За правое дело Гроссман Василий
Велика сила природы. Мокрая земля, поросшая худым осинником, покрытая щепой недавних порубок; болото, всё заросшее режущей пальцы яркой осокой; пригородные лески и полянки, иссеченные дорогами и тропинками, полысевшие от сотен прошедших по ним ног; речушка, теряющаяся среди кочковатого болотца; солнце, вдруг глянувшее из облаков на сжатое, мокрое поле; туманные снеговые горы, к которым не дойти ни за день, ни за пять,— всё это говорит человеку о его радости, дружбе, одиночестве, о его судьбе, счастье и печали…
Чтобы сократить путь, Крымов свернул с накатанного большака и ехал по едва намеченному, поросшему травой просёлку. Этот просёлок, тянувшийся с севера на юг, пересекал те дороги, что шли к Дону с запада.
Стебли сизого и приземистого ковыля и серебристо-стальной полыни били по бортам машины, сбивая с неё пыль и сами выколачивая из себя облачка пыльцы. Тихий просёлок, избранный Крымовым для ускорения пути, минуя небольшую лощину, вновь сливался с большой дорогой. К этой дороге сходились большаки, грейдеры, просёлки, ведущие от городов и станиц. По этой дороге двигались те, кто шёл из-под Чугуева, Балаклеи, из Валуек и Россоши.
Семёнов уверенно проговорил:
— Ну, тут не пробиться,— и затормозил.
— Давайте, давайте вперёд. Нам ведь только пересечь дорогу,— сказал Крымов.
Степью тянулись пёстрые длинные стада утомлённых, мотающих тяжёлыми головами, спотыкающихся коров и слитых в одно живое, серое, текучее и плотное пятно овец.
Скрипели конные колхозные обозы, медленно ползли подводы беженцев с будками, крытыми цветными украинскими ряднами, фанерой либо сорванной с домов, крашенной в зелёный, красный цвет кровельной жестью. Дальше врассыпную, с выражением спокойной, привычной усталости на лицах шли пешеходы: с мешочками, узлами, зелёными деревянными чемоданами.
Из-под разноцветных навесов-будок видны были белые, соломенно-золотистые, чёрные детские головы, лица стариков и женщин. Все — и старики, и женщины, и девушки, и дети — были спокойны и молчаливы. В их ушах стоял скрип, скрежет, гудение, и они не могли отделиться от общего потока, отдохнуть, выкупаться, развести костёр. Они растворялись в огромности медленного движения среди серо-жёлтых облаков пыли, по сизой, горячей степи. Люди привычно ощущали движущуюся впереди телегу, тяжёлое дыхание волов, напор шедших сзади, но и самих себя они ощущали частью великого народного целого, медленно и тяжело движущегося с запада на восток.
Передние пылили, пыль садилась на задних, и задние говорили и думали: «Вот передние пылят да пылят!» А передние думали и говорили: «Задние всё напирают да напирают».
Боль сжала сердце Крымова.
Сила фашизма хотела подчинить жизнь человека правилам, своей бездушной, бессмысленно-жестокой однообразностью подобным тем, что управляют мёртвой, неживой природой, напластованием осадков на морском дне, разрушением горных массивов водой и тепловыми колебаниями. Эти силы хотели поработить разум, душу, труд, волю, поступки минерализованного ими человека, хотели, чтобы покорная жестокость раба, лишённого свободы и счастья, уподоблялась жестокости кирпича, рушащегося с крыши на голову ребёнка.
Крымову показалось: он охватил сердцем всю огромную картину. Тысячи людей, стариков, женщин, непримиримо ненавидя силу фашистского зла, уходили на восток под широкой бронзой и медью лучей заходящего солнца.
Они пересекли дорогу и поехали дальше, всё круче забирая на запад.
Машина въехала на невысокий холм, откуда открывался широкий обзор.
— Товарищ комиссар, глядите, от главной мостовой переправы машины к фронту идут, должно быть, наша бригада подтягивается! — воскликнул Семёнов.
— Нет, это не наша бригада,— ответил Крымов и велел Семёнову остановиться. Они вышли из машины.
Заходящее солнце на миг выглянуло из-за синих и тёмно-красных туч, громоздившихся на западе, лучи, расширяясь, шли от неба к потемневшей вечерней земле.
По равнине от мостовой переправы с востока на запад мчался стремительный поток машин.
Длинноствольные пушки, казалось, стлались по земле, буксируемые мощными трёхосными грузовиками. Следом неслись грузовики с белыми снарядными ящиками, машины, вооружённые счетверёнными зенитными пулемётами.
А над переправой клубилась стена пыли — от Сталинграда на запад шли войска.
— Резервы к фронту идут, товарищ комиссар,— проговорил Семёнов.— Вся степь с востока как в дыму.
Вскоре сумерки сгустились, земля покрылась чёрно-серой холодной золой. И только на западе, упрямо нарушая мрак, вспыхивали длинные белые зарницы артиллерийских залпов да высоко в небе появились редкие звёзды, белые-белые, словно вырезанные из свежей молодой бересты.
Ночью бригада заняла рубеж обороны.
Крымов встретился с командиром бригады подполковником Гореликом. Горелик, потирая руки и поёживаясь от ночной сырости, рассказал Крымову, почему бригаду вновь подняли, не дав ей отдохнуть и привести себя в порядок.
По приказу Ставки на дальние подступы к Сталинграду выдвигались из резерва две армии, усиленные танками, тяжёлой артиллерией, вновь сформированными иптаповскими полками.
Бригаде было приказано прикрыть в танкоопасном направлении движущиеся к фронту стрелковые части.
