и ждет. И обожает, боясь, меня — кожаного, бандитского, злодейского.

Раннее утро. Снег и солнце. Стоит человек с крючковатым носом и глазом тихого убийцы и наблюдает, как жопатые рабочие разрушают брюхо большого дома при помощи костров и зубов гигантского бульдозера. Удовольствие в глазу и носу человека. Чуть ли не дремотно мурлычет.

Полежим на животах. Ебаться иной раз скушно. Дай мне цветок, и я с полускукой, полуинтересом потрогаю им твою розовую щелку. Бог ты мой — уж эти мне блондинки — прикоснуться нельзя…

После долгой ебли как кашей объелся… Но зад ее внимание привлек. Ишь, зад какой… Сунув большой палец между половинок ее пухлой попки, слегка палец повертел. Предварительно то есть отверстие как бы расклеил, раскрыл. И тут же член туда воткнул.

Как взвизгнет, рванется. Но я не отпустил, за зад к себе прижал, члену моему так прелестно. Ори, ори, мне все равно, что больно тебе, лишь бы мне хорошо, я даже боли крик и люблю — с криком и болью лучше. Довести бы тебя, чтоб тут и померла.

— А-а-а! А-а-а! А-а-а!

Вперед-назад — хуй по скользкой кишке. Приятно, что корчится и ногами стучит, хую хорошо, тесно, это тебе не пизда, пизда больше, а эта дырочка маленькая. И с последней ненавистью к грудастой зверюге почти разорвал там что-то в ней в глубине о твердый шар конца хуя. Получай! Как автоматной очередью — спермой туда. Закупорил.

И, выдернув хуй, упал поцелуем на влажную исстрадавшуюся, жалко трепещущую задницу. Co-зверюга ты моя, самка, сучечка!.. Ну не вой, не вой! Прости!

Если вас кто любит, а вы ее нет, это дикий пещерный ужас. Особенно если человек милый, хороший. На своей шкуре в случае с миллионеровой экономкой испытываю.

Как-то в вечер плакала, кричала, вином в меня плеснула в бессильности, после свистящим шепотом «Я обожаю тебя!» говорила, в кошмар и расстройство перешла, хотя и ничего ей не произнес такого, что не люблю или ухожу. Нутром чувствует, что недолгий я гость.

А что, могу ли себя заставить? Нет, увы. Лучшим другом она мне ощущается. На любовь себя не подтолкнешь, не изнасилуешь. Никто тут не виноват. А уважать я ее очень и очень уважаю.

И ценю. Талантливая она, да и хорошая. Но ебаться не могу с ней — как кровосмешение стыдное, как, наверное, маму ебать, то же чувство.

Дома. Весна. Чернильное небо. Иду гениальный, как Рембо. Вернее, не весна — дело к весне. Фиалками пахнет, хотя ясно, что нигде никаких фиалок. Смутные надежы — в ярко освещенное место когда-то войти и увидеть глаза и весь облик светлый, похабный, усмехающийся — ее. Никогда не видев ранее — узнаю, брошусь — «Идем!» Ледяная рука. Смех. «Идемте! Господин поэт!» На косточках кисти руки ее — ссадины.

Как ебать-то тебя буду — такую любимую. При вербах, в святой понедельник, в святую пятницу, в воскресение христово, при свечечках что ли, при молитвах, отстояв перед тем долгий пост, терниями исколотый, босиком, тернии и член искололи и чресла вокруг… тебя — тонконогую…

Иногда я плачу от злости. От злости бью кулаком в собственную ладонь, выругиваюсь, и слезы брызжут из глаз.

А вы делаете это, можете?

Утром шел снег, но к чаю небо очистилось, и вышло зимнее солнце.

В воздухе была тревожность разлита, как будто вам одиннадцать лет и вы ожидаете не то наказания, не то награждения за содеянное накануне и мелко трусите перед будущей огромной жизнью. И слоняетесь из угла в угол, и слоняетесь без конца, теребя шлейки коротких штанов.

Утро

Утром, сидя за листом бумаги, я подолгу гляжу в окно. Первая авеню в этой ее части, которую я могу обозревать, довольно пустынна. Редко можно увидеть больше одного прохожего за один взор.

Тут я спотыкаюсь и ничего не могу больше придумать. Мне хотелось бы сказать о моих безумных нервностях, но Первая авеню в этой желтой части никак не связывается с моими нервностями, если один прохожий в одном взоре, то что же тут нервного.

Моя внутренняя жизнь давно уже превратилась во внешнюю и наоборот, так что я не знаю, что внутри — очевидно, этот желтый кусок Первой авеню с одним грустным прохожим, а моя нервность и неистощимые новые и новые болезненные мысли и ощущения о Елене, ее теле, ее и моей судьбе — это снаружи и, может быть, лежит в окне.

Пулеметы, парашюты и пушки моего будущего очень свободно сходят за мое прошлое, и казнь чикагских анархистов в конце прошлого века в чикагской тюрьме уже двенадцать лет горит впереди на черном небосклоне, впереди, а не сзади.

Двенадцать лет назад я прочитал о ней и ужаснулся, «узнав» свою казнь.

А тем временем уже одиннадцать часов утра. Лысая певица, которую я никогда не ебу, встала и сунула голову в мой кабинет — поприветствовала меня. — Здравствуй, Лысая певица — ты хорошая баба, любишь и умеешь ебаться, сейчас ты пойдешь в ванную комнату и будешь ее долго занимать. Уж я тебя знаю.

Отношение мое к миллионеровой экономке очень двойное. Иногда она кажется мне милой и хорошей. Она настоящая американская героиня, девушка с фронтира. Она такая, на фургон с ружьем взберется, вожжи в руки и по индейцам или бандитам стрелять станет. Старшая дочь в семье, где девять детей. А в фургоне младшие дети друг к другу испуганно прижались — а она лошадей гонит и стреляет. Крепкая девушка.

Несчастье, что вижу я ее порой и другой — с искаженной рожей, в дурацких штанах, с прыщами под носом и на подбородке, босиком, а это, увы, небольшое удовольствие. Вчера я пошел и увидел ее такой. Почему к ней ходил — причина циническая — через пару дней нужно платить за квартиру, а кому еще сейчас я нужен — недостающее количество долларов у нее взял. Дала с радостью.

Сравнивая миллионерову экономку с Еленой, которую я видел вчера тоже, я ужасаюсь. Елена сладостная куртизанка, и высокого уровня. Каждый кусочек ее тела элегантен и дико, испорченно сексуален. Что с того, что Елена предала меня, бросила, ей наплевать на мою судьбу, а миллионерова экономка кормит и поит меня, покупает подарки, дает деньги и предана душой и телом. Что с того? Елена, как самая тощая и ободранная сучка в окрестностях, испускает особо резкий запах, притягивает всех кобелей и меня. Видите, какое дело, господа, — порок силен, красив и притягателен, а добро серенькое и неинтересное, хотя на тебя и направлено.

