За правое дело Гроссман Василий
— Конечно, сюда пусть несёт,— сказал Степан Фёдорович, и секретарша, подойдя к двери, позвала:
— Надя, сюда несите.
Стуча каблуками, девушка в белом халате внесла поднос, прикрытый полотенцем.
Степан Фёдорович открыл ящик письменного стола и вынул половину белого батона, завернутого в газету, пододвинул Александре Владимировне.
— Хотите,— сказал он и похлопал рукой по ящику,— могу угостить кое-чем покрепче, только Марусе не говорите, вы ведь знаете, съест,— и сразу стал похож на домашнего, обычного Степана.
Александра Владимировна пригубила водки и, улыбнувшись, сказала:
— Дамы у вас тут интересные, а девушка просто прелесть, и в ящике не одни чертежи. А я-то думала, вы здесь работаете круглосуточно.
— Изредка и работать приходится,— сказал он.— Ох, девицы, девицы. Ведь Вера, представляете, что задумала… Я вам расскажу, когда поедем.
«Как-то странно здесь звучат семейные разговоры»,— подумала Александра Владимировна.
Степан Фёдорович посмотрел на часы.
— Вы меня немного подождите, через полчаса поедем, мне нужно на станцию пойти, а вы отдохните пока.
— Можно с вами пойти? Я ведь никогда не была здесь.
— Что вы, мне ведь на второй и на третий этаж, лучше отдохните,— но видно было, что он очень обрадовался. Ему хотелось показать ей станцию.
Они шли в сумерках по двору, и Степан Фёдорович объяснял:
— Вот масляные трансформаторы… котельная, градирни… здесь мы КП строим, подземное, на всякий случай, как говорится…
Он поглядел на небо и сказал:
— Жутковато, вдруг налетят… Ведь такое оборудование, такие турбины!
Они вошли в ярко освещённый зал, и то скрытое сверхнапряжение, которое ощущается на больших электрических станциях, коснулось их и незаметно, нежно, но крепко оплело своим очарованием. Нигде — ни в доменных цехах, ни в мартенах, ни в горячем прокате — не возникает такого волнующего ощущения… В металлургии огромность совершаемой человеком работы выражается открыто и прямо: в жаре жидкого чугуна, в грохоте, в огромных, слепящих глаз глыбах металла… Здесь же всё было иное — яркий, ровный свет электрических ламп, чисто подметённый пол, белый мрамор распределительных щитов, размеренные, неторопливые движения и внимательные спокойные глаза рабочих, неподвижность стальных и чугунных кожухов, мудрая кривизна турбин и штурвалов. В негромком, густом и низком жужжании, в едва заметной дрожи света, меди, стали, в тёплом сдержанном ветре ощущалось не явное, прямое, как в металлургии, а тайное сверхнапряжение силы, бесшумная сверхскорость турбинных лопаток, тугая упругость пара, рождавшего энергию, более высокую и благородную, чем простое тепло. И как-то по-особенному волновало тусклое сверкание бесшумных динамо, обманывавших своей кажущейся неподвижностью…
Александра Владимировна вдохнула тёплый ветерок, отделявшийся от маховика; маховик казался неподвижным,— так бесшумно и легко вращался он, но спицы его словно были затканы серенькой паутинкой, сливались, мерцали, и это выдавало напористость движения. Воздух был тёплый, с едва заметной горьковатой примесью озона, с чесночинкой,— так пахнет воздух в поле после грозы, и Александра Владимировна мысленно сравнила его с масляным воздухом химических заводов, с угарным жаром кузниц, с пыльным туманом мельниц, с сухой духотой фабрик и швейных мастерских…
И опять совершенно по-новому увидела она человека, которого, казалось, так хорошо и подробно узнала за долгие годы его супружества с Марусей.
