Малый бедекер по НФ, или Книга о многих превосходных вещах Прашкевич Геннадий
— Мубарак Мубарак.
— Обдумываю один сюжет, — попытался я оправдаться. — Действие в новой вещи должно происходить в далеком будущем.
— Ну да, видно, что в далеком, если там никого не осталось с простыми отечественными именами.
Ах, Миша Веллер, Миша Веллер!
Вот как далеко я зашел в своей рецензии.
А помнишь, как в селе Коблево, под Николаевым, теперь это все заграница, на Соцконе-89 ночная гроза вырубила освещение? А заодно пропала в номерах вода. А значит, вырубилась канализация.
В начавшемся ужасном дожде в канавке перед порогом в наш флигель утонула молодая крыса. Кричала верблюдица Дашка, на мохнатом боку которой мы масляной краской нарисовали шашечки и вывели два слова: Коблево—Таллин.
Это мы утешали Мишу Веллера, не знавшего, как ему приобрести билет в Эстонию.
Некая девушка, ходившая по грязи в белых носочках, подружилась с Толей Гланцем, а он познакомил с нею меня и Борю Штерна. Девушка оказалась милая, но из Литвы. Окончание ее фамилии говорило о том, что она девственница. Мы, конечно, пытались исправить положение и всяко заманивали ее в соседний флигель, который называли между собой Домом культуры имени Отдыха, но наша новая приятельница обожала свободу и литературу. Правда, научила нас словосочетанию — туман патинки. Я вас люблю, так это переводилось. И уговорила всех троих написать рассказ под одним названием. Мы, дураки, так и поступили, но, не желая печатать наши рассказы, девственница отделилась со своей Литвой от России, и рассказы несколько позже напечатал Боря Завгородний в странной книжке, не имевшей титульного листа, оглавления и выходных данных.
Черное море величественно клубилось под окнами, но воды, самой обыкновенной воды, не было ни в барах, ни в столовых, ни, о Боже, в одном туалете. В вечерней мгле десятки любителей фантастики боязливо копошились в сырых кустах. Аркадий Натанович Стругацкий, добыв где-то брезентовый плащ, тащил по лестнице ведро воды, сердитый, как жук в муравейнике.
«Технология рассказа» была уже написана.
…Понять новое бывает трудно и в науке, и в искусстве. Как издевались современники над «Тристрамом Шенди» Стерна, как пожимали плечами над «Шумом и яростью» Фолкнера! Новое рождается в борьбе со старым, старое сопротивляется новому, а поскольку талантливое в литературе — это всегда нечто новое, то естественно, если оно поначалу встречает противодействие, отрицание, замалчивание, насмешки. Писатель всегда должен быть готов к непониманию и хуле. Должен исполниться стойкости, веры в себя, терпения. Оценка же окончательно выносится лишь историей. И «Повести Белкина», и «Герой нашего времени», и «Красное и черное», и «Гамлет», весьма низко расцененные при появлении, обрели признание не скоро. Такова судьба всего, что опережает свое время, определяя пути развития культуры. Хотя заслуженная и скорая прижизненная слава тоже нередка.
Кстати о славе.
Эти валентности еще не совсем у меня были заняты, когда, к изумлению моей мудрой жены, я получил письмо из сибирского города Тайга. Некая группа «Поиск» школы № 2 сообщала, что члены этой группы упорно и давно разыскивают знаменитых людей, когда-либо оканчивавших указанную школу. Не важно, как они учились, главное, чего добились. Известно, что Эйнштейн в школе был тугодумом, а писатель Эмиль Золя буквально боролся за удовлетворительную оценку по родному языку. Совсем неплохая компания, намекнул я жене. Надо съездить. Там у них планируется традиционная встреча выпускников школы. К тому же там организован литературный музей, а в нем собраны книги и некоторые вещи, связанные с моим именем.
«А какие там вещи связаны с твоим именем?» — удивилась жена.
Я замялся. Почему-то вспомнилось чучело сыча, всегда стоявшее на шкафу в физкабинете, и скелет из папье-маше, на голый череп которого мы набрасывали кепку или шапку, в зависимости от сезона.
