Малый бедекер по НФ, или Книга о многих превосходных вещах Прашкевич Геннадий
Троянская ракия — чайный куст внутри огромной бутыли, запотевшая смирновка, рыжее шотландское виски, сингуларский мискет, зеленая ментовка, греческий коньяк, цветные кипрские вина…
— Я спросил нашего большого друга Геннадия, где бы он хотел побывать. — Знаменитый поэт Л. высоко поднял наполненный бокал. — Наш друг решил побывать в Шумене. Наш друг захотел увидеть мадарского конника.
— Я протестую!
Прозаик П. сурово оглядел стол, окруженный болгарскими поэтами.
Неполученный мною орден придал много веса прозаику П.
— Мы — официальная делегация. Мы хотим возложить венки на Шипке. Мы хотим подняться на Черни врых и возложить венки перед музеем революционного движения. Мы хотим возложить памятные венки на могилах павших солдат, а также перед памятником Алеше.
— У нас большие планы, — со значением подчеркнул он.
— Это замечательно! — обрадовался знаменитый поэт. — Няма проблем! Мы отправим нашего друга в город Шумен, а вы поедете возлагать венки.
Звон бокалов.
Скандал удалось замять.
Прозаик П. и поэт К. согласились ехать в Шумен — смотреть на мадарского конника.
Звон бокалов.
Приглушенный шум голосов.
Оглядывая оживившихся прозаиков и поэтов, я понемногу приходил в себя. Бог с ним, с орденом. Главное, не пить ментовку. Болгары называют ментовку «Прощай, совесть». И незачем лишать Люху левого глаза. Кривой журналист — это нонсенс. А орден… «Что орден? Ни любви, ни славы, один голимый орнитоз…»
Впрочем, Света Борзунова писала не об ордене, а о голубе.
Никола Инджов, поэт, бывший посланник на Кубе (трагически):
— И когда мы улетали, Геннадий, я самолично усыпил моего любимого попугая. Я не хотел возвращаться домой без любимой птицы. Я усыпил ее, но в аэропорту «Орли» мой папагал проснулся. Прямо из чемодана он стал кричать по-болгарски: «Никола, здравей! Как сте? Какво правишь?» Нет людей более жестких, чем французские таможенники. Я думаю, Геннадий, французскую революцию сделали таможенники…
Прозаик П., уверенно:
— Но чувствительность среднестатистического человеческого глаза столь высока, что при нормальных условиях видимости самый обыкновенный глаз может заметить с вершины высокой горы свет обыкновенной свечи, горящей на расстоянии до восьмидесяти километров…
Николай Кынчев, поэт медлительный, рано поседевший:
— И тогда я перестал работать с грузинскими поэтами. С ними трудно работать. Они поднимают тосты…
Ана Александрова, бывшая балерина (печально):
— Да, я изменяла мужьям… Но любовникам… Никогда…
Прозаик П., с особенным значением:
— И если уж всерьез, то на кусочке самой обыкновенной среднестатистической человеческой кожи, не превышающем семи квадратных сантиметров, находится не менее шестисот сорока пяти потовых желез…
Божидар Божилов, неожиданно просыпаясь (задремал прямо за столом):
— Так сколько театров действует в одном сибирском среднестатистическом городе?
Знаменитый поэт Л., угощая уже подрумянившегося, но все еще строгого поэта К.:
— Это редкое, это домашнее, это полынное вино. Его можно пить много и в любую погоду. Оно освежает память и ставит дыхание. Но если ты вдруг захочешь сменить воду в аквариуме… О, если захочешь… Готовься к тому, что ноги тебя не будут слушаться…
Николай Инджов (доверительно):
— Настоящий поэт не должен быть красив. Настоящий поэт всегда немножечко Квазимодо.
И внезапно вдохновясь:
— Алкахол, алкахол и артистки!
Всички хубаво. Все прекрасно.
Но ведь я уже все это когда-то видел, слышал когда-то… И вовсе не на официальном приеме… Но где? Где?
Я вспомнил. Ну да. В баре Домжура.
Туда вечерами любил приходить инопланетянин Люха.
Там активно функционировали самые необыкновенные формы жизни.
Например, писатель Петрович. О Петровиче говорили, что до пяти, может, даже до семи лет он пользовался только одним словом — «трактор». «Малыш, хочешь конфету?» — «Трактор!» — «Малыш, не пора гулять?» — «Трактор!» — «Малыш, ты очень устал?» — «Трактор!» — «Малыш, ты любишь мамочку?» — «Трактор!» Заметьте, что столь своеобразный словарь не помешал Петровичу стать своеобразным писателем. Из трех изданных им книг одна была совсем не дурна.