— Как из-под земли поднялись,— рассказывал командир бригады.— Я ехал не той дорогой, что вы, а от Калача. Машины местами в восемь рядов идут, пехота прямо степью движется. Много молодых ребят. Вооружение новое — автоматы, очень много противотанковых ружей, полнокровные части идут. В одном месте танковую бригаду встретили…— Он задумался на мгновенье и спросил: — А вы так и не успели выспаться?
— Нет, не успел.
— Ничего, ничего, мне замкомандующего сказал: «Скоро вашу бригаду выведем на переформирование в Сталинград». Вот тогда мы с вами выспимся… А артиллеристы в штабе армии смеются, дразнят меня: «Теперь уж вы со своей бригадой устарели, теперь иптап последнее слово».
— Значит, новый фронт, Сталинградский? — спросил Крымов.
— Новый, новый, в чём же дело, повоюем на Сталинградском,— ответил Горелик.
До самого рассвета слышен был шум машин, далёкий гул танковых моторов: то растекались вдоль фронта вышедшие из резерва части — новая, горячая сила, оживляя застывшую ночную степь, приливала к обороне донских подступов.
Под утро штаб бригады имел уже связь с дивизией, занявшей ночью позиции в степи, а через дивизию со штабом армии.
Крымова вызвал по телефону член Военного совета армии.
Дежурный по штабу передал трубку Крымову и сказал:
— Бригадный комиссар просил подождать у телефона, не класть трубку — его срочно вызвали по другому аппарату.
Крымов долго держал трубку у уха. Он любил слушать эту шумевшую по бесконечному полевому проводу бессонную фронтовую жизнь. Перекликались телефонистки, шумели начальники. Кто-то говорил: «Вперёд, вперёд давай, слышишь, первый велел: пока не дойдёшь до места, никаких отдыхов не устраивать». Чей-то голос, видимо фронтового новичка, наивно конспирируя, спрашивал: «Как там, коробочки пришли? Водички и огурцов вам хватит?» Бас докладывал: «Занял рубеж, свой участок обороны принял по акту». Четвёртый чётко произнёс: «Товарищ Утвенко, разрешите доложить, орудия заняли огневые позиции». Пятый грозно спрашивал: «Где вы там замешкались, спите, что ли? Приказ понятен? Дошло по фитилю? Тогда выполняйте немедленно». Сиплый голос спрашивал: «Любочка, Любочка, что ж вы мне обещали штаб снабжения горючим, а не даёте, нельзя обманывать. Как же не вы обещали, я хоть вас в лицо не знаю, а по голосу среди тысячи узнаю». Командир лётчик говорил: «Штаб воздушной, штаб воздушной — бомбы двухсотки прибыли… бомбардировщики прошли надо мной, примите заявку на штурмовку в шесть ноль-ноль». «Карта перед вами? Вам ясно, где противник? Уточните разведданные»,— быстро, скороговоркой произнёс пехотинец…
Начальник штаба Костюков, поглядев на улыбающееся лицо Крымова, спросил:
— Вы чему, товарищ комиссар, улыбаетесь?
Крымов, прикрывая ладонью трубку, сказал:
— Разговор про бомбы, танки, уточняют, где противник, и вдруг по линии плач грудного ребёнка слышен — видно, проснулся где-то в избе, где телефон стоит, и заливается, кушать хочет.
— Природа и люди,— сказал дежурный телефонист.
Вскоре вызвали Крымова. Разговор был недолгий. Крымов кратко ответил на вопросы:
— Боеприпасами и горючим бригада обеспечена, противник на участке обороны не появлялся.
Член Военного совета спросил, какие нужды у командования бригады. Крымов сказал об изношенности автопокрышек, машины по дороге на огневые несколько раз из-за этого останавливались в пути. Бригадный комиссар велел снарядить полуторку в Сталинград на тыловую базу — он отдаст по телефону распоряжение.
— У меня всё,— сказал он.
Положив трубку, Крымов проговорил, обращаясь к начальнику штаба:
— Вот мы утром говорили с вами, где резервы, послушаешь, как шумят сейчас по линии, и видно: новый фронт рождается.
— Да, пришла сила,— сказал Костюков.
Когда взошло солнце, командир бригады и Крымов поехали смотреть огневые позиции.
Стволы орудий, замаскированные пыльными прядями ковыля, сосредоточенно смотрели на запад. Лица людей казались нахмуренными в свете молодого солнца, а степь блистала росой, благоухала свежестью, чистотой и прохладой. Ни пылинки не было в ясном воздухе. Небо от края до края наполнилось той спокойной и чистой голубизной, которая бывает лишь ранним летним утром. Редкие облачка розовели, отогретые утренним солнцем.
Пока командир бригады разговаривал с командирами батарей, Крымов подошёл к красноармейцам-артиллеристам.
Завидя его, красноармейцы вытянулись, глаза их улыбались, глядя на комиссара.
— Вольно, вольно,— проговорил Крымов и опёрся локтем о ствол пушки. Красноармейцы окружили его.
— Ну как, Селидов, ночью не пришлось спать? — спросил Крымов наводчика.— Опять мы с вами на переднем крае.
— Да, товарищ комиссар,— ответил Селидов,— всю ночь шумела степь: много наших войск подошло. А мы ждали, вот-вот немец ударит. Покуривали, да, по правде, под утро из табачка выбились.
— Ночь спокойно прошла, и на рассвете не появлялся,— сказал Крымов,— а утро-то какое!