Впрочем, я думаю, что какая-то часть Эдьки Лимонова, а именно — он как простой парень, в девушке с фронтира присутствует, потому он — Эдька, с ней и в отношениях состоит.

Болел ли у вас когда-либо низ живота болью от многочасового желания и стоящего хуя?

Болел ли он у вас так, что когда вы, распрощавшись с предметом желания — бывшей вашей женой, поднимались по лестнице в свою квартиру ночью, вы не могли ступить шагу и восхождение на четвертый этаж длилось двадцать минут?

А у меня такое было вчера.

А могли бы вы после двух лет разлуки, без памяти, с восторгом и ужасом влюбиться в свою бывшую жену — источающую яд секса, кошмар секса, которую можно ебать в каждый кусочек ее тела?

Елена чуть постарела, ужасающе худа, скелетик, но злодейски красива — крошечные мешочки грудей дико непристойны, узкие неправдоподобно плечики, паучьи ручки, шея, лицо — все горело под моими рукам. Хрупкая маркиза, секс которой способен утолить только племенной жеребец, а то вдруг она затворничает и мастурбирует себя розой.

Бешеный человек, мужик, я поднял ей ее черное парижское домашнее платье до полу, она сидела на стуле, погладил ноги, раздвинул колени в стороны и смотрел на ее бритую щелку. Белый сок желания медленно выступил.

С Лысой певицей пошли на «Эс Энд Эм» собрание, она пригласила, у нее в этой среде большие знакомства. Для непосвященных расшифровываю — «садистов и мазохистов» собрание.

Говорили вначале в огромном красном лофте о финансах и членских взносах. А потом была первая лекция для новичков, как бы «введение в садизм» (в мазохизм обещали в другой раз). Один крепкий парень спустил штаны и лег задом вверх на колени толстой блондинке, которая демонстрировала всяческие приспособления, при помощи которых зад парня положено обработать садистски — плеточки, стегалочки многохвостные, какую-то щекотальную плетку типа лошадиного хвоста, ракетку для битья по заднице (вернее, «это» только имело форму ракетки); «очень пугающий у нее звук», — удовлетворенно отметила хорошо говорящая блондинка. Объясняя, блондинка, обворожительно улыбаясь, стегала парня. После пяти минут перерыва девушка со злым мечтательным лицом подвесила другого парня, с влажной дымчатой бородкой и белым телом к специальному брусу у потолка цепями и кожаными браслетами за руки и стала его бить и щекотать все теми же приспособлениями и целовать губами в губы тоже. Парню оставили только трусики, но потом, когда перевернули его задом к публике, сняли и трусики. Парень дрожал, кажется, по-настоящему.

Садисты и мазохисты мне понравились, несмотря на некоторую их заброшенность, особенно седые строгие мужчины в тонких очках из отдела «бандаж и дисциплина». Вообще, большинство садистов-мужчин носило очки.

Ко мне и Лысой певице эсендэмовцы отнеслись хорошо, ибо черный мужик лет сорока пяти, похожий на доктора, их глава, он же фотограф, был другом Лысой певицы. Периодически он уговаривает Лысую певицу примкнуть к его гарему, из которого в этот вечер я видел двух девочек. Одна — модель, стройная и совсем неплохая — была со мной особенно обходительна.

Позже у меня дома я выебал Лысую певицу, не применяя никаких особых методов. Просто хорошо и глубоко, со вкусом выебал, кончив на ее очень хорошую грудь.

Е.

А на горах цвели гигантские цветы, которые были видны снизу из долины. А мы с ней были очень больны, в бинтах, оба после операции, и нас возили в колясочках в гости к друг другу, как неожиданно распорядился президент, читавший мои книги, оставляли на солнышке, и она шевелила губами, улыбаясь мне.

И хоть охрана всегда стояла вокруг, мы были наконец счастливы, что теперь не сможем убежать друг от друга, и все смотрели и не могли наглядеться. А после больницы нас ожидал непременный суд и настежь распахнутая смерть. А на горах цвели гигантские цветы, и странно пахло желтое приморское солнце.

Банк, что ли, ограбить — в отчаянии от голода и безденежья и зависимости от миллионеровой экономики говорю. Но нет, попадусь, мало знаю, не сумею, чужая страна. Совесть бы меня не мучила, что за совесть, какая совесть, лишь непрактично вот в тюрьму идти, много ведь лет дадут.

Заговор же против какого государства составить — это да, и хорошо бы против большого государства, как СССР или США, или Китай. Революцию-взрыв устроить — много, конечно, лет берет, но в случае успеха, ой чего только не приносит! Все. Восторг и упоение! Золотом шитые погоны, расписной мундир, всех женщин обожание. Сотни тысяч юношей, орущих «Ур-рааа!», вытянувшись в рост.

Выгодное дело — революция, если хорошо подумать. А риск жизнь потерять — ну что, и улицу переходя — рискуешь.

А в тюрьме сидеть за банк — глядишь, лет двадцать дадут — глупо же, невероятно глупо.

«Знаю я тебя, знаю, Лимонов. Ты на мавзолее в смушковой шапке стоять хочешь», — говорил мне один проницательный мужик из Симферополя. Ой хочу, ой на мавзолей хочется, и именно в смушковой шапке, или точнее, я бы ее кавказской папахой заменил, чтоб подичее.

Баба — она всему причина. Ох, жуткие оне…

Теперь она хочет, чтобы я исхитрился и как-то завоевал ей какую-нибудь страну, хоть маленькую, предпочитает островную страну. На что я ей ответил так, женским голосом сыграв:

«Ну Ли, миленький, убей президента, — говорила Маринка Пруссакова, подымая юбку и показывая Освальду „это“ — свою пизду. — Не убьешь — не получишь». — «Убью, убью, Маринка», — шептал Освальд. И уходил в тир — тренироваться.

Так я ей сказал. Ведь говорить правду — самое извращенное удовольствие.

И в 1978 году женщины еще говорят такие вещи, как и до нашей эры, и во времена крестовых походов. Кое-каким мулсчинам, не всем, конечно, бешеным собакам вроде меня. Горжусь.

Девочки и мальчики — подростки, на фотографиях стоя за корявыми задубелыми отцами и матерями, дают мне надежду. Глаза их туманно и восторженно направлены в будущее. Ради них следует жить.

Солнечный ветреный день. Какое-то сердцебиение в воздухе. Весна опять приплыла на кораблях с Атлантики зеленой в Нью-Йорк (и серой Атлантики), и у всякого здешнего землянина и землянки душа становится худенькой, сжимается, и резкие, весенние, истощенные культурные профили возникают то ли на дверях захолустного кафе или на желтой стене подветренного дома…

Счастье, мамочка, рвать в это время года на мелкие элегантные квадратики резкое любовное письмо и смотреть, как они уходят в воздух, и подрагивать в тонком ли плаще, в холодной ли коже.

Все умрем, да, и все совершается в миллиардный раз, как однако свежо и впервые заметить маленькое личико злой подружки-девочки, бывшей жены и подумать с ужасом: «любимая».