Не только движения его, и улыбка, и выражение лица, и голос стали здесь иными, но и внутренне он был совершенно иным. Когда она слышала его разговор с цеховыми инженерами и рабочими, наблюдала его лицо и их лица, она видела, что Степана Фёдоровича объединяет с ними нечто важное и большое, без чего ни он, ни они не могли бы существовать. Когда он шёл по пролётам, говорил с монтёрами и машинистами, склонялся над штурвалами и приборами, слушал, призадумавшись, звук моторов, в его лице было одно и то же выражение сосредоточенности и мягкой тревоги. То было выражение, породить которое могла лишь любовь, и казалось — в эти минуты ни для Степана Фёдоровича, ни для тех, что шли с ним и говорили с ним, не было обычных тревог и волнений, обыденных мыслей и домашних радостей и огорчений: для них было лишь одно высокое, дивное дело. Мощь советской индустрии жила и торжествовала в этих цехах. Замедлив шаги, Степан Фёдорович сказал:
— Вот наша святая святых,— и они прошли к главному щиту.
На высоком мраморе — среди рубильников, реостатов, переключателей, среди жирной меди и полированной пластмассы — пестрели голубые и красные жёлуди сигнальных лампочек.
Неподалёку от щита рабочие устанавливали высокий, в полтора человеческих роста, толстостенный стальной футляр с узкой смотровой щелью.
— В этой штуке при бомбёжке будет стоять дежурный на главном щите,— сказал Спиридонов.— Надёжная броня, как на линкоре.
— Человек в футляре,— проговорила Александра Владимировна.— Смысл совсем не чеховский у этих слов.
Степан Фёдорович подошёл к щиту. Огни голубых и красных сигнальных лампочек падали на его лицо и пиджак.
— Включаю город! — сказал он и коснулся рукой массивной ручки.— Включаю «Баррикады»… {11} включаю Тракторный… включаю Красноармейск… {12}
Голос его дрогнул от волнения, лицо в странном пёстром свете было взволнованным, счастливым… Рабочие молча и серьёзно смотрели на него.
…В машине Степан Фёдорович наклонился к уху Александры Владимировны и шёпотом, чтобы не слышал водитель, сказал:
— Вы помните уборщицу, которая вас провожала ко мне в кабинет?
— Ольга Петровна, кажется?
— Вот-вот, вдова она, Савельева её фамилия. У неё на квартире жил парнишка, работал у меня в слесарной мастерской, потом пошёл в лётную школу, и оказывается, он тут лежит в госпитале, прислал ей письмо, что дочка Спиридонова, наша Вера, работает в этом госпитале, и будто всё у них решено. Объяснились. Представляете, какое дело? И узнаю-то не от Веры, а от своего секретаря Анны Ивановны. А ей уборщица Савельева сказала… Представляете?
— Ну и что ж,— сказала Александра Владимировна.— Очень хорошо, лишь бы честный и хороший парень.
— Да не время, боже мой, да и девчонка… Вот станете прабабушкой, тогда не скажете: «Очень хорошо!»
Она плохо видела в полутьме его лицо, но голос его был обычный, долгие годы знакомый ей, и, вероятно, выражение лица было таким же обычным, знакомым.
— А насчёт фляжки договорились, Марусе ни слова, ладно? — смеющимся шёпотом сказал он.
Материнская, грустная нежность к Степану охватила её.
— И вы, Степан, станете дедом,— тихо сказала Александра Владимировна и погладила его по плечу.
Степан Фёдорович заехал по делу в Тракторозаводский районный комитет партии и узнал неожиданную новость — давно знакомый ему Иван Павлович Пряхин был выдвинут на работу в обком партии.
Пряхин когда-то работал в партийной организации Сталинградского тракторного, потом поехал на учёбу в Москву, вернулся в Сталинград незадолго до начала войны, снова стал работать в райкоме, был одно время парторгом ЦК на Тракторном заводе.
Степан Фёдорович знал Пряхина давно, но встречался с ним мало и сам удивился, почему новость эта, не имевшая к нему прямого отношения, взволновала его.
Он зашёл в комнату к Пряхину, который в этот момент надевал плащ, собираясь уходить, и громко сказал:
— Приветствую, товарищ Пряхин, поздравляю с переходом на работу в областной комитет.