— Воевать, товарищ комиссар, утрецом пораньше лучше всего. Он бьёт, а ты видишь, откуда он бьёт,— сказал молодой артиллерист.
— Это верно,— подтвердил Селидов,— особенно на рассвете. Темненько, а всё видать, особенно если трассирующими бьёт.
— Дадим ему? — спросил Крымов.
— Наши бойцы, товарищ комиссар, от орудий никуда. Три дня назад, когда бой был, немецкие автоматчики за стволы хватают, уж наша пехота ушла, а мы огонь ведём.
— Да что толку,— сказал молодой,— всё отходим, он нас так за Волгу загонит.
— Тяжело свою землю сдавать! — проговорил Крымов.— Но вот новый фронт, Сталинградский, образовался. Много замечательной техники, танки, артиллерийские истребительные полки. Сила огромная! Сомнений ни у кого не должно быть — остановим, завернём его! И не только остановим, назад погоним! Беспощадно погоним! Хватит нам отступать. Шутка, что ли,— за плечами у нас Сталинград!
Красноармейцы слушали молча, глядя, как небольшая пёстрая птичка кружит над стволом крайнего орудия.
Вот-вот, казалось, сядет на согретую утренним солнцем орудийную сталь. Но вдруг, испугавшись, она полетела в сторону.
— Не любит она артиллерии,— сказал наводчик Селидов.— К миномётчикам полетела, к старшему лейтенанту Саркисьяну.
— Гляди, гляди! — крикнул кто-то.
Во всю ширь неба шли на запад эскадрильи советских пикирующих бомбардировщиков.
А спустя час померкло утреннее солнце, красноармейцы с потными запылёнными лицами подтаскивали снаряды, заряжали орудия, наводили их жерла на мчащиеся в клубах пыли немецкие танки. И где-то высоко-высоко в голубом небе, куда не доходила поднятая танками пыль, перекатывался грохот наземного сражения.
10 июля 1942 года по приказу Верховного Главнокомандующего 62-я армия была включена в состав действующих на юго-востоке советско-германского фронта соединений и получила задание выдвинуться на запад от Сталинграда и занять оборону в большой излучине Дона, чтобы преградить движение наступавшим на восток немецким войскам.
Одновременно Верховное Главнокомандование Красной Армии выдвинуло из своего резерва ещё одно крупное соединение, сомкнув его с левым флангом 62-й армии. Таким образом, создавалась новая линия обороны на путях прорывавшихся к Дону немецких дивизий.
Первые выстрелы, прозвучавшие 17 июля, ознаменовали начало оборонительного сражения на дальних подступах к Сталинграду.
В течение нескольких дней шли незначительные столкновения между высланными далеко вперёд разведывательными пехотными и танковыми подразделениями и немецкими авангардами. В стычках обычно участвовали усиленные роты и батальоны. В этих малых, но ожесточённых боях новые, вышедшие из резерва части испытывали силу своего оружия, примеривались к силе врага. Одновременно шли круглосуточные работы по укреплению рубежей, занятых основными силами.
20 июля немецкие войска перешли в наступление {41}.
Крупные силы немецких танковых и пехотных соединений имели своей задачей выйти к Дону, с ходу форсировать его и, преодолев пространство между Доном и Волгой, которое немецкие штабные офицеры называли «горлышко бутылки», к 25 июля ворваться в Сталинград.
Такова была задача, поставленная Гитлером перед перешедшими в наступление немецкими войсками.
Однако вскоре немецкое командование поняло, что «вакуум» существует не на подступах к Дону, а в представлении тех, кто ставил задачу с ходу захватить Сталинград и определял сроки её выполнения.
Решительные меры Ставки Верховного Главнокомандования Красной Армии, усилившей советскую оборону крупными резервами и мощной техникой, тотчас же сказались.
Бои стали ожесточёнными, шли день и ночь. Советская противотанковая оборона была мощной и подвижной. Советская штурмовая и бомбардировочная авиация безостановочно наносила удары по наступающим немецким войскам. Пехотные подразделения, вооружённые противотанковыми ружьями, дрались с чрезвычайным упорством.
Советская оборона была активна, мощные и внезапные контратаки на отдельных участках мешали сосредоточению немецких сил.
Немецкие танки и мотопехота, прорвавшись в районе Верхнебузиновки, были задержаны сильным контрударом {42}.
Эти более трёх недель длившиеся бои не смогли всё же остановить немцев, сконцентрировавших на дальних подступах к Сталинграду всю ударную силу своих танковых и пехотных войск. Но значение этих боёв было велико — темп немецкого наступления чрезвычайно замедлился. В боях было перемолото много немецкой живой силы и техники. Немецкий план — захватить Сталинград с ходу — провалился.
А в это время Верховное Главнокомандование Красной Армии выдвинуло новые, отлично обученные, резервные дивизии. В это время заканчивалось строительство обороны на ближних подступах к Сталинграду.
Война застала Крымова в тяжёлые дни его жизни. Зимой Евгения Николаевна уехала от него. Она жила то у матери, то у старшей сестры Людмилы, то у подруги в Ленинграде. Она в письмах сообщала ему о своих планах, о своей работе, о встречах со знакомыми. Письма были спокойные и дружеские, словно она уехала погостить и скоро вернётся домой.
Однажды она попросила его выслать две тысячи рублей, и он с радостью послал ей эти деньги. Но его огорчило, когда спустя месяц она вернула долг телеграфным переводом.