А у любимой узкие ноги, шальная и взбалмошная щелка под ивсенлорановской юбкой, шуба, подаренная очередным мужем за совершенно определенные заслуги…

Мамочка, в этой весне холода и металла есть необыкновенное волнение, словно вся культура — германские черные дубы и римские статуи окружили Эдьку Лимонова толпой…

Всегда какие-то дяди в секретных неизвестных кабинетах решали, ебаные, социальную судьбу мою. Потому я до сих пор неудачник, что не принимали эти тайные суки — решатели судьбы, мне неизвестные, меня в племя удачных. В России — одной стране света — так было, и в Америке — другой стране — так есть.

Сейчас в глубинах массивного издательства, многоэтажного, коричневого — «Макмиллан» — какие-то американские мужики и бабы решают судьбу моего романа «Это я — Эдичка». Они чешут лбы или смеются, надевают и снимают галстуки, чешут ноги или зад, поправляют очки, черкают карандашом в блокноте, курят и пьют кофе. Их тайное, неизвестное мне заседание чем закончится?

И что это их ебаное будущее решение имеет общего с моей действительной талантливостью и ценностью в мире? А одна баба, по имени Кати, среди них за меня, до самого последнего времени была за меня, как я слышал. Она хочет принять меня в племя удачных. Скушное, честно говоря, племя.

Только я жутко и клятвенно пообещал себе, если даже примут, навсегда остаться тайным неудачником, втайне соблюдать наши обычаи и обряды, разделять наши восторги и страхи.

Крепкое, тяжелое оружие, сверкающее на кипящем солнце. Верю, что будет читать меня молоденький лейтенант перед атакой, на ветреном весеннем холме, а внизу — город, который предстоит взять. И замрет молоденький лейтенант над моей книгой в ужасе и восхищении от самого себя, читая о том, как ходил Эдичка неузнанный по Нью-Йорку, улыбался и хмурился, как завидовал богачам, скромно стоял в сторонке, сцепив зубы и обхватив в кармане рукоять ножа… Как плакал, придя в отель, плакал от одиночества и энергии — все прочтет мой молоденький лейтенант. И поймет, что было, было общее во мне и моей кепочке с перистым шлемом молодого македонского царя Александра, с сияющим утром, когда рыжий маленький Цезарь обозревал речку Рубикон, а Че Гевара, поправив берет, спускался с гор в западню в долине Боливии. Было общее, если даже я сдохну в дерьме и неизвестности маленьким писателем двадцатого века, бесславно застреленным или сбитым автомобилем. И когда придет восхитительное время атаки, верю, заорет лейтенант, раздирая юношеский рот, натягивая свежевыбритые щеки — «За Эдичку, суки!» — нажимая спусковой крючок автомата. На горной улочке старого города, отбивая встречную атаку контрреволюционных войск.

Тыква. Овощ. Эх, какая желтая. Ох, какая большая, в точечках. Или мандарин (танжерин) чем плох — гладкий, маленький и пахнет прекрасно. Особенно когда снимаешь кожуру, деревенеть и в волокна переходить начинающую изнутри. Я люблю создания природы, и вот вчера у меня была женщина, имеющая огромные груди и маленькие красные соски. Женщина — мексиканка. Много в ней и индейской, ацтекской, очевидно, крови. Я женщину ласкал, а она восхищалась моими руками, и в п. только пальцем и позволила проникнуть, так что о п. я много не знаю, как она у мексиканской женщины.

Впрочем, я не обиделся — это была наша первая встреча — успею узнать.

Еще ее особенность — очень узкие ногти, ноготки скорее, особенно на мизинцах, что при ее росте (она выше меня на два инча), груди и широченных бедрах — странно, согласитесь. И странно похожий на ноготки был у нее узкий ацтекский нос. Так я развлекаюсь с природой, а то жить одиноко и неуспешно.

Когда совсем нет денег и голодный — злоба на мир больше, когда чуть деньги есть — злоба меньше. От гордости и упрямства (не хотелось просить миллионерову экономку о деньгах или еде) я неделю питался то отвратительным куриным бульоном, то луковицей да картошкой. Я много спал эту неделю, выходя гулять, очень замерзал в мартовском воздухе, хотя и глотал перед выходом джин из припрятанной на черный день бутыли.

В таком состоянии вечерние горящие огни и молодые рабы-самцы, растрачивающие свои туго заработанные доллары на молодых рабынь-самок за стеклами маленьких ресторанчиков на Первой и Второй авеню, куда я выходил гулять (бесплатно, слава богу), — вызывали во мне острую зависть.

Как-то, повстречав визгливо высыпавшую из ресторана компанию, я, зверски скособочив и напрягши черты лица, пошел прямо на них, на их лучшую девушку и насильственно разрезал их своим кожаным пальто, сжимая в кармане нож и готовый к кровавой драке, если усатые запротестуют. Ничего не случилось, хотя они и ругали меня вслед.

В один из таких вечеров — в субботний, когда было уже достаточно тепло, я неосознанно придумал себе новую муку — нашел у ресторана «Мартель» два чистых, но старых кресла и решил принести их домой. Для меня, вскормленного водянистым бульоном, который я все время разбавлял, кресла оказались дико тяжелы. Перетащить каждое из них на мою Первую авеню был адов труд — это я понял, когда понес первое. Подвыпившие парочки и компании, вываливающиеся из ресторанов и дискотек, мешали мне идти — я выглядел нелепо, таща эти рваные кресла, разряженные в субботу девки смеялись, из кресел обильно сыпалась на меня желтая труха, все, кто попадался на дороге, были выше меня ростом, пот лил с меня — так, наверное, чувствовал себя в Риме маленький черноглазый раб-иудей, таща за сумасшедшим хозяином тяжелую кладь в какой-нибудь праздник сатурналий, но я сцепил зубы и донес кресло, с облегчением скрывшись в своем подъезде. Втащить его на пятый этаж уже не составляло труда — никто ведь не видел. Упрямый, я подверг себя экзекуции и во второй раз. Выжил.

По истечении недели я сдался и взял у миллионеровой экономки денег — купил кусок мяса и еще другой еды и, поев, сразу стал добрее.

Ходишь, ходишь из угла в угол — работы уже два месяца нет, ходишь, то в окно посмотришь, то спать приляжешь на полчаса-час, то сигарету закуришь, то чаю похлебаешь, то бульону дешевого, то в книжку заглянешь — а книжка пошлая, глупая, отбросишь с гримасой, то в другую книжку, то вниз в подъезд спустишься — в почтовый ящик глянешь — писем нет, на телефон с надеждой взглянешь — молчит, в ванную комнату пойдешь, в зеркало там воткнешься, рожу погладишь, волосы поправишь, где они торчат, либо завиваются, отольешь в туалет, то вдруг воды в ванну нальешь — в ванну залезешь — сидишь в теплой воде, выйдешь, вытрешься — опять к окну потянет.