«Они там, в Тайге, прочли все мои книги…»
«Ну, поезжай», — загадочно улыбнулась моя мудрая жена, и, потрясенный ее благородством, я взял билет и в означенный день выехал поездом в Тайгу.
Поезд трясло, хлопали двери.
Но — звездный час, я ничего этого не замечал.
Когда-то мы зачитывались романами Ник.Шпанова и Хаджи-Мурата Мугуева, думал я, а теперь вот — «зачитываемся вашими книгами».
Новое поколение.
Выбрали пепси и мои книги.
Перед моим мысленным взором, как пишут в плохих романах, предстало изречение, многие годы красовавшееся в актовом зале школы № 2. «Прежде всего надо быть честным, умелым, добросовестным работником, на какой бы работе ты ни находился. К.Е.Ворошилов».
Может, оно и сейчас там висит, не знаю.
Первое, что я понял в Тайге: старый корпус школы № 2 давно отдали милиции.
Судя по решеткам, в моем бывшем классе теперь находилась КПЗ, впрочем, таким этот класс и раньше считался. Зато новый корпус выглядел привлекательно: в просторном холле стояли столики с картонками: «Регистрация». Я попал в группу — «Выпускники 1922—1959 годов». Похоже, я один и представлял все эти поколения. Две дивные девчонки в хитрых прическах, грудастые, в белых блейзерах и в черных слаксах с белыми лампасами глянули на меня как на заплутавшегося динозавра:
«Фамилия?»
Ну, я негромко назвался.
Не хотел привлекать внимания, а то сбегутся все за автографами, испорчу традиционный вечер.
Но, переспросив несколько раз, фамилию девчонки записали все же с ошибкой.
Я указал, но девчонки рассмеялись:
«Какая разница?»
А в просторном кабинете директор школы, указав мне рукой на стул, еще громче стал орать в телефонную трубку: «Милиция! Милиция! Какого черта? Почему всего один наряд? Вы же знаете! Пришлите усиленный!»
«Зачем?» — спросил я, когда директор повесил трубку.
«Ну как! — радостно объяснил он. — После двенадцати у нас драка! Половина ребят, товарищ писатель, будут из прошлогоднего выпуска, а они пить умеют. — Он дружески подмигнул мне: — Вы потерпите, мы с вами тоже потом отдохнем. У нас выпивка по талонам, но мы выкручиваемся. Вы поднимитесь пока в литературный музей, у нас ведь еще Чивилихин учился, а я кое-что подработаю!
Полный тревожных предчувствий, я поднялся на третий этаж.
Вдруг правда в музее выставлено чучело сыча и скелет в кепке?
Но литературным музеем в школе № 2 называли обычный коридорный тупик, украшенный двумя стендами. С одной стороны стенд В.Чивилихина, с другой — Г.Прашкевича. Писатели мы разные, но судьба нас объединила. Фотографии… Вырезки из газет и журналов… Обложки, зверски сорванные с книг и приклеенные к фанере… «Геннадий Мартович Прашкевич, — прочел я в машинописном житии, наклеенном под фотографиями, — рос тихим сосредоточенным ребенком, учился только на твердое «хорошо» и незаметно для окружающих стал известным советским писателем».
Не слабо сказано.
Я печально спустился в холл, где ревели спаренные магнитофоны.
Протолкавшись сквозь толпу ребят, от которых многообещающе попахивало водкой, нашел пустую неосвещенную столовую, закурил и встал у окна, в которое волшебно, как в детстве, падал столб лунного света.
И услышал:
«Выпей с нами, козел!»
Я обернулся. Под лестницей в темноте три паренька в кожаных куртках, наверное, прошлогодние выпускники, распивали водку. Стаканов не было, пили из горла. Очередь дошла до дюжего паренька, похожего на боксера-неудачника, он и предложил радушно: «Хлебни с нами, козел». А когда я отказался, добавил: «Смотри. Выпивка у нас по талонам».