Крымову было бы легче, если б она, порвав с ним, прекратила переписку. Эти изредка, раз в полтора-два месяца приходившие письма мучили его, он ждал их, а получив, испытывал боль: дружеский, спокойный тон их не доставлял ему радости. Когда она писала Крымову о театре, его не интересовали её рассуждения о спектакле, декорациях и актёрах — ему хотелось вычитать, угадать, кто был её спутником, кто сидел с ней рядом, кто провожал её из театра домой… Но об этом она никогда не писала ему.
Работа не приносила Крымову удовлетворения, хотя он работал усердно и служба занимала у него весь день до поздней ночи. Он руководил отделом в социально-экономическом издательстве и много читал, редактировал, заседал.
С уходом Жени всё реже приходили знакомые в его ставшие неуютными, пропахшие табаком комнаты. Некоторые люди, связанные раньше с Крымовым общностью работы и приходившие делиться своими новостями и волнениями, искавшие у него совета либо поддержки, после того как Крымов перешёл в издательство, всё реже навещали его, реже звонили по телефону. В воскресные дни он поглядывал на телефон и всё ждал, не позвонит ли кто-нибудь. Но случалось, что весь день телефон ни разу не звонил, а если он, обрадованный звонку, снимал трубку, оказывалось, что это говорил по делу сослуживец или переводчик книги утомительно многословно рассказывал о своей рукописи.
Крымов написал младшему брату Семёну на Урал, чтобы тот с женой и дочерью переезжали в Москву; он им уступит одну из своих комнат. Семён был инженер-металлург и несколько лет после окончания института служил в Москве. Семён никак не мог получить в Москве комнату, жил то в Покровском-Стрешневе, то в Вешняках, то в Лосинке, и ему приходилось вставать в половине шестого утра, чтобы попасть на завод.
Летом, когда многие москвичи переезжали на дачи, Семён снимал на три месяца комнату в городе, и Люся, жена его, наслаждалась прелестями удобной городской квартиры — электричеством, газом, ванной. Они отдыхали в эти месяцы от дымных печей, замерзавших в январе колодцев, снежных сугробов, по которым приходилось пробираться к станции в предрассветной темноте.
— Семён из той знати,— шутя говорил Крымов,— которая зимой живёт на даче, а летом в городе.
Семён с женой иногда приходили в гости к Крымову, и по лицам их было видно, что жизнь, которой живёт Николай Григорьевич, кажется им необычайно значительной и интересной.
Крымов спрашивал:
— Как же вы живёте, расскажите.
Люся, смущённо улыбаясь и опуская глаза, говорила:
— Ну что вы, мы живём совсем неинтересно.
А Семён добавлял:
— Что рассказывать — работа моя в цехе инженерская, обыкновенная… Я слышал, ты куда-то ездил на съезд тихоокеанских профсоюзов?
В 1936 году, когда Люся должна была родить, Семён решил уехать из Москвы в Челябинск. Он часто писал Николаю Григорьевичу, и в письмах этих по-прежнему чувствовалась любовь и преклонение перед старшим братом. О своей работе он почти не писал, но когда Крымов предложил ему переехать в Москву, Семён ответил, что не может, да и не хочет: он ведь теперь заместитель главного инженера на огромном заводе. Он просил Николая хоть на несколько дней приехать повидаться, посмотреть племянницу. «Условия для твоего отдыха есть,— писал он,— у нас дом-коттедж, стоит в сосновом лесу; возле дома Люся развела славный садик».
Письма об успехах брата порадовали Крымова, но он понял, что Семён не вернётся в Москву, а ему уже представлялась семейная коммуна — он, вернувшись с работы, возит четырёхлетнюю племянницу на плечах, а по воскресеньям с утра отправляется с ней в Зоологический сад.
Через несколько дней после начала войны Крымов подал заявление в Центральный Комитет партии — просил отправить его на фронт. Крымова зачислили в кадры, послали в Политуправление Юго-Западного фронта.
В день, когда он запер на ключ свою квартиру и с зелёным мешком за плечами и маленьким чемоданчиком в руке поехал трамваем на Киевский вокзал, он почувствовал душевный покой и уверенность. Ему подумалось, что он запер в доме своё одиночество, освободился от него, и чем ближе поезд подходил к фронту, тем спокойней и уверенней он чувствовал себя.
Из окна вагона он увидел Брянск-Товарный, разрушенный налётами немецких бомбардировщиков, истерзанный металл и истерзанный камень были смешаны с истерзанной землёй. На путях стояли ажурные чёрно-красные скелеты товарных вагонов. Над пустым перроном гулко раздавались слова радиорупора, Москва опровергала измышления германского агентства Трансоцеан.
Поезд шёл мимо станций, хорошо известных Крымову по временам гражданской войны,— Терещенковская, хутор Михайловский, Кролевец, Конотоп…
Казалось, луга, и дубовые рощи, и сосновые леса, и могучие пшеничные поля, и гречиха, и высокие тополи, и белые хаты, в сумерках похожие на смертельно-бледные лица,— всё на земле и на небе было охвачено тревогой и печалью.
В Бахмаче поезд попал под жестокую бомбёжку, два вагона были разбиты. Паровозы гудели, их железные голоса были полны живого отчаяния.
На одном перегоне поезд дважды останавливался: летал на бреющем полёте двухмоторный «Мессершмитт-110», стрелял из пушки и крупнокалиберного пулемёта. Пассажиры бежали в поле, потом, озираясь, возвращались в вагоны.
Днепр переезжали перед рассветом. Казалось, поезд страшится гулкого звука, разносившегося над тёмной рекой с белыми отмелями.
