За правое дело Гроссман Василий

– Ведь у тебя паспорта еще нет. Да вы видели дурака? – сказала Софья Осиповна.

– А Толя?

– Ну и что Толя? Толя на три года старше тебя. Толя взрослый человек. Толя призван исполнять свой гражданский долг. Вот и Вера: да разве я ей слово сказала? Придет время, кончишь десятый класс, тебя призовут, никто слова тебе не скажет. Я поражаюсь, как записали его. Надрали бы уши…

– Там был один меньше меня ростом, – перебил Сережа. Степан Федорович подмигнул Жене.

– Видали мужчину?

– Мама, а ты что молчишь? – спросила Женя. Сережа посмотрел на Александру Владимировну и негромко окликнул ее:

– А, бабка?

Он один говорил с ней насмешливо и просто и часто с какой-то смешной, трогательной снисходительностью спорил с ней. Даже старшая его тетка Людмила редко спорила с Александрой Владимировной, несмотря на властность характера и искреннюю уверенность в своей всегдашней правоте во всех семейных делах.

Александра Владимировна быстро вскинула голову, точно за столом сидели ее судьи, и произнесла:

– Делай, Сережа, так, как ты… я… – Она запнулась, поднялась быстро из-за стола и пошла из комнаты.

На мгновение стало тихо, и растроганная Вера, чье сердце в этот день открылось для доброго сочувствия, сердито нахмурилась, чтобы сдержать слезы.

19

Ночью улицы города наполнились шумом. Слышались гудки, пыхтение автомобильных моторов, громкие окрики.

Шум этот был не только велик, но и тревожен. Все проснулись, лежали молча, прислушиваясь и стараясь понять, что происходит.

Вопрос, волновавший сердца разбуженных ночным шумом людей, был в ту грозную пору один: не прорвались ли где-нибудь немцы, не ухудшилось ли внезапно положение, не уходят ли наши и не пришло ли время среди ночи одеться, торопливо схватить узел с вещами и уйти из дому? А иногда леденящая тревога сжимала сердце: «А что, собственно, за шум, что за невнятные голоса, а вдруг воздушный десант?»

Женя, спавшая в одной комнате с матерью, Софьей Осиповной и Верой, приподнялась на локте и негромко сказала:

– Вот так в Ельце с нашей бригадой художников был: проснулись – а на окраине немцы! И никто нас не предупредил.

– Мрачная ассоциация, – сказала Софья Осиповна. Они слышали, как Маруся, оставившая дверь открытой, чтобы в случае бомбежки легче было всех разбудить, сказала:

– Степан, что за скифское спокойствие, ты спишь, ведь надо узнать!

– Да не сплю я, тише, слушай! – шепотом сказал Степан Федорович.

Под самым окном зарокотала машина, потом вдруг мотор заглох, и чей-то голос, столь явственно слышный, точно он раздавался в комнате, произнес:

– Заводи, заснул, что ли! – и добавил несколько слов, которые заставили женщин на мгновение потупиться, но не оставили никаких сомнений в том, что произносил эти слова раздосадованный русский человек.

– Звук благодатный, – сказала Софья Осиповна.

И все вдруг облегченно заговорили.

– Это все Женя со своим Ельцом, – слабым голосом сказала Маруся. – У меня и сейчас еще боль в сердце и под лопаткой…

Степан Федорович, смущенный тем, как он только что взволнованно шептался с женой, многословно и громко стал объяснять:

– Да откуда? Нелепо же, ерунда ведь! От Калача до нас сплошная железобетонная оборона. Да и в случае чего мне бы немедленно позвонили. Что ж вы думали, так это делается? Ой, бабы вы, бабы, одно слово – бабы!

– Да, конечно, хорошо, и все пустяки, но я подумала: вот так именно это бывает, – тихо сказала Александра Владимировна.

– Да, мамочка, именно так, – отозвалась Женя.

Степан Федорович накинул на плечи плащ и, пройдя по комнате, сдернул маскировку и распахнул окно.

– Открывается первая рама, и в комнату шум ворвался, – сказала Софья Осиповна и, прислушавшись к пестрому гулу машин и голосов, заключила: – И благовест ближнего храма, и голос народа, и шум колеса.

– Не шум колеса, а стук колеса, – поправила Мария Николаевна.

– Нехай будет стук, – сказала Софья Осиповна и всех рассмешила этими словами.

– Много легковых, «эмки», есть «ЗИСы-101», – говорил Степан Федорович, вглядываясь в улицу, освещенную неясным светом луны.

– Наверно, подкрепления на фронт идут, – сказала Мария Николаевна.

– Нет, пожалуй, наоборот, не похоже, что к фронту, – ответил Степан Федорович. Он вдруг предостерегающе поднял палец и сказал: – А ну тише!