Впрочем, это не спасало Петровича от запоев.
Иногда даже солнце после дождей может двоиться в отсыревшем небе, но ты, ты всегда единственная страна и другой не бываешь ни при какой погоде.
Даже зная множество первородных слов, не так-то просто найти для тебя определение.
Но как человек с крыльями это еще не ангел, так и ты — отнюдь не самое обыкновенное место.
Божидар Божилов, прочтя стихи о Болгарии, величественно утвердился на стуле.
Как восклицательный знак. Удивителен знак, как говорят болгары.
В отеле, проводив коллег в номера, я сменил рубашку и решил на полчасика спуститься в бар.
Почему не посидеть полчасика, коли тебе не дали орден?
Так я и сделал. Да и Люха не давал мне покоя. А лучшего места для размышлений, чем бар, попросту не существует.
В баре оказалось пусто.
У окна сидел мадьяр в расшитой узорами льняной рубашке, за дальним столиком две густо накрашенные девицы, вот и все. Увидев, что я заказываю виски, девушки дружно пересели за мой столик.
Я попросил бармена принести еще два бокала.
— Сразу видно, что вы интересный человек, — сказала одна.
— А вы?
— Мы — инженеры-электронщики.
Чем ближе к востоку, тем больше проституток имеют высшее техническое образование. На всякий случай я поправил:
— Не электронщики. Электронщицы.
— Так, — согласились девушки. — Инженеры-электронщицы.
И спросили:
— Ты поляк?
— Руснак, — ответил я.
Бог видит, я ничего не хотел от инженеров-электронщиц.
Мне просто хотелось посидеть в баре. Я хотел подумать о Люхе.
А еще мне было приятно сознавать, что я опять в Софии. Я люблю Софию.
Не потому, что ей пять тысяч лет, видал я старух и похлеще, а потому что это действительно старый город, и это славянский город, и по нему можно бродить как по родному, и на каждом углу тебя ждет что-то новое. На террасе ресторана «Рила» можно увидеть Раду Александрову, обдумывающую за чашкой кофе новое стихотворение. На улице Ангела Кынчева можно встретить Любена Дилова, похожего на движущийся монумент преуспевающего писателя-фантаста (а при нем деталь его барельефа — Агоп Мелконян). В кафе у подземного перехода можно услышать старый спор. Кто-то будет кричать, что Никола Вапцаров и Антон Попов погибли не как болгарские герои, а как носители македонского национального сознания, а кто-то пустит в ход пивную кружку, доказывая, что все обстоит совсем наоборот.
Короче, я ничего не хотел от инженерш-электронщиц.
Но их глаза изумленно округлились и, прослеживая направление их взглядов, я обернулся.
По широкой мраморной лестнице медлительно спускались два очень-иностранных писателя в черных глухих пиджаках.
Алкахол, алкахол и артистки.
Настоящую книгу делают отчаяние и вина. Как это ни прискорбно.
Мучаясь от бессонницы, чувствуя, что не усну до утра, я несколько раз пытался дозвониться до Ивана Цанева, но что-то где-то заклинило, — поднимая трубку, я все время нарывался на взволнованный нервный разговор мужчины и женщины. Мне в этом разговоре не было места, они не слышали меня. Они не слышали меня, даже когда я начинал кричать в трубку. Женщину звали Искра. Боюсь, что в новой Болгарии ее переименовали. Мужчину звали Калоян. Искра отвечала Калояну излишне, на мой взгляд, резко, но трубку не бросала.
Рагарбили, рагарбили… Съботни автомобили…
Хайде, юноша немити и момичета немили, да му мислим няма смисъл, да се силям няма Сипи!
Една лягат във окопи. Други ходят на кохили. Ний живем във рагарбили, существу маме във мили…
Это Башев.
Владимир Башев.
Дальше там еще лучше.
Крихме се в костюми тесни… Предперални и котлони тлеем като пред икони…
Ночь. София.
Дальние голоса.
Скоро я понял, что Калоян всю жизнь добивается Искры.
Во всех смыслах добивается. Наверное, когда-то они были вместе, потом разошлись. А мужчина из бывших рокеров. Похоже, он всегда был небогат, но на хороший мотоцикл сумел накопить. Каждую ночь с приятелями гоняет на мотоциклах по ночной Софии, предварительно сняв глушитель.