В окне март сырой, влажность и хмурость, и старуха в окне дома напротив из-за растений как всегда выглядывает, любопытствует, как и я, об жизни, изменений хочет. На старуху посмотришь и опять из угла в угол заходишь, а то на кресла новообретенные, с улицы подобранные, цветными тряпками прикрытые, присядешь — там сидишь. Так часы за часами — время уходит зря. Потрогаешь себя — а не больно, что часы уходят? Нет, не больно, да и все равно не изменить этого. Глупость жизнь, глупость.

А ведь столько энергии внутри, так развернуться бы мог. Хуй ты в этом обществе развернешься, такие баррикады за века на пути личности воздвигли — что общество мне прямой и главный враг. А пойди против — и автомат достать нелегко. Ну и ходишь опять, ходишь из угла в угол. Дни за днями. Что делать — работы нет. На улице же еще грязно и холодно.

Полицейский

Выебав нехотя одну из моих подруг, почему-то взволнованный жаром ее большого тела, вдруг в полудреме вспомнил, как меня пытался соблазнить полицейский, и расхохотался. Дело было еще летом. Приглашенный, кажется, неандертальским мальчиком (а может, и экономкой, точно не хочу сказать) за город — чуть не к океану, был с одной большой и разветвленной семьей в саду — где, развесив значки и фонарики, готовились все мы — они пикниковать, есть и пить. Хозяин был полицейский, уже и седоватый, и дети его разных возрастов вокруг бегали — жена, крупная женщина с красным лицом, с едой возилась.

Привязывая к какому-то кусту неизвестной породы веревку с шарами и флажками, я обратил внимание на несметное количество пчел, сидящих и висящих над кустом. Это еще что! — сказал мягкий и симпатичный полицейский в шортах, — я хочу показать вам этот куст из дома, из окна, и вы увидите, что с другой стороны там у них гнездо.

Мы пошли в дом. Я поглядел на пчелиное гнездо и вежливо изумился, а полицейский вдруг сказал, взглянув на мои оголенные руки (на мне была тишотка): «А вы хорошо как загорели, прямо коричневый! Да и я хорошо загорел, — добавил он, — хотя я и вообще-то не очень белую кожу имею». И вдруг, быстро стащив свои шорты вниз, оказался голым, с внушительным членом, строго висящим вниз. При этом полицейский полувопросительно посмотрел на меня. Я смутился и, пробормотав: «Да-да, хороший загар…», поторопился выйти из комнаты.

Через полчаса я уже забыл об этом эпизоде и забыл бы, наверное, совсем, думая что мне «это» — он и его член — показались, не понадобись нам какая-то решетка для барбекю, которую полицейский, я и еще один парень отправились искать в бейсмент. Парень, взяв решетку, поднялся наверх, а я задержался взглянуть на спортивные снаряды полицейского. Впрочем, разглядывал я их недолго, так как полицейский опять заговорил о своем загаре и опять в мановение ока обнажил свой вопросительный член. Я отвернулся и убежал и больше уж с ним один на один не оставался.

Полицейские

Часто внизу, напротив моего окна, у витрины магазина стоят два, а то и три полицейских и не то греются на мартовском солнышке, не то кого-то поджидают. Один из них беспрестанно выглядывает из-за угла в улицу. У меня желание, которое я не знаю, чем и объяснить, — бросить, уронить в них гранату или бомбу. Я думаю об этом без всякой злости, как о чем-то само собой разумеющемся, примерно как «есть вот полицейские, и их нужно устранить».

У меня нет ни бомбы, ни гранаты, ни снайперского ружья, которое в мыслях я изгоняю из возможного арсенала устранения полицейских: «найдут по траектории», — думаю я, а потом я хочу осуществить операцию сразу, я не хочу перестрелки. Потому я склоняюсь к тому, что лучше бомба. Сегодня мне даже приснилось, что я бросил в них бомбу, но не из своего окна, а с крыши дома напротив, того, под которым они стоят. Может, их униформа моему желанию причина?

Недавно же толпа пьяных юношей не давала мне спать — топчась и оря на том же месте, где днем прежде топтались полицейские. Дело было к ночи. Их я возненавидел. Мерзкие прыщавцы, — думал я, выключив свет и глядя на них из темного окна сверху вниз, — хорошо бы вас всех по головам, по орущим глоткам полоснуть из пулемета свинцом, чтоб навеки замолкли. К тому же они пристают к прохожим, даже пожилым. Полицейские в сравнении с ними тихие ангелы. Может, это атавизм, и место под окном внизу я, как князь или доисторический человек, считаю своим. Или как кот, лев или собака. Мой участок охоты? А эти говнюки — наверное, студенты или рабочие или клерки, напившись, себя бог знает кем воображали. Ишь ты — рыбьи головы! Шатались и ругались.

И я, не моргнув глазом, твердо принял сторону зла — ведьм, упырей, грешников, нацистов, чекистов, Равальяка, убившего Генриха Четвертого, Освальда, убившего Кеннеди, Че Гевары и неудачников, никого не убивших, тех, кто всю жизнь до седой головы в швейцарской форме, почтительно склонив голову, стоит в дверях богатых домов и приветствует входящих и выходящих богатых старух и стариков и богатых детей. А внутри себя он все эти годы стоит, сцепив зубы, и что-то в нем растет, выпирает, и по временам он едва удерживается, чтобы не изнасиловать молоденькую дол-голягую Кристин — дочку известного нефтепромышленника, шестнадцати лет, которая весело живет с подружкой в огромной, занимающей весь этаж квартире и к которой часто ходят в гости мальчики и мужчины с воспаленными глазами.

Да, я принял сторону зла — маленьких газеток, сделанных на зироксе листовок, движений и партий, которые не имеют никаких шансов. Никаких. Я люблю политические собрания, на которые приходят несколько человек, какофоническую музыку неумелых музыкантов, у которых на лице написано, что они хронические неудачники. Играйте, играйте, милые… И я ненавижу симфонические оркестры, балет, я бы вырезал всех виолончелистов и скрипачей, если б когда пришел к власти.

Наш город очень имперский. А сегодня мне приснился сон, что в меня влюбилась жена Президента. Картера? Не думаю, что она, — молодая и нравилась мне — блондинка, и я, ее поцеловав и погладив ей руку, договорился о встрече. Она обещала, но не завтра, сказала, потому что должна ехать с мужем в избирательную поездку. И во сне запылили машины — в одной из них кто-то стоял в белом костюме и говорил речь о джеме-повидле. А дорога была говенная, с выбоинами, и седоки в машинах подскакивали, как куклы.

Эдинька, как расстреляться хочется!

Чтоб меня встречали как мальчика первоапрельского, радостного, возбужденного — в комнате для гостей, где каждый поворот и движение что-то необыкновенно сентябрьское или апрельское значат. Нервного мальчика меня бы. Наблюдали бы, ахали.