Я снова пересек шумный холл, и тут на широкой лестнице меня изловил учитель литературы. Как говорили в старинные времена: словесник. Было словеснику под пятьдесят, ну, рыжий пиджачишко, очки, встопорщенные волосы, глаза, как угольки в кузнечном горне. Вот, сказал он нервно, я тоже поэт. Такой, как ты. Пишу о малой родине и о большой. О дружбе народов пишу, всякие географические стихи. А эти паскудники в своих паскудных журнальчиках издеваются над его замечательными стихами. Паскудным мозгам не понять истинную поэзию. Мы, товарищ писатель, сказал он нервно и быстро, теперь всех победим. Видимо, он считал мое появление залогом своих будущих побед. Я тебе пук стихов дам (он так и выразился — пук), а ты вправь мозги этим паскудникам. И так же нервно предложил:
«В шахматишки сгоняем?»
Пораженный, я согласился.
В каком-то пустом классе нервный словесник действительно извлек из шкафа клетчатую деревянную доску. Мы должны держаться вместе, нервно наставлял он меня. Нас, поэтов, на свете не так уж много. Он имел в виду настоящих поэтов. Вот он, например, пишет очень сильные стихи, не то жиденькое паскудство, что печатается в этих паскудных журнальчиках. Ты ведь знаешь, какая у нас малая родина! Гордость большой родины — только от нее.
Он процитировал:
А где-то есть город Куала-Лумпур и в нем проживают куа-ла-лумпурцы, а где-то лежит голубой Нишапур и в нем проживают одни нишапурцы…
«Точно подмечено, — одобрил я. — В Нишапуре не был, не знаю, где это, а вот в Куала-Лумпуре был. Дуриан пробовал, малаек видел. А проживают там точно куала-лумпурцы».
«Видишь! — обрадовался педагог. — У меня везде точность! Мы прижмем паскудников!»
В этот момент двери класса с грохотом распахнулись.
Дюжий паренек, похожий на боксера-неудачника, открыл ее ударом ноги, прямо как в полицейском фильме. Кожаная куртка на груди топырилась. «У нас после двенадцати драка», — вспомнил я и посмотрел на часы. Странно, время еще вроде не подошло.
И словесник встревожился:
«Почему без стука?»
«А ты директор, что ли?»
«Да нет».
«Ну и сваливай, козел!»
И словесник свалил.
И дверь за ним захлопнулась.
И обступили меня дюжие пареньки в дешевых одинаковых куртках.
«Ну? — обступили они меня. Весело обступили, дружески. — Теперь-то выпьешь?»
Я мрачно кивнул. И выпил прямо из горла. «Ну вот! — сразу расцвели пареньки. — У нас же выпивка по талонам. Хорошо, у Санька бабаня работает в магазине». Подобрев, они дружелюбно и весело обхлопывали меня, как муравьи тлю. «Как отблеск от заката костер меж сосен пляшет, ты что грустишь, бродяга, а ну-ка улыбнись… — слышалось с первого этажа. — Тара-та-та-та-тата… Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались».
Из сибирского городка Т. я уезжал глубокой ночью.
Все смешалось — визгливый страстный концерт, милицейские свистки, шумные пляски. Кто-то из местных учителей принял меня за Пикуля. Валентину Саввичу это понравилось бы. А директор затащил меня в кабинет. «И закусь есть», — бесшумно открыл он металлический сейф. В глубине сейфе мерцало семь бутылок мариинской водки и валялся жалкий пакетик с леденцами.
Трясясь в вагоне, я вспоминал улыбку своей мудрой жены и спрашивал себя: а на моем месте Лев Николаевич напился бы? А на моем месте Антон Павлович напился бы? А Михаил Юрьевич? А Михаил Евграфович? А милейший Иван Александрович Гончаров? И приходил к страшному выводу: и тот напился бы, и второй, и третий. Даже милейший Иван Александрович. «Незаметно для окружающих». Точно ли в Нишапуре проживают одни нишапурцы?
Почему-то мне кажется, что меньше всего в литературе, даже если ты пишешь рассказ, — технологии. Даже если рассказ написан М.Веллером.
Ладно.
В самолете, сбитый с толку молчанием коллег, облаченных, несмотря на душный день, в черные официальные пиджаки, я впал в смутное болото полувидений. Справа от меня сидел негр, лицом похожий на негатив. От этого мои полувидения обретали некоторую реальность.
Речь в будущей вещи пойдет о страшном преступнике, решил я, вспомнив странную фигуру моего соседа по дому… А главного героя будут звать Лёха…
Нет, Люха!
Как бы производное от того же Лёхи.