В Москве Крымов предполагал, что бои идут где-то в районе Житомира, там, где в 1920 году он был ранен в бою с белополяками. Оказалось, что немцы — под самым Киевом, недалеко от Святошино, что, пытаясь прорваться на Демиевку {43}, они вели бой с воздушно-десантной бригадой Родимцева. В штабе Юго-Западного фронта он узнал о нависших с тыла танках Гудериана, шедших с северо-востока от Рославля к Гомелю, о группе Клейста, распространявшейся с юга по левому берегу Днепра.
Начальник Политуправления, дивизионный комиссар, оказался человеком спокойным, методичным, с медленной, негромкой речью. Крымову понравилось, что дивизионный комиссар откровенно говорил о тяжести положения на фронте, сохраняя при этом начальническую уверенность и деловое спокойствие.
Крымова проинструктировали и приказали выехать для чтения докладов в одну из правофланговых армий. Правофланговая дивизия этой армии стояла на белорусской земле, среди лесов и болот.
На участке фронта, занятом этой армией, царило затишье. Многие стратеги из армейского политотдела были настроены чрезвычайно уверенно и благодушно.
— Выдохся окончательно… У них нет самолётов, нет бензина, нет танков, нет снарядов… Видите, уже две недели ни одного самолёта в воздухе.
Потом Крымов не раз встречал людей необычайно оптимистичных, оптимистичных до глупости. Он знал, что именно эти «оптимисты», попадая в тяжёлое положение, начинают паниковать и растерянно бормочут: «Ах, кто бы мог думать».
Многие красноармейцы в одной из стрелковых дивизий были черниговцами и, по случайному совпадению, они оказались вблизи своих родных сёл, занятых немцами. Немцы, очевидно, узнали об этом через пленных. По ночам, лёжа в окопах, в тихих дубравах, в высокой конопле и в кукурузе, глядя на звёзды, бойцы слушали передававшийся громкоговорительной установкой громовой бабий голос, коварный и властный: «И-в-а-н! Иды до д-о-м-у! Иван! Иды до дому!» Казалось, железный женский голос шёл с самого неба, и тотчас следом за ним раздавалась деловитая чёткая речь с нерусским выговором — «братьям черниговцам» предлагали расходиться по домам, иначе через день-два им суждено быть сожжёнными огнемётами, растерзанными гусеницами танков…
И снова слышался электромагнитный бабий голос: «Иван! Иван! Иды до дому!» Потом рупоры передавали угрюмое урчание моторов — красноармейцы, посмеиваясь, говорили, что у немцев имелась специальная деревянная трещотка, имитировавшая гудение танков.
Через две недели Крымов попутной машиной возвращался из тихой армии в штаб фронта.
Водитель остановил машину у въезда в город, и Крымов пошёл пешком. Он прошёл мимо глубокого и длинного оврага с глинистыми осыпями и остановился, невольно радуясь тишине и прелести раннего утра. Жёлтые листья устилали землю, раннее солнце освещало осеннюю листву. Воздух в это утро был необычайно лёгкий. Крик птиц, казалось, только рябил глубокую и ясную поверхность прозрачной тишины. Солнце осветило глинистые склоны оврага. Сумрак и свет, тишина и крик птиц, тепло солнца и прохлада воздуха создавали удивительное ощущение — вот, казалось, поднимутся по откосу тихой поступью добрые старики из детской сказки.
Крымов свернул с дороги и пошёл меж деревьев. Он увидел пожилую женщину в тёмно-синем пальто, с белым, сшитым из холста мешком за плечами, поднимавшуюся в гору.
Она вскрикнула, увидев Крымова.
— Что это вы? — спросил он.
Она провела ладонью по глазам и, устало улыбнувшись, сказала:
— О господи, мне показалось — немец.
Крымов спросил дорогу к Крещатику, и женщина сказала ему:
— Вы неправильно пошли, вам надо было от оврага, Бабьего Яра, влево, а вы пошли к Подолу, вернитесь к оврагу и идите мимо еврейского кладбища, по улице Мельника, потом по Львовской… {44}
Прошли недолгие дни, войска покидали столицу Украины… Медленно двигались во всю ширину Крещатика пехота, обозы, кавалерия, пушки…
Машины и орудия были замаскированы ветвями берёзы, клёна, осины, орешника, и миллионы осенних листьев трепетали в воздухе, напоминая об оставленных полях и лесах…
И вся пестрота и разнообразие оружия, знаков различия, военной формы, всё различие лиц и возраста идущих было стёрто одним общим выражением тяжкой печали: оно было в глазах солдат, в склонённых головах командиров, в знамёнах, одетых в зелёные чехлы, в медленном шаге лошадей, в приглушённом рокотании моторов, в тарахтении колёс…
Ужасен был плач женщин, безмолвный вопрос в глазах стариков, отчаяние на лицах сотен людей.
А войска, покидавшие Киев, шли окованные молчанием.
Едва Крымов перебрался на левый берег, как немцы произвели массированный налёт на Бровары. Им удалось подавить советскую противовоздушную оборону. Девяносто самолётов в течение двух часов сбрасывали бомбы на сосновую рощу. В эти часы Крымов понял всё грозное значение слов «господство в воздухе».
Немецкие танковые войска Гудериана, продвигаясь с севера, от Рославля, на Гомель и Чернигов, выходили по левобережью Днепра в тыл Киеву — они стремились встретиться с южной группой Клейста, прорвавшейся у Днепропетровска.
Через неделю стали смыкаться клещи окружения, и Крымов оказался за линией фронта.
Крымов однажды видел, как десятки фашистских танков вырвались на равнину, по которой шли киевские беженцы с жёнами и детьми. На головном танке сидел немецкий офицер и размахивал букетом оранжевых осенних листьев. Часть танков на большой скорости врезалась в толпу идущих по дороге женщин и детей.