Пряхин, большой, неторопливый, широколобый, медленно посмотрел на Степана Фёдоровича и проговорил:
— Что ж, товарищ Спиридонов, мне ведь обком поручает работать по оборонной промышленности, будем встречаться по-прежнему, наверно, чаще даже.
Они вместе вышли на улицу.
— Давайте подвезу, я сейчас через город еду к себе на СталГРЭС,— сказал Спиридонов.
— Нет, я пойду пешком,— сказал Пряхин.
— Пешком? — удивился Спиридонов.— Это вам часа три ходу.
Пряхин посмотрел на Спиридонова и смущённо усмехнулся, промолчал. Спиридонов посмотрел на Пряхина, усмехнулся и тоже промолчал. Он понял, что неразговорчивому, суровому человеку Пряхину захотелось вот в этот военный день пройти по улицам родного города, пройти мимо завода, который при нём строили, пройти мимо садов, которые при нём сажали, мимо школы, в строительстве которой он принимал участие, мимо новых домов, которые при нём заселялись.
Как-то по-новому увидев этого человека, растроганный Степан Фёдорович подумал: «Вот он, мой партийный товарищ!»
Пряхин, поняв догадку Степана Фёдоровича, пожал ему руку, молчаливо поблагодарив за сдержанность, за то, что Спиридонов не стал объяснять: «Ага, волнение охватило, хочется вам посмотреть те места, где вся ваша жизнь прошла, где всю свою жизнь проработали».
Ведь бывает такая плохая манера у некоторых людей: без спросу залезть в чужую душу и громогласно объяснять всё, что видно в чужой душе. Должно быть, поэтому Пряхин и пожал так крепко руку Степану Фёдоровичу, что тот не проявил этой плохой манеры.
Спиридонов стоял у дверей райкома, поджидая отлучившегося водителя машины, поглядывал вслед идущему по дороге Пряхину.
«Теперь он моим начальством в обкоме будет!» — подумал Спиридонов с усмешкой, но усмешка не получилась: он был растроган. Ему вспомнились встречи с Пряхиным. Вспомнилось, как открывали в заводском посёлке школу-десятилетку для детей рабочих и служащих. Пряхин, озабоченный, сердитый, нарушающий своим сварливым голосом торжественность обстановки, выговаривал прорабу за то, что тот скверно отциклевал паркет в некоторых школьных комнатах. Вспомнилось, как когда-то, задолго ещё до войны, во время пожара в жилом посёлке, увидя сквозь сизый дым шагающего Пряхина, Спиридонов подумал с облегчением: «Ну вот, райком здесь, сразу на душе легче». Вспомнилось ему, как не спал он три ночи перед пуском нового цеха и как в самое неожиданное время появлялся в цехе Пряхин — и казалось, ни с кем он особенно не говорил, никого особенно не расспрашивал, а когда обращался к Степану Фёдоровичу, вопрос его был всегда именно тем вопросом, который особенно тревожил в эту минуту Спиридонова. И ведь вся тонкость в том и была, что Спиридонов ни разу не удивился этому, ни разу не подумал, что партийный работник Пряхин мог говорить с ним не о самом важном, что волновало, наполняло сердце чувством радости и тревоги в часы пуска нового цеха. И теперь, когда в грозные сталинградские дни послали Пряхина на оборонные промышленные предприятия, Спиридонов ощутил такое же чувство, как во время пожара: «Ну вот, и райком здесь, на душе верней, спокойней».
И все эти случайные воспоминания, внезапные, мимолётно возникшие мысли объединились вокруг большого и важного, самого главного и значительного. Партия посылала на трудную работу знакомого Спиридонову человека, партийного товарища, большевика! И те великие связи, которые определяли жизнь страны, с какой-то особой силой вдруг ощутил в душе своей Степан Фёдорович, с той особой силой, с которой всегда ощущается самое главное, сокровенное в дни тяжёлых испытаний.
Партия организовывала батальоны, полки, дивизии!