Кликуха такая. Догоняло. Хорошо выговаривается, трудно забыть.
И будет Люха не стар, хотя изрядно потрепан жизнью. Он любит общество неординарных людей, постоянно ошивается в баре Дома актеров или… Нет, скорее Дома журналистов… Там обстановка демократичнее и не так сильно обсчитывают…
В Домжуре на стойке бара должна стоять табличка: «К. сюда не ходит!»
«А почему?» — в первый же вечер поинтересовался Люха.
«А ему морду бьют, — хмуро пояснил молодой писатель Петрович, заранее предчувствующий катастрофическое похмелье. — А когда ему бьют морду, в баре непременно что-нибудь ломается».
Люха удивился.
Но скоро перезнакомился со всеми постоянными посетителями бара.
Больше всего он подружился с компанией молодых фантастов и поэтов, а внутри этой компании — с белобрысым, внимательным, всегда серьезно-улыбчивым военным фантастом. Военным не потому, что он писал батальные полотна или там звездные войны, а потому что, будучи призванным в армию прямо из института, он умудрялся появляться в Домжуре хотя бы раз в неделю — всегда в мундире, всегда в новом звании. Люхе казалось, что молодой фантаст слишком стремительно делает военную карьеру.
Люха не будет жаден, решил я, поглядывая в иллюминатор на облака, плывущие над Румынией. Попроси его, он всегда поставит. Он всем будет нравиться. И все равно он будет преступником!
Почему преступником — я пока не знал.
Но догадывался. Писательское чутье никогда не подводило меня.
Пусть Люха быстро влился в животворную среду актеров и журналистов, пусть он подружился с хмурым молодым писателем Петровичем и с военным фантастом — все равно он преступник. У него двойная сложная жизнь. Он от кого-то прячется.
Если честно, я всей шкурой чувствовал: Люха — крупный преступник.
В конце концов, если уж писать о преступнике, так о крупном. Люху, пришло мне в голову, даже не Интерпол ловит, а Галактическая полиция.
Вот хреновина это или нет?
Мы летели над Восточной Европой, мелко порубленной на аккуратненькие земельные участки. Бухарест внизу походил на срез пня с неровно, но отчетливо расчерченными годовыми кольцами. Люхе, например, в голову бы не пришло взять румынский банк, его и швейцарские не волновали. Люха грабанул что-то более значительнее. Что-то гораздо более значительное. Такое, что сотрудники главной Галактической полиции запрыгали, как блохи на скачках.
А что он грабанул?
Да сейф грабанул главного Галактического банка.
Тот самый, в котором под неустанным присмотром хранились самые высококачественные серпрайзы, а с ними — мощный трансфер и, как обязательное приложение к нему, — портативный репрессивный аппарат (ПРА), рассчитанный на любую (из известных двухсот) форму жизни.
Это будет фантастический детектив, определил я про себя жанр.
Мне хотелось вынуть ручку и блокнот, но справа от меня сидел негатив-неф, а слева позитив-прозаик П. Пусть Люха с трудом окончил школу, думал я. Пусть он стал не учиться, все равно он инопланетянин. А на Землю попал случайно. Вместе с самыми высококачественными серпрайзами и мощным трансфером он, как было уже сказано, прихватил из сейфа главного Галактического банка портативный репрессивный аппарат (ПРА). Трансфер, это, кстати, не лист, по которому продают подержанных спортсменов, трансфер это такая штуковина, которая позволяет любому разумному существу принимать любые удобные для него формы.
Понятно, разумные.
Похищенные серпрайзы Люха припрятал на одном уединенном коричневом карлике, а сам незамедлительно смылся в сферу Эгги, откуда ему, впрочем, так же незамедлительно пришлось убраться, спасая от бед свои многочисленные жвалы и псевдоподии. Какое-то время он прятался на Марсе, но это было чрезвычайно скучно. Будучи, в сущности, самым богатым существом известной Вселенной, годами лежать в сухой марсианской пустыне, придав себе форму красного думающего камня, — Люхе такое времяпрепровождение не понравилось.
Он бросил Марс и открыл для себя Землю.