В десяти метрах от Крымова медленно прошёл немецкий танк, похожий на разъярённого охотой зверя с окровавленной пастью. То было господство на земле.
Днём и ночью шёл Крымов на восток. Он слышал в пути о гибели генерал-полковника Кирпоноса {45}, он читал немецкие листовки о падении Москвы и Ленинграда, он видел стальную верность, измену, отчаяние и непоколебимую веру.
Он вёл на восток двести человек красноармейцев и командиров, встретившихся ему в дороге. Это был пёстрый отряд. В его составе были красноармейцы, моряки Днепровской флотилии, сельские милиционеры, работники райкомов партии, несколько пожилых киевских рабочих, лётчики, потерявшие самолёты, спешенные кавалеристы.
Иногда Крымову казалось, что путь отряда виделся ему во сне — столько необычайного произошло за эти дни. Ему вспоминались ночные костры в лесу, переправы вплавь под холодным ливнем через мутные осенние реки, долгий голод, короткие привалы в деревнях, откуда они выбивали немецкие отряды; вспоминалась старуха, сжёгшая в осеннюю ночь свой дом, когда в нём спали пьяные полицаи,— один из них был её зятем. И особо вспоминалось ему то чувство духовной общности, которое установилось между людьми. Люди словно собрали, раскрыли своё прошедшее от самых далёких детских лет, и судьба каждого казалась очевидной, простой: характеры, моральная сущность, вся немощь и вся сила человека проявлялись в поступках и словах с предельной ясностью.
Порой Крымов в душе недоумевал, не понимая, откуда он и его товарищи берут силы, чтобы выносить длящиеся десятки дней голод, лишения.
Как тяжела оказалась земля! Огромного труда стоило вытащить сапог из грязи, поднять ногу, сделать шаг, вновь поднять… И всё, всё было тяжёлым в эти дни осеннего ненастья 1941 года. День и ночь моросил холодный, тяжёлый, как ртуть, дождь. Пилотка, пропитавшись этим ртутным холодным дождём, казалась тяжелей металлической каски; шинель набрякла, тянула к земле; гимнастёрка, рваная рубаха облепляли тело, делались тесны, мешали дышать. Всё было тяжёлым в дни осенних дождей!
Сучья, собранные для костра, казались каменными, и густой, мокрый дым, смешавшийся с таким же густым, серым туманом, тяжело ложился на землю…
День и ночь люди ощущали тяжесть в ноющих плечах, ощущали отвратительную, холодную грязь, проникающую в рваные сапоги. Люди засыпали на мокрой земле, под тяжёлыми от дождя шершавыми лапами орешника. На рассвете они просыпались под дождём, неотдохнувшие, источенные холодом и сыростью.
Но вся тяжесть мокрой земли была легка по сравнению с той, что легла на душу. В районах сосредоточения гитлеровских войск беспрерывно двигались по дорогам автомобильные колонны, артиллерия, гружённая на грузовики пехота, почти в каждом селе размещались немецкие части, днём и ночью перекликались часовые. В этих районах отряд двигался лишь ночью.
Они шли по своей земле, хоронясь в лесах, торопливо пересекая железнодорожное полотно, минуя звенящую асфальтовую дорогу. Мимо них в дождевом тумане проносились чёрные немецкие машины, тянулась моторизованная артиллерия, железными голосами гарпий сигналили танки. Иногда из крытых брезентом грузовиков ветер приносил дикие для русского слуха обрывки немецких песен, звуки гармошки. Они видели лихорадочно яркие фары и слышали покорное, трудовое дыхание паровозов, тащивших на восток воинские эшелоны. Они видели мирный огонь, горевший в окнах домов, приветливый дым, шедший из труб, и хоронились в безлюдье лесных оврагов.
Да, это было трудное время. Самым дорогим в эту страшную пору была вера в правоту народного дела, вера в будущее. И потому так страшны, так тяжелы были враждебные слухи, серые, неясные, как осенний туман.
Каким-то необычайным, странным образом рядом с изнеможением, с опасностью в Крымове жило совсем другое — горячее, сильное и уверенное чувство. Это чувство революционной страсти, революционной веры, сознание своей ответственности за людей, шагавших рядом с ним, за их жизнь и душевную силу, сознание ответственности за всё, что происходило на холодной, осенней земле.
Наверно, не было в мире ответственности тяжелей, чем эта, но именно это сознание ответственности придавало Крымову силы.
Десятки, сотни раз на день Крымов слышал обращение:
— Товарищ комиссар!
Он ощущал в этом обращении какое-то особое, сердечное тепло. Те, кто шёл с ним рядом, знали о приказе Гитлера истреблять комиссаров и политработников. И в этом, полном доверия и любви, обращении «товарищ комиссар» к человеку, объявленному немецкими фашистами вне закона, было много хорошего, настоящего, чистого.
Крымов как-то естественно и просто стал играть ведущую роль в жизни отряда.
— Товарищ комиссар,— говорил майор авиации Светильников,— какой будет маршрут движения на завтрашний день?
— Товарищ комиссар, укажите, в каком направлении разведку выслать!
Крымов раскрывал карту, выцветшую и пожелтевшую от солнца и дождя, трёпанную ветром, стёртую от тысяч прикосновений красноармейских и командирских рук. Крымов знал, что это завтрашнее движение может многое определить в судьбе двухсот людей. И Светильников, начальник штаба отряда, знал это: его жёлто-карие глаза, обычно весёлые и лукавые, становились серьёзными, а рыжие брови хмуро сходились.