На углу стоял регулировщик, и к нему то и дело обращались проезжавшие. Говорили они негромко, и слов разобрать было нельзя. На все вопросы регулировщик отвечал взмахом флажка, указывая маршрут легковым машинам и грузовикам, на которых громоздились столы, ящики, табуретки и складные кровати. На грузовиках сонно покачивались в такт движению закутанные в шинели и плащ-палатки люди. Возле регулировщика остановился «ЗИС-101», и разговор вдруг стал явственно слышен Степану Федоровичу.

– Где комендант? – спросил густой медленный голос.

– Вам коменданта города?

– На что мне твоего коменданта города, мне нужно знать, где разместился комендант штаба фронта?

Степан Федорович не стал дольше слушать. Он прикрыл окно и, выйдя на середину комнаты, объявил:

– Ну, товарищи, Сталинград стал фронтовым городом, к нам пришел штаб Юго-Западного фронта.

– От войны нельзя уйти, она идет за нами, – сказала Софья Осиповна. – Давайте спать! В шесть утра я должна быть в госпитале.

Но едва она сказала эти слова, как послышался звонок.

– Я открою, – сказал Степан Федорович и, надев свой коверкотовый плащ, пошел к двери. Плащ этот ночью обычно лежал на спинке кровати, чтобы находиться под рукой на случай бомбежки. На спинке кровати лежал также новый костюм Спиридонова, а возле шкафа стоял в боевой готовности чемодан с Марусиной шубой и платьями.

Вскоре Степан Федорович вернулся и смеющимся шепотом сказал:

– Женя, вас там кавалер спрашивает, красавец мужчина, я его пока в передней оставил.

– Меня? – удивилась Евгения Николаевна. – Не понимаю, какая чепуха! – Но по всему чувствовалось, что она взволнована и смущена.

– Джахши, – весело сказала Вера. – Вот вам и тетя Женя.

– Выйдите, Степан, я оденусь, – быстро сказала Евгения Николаевна и легко, по-девичьи вскочила, задернула маскировку и зажгла свет.

Надеть платье и туфли заняло несколько секунд, но движения ее сразу же стали медленны, когда она, прищурив глаза, подкрашивала карандашиком губы.

– Да ты с ума сошла, – сердито сказала ей Александра Владимировна. – Красишься среди ночи, ведь человек ждет.

– Да притом еще немытое, заспанное лицо и спутанные, как у ведьмы, волосы, – добавила Мария Николаевна.

– Вы не беспокойтесь, – сказала Софья Осиповна. – Женечка отлично знает, что она ведьма молодая и красивая.

Ей, седой и толстой пятидесятивосьмилетней девушке, может быть, ни разу в жизни не приходилось вот так, сдерживая сердцебиение, прихорашиваться, готовясь к нежданной встрече.

Эта мужеподобная женщина, обладавшая воловьей работоспособностью, объездившая полсвета с географическими экспедициями, любившая в разговоре грубое словцо, читавшая математиков, поэтов и философов, казалось, должна была к красивой Жене относиться с неодобрительной насмешкой, а не с нежным восхищением и смешной, трогательной завистью.

Женя все с тем же недоумевающим, сердитым выражением лица пошла к двери.

– Не узнаете? – спросили из-за двери.

– И да, и нет, – ответила Женя.

– Новиков, – назвался пришелец.

Идя к двери, она была почти уверена, что именно он и пришел, но ответила так потому, что не знала, нужно ли ей сердиться на бесцеремонность ночного вторжения.

И вдруг, точно со стороны, она увидела всю поэзию этой ночной встречи – увидела себя, сонную, только что покинувшую тепло домашней, материнской постели, и стоящего у двери человека, пришедшего из грозной военной тьмы, несущего с собой запах пыли, степной свежести, бензина, кожи.

– Простите меня, глупо являться среди ночи, – сказал он и склонил голову.

Она сказала:

– Вот теперь я вас узнала, товарищ Новиков. Очень рада.

Он проговорил:

– Война привела. Вы извините, лучше я днем зайду.

– Куда же вы сейчас пойдете, среди ночи? Оставайтесь у нас.

Он отнекивался. Кончилось тем, что она стала сердиться не на то, что Новиков вторгся ночью в дом, а на то, что он не хочет в нем остаться. Тогда Новиков, обращаясь в тьму лестничной клетки, сказал негромко, тоном человека, привыкшего приказывать и знающего, что приказ его всегда услышат:

– Кореньков, принесите мой чемодан и постель.

Женя сказала:

– Рада вас видеть живым и здоровым. Но я расспрашивать вас сейчас ни о чем не буду: вы устали, вам надо помыться, попить чаю, поесть. А утром поговорим подробно, расскажете мне о себе. Познакомлю вас с мамой, сестрой, племянницей.