Земля Люху потрясла. Ему понравились люди — вполне разумные, хотя и суетливые существа. Ему понравились пейзажи — задумчивые, хотя и не повторяющиеся. Люха сам принял вид грубоватого молодого человека, который с некоторым трудом окончил школу, а дальше стал не учиться, а снял комнатенку в самом центре Новосибирска. Он неделю не выходил из комнаты, постигая по старым журналам и газетам, купленным у соседки за неимоверные деньги, особенности человеческого существования. Он узнал о налогах и революциях, о преступности и любви, о праве на труд и праве на отдых. Наконец, он узнал о существовании писателей и журналистов.
Петь песнь.
Через неделю в Люхину комнату постучали.
— Кто там? — спросил Люха.
— Милиция.
— Зачем я вам?
— Поговорить надо.
— Сколько вас там?
— Трое.
— Ну и поговорите друг с другом.
Пока милиционеры взламывали дверь (на Люху их навела соседка, потрясенная сверхвыгодной сделкой по продаже старых газет и журналов, а также тем, что Люха в течение недели вообще не выходил из комнаты, даже в туалет), Люха по водосточной трубе спустился с одиннадцатого этажа прямо на улицу, вызвав аплодисменты случайных прохожих. Трансфер и ПРА к тому времени были у Люхи почти на нуле, он строго экономил энергию — ведь на одном очень уединенном коричневом карлике его ждали припрятанные серпрайзы. Все что он смог позволить — превратить кусок какой-то валявшейся под ногами бумаги в новенький билет члена Союза журналистов. Это сразу позволило ему подрабатывать в газетах мелкими заметками и, когда захочется, посещать Домжур. Кстати, заметки Люхи отличались привлекательной простотой. Он сам так считал: если лопата это лопата, а жопа это жопа, то зачем хитрить? Пиши все как есть, читатель проглотит. Если люди наработали за свою историю столько слов, значит, всеми можно пользоваться. Он даже снял комнату на Вокзальной магистрали и вечерами ходил в Домжур. Он немножечко выпивал и боялся только цыганок. Что-то они, дуры черные, в нем чуяли. Что-то понимали такое.
Бледнели, увидев Люху.
А Люха этого не выносил.
Удивительная вещь — рождение замысла.
Вот только что ты ничего такого не знал, ни о чем таком даже не задумывался, ничего такого в голову не приходило, и вдруг — на тебе! Вот он — Люха, глаза выпуклые! Инопланетянин! Преступник!
Кто подсказал?
Вечный вопрос.
Над ним я и ломал голову, пока наш самолет трясло над Витошей при заходе на полосу Софийского аэропорта.
ЕЩЕ О ЛЮБВИ
От жгучего болгарского солнца, от игры теней, запаха листвы, от незнакомого, но как бы и знакомого говора прозаика П. понесло в странные словесные дебри. Он прямо с ума спрыгнул. Пока мы проходили паспортный контроль и таможню, пока нас разыскивала переводчица, назвавшаяся вовсе не болгарским именем, прозаик П., оглядывая лица мелькающих вокруг людей, зачем-то сообщил нам, что на голове среднестатического простого человека, в том числе советского, произрастает около 125 000 волос.
— Не мало? — засомневался я.
— Бывает и больше, — неохотно согласился прозаик.
А вообще, снова воодушевился он, за обычную жизнь обычного среднестатистического человека, в том числе советского, на его голове отрастает, и соответственно выпадает в процессе лысения, почти полтора миллиона волос.
Это была уже более солидная цифра, но я и ее собирался опровергнуть. К счастью, переводчица Лида тоже оказалась вовсе не молчаливой особью. Показывая какой-то памятник, она напомнила нам об общих исторических корнях, о Кирилле и Мефодии. И подчеркнула нерушимую связь славянских народов. Я был рад, что ей неизвестны мои стихи о шалостях советского князя Святослава.
Поправляя галстуки, потея в черных официальных пиджаках, прозаик П. и поэт К. благожелательно прислушивались к переводчице, причем каждый нашел возможность и ей сообщить что-то полезное. Прозаик П., например, напомнил о том, что болгар от фашизма освободили простые советские люди, а поэт К. подтвердил слова прозаика вполне недвусмысленными намеками на кипящую вокруг жизнь: дескать, вот неплохо у вас, конечно… но вы, болгары… вы должны помнить…
Платаны.