Хайде, юноши немити и момичата немили…
Когда-то Искра была с ним, но что-то такое там случилось. Теперь он снова хотел быть с Искрой. А она отвечала: только в Калькутте. Не знаю почему, но только в Калькутте! Если возьмешь меня, кричала Искра, то в Калькутте!
«Возьми меня в Калькутте». Неплохое название для фантастической повести о негодяе Люхе, спрятавшем чужие серпрайзы на каком-то очень уединенном коричневом карлике.
Миша Веллер утверждает: «Первая фраза — это камертон, задающий звучание всей вещи». Вытащив ручку, я записал в блокноте: «Привет, старина! Мне сорок лет. Сам не знаю, как очутился на Земле, но если встретишь ублюдка нКва, скажи ему, пусть не мыслит жизни без осложнений».
Так у меня должен был говорить Люха.
А если его спросят, кто такой этот нКва, он уклончиво ответит — один приятель.
А если его спросят, бывают ли на свете такие имена, он уклончиво усмехнется: смотря на каком свете.
И правильно.
Я, например, вырос в провинции.
В провинции много случается такого, чем в большом городе и не пахнет.
А Люха, он, в сущности, тоже из провинции. Пусть из галактической, но все равно провинции. Люхе обязательно понравится в Домжуре. Он полюбит, выпив, садиться напротив бармена Сережи. Вдвоем они должны неплохо смотреться, особенно к закрытию бара, когда многие условности отпадают сами собой. Они будут сидеть друг против друга и негромко тянуть: «Есть по Чуйскому тракту дорога, много ездит по ней шоферов».
Впрочем, решил я, Люху такие детали не должны трогать.
Это не его тоска. Он будет дивиться совсем другому. Тому, например, что журналист кореец Ре много курит. Ну и рожа, скажет Люха при первом знакомстве с журналистом Ре. Люхе резонно возразят: почему рожа? Лицо. Такая вот корейская форма жизни. И вообще, резонно возразят Люхе, никогда не оскорбляй человека, пока не выпьешь с ним первые сто грамм. Этот Ре на самом деле большой мастер. В журналистике не одну собаку съел.
Короче, решил я, Люха у меня будет завсегдатаем бара.
Ведь это только я, автор, знаю, что он человек не бедный. На очень уединенном коричневом карлике Люха заблаговременно припрятал большую часть похищенных им серпрайзов.
Далеко, конечно.
А пока Люха бедует, живет от крошечного гонорара до другого крошечного гонорара, выпивает с писателем Петровичем и дружит с издателем ММ.
Издатель ММ человек милый и беззлобный. Он только один раз в жизни участвовал в коллективной драке. Правда, его вмешательство привело к преждевременной гибели почти полусотни бутылок неплохого армянского коньяка.
Ну конечно, и компания молодых фантастов.
«Моралов проснулся, подвигал ногой, запутавшейся не то в сбившемся пододеяльнике, не то в не до конца снятых штанах, и хмуро, привычно выглянул из тающего ночного мира в залитую серым светом комнату. По его пробуждающемуся мозгу медленно, как дождевые черви, поползли первые утренние мысли — они касались окружающего беспорядка…»
Такие описания напоминали Люхе покинутую им сферу Эгги.
Ладно, не будем о сфере. Но ведь сейф с серпрайзами Люха грабанул как раз для того, чтобы однажды где-нибудь на самом краю Галактики, на самом дальнем ее и тихом краю поставить собственный кабачок, в котором можно, никого не боясь, часами спорить о свободном искусстве и петь песнь.
Петь песнь — это буквальный термин.
Люха вынес его из сумеречной сферы Эгги.
Он вынес его из тех далеких прошлых времен, когда он еще не был землянином, имел много псевдоподий и жвал и активно бегал от Галактической полиции. В мой кабачок, думал Люха, без спроса не сунется ни одна галактическая полицейская крыса, к какой бы цивилизации она ни принадлежала. А сам он займется настоящим делом. Начнет, к примеру, составлять бедекер по всем питейным заведениям города. Он даже специальный чертежик учинит, снабдив его подробной легендой. Пусть издатель ММ им займется. Эта штука может разойтись в доброй сотне тысяч экземпляров. Кому не интересно пройтись от тайного погребка, скрытого в подземных недрах железнодорожного вокзала, до ресторана «Поганка», криво поставленного совсем в другом углу города. Естественно, в бедекере будет точно указана широта и долгота каждой питейной точки. Вкус выпивки не зависит от широты и долготы, но это придаст изданию респектабельность.