Она вдруг взяла его за руку и, разглядывая его лицо, произнесла:

– А вы очень изменились, прежде всего брови посветлели.

– Это от пыли, – сказал он. – Очень пыльная дорога.

– От пыли и от солнца. И глаза от этого кажутся темней.

Женя почувствовала, как большая рука его, которую она держала, чуть-чуть дрогнула в ее руке, и, рассмеявшись, сказала:

– Ну вот, пока поручу вас нашим мужчинам, а завтра будете введены в женский мир.

Гостю устроили постель в комнате Сережи.

Сережа провел его в ванную, и Новиков спросил:

– О, неужели и душ действует?

– Пока действует, – ответил Сережа, следя, как гость снимает портупею, револьвер, гимнастерку с четырьмя малиновыми «шпалами», выкладывает из чемоданчика бритвенный прибор и мыльницу.

Высокий, плечистый, он казался человеком, рожденным для ношения военной формы и оружия.

Сережа казался себе таким слабым и маленьким рядом с этим суровым сыном войны. А ведь завтра и он станет ее сыном.

– Вы брат Евгении Николаевны? – спросил Новиков.

Сереже казалось неловким называться Жениным племянником, она слишком молода, чтобы быть теткой взрослого парня, поступившего добровольцем в рабочий батальон. Новиков подумает: либо Женя пожилая, либо племянник совершенный молокосос.

– Вытирайтесь мохнатой простыней, – сказал Сережа, точно не расслышал вопроса.

Ему не понравилось, как Новиков разговаривал с водителем машины, сутулым красноармейцем лет сорока.

Сережа, кипятивший на керосинке чай, сказал:

– Товарищу шоферу мы постелим здесь постель.

Новиков возразил:

– Нет, он будет спать в машине, ее нельзя оставлять без охраны.

Красноармеец усмехнулся:

– До Волги доехали, товарищ полковник, по воде машину не уведут.

Но Новиков сказал:

– Идите, Кореньков.

Чай Новиков пил в Сережиной комнате. Степан Федорович, почесывая грудь и позевывая, сел напротив него и тоже стал пить чай; его взволновал ночной приход штаба.

Из-за двери послышался голос Жени:

– Ну как там у вас, все в порядке?

Новиков поспешно поднялся и стоя, точно разговаривал с высоким начальником, ответил:

– Благодарю вас, Евгения Николаевна, и еще раз простите. – Когда он говорил с Женей, глаза его приняли виноватое выражение, и это не шло к его властному лицу с широким лбом, прямым носом и плотно складывающимися губами.

– Ну, до завтра, спокойной ночи, – сказала Женя, и Сережа заметил, что Новиков слушал стук удалявшихся каблуков.

Степан Федорович, прихлебывая чай, угощал гостя и оглядывал его глазами человека, смыслящего в деле подбора кадров. Он прикидывал в уме, какая гражданская работа подошла бы Новикову. Такого в промкооперации, пожалуй, не встретишь. Ему бы подошло быть начальником какого-нибудь крупного строительства союзного значения.

– Значит, штаб фронта теперь в Сталинграде будет? – спросил Степан Федорович.

Новиков искоса посмотрел на него, и Степан Федорович заметил в глазах гостя неудовольствие.

– Э, военная тайна, – немного обиженно сказал Спиридонов и, не удержавшись, прихвастнул: – Мне такие вещи по должности известны: снабжаю энергией три завода-гиганта, а они снабжают фронты.

Но, как и всегда, хвастовство в основе своей имело слабость и неуверенность: военный смутил его своим спокойным, холодным взглядом. Видимо, полковник подумал так: «Если и сообщены тебе такие сведения, то вовсе не следует без нужды повторять их, да еще в присутствии этого паренька, он-то никого не снабжает энергией».

Степан Федорович рассмеялся.

– Знаете, по правде говоря, как это мне было объявлено?

И он рассказал о разговоре зисовского пассажира с регулировщиком.

Новиков пожал плечами.

Сережа неожиданно спросил:

– А вы нашу Женю и до войны встречали?

Новиков торопливо ответил:

– Да, в общем, да.

Степан Федорович подмигнул:

– Военная тайна. – И подумал: «Э, полковник!»

Новиков, разглядывая висевшую на стене картину, изображавшую старика в зеленых штанах и с зеленой бородкой, спросил:

– Что ж, это старичок от старости позеленел?

Сережа ответил:

– Это Женя рисовала, она считает старого странника одной из лучших своих работ.

Степан Федорович решил, что у Евгении Николаевны с полковником давнишний роман, а все эти церемонии, вскакивания и обращения на «вы» – чистая декорация. И это почему-то сердило его: «Уж больно она хороша для тебя, солдат», – думал он.