Чтобы выбрать направление, нужно было не только смотреть на карту и помнить рассказы разведчиков, здесь всё имело значение: след подвод и автомобилей на развилке дороги, и случайное слово повстречавшегося в лесу старика, и высота кустарника, росшего на склоне холма, и легла ли несжатая пшеница или стоит густой стеной.
— Товарищ комиссар, немцы! — слегка задыхаясь, произносил длиннолицый, не знавший страха смерти начальник разведки отряда Сизов.— До роты, в пешем строю, вот за тем лесочком, направлением на северо-запад движутся.
И Сизов, видевший смерть чаще всех в отряде, старался заглянуть в глаза комиссару, прочесть в них приказ: «Ударить по немцам». Он знал, что Крымов всегда стремился напасть на противника, едва к тому была возможность.
В жестоких, коротких боях вдруг преображались люди. Казалось, эти бои не утомляли, не выматывали до конца людей, а придавали им новую силу, они распрямлялись.
— Товарищ комиссар, какое будет у нас завтра питание? — спрашивал завхоз отряда Скоропад. Он знал, что Крымов, в зависимости от многих обстоятельств, каждый раз по-разному отвечает на этот вопрос: то прикажет выдать одной лишь сырой, пахнущей керосином горелой пшеницы, то вдруг, предвидя особо трудный переход, скажет: «Дайте гусятины и по баночке мясных консервов на четверых».
— Товарищ комиссар, как быть с тяжелоранеными, их на сегодня восемь человек? — спрашивал бескровными губами всегда охрипший, страдающий астматическим бронхитом военный врач Петров и, жадно ожидая ответа, смотрел воспалёнными глазами на Крымова. Он знал, что Крымов не соглашался оставлять раненых в сёлах даже у самых надёжных, верных людей, но каждый раз, слыша ответ Крымова, радовался, и бледные щёки его розовели.
Дело тут было не в том, что Крымов знал карту лучше начальника штаба, лучше кадровых военных руководил боями с немцами. Дело было не в том, что Крымов понимал в вопросах снабжения больше мудрого Скоропада или определял судьбу раненых лучше, чем военный врач Петров. Люди, ждавшие слова Крымова, знали себе цену, цену своим военным знаниям, своему боевому и жизненному опыту. Они знали, что Крымов мог ошибиться, мог и не знать того, о чём его спрашивали. Но было в жизни нечто самое простое и необходимое, и все понимали и чувствовали, что в борьбе за самое дорогое и необходимое человеку, в сохранении его в страшную пору, когда человек мог потерять не только жизнь, но и совесть и честь,— комиссар Крымов не ошибался.
В эти дни Крымов привык отвечать на самые неожиданные вопросы. То ночью, во время лесного марша, вдруг спросит его спешенный механик-водитель танка, в прошлом тракторист: «Товарищ комиссар, а как вы считаете, на звёздах тоже есть чернозём?» То вдруг разгорится у костра жаркий спор — будут ли при коммунизме выдавать бесплатно хлеб и сапоги, и, слегка запыхавшись, делегированный спорщиками красноармеец подходил к Крымову и говорил: «Товарищ комиссар, вы не спите? Тут ребята кое в чём запутались, просят вас объяснить». То, случалось, хмурый и молчаливый седеющий человек выкладывал Крымову свою душу, рассказывая о жене, детях, о том, в чём он чувствует себя правым перед близкими и дальними людьми, и о том, в чём виноват он перед ними.
Бывало, Крымову приходилось судить людей за тяжкие преступления,— так, однажды двое участников отряда решили остаться в «зятьях»: один притворился больным, а второй прострелил себе «мякоть» на ноге. Приходилось судить в сёлах изменников и предателей. Короток был суд. А бывали даже и в этом тяжёлом пути комические случаи, над которыми дружно смеялись все, даже раненые и больные: как-то красноармеец на ночёвке положил, не согласовав с хозяйкой, в шапку пяток яиц, а затем по рассеянности уселся на эту шапку; старуха бабка пронзительно выговаривала бойцу и тут же помогала ему с помощью тряпки и горячей воды вновь принять воинский вид.
Крымов замечал, что люди любили рассказывать ему смешные случаи: пусть и комиссар на минутку посмеётся, развеселится. У Крымова создалось ощущение, что в эти осенние дни в его жизни как бы соединились все тяжёлые этапы работы русского революционера-большевика. Ему казалось, что он вновь держит великий экзамен, как некогда в условиях подполья, в пору гражданской войны. Ветром революционной молодости пахнуло ему в лицо, и ветер революционной молодости был так прекрасен, что Крымов не терял бодрости и веры в самые трудные, мучительные дни. Люди чувствовали его силу.
Так же, как шли передовые рабочие за революционными бойцами в тёмные времена царизма, шли, невзирая на тюрьмы и каторгу, невзирая на казачьи плети, на виселицы и расстрелы, так и теперь шли по полям и лесам сотни людей, воспитанных революцией, шли вместе со своим комиссаром, превозмогая муки, голод и опасность смерти.
Эти идущие на восток люди были в большинстве молоды,— учили грамоту по советским букварям, их учили в семилетках и десятилетках советские учителя, они работали до войны на советских фабриках, в колхозах и совхозах, они читали советские книги, они отдыхали в советских домах отдыха; молодые, их было большинство, не видели ни разу в жизни частных владельцев земель и фабрик, не могли даже представить себе, что можно покупать хлеб в частной булочной, лечиться в частной больнице, работать у станка, который принадлежит частному дельцу, пахать помещичью землю.