София.
Растет, но не стареет.
Я был доволен первой ночью в Софии.
НАЙТИ НЕПОТЕРЯННОЕ
Когда поезд прибыл в южный город Шумен, прозаик П. и поэт К. надолго исчезли в номере прозаика. Наверное, проводили закрытое партийное собрание. Пусть ненадолго, но я остался один.
Впрочем, именно ненадолго.
Уже через полчаса мой номер под завязку забили молодые шуменские поэты, уже знавшие о нашем прибытии. Самым шумным оказался, впрочем, эссеист Веселии Соколов, а самым молчаливым философ Карадочев. А всю банду вместе возглавлял поэт Ганчо Мошков, человек крепкий и темпераментный. Он совершенно замечательно комментировал собственные стихи. Это не было попыткой спасти неудачные строки, вовсе нет, это был некий самостоятельный жанр.
С чем-то подобным я уже сталкивался.
Ну да! Томский поэт Михаил Карбышев. Писать стихи он начал в пятьдесят лет, зато это были настоящие стихи. Поняв это, Карбышев тут же заказал визитку: «Поэт Сибири и всея Руси». Он обычно комментировал каждое свое стихотворение. «Вот, — говорил он, восторженно повышая и повышая голос, — сейчас прочту вам свое замечательное стихотворение о женщине. В снежный день подхожу к почтамту, а по ступенькам плавно поднимается женщина…» Вот так, объяснял Карбышев, толпа течет, вот так стоят каменные колонны, вот тут ступеньки почтамта, а по ним плавно… женщина… и снег… плавно…
Все заметелено, все заметелено от главпочтамта до площади Ленина…
Впрочем, процитированные стихи как раз не принадлежат Карбышеву. Но это не важно. Ганчо Мошков, задыхаясь, читал:
Край Божица, във Тузлука, име дол като подкова.
Ах, край златната Божица, денем куковица куха, нощтем се обажда сове…
Все блаженно молчали.
Светел дол, поляне тъмна. Иове, Кате, как е страшно!
Ах, до златната Божица мълкнали пътеки стремни, като празни патронташи…
Почти без перехода (можно ли считать переходами небольшие чашки вина?) Ганчо прочел «Божицу», «Камчийскую элегию», а еще «Прощание с капитаном». Каждому стихотворению предшествовал лирический комментарий. Скажем, перед стихотворением «Хляб», состоявшим всего из одиннадцати строчек, Ганчо сказал: «Геннадий! Сибиряк буден! Плыл в море однажды. Играл с Черным морем, плыл легко на спине, бездна над головой, бездна снизу. Плыл и попал в мертвую зыбь, в мертвое волнение, проклятое, темное. Ноги отказались работать, руки устали. Знал — тону, но кричать страшно. Волна меня поднимала, вдруг видел берег, всегда как в последний раз. Очнулся на песке».
Странно, в стихотворении «Хляб» не было мертвого ужаса, отчетливо отражавшегося на лице Ганчо Мошкова. А Миша Веллер все равно бы сказал: личное потрясение.
Этот вечер стал переломным.
Ганчо и Веселии, философ Карадочев и светлая поэтесса, за весь вечер не сказавшая ни одного слова, повлекли всех в местную корчму. К ужасу прозаика П. и поэта К., составивших компанию, к нам присоединились две шведские студентки, интересовавшиеся искусством Средиземноморья. До приезда в Болгарию они интересовались искусством Средиземноморья на Кипре и в Греции, теперь их интересовало искусство Средиземноморья в Болгарии. Прозаик П. и поэт К. смотрели на шведок с большим подозрением, потому что слово «искусствовед» было им хорошо знакомо. Но больше они все-таки следили за тем, сколько я наливаю. Они страшно боялись, что в компанию вопрется еще какой-нибудь Мубарак Мубарак или того хуже — Хюссен. Нервное поведение прозаика П. и поэта К. было замечено Ганчо Мошковым.
Он встревожился.
Негромко, что стоило ему определенных усилий, спросил: «У твоих известных коллег совсем нет слабостей?»
Я так же негромко ответил: «У них есть слабости, но они их стесняются».
«Скажи, — попросил Ганчо. — Я хочу помочь твоим коллегам».
Я честно сказал: «Они любят выпить. Они хотят выпить. Они мечтают выпить с вами, но стесняются. Им нужен повод. Хотя бы официальный тост».