Партия организовывала военно-промышленную мощь страны! Партия напутствовала сыновей своих словами правды, суровой, как сама жизнь. Сколько веры в победу в этих суровых словах правды!
Приехав на СталГРЭС, Степан Фёдорович погрузился в каждодневные свои дела и волнения, но чувства и мысли, возникшие по поводу случайной, минутной встречи, не исчезли, не растворились в шумном потоке. Он ощущал всю силу тех связей, которые годами, десятилетиями росли, ширились, укреплялись партией в каждодневном труде Сталинграда. И он чувствовал, верил, что связи эти выдержат, не порвутся в ту страшную пору, когда война рушит стены домов, гнёт железные балки и дробит камень.
Вечером Женя замаскировала окна, соединяя платки, старые одеяла и кофты шпильками и булавками.
Воздух в комнате сразу сделался душным, лбы и виски сидевших за столом покрылись маленькими каплями пота, казалось, что жёлтая соль в солонке стала мокрой, вспотела от жары, но зато в комнате с замаскированными окнами не было видно томящее душу ночное, прифронтовое небо.
— Ну, товарищи девицы и дамы,— сказала, отдуваясь, Софья Осиповна,— что нового во славном во городе Сталинграде?
Но девицы и дамы не отвечали, так как были голодны и, дуя на пальцы, вынимали из кастрюли горячие картошки.
Только Степан Фёдорович, обедавший и ужинавший в литерной обкомовской столовой, не стал есть картошку.
— С будущей недели ночевать буду на работе, есть решение обкома,— сказал он. Степан Фёдорович покашлял и добавил неторопливо: — А Пряхин-то, знаете, в обкоме работает теперь.
Но никто не обратил внимания на эти слова.
Мария Николаевна, ездившая днём на завод на общегородской субботник работников народного просвещения, стала рассказывать, какое приподнятое у рабочих настроение.
Мария Николаевна считалась самым учёным человеком в семье. Уже девочкой-школьницей она удивляла всех своей работоспособностью, умением заполнять день работой. Она одновременно закончила два вуза — педагогический и заочный философский факультет. До войны областное книгоиздательство напечатало написанную ею брошюру «Женщина и социалистическое хозяйство». Степан Фёдорович переплёл один экземпляр в жёлтую кожу, с вытисненным серебром заглавием, и эта книга, предмет семейной гордости, всегда лежала на его столе. Слово жены было для него решающим в спорах о людях, в оценках знакомых и друзей.
— Переступишь порог цеха — и сразу же забываешь обо всех тревогах и сомнениях,— сказала Мария Николаевна, беря картошку, но, взволновавшись, вновь положила её.— Нет, невозможно нас победить, такой мы самоотверженный, такой трудолюбивый народ. Вот только в цехах этих по-настоящему поймёшь, как народ борется с врагом. Нужно всем нам оставить свои дела и переключиться, пойти работать на оборонные заводы, в колхозы. А Толя-то наш уехал!
— Пожилым теперь лучше, теперь молодежь переживает,— сказала Вера.
— Не молодежь, а молодёжь,— поправила Мария Николаевна.
Она всегда поправляла ударения в речи Веры.
— Ох, и запылился твой жакет, надо его почистить,— сказал Степан Фёдорович.
— Это заводская, святая пыль,— проговорила Мария Николаевна.
— Да ты, Маруся, ешь,— сказал Степан Фёдорович, тревожась, чтобы жена, любившая возвышенные разговоры, не увлеклась и не пренебрегла своей долей жареной осетрины, принесённой им из столовой.
Александра Владимировна сказала:
— Всё это так, но бедный Толя, как он волновался!
— Что же делать — война,— сказала Мария Николаевна,— родина требует великих жертв.
Евгения Николаевна, прищурившись, поглядела на старшую сестру.
— Ох, ох, дорогая моя, всё это хорошо, когда однажды поработаешь на субботнике, а вот каждый день по утрам в зимнем мраке пробираться под страхом бомбёжки к заводу, а затем в том же мраке после дня работы бежать домой… Добавь к этому, кстати, брынзу и камсу.