Эту цивилизацию нужно разрушить везде на Земле — и в России, и в Китае, и в Америке. Разрушить ее и объединить для этой цели всех, кто не удовлетворен. Никаких избранных классов, никаких рабочих диктатур, чем это фабричные лучше любого другого человека? Глупость, лучше тот, в ком ненависть к цивилизации больше. Мы не отвечаем на вопрос, что мы построим на освобожденном месте. Мы говорим — «наша цель — разрушение». Не до основания, как в Интернационале-песне поется, а ниже, с корнем, без остатка, до пыли, как разрушали древние города победившие, и плугом после прошлись.

Все придут. Хулиганы и те, кто робок (робкие хорошо воюют), драг-пушеры и те, кто распространяет листовки для борделей. Придут мастурба-торы и любители порножурналов и фильмов. Придут те, кто одиноко бродит в залах музеев и одиноко листает книги в залах христианских бесплатных библиотек. Придут те, кто слоняются по Мэйси и Александерс, не имея денег, чтоб купить, — убивают время. Придут те, кто два часа пьет голый кофе в Макдональдс и тоскливо смотрит в окно. Придут неудачливые в любви, деньгах и работе и те, кто по несчастью родился в бедной семье.

Придут те, кому все надоело, кто уже истратил часть жизни на бесконечную нелепую службу в банке или в универсальном магазине. Придут шахтеры, которым надоела шахта, придут рабочие фабрики, которые ненавидят фабрику. Придут бродяги и кое-какие почтенные семейные люди, осатаневшие от семьи. Придут солдаты из армии, и придут студенты из кампусов. Придут храбрые и сильные из всех областей жизни, отличиться и добыть славы.

Придут гомосексуалисты, обнявшись парами, придут любящие друг друга юноши и девушки, и придут лесбиянки в ярких нарядах. Придут актеры, и придут художники и музыканты и писатели, труд которых никто не покупает.

Все заявятся. Возьмут оружие и покончат с этим порядком навсегда.

И город за городом занимают революционные войска неудачников. И солдаты имперской армии, вслушавшись в кровь многих поколений неудачников, текущую в их жилах, — вспоминают о своем рождении, срывают имперские отличия и с восторженными глазами и цветами на шляпах идут к своему родному племени, обнимаются с родными.

Город за городом, начиная со взрыва в Великом Нью-Йорке, Америка становится свободной, и я — Э. Л. иду в головной колонне, и все знают и любят меня. И волосы мои выгорели от революционного лета.

И рушится все античеловеческое — банки, конторы, суды, фабрики и химия, железо и другая гадость.

Я не хочу ее ебать уже (Лысую певицу). Это не мой кусок. Не возбуждает. Еле два раза выебал. Я все равно смотрю на нее как на что-то грубое, как на плотную девицу с жопой и ляжками. Меня не возбуждает это. Я несчастный человек, а? Мне бабы-то не нужны, оказывается. И зачем я их грудастых подбираю, а? Грудастых и грубых.

Теперь во мне окончательно сформировался идеал мой, мой секрет — девочки или мальчика нежных, с неразбухшими членами, худеньких, хрупких, в мире как в зачарованном саду живущих. На сына одной богатой леди смотрел с упоением (не сексуальным), когда он сидел в вечер дня рождения матери в сером пиджачке, таком же жилете, цветном галстуке и черных бархатных брюках, с темными длинными волосами — одиннадцатилетний князь.

Девки же — друзья мои хорошие, ничто больше. Теперь мне понятны все мои муки. А Лысая певица ушла вся с прилипшим к ней моим сумасшествием. Теперь, когда вы так понимаете себя — Эдвард, не тащите к себе девок, подбирая их на парти или еще где.

Если вы можете проснуться однажды дождливым весенним утром, полежать, подумать, послушать музыку и честно сказать себе вдруг: «А ведь я никто в этой жизни — говно и пыль», тогда на вас еще рано ставить крест. Только честно, не для людей, а для себя признаться.

Арифметика

Весна. Есть хочется.

У миллионеровой экономики еды много, и разная.

Но я хочу свою еду, и потому, украв из ее копилки 95 центов, я ухожу.

Мои личные последние деньги — один доллар и пятьдесят центов.

В магазине я покупаю курицу. Вес — 2,66 паунда, цена за паунд 69 центов, моя цена — один доллар восемьдесят четыре цента.

У меня остается 61 цент.

В сигаретном киоске я покупаю за 60 центов «Кент» и иду счастливый домой.

В кармане один цент.

Улыбаюсь ночью в зеркало в ванной сам себе на комедию жизни.

«Что, дружок, — комедия, а?» Эх, комедия, точно. Да, комедия. Смешно, ей-богу, обнаружить себя вдруг в Америке, в ванной ночью, живешь один, и улыбнуться. Даже рассмеяться, впрочем.

А свет не зажег, только из кухни проникает.

Жду из этого «Макмиллана» решения, жду… до этого из других ждал.

— Терпи, терпи, до чего дотерпишься. В один прекрасный день проснешься старый, как подметка, и все болит, и уже рука не сможет поднять винтовку.

Ах, как я часто мечтал и мечтаю о красивых, безумно красивых девушках, а их у меня нет, что когда я достигну наконец их, когда у меня будут деньги купить их — и взберусь на них ебать — мне кажется, у меня будет только желание убить их, и ничего иного.

Убить sa то, что не шли ко мне, пренебрегали мной, когда я был юн и талантлив, как цветок, верил в ослепительную любовь — солнце. А они придут, когда я буду гадкая старая крыса.

Вчера привезли очень старую и элегантную мебель — высокие стулья, обтянутые вишневым бархатом, огромный стол на резных ножках, буфет с резными стеклами, бар.

Уже месяц вся квартира из трех комнат принадлежит мне — ушел мой руммейт еврейский мальчик, и теперь миллионерова экономка платит третью часть квартирной стоимости, а живет все там же, по месту работы — в миллионерском домике. Возможно, с помощью этой мебели и денег она хочет постепенно меня захватить. У нее свои цели. Мое дело — не даваться.

А жизнь все же постепенно налаживается. И хотя мне не на что купить хлеб, я, всецело зависящий от миллионеровой экономки, чувствую себя буржуа.

А что, так и надо — думаю я, любуясь двадцатью бутылями алкоголя, которые я уже поставил в бар. Нельзя, чтоб жизнь стояла, и куда-то жизнь обязательно должна идти. Пусть ее идет под моими усилиями и моим водительством — ведь это я снова строю свою собственную гармонию, разрушенную Еленой. Оно конечно, когда-то разрушится и эта. Но таков удел человеческий. И выпиваю рюмку сладкого алкоголя, и целую рюмку, как дитя, «За удачу!»

Для поднятия настроения и физического развития тела ранними утрами он гулял. Сегодня он поставил себе целью отмахать тридцать улиц до издательства «Макмиллан», посмотреть «как там», и вернуться обратно.

Был ветер, издательство было на месте, он попытался проникнуть внутренним взором в его толщу, напрягся, но понял, что бесполезно, очень быстро, и повернулся уходить.

В этот момент именно двое почтовых рабочих с трудом прокатили мимо него огромную бадью с почтой. Писем не было, одни пакеты, толстые одного размера пакеты. «Рукописи» — с ужасом понял он. Бадья рукописей. Два или больше, три кубических метра рукописей скрылись в глубине издательства. От необъятности человеческой деятельности ему стало плохо.