Ганчо Мошков понимающе кивнул.
Повинуясь его незримому приказу, молодые шуменские поэты густо сбились вокруг прозаика П. и поэта К. «Ваши книги… — услышал я взволнованные молодые голоса. — Они учат жить… Мы растем на ваших книгах… Поднимем чаши за книги, которые вы напишете!»
Такие слова произвели волшебное впечатление.
Прозаик П. и поэт К. охотно подставляли свои фужеры под непрерывно бьющую струю вина. Поэт К., впрочем, замечал время от времени: «Но вы, болгары, должны помнить…»
Дружба завинаги!
Вечером следующего дня, вернувшись из Мадары, я увидел поэта К. и прозаика П. на завалинке нашего высотного отеля. Их окружала толпа молодых, совсем не уставших молодых поэтов. Впрочем, может быть, поэты менялись, приходя на встречу с П. и К. как на дежурство. «Дружба завинаги!» — «Но вы, болгары, должны помнить…»
Для меня день закончился в номере беловолосых шведских студенток, интересующихся искусством Средиземноморья. Я пил коньяк «Метакса» и печально играл на шотландской волынке. Бесстыжие беловолосые студентки занимались любовью. Любовь для них была деталью, входящей в общую фигуру искусства Средиземноморья.
Не знаю, слышали ли вы о филодендроне селлоуме?
Этот редкий цветок встречается только в бразильской сельве, температура в глубине цветочной чашечки в пору опыления поднимается до сорока шести градусов по Цельсию. Столько тепла не выделяет даже тучный человек, рискнувший заняться аэробикой. Мои беловолосые подружки заткнули этот самый рододендрон селлоум за пояс или куда там еще можно заткнуть такое? А я пил греческий коньяк и печально играл на шотландской волынке.
Почему люди боятся жить?
Шуменская неделя многое определила в сюжетном течении моей будущей повести.
Не знаю, что повлияло больше — нежность, растворенная в южном воздухе, временное отсутствие партийной дисциплины или долгие тосты и лирические комментарии Ганчо Мошкова, но я наконец явственно увидел сюжет и героев.
Конечно, там должен был появиться частный детектив, так хорошо знающий людей, что мог обходиться без оружия. Крутой парнишка с десятью классами за плечами, с двумя курсами юрфака и, конечно, армией. Он терпеть не мог драчунов, но сам подраться любил. Естественно, был он человеком тонким и понимающим. Если его просили разузнать, не встречается ли такая-то дама с таким-то вот подлецом, а если встречается, то не происходит ли между ними того-то и того-то, он, понятно, моментально получал всю нужную информацию, не прибегая ни к насилию, ни к грубому обману.
С этого и должна была начинаться повесть.
Некто Шурик, так звали героя, был срочно вызван в контору к шефу.
Обычная комнатушка, снятая под офис. Пустая, а все равно тесная. Впрочем, из пятерых сотрудников частного детективного бюро четверо, как правило, в любое время находились на заданиях, а что касается сейфов и прочего, шефу Сыскного бюро Роальду они были ни к чему: он обладал невероятной памятью.
Я отчетливо видел шефа.
В отличие от Шурика он был груб.
Даже вокзальные грузчики держали Роальда за грубого человека.
Войдя в офис, Шурик расстегнул джинсовую куртку, но раздеваться не стал. Все равно куртку не на что было повесить.
— Ну? — спросил он.
— Дерьмовые новости, — грубо ответил Роальд.
Шурик ухмыльнулся:
— После такого вступления все остальное выглядит, наверное, вполне приемлемым.
И спросил:
— Снова доктор Органзи?
— Нет, — отрезал Роальд. — Скоков достал доктора.
— Тогда что?
— Сам прикинь.
Шурик прикинул:
— Люция Имантовна?
Роальд повеселел. Он любил, когда сотрудники его частного сыскного бюро думали.
— Вот ею и займешься.
— А Скоков? — сразу увял Шурик.
— Скоков доводит доктора.
— А Вельш?
— На Вельше висят фраера из видеосалона.
— А Коля Ежов, который не Абакумов? — (Это такая шутка была в конторе). — Почему не Коля?
— Потому что Коля улетел в Сочи.
— Ничего себе! — обиделся Шурик. — Меня ты дальше Искитима никуда не посылал.
— Если тебе, как Коле, прострелят руку, пошлю.
— Тогда не надо. Что там у Люции?