— Почему ты так авторитетно рассуждаешь, словно сама двадцать лет на заводе работаешь? А главное, ты органически не можешь понять, что работа в огромном коллективе — источник постоянной моральной зарядки. Рабочие шутят, уверенно настроены, а когда из цеха, вы бы все посмотрели, выкатили орудие и командир пожал старому мастеру руку и тот его обнял и сказал: «Дай тебе бог живым вернуться с войны»,— такой подъём меня охватил патриотический, что я не шесть, а, кажется, сто шесть часов проработала бы.
— О господи,— сказала Женя со вздохом,— да разве я собираюсь спорить с тобой по существу; всё, что ты говоришь, верно, благородно, и я всей душой понимаю это. Но ты о людях говоришь, словно их не бабы рожали, а редактора газет. Есть там на заводе всё это, знаю, но зачем говорить таким тоном. И невольно кажется выдумкой… Все люди у тебя как на плакате, а мне вот не хочется рисовать плакаты.
Маруся прервала её:
— Нет, нет, тебе именно и следует рисовать плакаты, а не заниматься таинственной живописью, которую никто не понимает. Пей, Женя, чай, пока он пылкий.
Женя рассердилась:
— Не говори «чай пылкий», я это уж где-то читала. Горячий, а не пылкий!
Её раздражала Марусина манера употреблять в разговоре народные слова: «по грибочки», «прошла задами», «подмочь» и вместе с ними слова вроде: «сенсибельный», «абсентеизм», «комплекс неполноценности».
— Да-а,— протяжно сказала Вера,— сегодня привезли раненых, они рассказывали жуткие дела.
— Вера, не повторяй слухов! Нет, я не такой была в твои годы,— сказала высоким от волнения голосом Мария Николаевна.
— А ну вас, мама! Раненые ведь рассказывают! Я-то тут при чём? И при чём тут мои годы? — проговорила Вера.
Мария Николаевна посмотрела на дочь и ничего не ответила.
В последнее время споры с Марией Николаевной происходили всё чаще, обычно их начинал Серёжа, иногда Вера принималась ей возражать, говорила: «Ах, мама, ты не знаешь, а споришь!» Это было непривычно Марии Николаевне, волновало и огорчало её.
В это время в комнату поспешно вошёл Серёжа.
— Наконец, а я-то волнуюсь ужасно,— радостно сказала Александра Владимировна.— Где ты был?
— Бабуля, готовьте мне вещевой мешок, я послзавтра ухожу с рабочим батальоном на рытьё окопов! — громко, задыхаясь, объявил Серёжа, вынул из ученического билета бумажку и положил её на стол, подобно игроку, выбрасывающему перед опешившими партнёрами козырного туза.
Степан Фёдорович развернул бумажку и, как человек опытный и знающий «бумажное дело», внимательно, начав от штампа с номером и числом, стал рассматривать её.
Серёжа, снисходительно улыбаясь, уверенный в полновесной ценности документа, сверху вниз глядел на сощуренные глаза и наморщенный лоб Степана Фёдоровича.
Маруся и Женя в это время забыли о ссоре и понимающе переглянулись, тайком наблюдая за матерью.
Серёжа был главной привязанностью Александры Владимировны: его глаза, тревожный, по-взрослому сильный и по-детски непосредственный, прямой ум, его застенчивость, соединённую со страстностью, детскую доверчивость, соединённую со скептицизмом, доброту и вспыльчивость — всё это боготворила в нём Александра Владимировна. Как-то она сказала Софье Осиповне:
— Знаешь, Соня, вот мы подошли к старости, покидаем жизнь, не мирный сад, а жизнь в огне, война бушует, но я, старуха, по-прежнему так же страстно верю в силу революции, верю в победу над фашизмом, верю в силу тех, кто держит знамя народного счастья и свободы. И мне кажется, что Серёжа из этой породы. А он ведь, он дитя поколения. Вот за это я как-то особенно люблю его.
Но дело в том, что любовь Александры Владимировны к внуку была прежде всего безотчётной, нерассуждающей и, следовательно, простой и настоящей любовью.