Напялил кепку и ушел, не переставая отыскивать спиной свою — уже два месяца лежащую где-то в глубине «Макмиллана» — нервную книгу.

Хорошо горячим весенним солнечным днем пойти в затененную шторой спальню и лечь спать. А чтоб с улицы долетали смутные гудки автомобилей, невнятный говор. Хорошо уснуть с тобой, обнимая тебя, тонкую. А проснуться, уж и темно, и фонари горят. И ты наденешь свое чудное, дурацкое платье, и мы пойдем с тобой в цирк, смотреть лилипутов и зверей.

Я теперь каждый день работаю. Возвращаюсь очень усталый. А в «Нью-Йорк Таймс» и во всех расцветных журналах красивые девки, ах, во всех рекламах. Красивые, холеные с виду, притягательные. Только и трахать, и жизнью наслаждаться. Аи нет, другие — богатые и бездельные ебут и лапают красивых девок в ленивые летние полдни, а ты ездишь по дождю и пасмурности, обозревая американские скушности и льющий вокруг машины дождь. Рабочий ты, бедный, угнетенный, национальное меньшинство, починяющее икс-рей машины, сверлящее в бетоне дыры, крутящее болты, красящее для компании «Би энд Би». И никогда тебе, хуя тебе, не напечатать твою вредную книгу, не подняться тебе из говна и грязи. Так и умрешь рабочим, низкооплачиваемым в кепочке, пиздующим с задумчивым взглядом во все эти Лонг-Айленды по утрам…

Чистые богатые люди. Они вспоминают о мастурбирующих с презрением. Они-то не мастурбируют. Они всегда имеют кого поебать. Красивых ебут они, высшего качества. Это наглая правда, которой следует смотреть в глаза.

Вот все и разрешилось. Отказало мне американское буржуазное издательство «Макмиллан» в напечатании моей книги. И женщина Кати не помогла. После телефонного звонка моей агентши пошел я в богатый дом штукатурить и красить потолок. Простояв весь день на лестнице с задранной головой, к вечеру очень устал, и когда шел домой в летней поздней темноте грустно ругался вслух. Была пятница, и гудящая толпа рабов всасывалась ресторанами и театрами. На издательство «Макмиллан» я истратил почти полгода. Сорок таких сроков, и я буду уже неупотребимым старцем. Как страшно!

  • Ну, умрет богатый мальчишка от рака, и хуй с ним.
  • И пусть красивый и жаль его — а вот хуй с ним!

Я вот у них потолок красил — так в бейсмент-подвал за пылесосом спустился — там собака ростом с теленка годовалого заперта и за перегородкой два щенка чуть не по сотне паундов каждый. А еще две взрослые собаки той же породы по дому разгуливают. Огромные. Вонь. Сор. Грязь. Конюшня чище. Как в сортире богатые люди живут. Что толку, что ковры да гобелены, да духи на шею да за уши капнуты, когда как в сортире живут. И везде грязные тряпки. Оттого и рак, что безделие и гадкий воздух в доме. Ну, умрет богатый мальчишка — так и надо. Почему же мы — я им потолок крашу да грязь подбираю, а югослав вещи таскает и упаковывает, а китаец — домашний раб; почему мы работаем, а они в гнилом своем гнезде сидят, не работают и собак-дармоедов кормят. Они что, талантливее нас с югославом?

Нет. И югослав умно рассуждает, и я не из последних — есть и руки и голова. А старый китаец на флейте играет и фортепиано. Мы им все делаем, а что они нам всем делают?

За что им деньги дадены?

Бог не Бог, а рак вовремя поспел — что-то вроде возмездия получилось. Пусть умрет богатый мальчишка, я даже и рад буду. Какого черта, зачем притворяться я должен, что умиляюсь, что сочувствую, что жаль. Не умиляюсь, не сочувствую, и не жаль! Моя-то жизнь — серьезная и единственная — ими, суками, угрохана, всеми ими вместе. Помирай, мальчишка обреченный! Никакие тебе кобальты и деньги не помогут. Рак, он почтения к деньгам не питает. Ему хоть миллиарды давай, не отступится. Ну и правильно, хоть в этом все равны. Как московский слесарь Толик сорока четырех лет, умрет мальчишка.

Я всегда смотрю в лица людей на улице. Тех, что могут убить, очень мало. Это не обязательно угрюмого и зверского вида мужчины. Среди тех, кто может убить, я встречаю женщин, очкастых задохликов и даже во множестве детей. «Могут убить» — в моем понимании это те, кто могут сейчас же, сию минуту, вне зависимости от личной силы и вне зависимости от чьей-то силы, от того, что сами могут быть убиты, — убить.

«Может убить» — это определенная, рожденная вместе с человеком, доставшаяся в крови и понятая решимость убить.

Таких людей лучше не трогать. Лучше не требовать у них денег, если ты грабитель, лучше не обзывать их, не толкать, лучше с ними не связываться. С такими не остановишься на полдороге, и если у тебя самого нет решимости убить — оставь их, уходи подобру-поздорову и не оглядывайся. Если ты не убьешь такого — он убьет тебя.

Уже тому три года, как я понял, что могу убить. И выходя на улицу, я это твердо знаю. Для этого у меня и нож с собой. Не задумаюсь. Не заколебаюсь. Не стану думать о возможном наказании. Тронут — убью. Потому я живу спокойно и ничего не боюсь. И хожу везде, где я хочу.

А вообще-то я очень безобидный.

Классификация

Поэтесса Л. неплохая девка. Но и ничего особенного в ней тоже нет. Класс «Ди». Они все у меня класс «Ди» сейчас.

Соня — евреечка из моих первых месяцев одиночества — была «Ди», но вообще-то «Е» в Америке, потому что русская. Моя агентша С. — класс «Би» определенно. Но я ее не ебал, у нас деловые отношения.

Мне очень хочется взбежать скорее по этой лестнице, переместиться на класс «Си» хотя бы, но полное отсутствие денег, успеха и, главное, — связей, мешает. Лучшее место, где знакомятся, — парти конечно же, но меня приглашают на те же «Ди»-парти только.

Миллионерова экономка стоит особняком, она относится к разряду не женщин, но, может, ангелов. Бесполый крестьянский ангел, стоящий на обочине дороги, ведущей к храму. Я ее все больше уважаю, она мой единственный родственник на этой земле, потому из классификации я ее исключаю.

Почти все девушки и женщины из окружения итальянского корреспондента, который написал обо мне статью, — «Си», а некоторые даже «Би».

Класс «А» — очень красивые, очень талантливые, очень богатые — я встречал только на нескольких парти, когда только приехал в Америку и еще имел богатых знакомых.

Я думаю, что ниже клгсса «Ди» существуют еще «Е», «Эф» и, может быть, «Ай». Да, я думаю, это точно. Так что мои девочки попадают точно посередине. Они средние.