Люция Имантовна являлась постоянной клиенткой Сыскного бюро.
Тридцать пять лет, не замужем, все остальное в норме. Ей постоянно не везло, но деньги у нее водились. Три года назад внезапно исчез человек, которого Люция Имантовна привыкла называть своим третьим самым любимым мужем. Звали его Иван Сергеевич Березницкий. Вышел из дома и не вернулся. Ни в моргах, ни в клиниках, ни на квартирах немногочисленных приятелей не появился, и Всесоюзный розыск тоже не принес успеха.
Как оно и бывает, история стала забываться.
Но не Люцией. Никак не Люцией, никак не ею.
Двух первых мужей она выгнала по собственному почину. Мысль о том, что кто-то ушел от нее сам, была для нее нестерпима. Придя к Роальду, она не стала скрывать: похоже, что за ее самым любимым мужем тянулся какой-то след. Может, Иван Сергеевич Березницкий кому-то землю продавал погонными метрами, может, чем-то не тем баловался в юности. Она не знает. Но что-то такое было. Чего-то ее муж боялся. Было видно, что Люция Имантовна не пожалеет денег, чтобы достать подлеца. Бросить его к ногам, а когда он зарыдает — выгнать!
— Не надо, — грубо отрезал Роальд. — Вы сами прекрасно знаете, что любовь — это всегда побег. А если не побег, то поимка.
Слова Роальда заинтересовали Люцию Имантовну.
— Ты — придурок, — сказала она Роальду. — Но если разыщешь любимчика, я твою контору поставлю на ноги.
— Вас понял.
Время шло, но любимчик не находился.
Роальд сделал эффектную паузу.
— Смотри, — наконец сказал он, выкладывая перед Шуриком местную газету. — Видишь этот снимок? Вот тут, ниже, под описанием очередной презентации. Кто-то там издал какую-то книгу, как водится, обмывали в Домжуре. Фотография сделана именно на презентации. На редкость отчетливая фотография.
— Ну и что? — спросил Шурик.
— А то, что Люция утверждает: один из придурков, изображенных на фотографии, ее пропавший муж.
Присмотревшись, Шурик увидел на фотографии, среди прочих скошенных рож, несколько криворотого человечка. Криворотость эту, наверное, можно было отнести к дефектам печати, но на всякий случай Шурик заметил, что на месте Люции Имантовны разыскивать такого чудика он бы не стал. Иван Сергеевич Березницкий как-то не пришелся ему, пусть бы себе и бегал.
— Это не твое дело, — грубо сказал Роальд.
— Но ты сам посуди, — сказал Шурик. — Иван Сергеевич в бегах уже пару лет. Эта Люция ищет его непрерывно. Одних объявлений сколько давала. «Мой лютик, жду на прежнем месте!» А лютика нет, как не было. Откуда вдруг снова появился? Его же легко опознают. Он косоротый.
— Это не твое дело, — грубо повторил Роальд. — Может, на снимке совсем другой человек. И так бывает. Косоротых много, все равно надо проверить. Люция нам платит неплохие деньги. А ее бывший муж сам пописывал в газеты. Почему бы ему не зайти в Домжур? Его, наверное, там знают.
И посмотрел на Шурика:
— Хочешь мяса, сделай зверя!
ДЛЯ КОГО ПИШЕТ ПИСАТЕЛЬ
На четвертый день прозаик П. и поэт К. пришли в себя.
Проведя в номере короткое закрытое партсобрание, они явились ко мне и не отказались от бутылочки ледяного швепса. «Что мы собираемся делать дальше?» — утомленно спросил прозаик и укоризненно постучал тростью в пол, будто призывая в свидетели своего благорасположения кого-то из нижних соседей.
— Поедем к мадарскому коннику.
— Кто такой?
Я рассеял их подозрения.
Мадарский конник — это высеченный на гигантской известняковой стене всадник. Видимо, коренного происхождения, автохтон, а не просто болгароязычный. В левой руке он держит поводья, а правой бросает копье, пронзая льва — символ всего чуждого, иностранного. За конником бежит собака. Не какой-нибудь нынешний недобитый сардель-терьер, а настоящая славянская боевая собака. Таких приравнивают к холодному оружию. Кто и когда создал шедевр — неизвестно. Надписи, оставленные на стене ханами Тервелом, Кормисошем и Омуртагом, ясности в вопрос не вносят, ибо оставлены, понятно, уже после создания барельефа. Мы непременно должны все это увидеть.