Эту любовь знали все близкие её, она трогала их, но и сердила; она вызывала бережное и в то же время ревнивое чувство, как это часто бывает в больших семьях. Иногда дочери говорили с тревогой:
— Если с Серёжей что-нибудь приключится, мама не переживёт.
Иногда говорили с сердцем:
— О господи, нельзя всё-таки так дрожать над этим мальчишкой!
Порой осуждали с насмешкой:
— Когда мама старается быть одинаковой и к Людмилиному Толе и к Серёже,— у неё ничего не получается.
Степан Фёдорович передал бумажку Серёже и небрежно сказал:
— Филимонов подписал, ничего; я завтра поговорю с Петровым, и мы тебя устроим на СталГРЭС.
— Зачем? — спросил Серёжа.— Я ведь сам пошёл, меня не брали, нам сказали, что дадут не только лопаты, но и винтовки и переведут здоровых в строй.
— Так ты что это, сам, что ли, записался? — спросил Степан Фёдорович.
— Ну конечно.
— Да ты с ума сошёл,— сердито сказала Мария Николаевна.— Да ты подумал о бабушке, да ты знаешь, что она не переживёт, если, не дай бог, случится что-нибудь с тобой?
— Ведь у тебя паспорта ещё нет. Да вы видели дурака? — сказала Софья Осиповна.
— А Толя?
— Ну и что Толя? Толя на три года старше тебя. Толя взрослый человек. Толя призван родиной исполнять свой гражданский долг. Вот и Вера: да разве я ей слово сказала? Придёт время, кончишь десятый класс, тебя призовут, никто слова тебе не скажет. Я поражаюсь, как записали его. Надрали бы уши…
— Там был один меньше меня ростом,— перебил Серёжа.
Степан Фёдорович подмигнул Жене:
— Видали мужчину?
— Мама, а ты что молчишь? — спросила Женя.
Серёжа посмотрел на Александру Владимировну и негромко окликнул её:
— А, бабка?
Он один говорил с ней насмешливо и просто и часто с какой-то смешной, трогательной снисходительностью спорил с ней. Даже старшая его тётка Людмила редко спорила с Александрой Владимировной, несмотря на властность характера и искреннюю уверенность в своей всегдашней правоте во всех семейных делах.
Александра Владимировна быстро вскинула голову, точно за столом сидели её судьи, и произнесла:
— Делай, Серёжа, так, как ты… я…— Она запнулась, поднялась быстро из-за стола и пошла из комнаты.
На мгновенье стало тихо, и растроганная Вера, чьё сердце в этот день открылось для доброго сочувствия, сердито нахмурилась, чтобы сдержать слёзы.
Ночью улицы города наполнились шумом. Слышались гудки, пыхтение автомобильных моторов, громкие окрики.
Шум этот был не только велик, но и тревожен. Все проснулись, лежали молча, прислушиваясь и стараясь понять, что происходит.
Вопрос, волновавший сердца разбуженных ночным шумом людей, был в ту грозную пору один: не прорвались ли где-нибудь немцы, не ухудшилось ли внезапно положение, не уходят ли наши и не пришло ли время среди ночи одеться, торопливо схватить узел с вещами и уйти из дому. А иногда леденящая тревога сжимала сердце: «А что, собственно, за шум, что за невнятные голоса, а вдруг воздушный десант?»
Женя, спавшая в одной комнате с матерью, Софьей Осиповной и Верой, приподнялась на локте и негромко сказала:
— Вот так в Ельце с нашей бригадой художников было: проснулись — а на окраине немцы! И никто нас не предупредил.
— Мрачная ассоциация,— сказала Софья Осиповна.
Они слышали, как Маруся, оставившая дверь открытой, чтобы в случае бомбёжки легче было всех разбудить, сказала:
— Степан, что за скифское спокойствие, ты спишь, ведь надо узнать!
— Да не сплю я, тише, слушай! — шёпотом сказал Степан Фёдорович.