Выше класса «А», я верю, существует только одно создание. Вот за ним я и охочусь. Но где оно, я не имею понятия.

Дрянное жаркое лето стоит. Мертвый сезон.

Книга моя лежит сразу в четырех издательствах, где ее лениво читают. Я снова жду, идут дни, и вот это и есть ежедневные убийства, которым подвергает нас цивилизация.

Выбелив и отштукатурив в прошлом месяце две квартиры, теперь я один день в неделю чищу пылесосом и мою миллионерский домик, за что мне и платят средние деньги. Жизнь еле шевелится — единственное изменение в ней — мне досталась задаром какая-то живность — шестнадцать зеленых растений — богатая семья уехала в Сан-Франциско. Среди растений две пальмы. Новая моя обязанность — поливание растений — доставляет мне удовольствие, при этом я с ними еще и беседую.

Издательства же, как темные башни, мерцают на заднем плане моего сознания, и я с надеждой и ненавистью вглядываюсь в эти темные башни. Убийцы!

Писатель

Напротив жил писатель. Занавесок у него на пятом этаже не было — писатель жил открыто. Почти каждый вечер в одном из окон, а именно там, где помещалась писательская кровать, появлялась девушка, одевающаяся или раздевающаяся. Девушки у писателя обновлялись каждые несколько дней. Одни из них, одевшись, уходили — на ночь не оставались, другие оставались и не уходили. Тогда утром в квартире писателя дребезжал звонок будильника — девушкам нужно было утром вставать на работу (такие у писателя были девушки), писатель голый бродил, натыкаясь сонно на мебель, ругался, проклинал девушек и их работу, радовался, когда они уходили, и засыпая, давал себе слово никогда больше не иметь с ними дела. Но к вечеру, отоспавшись, опять звонил какой-нибудь девушке, приглашая придти и послушать, что он новое написал. Писатель, как вам уже, очевидно, давно стало понятно, был слаб на передок. И то, что он слаб на передок, жителям пятого этажа из дома напротив было хорошо ясно.

А отель мой последний, «Эмбасси», закрыли, из санитарных соображений и соображений безопасности, из-за грязи, скандалов, грабежей, ужаса и разрушения внутри. Об этом мне маленького роста девушка Тереза сообщила по телефону. «Как ты там мог жить, Эдвард?» — спросила девушка Тереза. Как мог? Да так и жил, с ножом в сапоге ходил, меня никто никогда не трогал, я везде могу жить, что мне. Жалко отель «Эмбасси» и грустно по его поводу — восемь месяцев жизни провел я там, и не таких плохих, памятных. В окно у меня солнце рано утром вливалось. Жизнь есть жизнь. И будто бы плохая — она хорошая.

Позвонил старому другу из дождя, третий день дожди. «А ты что, в такой дождь на улицу выходишь?» — испуганно спросил он, услышав в трубку гром.

«Большое дело!» — сказал я.

— Взял я тут книгу одну в библиотеке, читаю — о десятых и двадцатых годах в Париже, опять перечитываю. Да, вот это время было, не то что сейчас — безвременье… — так он кряхтел об ужасной погоде, и еще что-то старое и дряхлое добавил.

Хотел я ему сказать, что по последнему, самому честному счету, он просто ленив, что жена его деловитая, заслонила его от жизни — жестокой, тяжелой, но и радостной. И что это ему в большой вред обернулось. Что живет он в Америке уже несколько лет, а языка не знает, людей не знает, и что если еще так продлится, сойдет он с рельс, сойдет с круга, и каждодневная его домашняя работа в искусстве ему не поможет. А про себя я грустно понял, что это уже случилось. Слаб он, нет у него сил дальше идти. Ему бы пойти в жизнь, но он держится за теплый халатик жены, да и живет в скорлупе квартиры. Снаружи огромный мир, и ему боязно. Ему б хорошо, если б жена умерла или ушла от него. Талантливый он человек, спору нет, да только к таланту еще и сила нужна.

Один я остаюсь, уж никого, кто со мной в дорогу когда-то вышел, нет со мной. Елену поглотило ничего и ничто, а теперь и друг вот трясиной всасывается. Старая он стал жопа.

Старушенция из дома напротив, пожалуй, рада и довольна — теперь ей есть на что посмотреть. Дом рядом с моим обвалился в то время как его сносили, ну теперь старухе потеха и удовольствие — глядит, как рабочие снуют, как развалины вывозят, полицию смотрит, народ столпившийся, пожарных. Уже пять дней наслаждается.

Это ей Бог послал. А то скушно ей было — что ж на нашей улице — ничего особенного не происходило. А тут, в упор взгляда от нее, дом обвалился.

А мой дом частью поврежден, нет газа, и из некоторых квартир выселены жильцы. Вечно меня стихийные бедствия сопровождают — то в «Эмбасси»-отеле два пожара пережил — с чемоданом с рукописями все бегал, а тут вот дом обвалился…

Я выбирал на улице самых слабых, жалких, несчастных и страшненьких девочек, охотился, шел за ними и приглашал к себе. Длинноносые, малорослые лилипутки, девочки совсем без грудей, те, у кого попка почти волочилась по земле, девочки с нехорошей кожей или редкими волосами, те, у кого между зубами дыры, очень тонкошеие или девочки с большим животом и очень толстыми ногами — все они побывали у меня дома. У нескольких отсутствовали волосы, и они носили парики.

Я выбирал их не только по несчастному виду, но еще и по особой затравленной нервности, какой отличалось их поведение на улице. То они еле плелись, то вдруг едва не бежали, беспрестанно оглядывались, или беспричинно улыбались, или говорили сами с собой.

Я выяснил, что эти-то отверженные чувственны и интересны в сексе куда более, чем обычные женщины, и неизмеримо более интересны, чем красивые женщины.

Тающие свечечки, в которых с первого взгляда едва теплилась жизнь, оказывались сладострастны и неутомимы. Девочки с большим животом излучали такую похоть, как сама мать земля, в складки этого живота хотелось закутаться и укрыться под ним от несчастий. И девочки с дистрофическим худым телом скелетиков (мои самые любимые), таким, что через их живот вы свободно могли увидеть и прощупать собственный член, горели адским пламенем.

Начал я охотиться за уродцами по несчастью. Красивые женщины, избалованные вниманием, со мной не ебались, у меня не было денег, чтобы водить их в рестораны и социальные места и тем поддерживать их слабую чувственность, потому я и обратился к жалким отщепенцам, крадущимся на улице вдоль стенок и в самоунижении боящимся глядеть на людей. Теперь я уже не сменяю мою коллекцию дефективных существ на гарем красавиц. Моих дистрофиков и лилипуток мне не заменит никто.

Исстрадавшиеся без хуя, они льнут ко мне, как горячие растения.

Миллионерова экономка, которой я уже доверял как самому себе, меня оставила. Так всегда бывает — удар приходит оттуда, откуда его не ждешь.