Столики кафе, вынесенные прямо на бульвар.
И в этот момент начинают звенеть колокола Александра Невского, как мелкие монетки, пересыпаемые в синем кармане неба…
Грандиозные номера отеля «Балкан» потрясли прозаика П.
По рангу он, понятно, шел первым, за ним следовал секретарь парткома поэт К., а уже потом я, автор неприятных, вредных для читателей книг, не нашедший мужества отказаться от иностранного ордена.
К сожалению, самый большой номер был заказан на мое имя.
Пришлось исправлять ошибку. В итоге мне достался самый маленький, хотя все равно грандиозный.
Бросив вещи, я отправился в душ.
Я не обращал внимания на телефонные звонки.
Скорее всего звонили предыдущему обитателю номера. Кто в Софии мог знать, что я уже прилетел? Но, выйдя из душа, я с удивлением обнаружил в своем номере насупленного прозаика.
— Это я звонил вам, — сообщил он.
— А что такое?
— В мой номер постоянно звонят. Вам звонят. Прозаик П. был полон нехороших подозрений.
— Пойдите и разберитесь со звонками. И чтобы никто больше не смел звонить.
Мы прошли в номер прозаика П. И тут же затрещал телефон.
Звонил Иван Цанев.
Вбирает мир твое жужжанье, когда ты медленно взлетаешь к цветку — мохнатый рыжий слиток, пыльца, прилипшая к губам.
Соединяю звук и образ, тянусь к немеркнущим вещам, а ты, не думая о счастье, цветок любимый выбираешь.
Привязанная нежной нитью, не можешь взять и улететь, мой взгляд пустить тебя не может. С цветка к цветку, как по ступеням, взбираешься, то пропадая в густой колышащейся тени, то останавливаясь, чтобы жужжаньем праздник свой воспеть…
Дыханье меда, боль усилий — ты б все мне сразу отдала, сестра усердия. Ты знаешь, как достигают перевала.
Но только захочу погладить, как ты в меня вонзаешь жало. И это — как начало песни. О падающая пчела!
Вот как умел писать поэт Иван Цанев.
— Ты приехал, ты в Софии, — кричал в трубку Иван, и я видел его щербатую улыбку.
Пусть щербатая, но все равно это была улыбка Ивана Цанева, а не какого-то там Мубарака Мубарака. Это была улыбка друга, который жаждал со мной выпить. И как можно быстрей.
— Мы официальная делегация, — сухо напомнил мне прозаик П., различающий некоторые слова. Он был в глухом черном костюме. — Никаких непротокольных встреч, Геннадий Мартович!
Я кивнул прозаику:
«Понимаю».
А телефон не смолкал.
Старые друзья приглашали меня на Витошу, звали на полынное вино, просили разделить аперитив рядом в баре, но взгляд прозаика П. не отпускал меня ни на секунду. Прозаик П. слышал каждое мое слово и время от времени сухо напоминал: мы официальная делегация, Геннадий Мартович! Поэтому на все приглашения я вежливо отвечал: спасибо, но сейчас не могу… Прилетел не один, со мной два известных советских писателя…
— Это хорошо, — радовались друзья. — Они любят полынное вино?
Я тревожно переводил прозаику П.:
— Вы любите полынное вино?
Прозаик П. уклончиво кивал:
— Мы официальная делегация.
Я выслушивал очередного друга и снова оборачивался к прозаику П.:
— Вы любите греческий коньяк и непристойные танцы?
Прозаик П. все более мрачнел:
— Мы официальная делегация.
И напоминал:
— Надеюсь, что на официальный прием вы пойдете не в джинсах?
Конечно, нет.
Было слишком жарко.
На официальный прием в Союз писателей Болгарии я пошел в шортах.
В такой жаркий, я бы сказал палящий, невероятно душный день идти по улицам Софии в черных глухих пиджаках могли, конечно, только самые иностранные иностранцы. Я даже отстал шага на два, чтобы меня не путали с ними. На самом деле, так приказал прозаик П. Это он не хотел, чтобы их путали со мной.
Явиться в Болгарию без черного глухого пиджака!
Но время от времени прозаик П. сердито оглядывались:
— Почему в Софии не видно собак?