Под самым окном зарокотала машина, потом вдруг мотор заглох, и чей-то голос, столь явственно слышный, точно он раздавался в комнате, произнёс:
— Заводи, заснул, что ли! — и добавил несколько слов, которые заставили женщин на мгновение потупиться, но не оставили никаких сомнений в том, что произносил эти словца раздосадованный русский человек.
— Звук благодатный,— сказала Софья Осиповна.
И все вдруг облегчённо заговорили.
— Это всё Женя со своим Ельцом,— слабым голосом сказала Маруся.— У меня и сейчас ещё боль в сердце и под лопаткой…
Степан Фёдорович, смущённый тем, как он только что взволнованно шептался с женой, многословно и громко стал объяснять:
— Да откуда? Нелепо же, ерунда ведь! От Калача до нас сплошная железобетонная оборона. Да и в случае чего, мне бы немедленно позвонили. Что ж вы думали, так это делается? Ой, бабы вы бабы, одно слово — бабы!
— Да, конечно, хорошо, и всё пустяки, но я подумала: вот так именно это бывает,— тихо сказала Александра Владимировна.
— Да, мамочка, именно так,— отозвалась Женя.
Степан Фёдорович накинул на плечи плащ и, пройдя по комнате, сдёрнул маскировку и распахнул окно.
— Открывается первая рама, и в комнату шум ворвался,— сказала Софья Осиповна и, прислушавшись к пёстрому гулу машин и голосов, заключила: — И благовест ближнего храма, и голос народа, и шум колеса {13}.
— Не шум колеса, а стук колеса,— поправила Мария Николаевна.
— Нехай [2] будет стук,— сказала Софья Осиповна и всех рассмешила этими словами.
— Много легковых, «эмки», есть «зисы-101»,— говорил Степан Фёдорович, вглядываясь в улицу, освещённую неясным светом луны.
— Наверно, подкрепления на фронт идут,— сказала Мария Николаевна.
— Нет, пожалуй, наоборот, не похоже, что к фронту,— ответил Степан Фёдорович. Он вдруг предостерегающе поднял палец и сказал: — А ну, тише!
На углу стоял регулировщик, и к нему то и дело обращались проезжавшие. Говорили они негромко, и слов разобрать было нельзя. На все вопросы регулировщик отвечал взмахом флажка, указывая маршрут легковым машинам и грузовикам, на которых громоздились столы, ящики, табуретки и складные кровати. На грузовиках сонно покачивались в такт движению закутанные в шинели и плащ-палатки люди. Возле регулировщика остановился ЗИС-101, и разговор вдруг стал явственно слышен Степану Фёдоровичу.
— Где комендант? — спросил густой медленный голос.
— Вам коменданта города?
— На что мне твоего коменданта города, мне нужно знать, где разместился комендант штаба фронта?
Степан Фёдорович не стал дольше слушать. Он прикрыл окно и, выйдя на середину комнаты, объявил:
— Ну, товарищи, Сталинград стал фронтовым городом, к нам пришёл штаб Юго-Западного фронта.
— От войны нельзя уйти, она идёт за нами,— сказала Софья Осиповна.— авайте спать! В шесть утра я должна быть в госпитале.
Но едва она сказала эти слова, как послышался звонок.
— Я открою,— сказал Степан Фёдорович и, надев свой коверкотовый плащ, пошёл к двери. Плащ этот ночью обычно лежал на спинке кровати, чтобы находиться под рукой на случай бомбёжки. На спинке кровати лежали новый костюм и плащ Спиридонова, а возле шкафа стоял в боевой готовности чемодан с Марусиной шубой и платьями.
Вскоре Степан Фёдорович вернулся и смеющимся шёпотом сказал:
— Женя, вас там кавалер спрашивает, красавец мужчина, я его пока в передней оставил.
— Меня? — удивилась Евгения Николаевна.— Не понимаю, какая чепуха! — Но по всему чувствовалось, что она взволнована и смущена.
— Джахши,— весело сказала Вера.— Вот вам и тётя Женя.