Крымов ясно ощущал, что для молодёжи собственнические, дореволюционные представления кажутся дикими, немыслимыми. И вот молодые красноармейцы шли по земле, захваченной немецкими оккупантами, и эти оккупанты собирались установить на советской земле те дореволюционные, немыслимые, невообразимые порядки…
Крымов с первых дней войны понял, что немецкие фашисты в своём надменном ослеплении относятся к великому народу, живущему на советской земле, не только с невероятной жестокостью, но и с презрением, с насмешкой, свысока.
Сознание деревенских старух и стариков, девушек-школьниц, сельских мальчишек было потрясено этим наглым, колонизаторским, надменным отношением. Люди, которые жили и воспитывались в вере в интернациональное равенство трудящихся, вдруг ощутили на себе наглое высокомерие и презрение завоевателей.
Потребность в ясной, в несгибаемой душевной уверенности, желание побороть всякие сомнения были так велики, что люди часто в короткие, драгоценные часы отдыха предпочитали беседу сну.
Однажды их окружил в лесу немецкий пехотный полк, и положение казалось безвыходным. «Надо рассыпаться и пробираться поодиночке,— говорили Крымову даже самые смелые люди,— иначе нас истребят».
Крымов собрал отряд на лесной поляне, влез на поваленную сосну и сказал:
— Сила наша в том, чтобы быть вместе: главная цель немцев — разъединить нас. Мы не оторванная частица, забытая в лесу в тылу фашистов. Двести миллионов сердец с нами, двести миллионов наших братьев и сестёр за нас. Мы пробьёмся, товарищи! — Он вынул партийный билет, поднял его над головой.— Товарищи,— крикнул он,— клянусь вам, мы пробьёмся!
И они пробились и снова пошли на восток.
Так шли они — опухшие, оборванные, больные кровавой дизентерией, но с оружием в руках, с гранатами, волоча за собой четыре станковых пулемёта.
В звёздную осеннюю ночь они с боем перешли линию фронта. Когда Крымов поглядел на своё шатающееся от слабости, но грозное войско, чувство гордости и счастья овладело им. Сотни вёрст шли эти люди с ним, он любил их с такой нежностью, какую не выразить на языке человека. В их терпении, в их мужестве, в их вере, в их способности смеяться посиневшими губами была его сила и его вера в коммунизм.
Они перешли линию фронта на Десне северней Брянска, недалеко от большого посёлка Жуковки. Крымов простился с товарищами, их тут же зачислили в полки.
Из штаба дивизии он на лошади поехал на лесной хуторок, где находился командующий армией.
Здесь Крымов узнал о том, что произошло за дни его блужданий.
Фронт был прорван, немцы устремились вперёд, но перед ними вырос новый, Брянский фронт, новые армии, новые дивизии, а за дивизиями Брянского фронта поднимались и росли всё новые полки, новые армии: то поднималась, росла оборона Советского Союза, построенная на глубину сотен вёрст.
Крымова вызвал член Военного совета армии бригадный комиссар Шляпин {46}, полный, медленный в движениях мужчина огромного роста. Он принял Крымова в деревянном сарае, где стояли маленький столик и два стула, а у стены было сложено сено.
Шляпин взбил сено, усадил Крымова и сам, кряхтя, лёг рядом. Оказалось, он в июле был в окружении и с боями, вместе с генералом Болдиным, взломав немецкий фронт {47}, прорвался к войскам генерала Конева.
От неторопливой речи Шляпина, от его насмешливого и доброго взгляда, от милой улыбки веяло спокойной и простой силой. Повар в белом фартуке принёс им две тарелки щей и горячий ржаной хлеб. Уловив взволнованный взгляд Крымова, Шляпин, улыбнувшись, сказал:
— Здесь русский дух, здесь Русью пахнет.
Казалось, что запах сена и горячего хлеба связан с этим огромным неторопливым человеком.
Вскоре вошёл в сарай командующий армией генерал-майор Петров, маленький, рыжий, начавший лысеть человек, с Золотой Звездой на потёртом генеральском кителе {48}.
— Ничего, ничего,— сказал он,— не вставайте, лучше я к вам присосежусь, устал, только из дивизии приехал…
Его выпуклые голубые глаза смотрели остро, пронзительно, разговор был отрывистый, быстрый.
Едва он вошёл, как в спокойный, пахнущий сеном полумрак сарая ворвалось напряжение войны: то и дело входили порученцы, дважды приносил донесения немолодой майор, молчавший телефон вдруг ожил.
Петров сказал Крымову:
— А ведь я вас знаю, товарищ Крымов, и вы меня, может быть, помните.
— Не припомню, товарищ командующий армией,— сказал Крымов.
— А вы не помните, товарищ батальонный комиссар, командира кавалерийского взвода, которого вы в партию принимали, когда приезжали в 10-й кавполк из Реввоенсовета фронта, в двадцатом году?
— Не помню,— сказал Крымов и, посмотрев на зелёные генеральские звёзды Петрова, добавил: — Бежит время.
Шляпин рассмеялся:
— Да, батальонный комиссар, с временем наперегонки трудно бегать.
— Танков у них мало? — спросил Петров.
— Танков у них много,— сказал Крымов.— Мне рассказывали два дня назад крестьяне, что в район Глухова приходят эшелоны с танками, всего до пятисот штук.
Петров сказал, что в двух местах части его армии форсировали Десну, заняли восемь деревень и вышли на Рославльское шоссе {49}. Говорил Петров быстро, рублеными, короткими словами.