— Их истребили, — отвечал я жестко.
— Турки?
— О нет! Партийные власти. Ночь хрустальных ножей. Чтобы не кусали иностранцев.
Они уже готовы были поверить, но в этот момент из-за угла лениво вывалил и потрусил рядом с нами жирный самодовольный сардель-терьер с тупой невыразительной мордой.
Прозаик П. и поэт К. демонстративно отвернулись.
Но я знал, на ком можно сгонять злость. Мой провал стоил Люхе левого глаза и памяти. В новом варианте будущей повести Люха при посадке на Землю терпел крушение, терял левый глаз, а с ним и память. Пусть забудет, скотина, решил я, на каком конкретно коричневом карлике припрятаны похищенные серпрайзы. В конце концов, раз уж он преступник, то должен понимать, что преступление не окупается.
Но вот странно.
История с собакой привела прозаика П. в хорошее настроение.
— Заметьте, — сказал он переводчице, встретившей нас на улице Ангела Кынчева. — Заметьте, Лида, что обыкновенный среднестатистический человек потребляет за обыкновенную жизнь не менее сорока тонн пищи и пропускает через свои легкие почти триста восемьдесят тысяч кубов воздуха. Не мало, правда? Вот откуда все эти мальтузианские гадости.
И успокоил Лиду:
— Мы, коммунисты, найдем выход из положения. Мы — братские народы. В конце концов, в мозгу даже обыкновенно! о среднестатистического человека ежесекундно протекает не менее ста тысяч химических реакций.
— И в вашем? — не поняла Лида.
— В вашем тоже, — жестко отрезал прозаик.
Настроение прозаика П. подпрыгнуло еще выше, когда в Союзе писателей Болгарии мы узнали, что я не смогу получить орден Кирилла и Мефодия.
Знаменитый болгарский поэт Л., стихи которого я тоже переводил, с огорчением сказал мне:
— Ты все поймешь, Геннадий. Ты ехал получить за свою хорошую работу хороший орден. Ты его заслужил. Мы сами тебя представили. Орден Кирилла и Мефодия самый гуманный орден в мире, я знаю, он бы красиво горел на твоей груди. Но предисловие к твоей книге написал наш литературный критик, который оказался ненадежным человеком и коммунистом.
И вздохнул, пояснив суть ошибки:
— Две недели назад наш бывший литературный критик сбежал в Испании с туристического теплохода и уже успел дать по европейскому радио и телевидению несколько несправедливых и злых интервью. Сейчас мы не можем дать тебе орден. Получается, что тебя хвалит враг Болгарии. Вручение ордена вызвало бы противоречивые мнения. Но мы дадим тебе орден позже. Когда шум утихнет.
Не до ордена, была бы родина с ежедневными Бородино…
— Мы дадим тебе орден, Геннадий, — щедро сказал знаменитый поэт Л. — Мы, может, дадим тебе целых два ордена. Ты заслуживаешь. Но это немного потом. Ты ведь подождешь, правда?
Я кивнул.
Я умею ждать.
Знаменитый поэт облегченно вздохнул.
Интересно, что бы он ответил, закати я ему скандал? Нет, дескать, мне ждать некогда! Я, дескать, занятой человек! Не надо мне завтра двух орденов, дайте сегодня один, заслуженный!
Но я ничего такого не сделал и знаменитый поэт Л. это оценил:
— Мы устроим тебе отдых. Мы сделаем все, чтобы ты замечательно отдохнул. Мы знаем, ты много ездил по Болгарии, но Болгария неисчерпаема…
Не буду врать, он не сказал, что Болгария неисчерпаема как атом.
Это сказал совсем другой человек и совсем по другому поводу. А поэт Л. сказал только, что в Болгарии много таких уголков, о которых даже я не знаю. Есть такие уголки, сказал он, в которых ты никогда не бывал. Выбирай любой, мы тебе покажем все, что ты захочешь. Долг болгарских поэтов — показать тебе страну, которую ты любишь. Но дай мне слово, попросил он, что ты будешь только отдыхать. Никакой работы! Ты будешь только купаться, гулять, смотреть на красивых женщин. Разве можно смотреть на красивых женщин и не чувствовать себя счастливым?
Я подтвердил:
— Нельзя.