— Выйдите, Степан, я оденусь,— быстро сказала Евгения Николаевна и легко, по-девичьи вскочила, задёрнула маскировку и зажгла свет.
Надеть платье и туфли заняло несколько секунд, но движения её сразу же стали медленны, когда она, прищурив глаза, подкрашивала карандашиком губы.
— Да ты с ума сошла,— сердито сказала ей Александра Владимировна.— Красишься среди ночи, ведь человек ждёт.
— Да притом ещё немытое, заспанное лицо и спутанные, как у ведьмы, волосы,— добавила Мария Николаевна.
— Вы не беспокойтесь,— сказала Софья Осиповна.— Женечка отлично знает, что она ведьма молодая и красивая.
Ей, седой и толстой пятидесятивосьмилетней девушке, может быть, ни разу в жизни не приходилось вот так, сдерживая сердцебиение, прихорашиваться, готовясь к нежданной встрече.
Эта мужеподобная женщина, обладавшая воловьей работоспособностью, объездившая полсвета с географическими экспедициями, любившая в разговоре грубое словцо, читавшая математиков, поэтов и философов, казалось, должна была к красивой Жене относиться с неодобрительной насмешкой, а не с нежным восхищением и смешной, трогательной завистью.
Женя всё с тем же недоумевающим, сердитым выражением лица пошла к двери.
— Не узнаёте? — спросили из-за двери.
— И да, и нет,— ответила Женя.
— Новиков,— назвался пришелец.
Идя к двери, она была почти уверена, что именно он и пришёл, но ответила так потому, что не знала, нужно ли ей сердиться на бесцеремонность ночного вторжения.
И вдруг, точно со стороны, она увидела всю поэзию этой ночной встречи — увидела себя, сонную, только что покинувшую тепло домашней, материнской постели, и стоящего у двери человека, пришедшего из грозной военной тьмы, несущего с собой запах пыли, степной свежести, бензина, кожи.
— Простите меня, глупо являться среди ночи,— сказал он и склонил голову.
Она сказала:
— Вот теперь я вас узнала, товарищ Новиков. Очень рада.
Он проговорил:
— Война привела в Сталинград. Вы извините, лучше я днём зайду.
— Куда же вы сейчас пойдёте, среди ночи? Оставайтесь у нас.
Он стал отнекиваться. Кончилось тем, что она стала сердиться не на то, что Новиков вторгся ночью в дом, а на то, что он не хочет в нём остаться. Тогда Новиков, обращаясь в тьму лестничной клетки, сказал негромко, тоном человека, привыкшего приказывать и знающего, что приказ его всегда услышат:
— Кореньков, принесите мой чемодан и постель.
Женя сказала:
— Рада вас видеть живым и здоровым. Но я расспрашивать вас сейчас ни о чём не буду: вы устали, вам надо помыться, попить чаю, поесть. А утром поговорим подробно, расскажете мне о себе. Познакомлю вас с мамой, сестрой, племянницей.
Она вдруг взяла его за руку и, разглядывая его лицо, произнесла:
— А вы очень изменились, прежде всего брови посветлели.
— Это от пыли,— сказал он.— Очень пыльная дорога.
— От пыли и от солнца. И глаза от этого кажутся темней.
Женя почувствовала, как большая рука его, которую она держала, чуть-чуть дрогнула в её руке, и, рассмеявшись, сказала:
— Ну вот, пока поручу вас нашим мужчинам, а завтра будете введены в женский мир.
Гостю устроили постель в комнате Серёжи.
Серёжа провёл его в ванную, и Новиков спросил:
— О, неужели и душ действует?
— Пока действует,— ответил Серёжа, следя, как гость снимает портупею, револьвер, гимнастёрку с четырьмя малиновыми «шпалами», выкладывает из чемоданчика бритвенный прибор и мыльницу.
Высокий, плечистый, он казался человеком, рождённым для ношения военной формы и оружия.
Серёжа казался себе таким слабым и маленьким рядом с этим суровым сыном войны. А ведь завтра и он станет её сыном.