И несмотря на то, что миллионерову экономку я не любил, теперь мне неспокойно, тошно и больно. Ранее я знал, что кто-то меня любит на этой земле (она) и что мне есть куда пойти. Миллионерский домик был мне как клуб, я — одинокий бродяга — нашел в миллионеровой экономке учительницу и собеседника. Она давала мне деньги и еду. Короче говоря, известие о ее измене я принял с горечью.

Случилось все это в Калифорнии. Она нашла там такого же крестьянина, как она сама. Он имеет книжный магазин, а миллионерова экономка всегда питала слабость к культуре, чему свидетельство и я. Когда я, поругавшись с экономкой из-за пустяка, уехал из Калифорнии, она осталась и с владельцем магазина поеблась. Почувствовал ли он, что она совершенно фригидна, может, он тоже мало что чувствует, или они друг другу подошли, а я и она друг другу не подходили — этого я не знаю, но теперь миллионерова экономка собирается ехать с мебелью и всем, что имеет, в Калифорнию. Квартира моя останется голой, миллионерова экономка мебель заберет, сам я останусь голодным и неверящим в простых добрых девушек, способных пройти рука об руку с талантливым человеком его тяжелый путь, весь, и умереть с ним в один день.

Хотя я изменял миллионеровой экономке несчетное количество раз, со всеми, с кем мог изменить, даже с ее подругой, я всегда тщательно это скрывал и даже теперь не рассказал ей об этом. Я не злой человек, и несмотря на все измены, по-своему, духовно был всегда верен ей и не хотел ее обидеть.

Мне грустно, что у миллионеровой экономки не хватило терпения и она останется там, где была — среди своих полудеревенских друзей навеки. А этот ее крестьянин в клетчатой рубашке, мне кажется, с ней долго жить не будет, у него слишком масляное лицо. И возможно, миллионерова экономка уйдет глубоко в свою марихуану и останется навсегда одна. У всех женщин, с которыми я имел дело в своей жизни, очень несчастливые судьбы.

Иногда во сне мне видятся экономка и ее крестьянин, занимающиеся любовью, и хотя я убеждаю себя, что она фригидна, — мне все-таки больно.

Я один из тех, о которых в старых пьесах Чехова и О'Нила писали в ремарках: «Входит слуга, вносит чашку чаю» или «От станции доносится песня фабричных».

Еще я клининг-мэн, можно меня еще называть «вакуум-мэн», потому что я работаю с вакуум-клинером, иначе пылесосом. Еще я и полотер, потому что после того, как почищу миллионерский домик, все пять этажей пылесосом, я мажу полы желтой ваксой (вонючей), а затем натираю их машиной со щетками. Это я делаю по субботам, ради чего и в Нью-Йорк езжу на поезде.

А пять дней в неделю я землекоп, каменщик и плотник в деревне, в ста милях от Нью-Йорк Сити, в долине многоводного Гудзона, куда я сбежал от миллионеровой экономки.

Я, мы появляемся обычно «из боковой двери», с черной лестницы. Наше место — людская или бейсмент, где мы топим печи, стираем, гладим и прочее. А если постареем, лежим на печи из милости и распространяем неприятный запах.

Днем я работаю землекопом и каменщиком. Вечерами я, в основном, жру. А после девяти иду спать.

Если мне удается раскопать что-то особенное в холодильнике в доме женщины, у которой я работаю, — я безумно радуюсь.

Сегодня, например, я откопал очень вкусную колбасу. Я ел колбасу весь вечер, вначале нерешительно, «съем еще только кусочек», а потом, найдя в другом конце дома еще мясо, — решительно и энергично.

«У нее же есть еще мясо», — сказал я себе.

Вдруг на колбасу села синяя шумная октябрьская муха, бомбардировщик хуев. Мне давно уже надоел ее гадкий и наглый, тяжелый шум, а тут она села на мою колбасу. Я озверел и коротко и резко убил муху первой главой книги, которую я очень ленюсь писать. И опять стал есть эту превосходную, пахнущую чесноком колбасу. Так или приблизительно так я провожу мои вечера после работы. Сижу за большим грязным столом, одетый в двое порток и пять свитеров (отопления нет), под настольной лампой, и жру да жру.

Когда глубоко роешь землю, всегда находишь умерших животных — мышей, лягушек или даже степных сусликов или кротов.

Вот и сейчас мы вырыли большую яму и каждый почти день находим в ней мертвых животных. Лягушка окоченела (поздняя уже осень), суслик мертвенький поджал хвостик, мышь лежит белым беззащитным брюшком вбок — брюшко опухшее. Объелась, что ли.

Наша яма очень большая. Мы вычистили, подмели нашу яму, приготовили ее как невесту. «Наша яма — невеста!» — так я объявил ребятам. Гомосексуалист Карл сказал, что это блестящая метафора.

Я стою в яме и пью кофе, который мне дал Карл. Яма как беременная невеста. В яме еще скала — белая, как живот.

Такая же белая, как и коричневая, как живот.

На Первое Мая (в капиталистических странах на другие праздники) женщины всегда выпьют, раскраснеются, станут веселые и на ощупь мягкие. Духами от них запахнет и таинственными они сделаются. А к позднему вечеру, после танцев, им хуй подавай. Без хуя ни одна не желает уйти. Тут наступит молчание и ожидание.

Некоторые, очень некрасивые, все же уходят без хуя.

Смерть нужно встречать твердо и красиво — с позою, с вызовом, выпендрившись, празднично, лучше всего с улыбкой.

Хочешь не хочешь, можешь не можешь — надо.

Колени трясутся — уйми, подвигайся, чтоб скрыть, глаза слезятся — а ты хохочи, будут думать — от смеха.

Смерть самое важное дело. К ней готовить себя нужно.

Плохой смертью самую доблестную жизнь можно испортить.

Рождение от нас не зависит, смерть — зависит.

Истеричность, поспешность — тоже нехороши.

Нужна мера. Уходить-то все равно надо. Но никогда не хочется.

А ты уйди или очень важно, сухо, степенно, а лучше по-хулигански, с посвистом, с — «Эх, вашу мать!»

Хорошо в белых брюках, с короткой лопатой, чуточку пьяным, сажать астры с двумя молодыми девушками-сестрами в октябре. Черный свитер, бархатный лиловый пиджак в обтяжку, крепкие сапоги, белые брюки землей перепачканы, и светлая кепка. И астра в нагрудном кармашке.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

С раннего детства мама учила меня держаться подальше от злых дядек, но однажды я нарушила её запреты...
Новый авантюрный детектив, во время чтения которого забываешь о любых проблемах! Качество гарантиров...
Психотерапевт Гордон Ньюфелд и врач Габор Матэ пишут о таком плохо изученном феномене детско-родител...
Игроки с Земли вновь ступили на Лаэди, но в этот раз люди точно знают, зачем отправляются в волшебны...
Отец Кристины больше не собирается терпеть выходки своей дочери и отправляет ее в закрытую школу.Там...
Наедине с собой бывает непросто…Удается ли вам справляться с внутренним критиком? Чувствуете ли вы о...