Новиков помолчал и негромко сказал:

– Знаете, странный у вас город. Разыскивал долго ночью вашу улицу, и оказалось, улицы названы по всем городам Советского Союза – и Севастопольская, и Курская, и Винницкая, и Черниговская, и Слуцкая, и Тульская, и Киевская, и Харьковская, и Московская, и Ржевская есть… – Он усмехнулся. – А я под многими городами этими в боях участвовал, в некоторых до войны служил. Да. И все они, выходит, здесь оказались…

Сережа слушал – казалось, другой человек, не чужой, непонятный, вызвавший чувство недоброжелательства, сидит перед ним. И он подумал: «Нет, нет, я правильно решил – иду!»

– Да, улицы, эх, да улицы, советские наши города, – тяжело вздохнул Степан Федорович. – Ложитесь-ка спать, вы с дороги.

20

Новиков был родом из Донбасса. Из всей семьи к началу войны в живых остался лишь старший брат Новикова – Иван, работавший на Смоляниновском руднике, недалеко от Сталино. Отец Новикова погиб во время пожара в подземной выработке, мать вскоре после этого умерла от воспаления легких.

Иван редко переписывался с братом – за время войны Новиков получил от него лишь два письма. Последнее письмо брат прислал в феврале на Юго-Западный фронт с далекого рудника, куда попал в эвакуацию вместе с женой и дочерью. Иван жаловался на тяжесть жизни в эвакуации. Новиков послал ему из Воронежа денег и продовольственную посылку, но ответа от Ивана не было, и Новиков не знал, получил ли он посланное, переменил ли снова адрес.

Последний раз виделись они перед войной. Новиков в 1940 году приехал погостить на неделю к брату. Странно было ему ходить по тем местам, где когда-то он жил мальчишкой. Но, видно, так сильна в человеке любовь к своей родной земле, к своей детской поре, поре материнской ласки, что угрюмый и суровый рудничный поселок казался ему милым, уютным, красивым и он не замечал ни колючего ветра, ни тошного едкого дыма, идущего от коксобензольного завода, ни мрачных, похожих на могильные курганы, терриконов… И лицо Ивана, с ресницами, подчеркнутыми угольной пылью, и лица приятелей детской поры, пришедших выпить с ним водки, были ему такими родными, близкими, что он сам удивился, как это он столько лет прожил вдали от родного поселка.

Новиков был из тех людей, которые не знают в жизни легких успехов и побед.

Он полагал, что это происходит от неумения легко завязывать дружбу, от тяжеловесной прямоты характера. Но он считал себя человеком отзывчивым, добродушным и доброжелательным, как раз не таким, каким представлялся людям.

И хотя обычно люди думают о себе не то, что они представляют собой на самом деле, но в этой оценке своих свойств Новиков был отчасти прав. Он казался людям более хмурым и сухим, чем был в действительности.

Таким казался он товарищам, когда, погоняв голубей, стал учиться в городском училище; таким казался он, когда поступил на работу в слесарную мастерскую, когда пошел служить в Красную Армию, – так было на протяжении всей его жизни.

Он любил охоту, рыбную ловлю. Ему хотелось растить фруктовые деревья, ему нравились красиво обставленные комнаты, но в жизни его было столько работы и кочевий, что он никогда не охотился, не занимался садоводством и ловлей рыбы и не жил в уютных, по-домашнему обставленных комнатах с картинами и коврами. А людям казалось, что он ничем этим не интересуется и думает только о работе, – и действительно, работал он много.

Он рано, двадцати трех лет, женился и рано овдовел.

На войне ему выпало немало тяжелого, и хотя все время он служил в больших штабах, удаленных от передовой, он попадал то под жестокие бомбежки, то в окружения, а однажды ему пришлось вести в атаку сводный отряд, состоявший из командиров штаба армии, – это было в районе Мозыря в августе 1941 года.

Служебное продвижение Новикова шло хорошо, но блестящим его назвать было нельзя. За год войны он получил четвертую, полковничью «шпалу», был награжден орденом Красной Звезды.

Его считали превосходным штабным работником: образованным, с широким кругозором, со спокойным, сильным и методическим мышлением, человеком, способным легко и быстро проанализировать сложную и запутанную обстановку.

Но сам он полагал, что штабная работа для него дело временное. Ему казалось, что все свойства его характера и душевного склада отвечают другому. Он считал себя боевым командиром, прирожденным танкистом, чьи способности полностью проявятся в прямой схватке с врагом, натурой, склонной не только к логике и анализу, но и к быстрым волевым ударам, к решениям, в которых аналитические способности и точная разработка деталей дружат со страстью и риском.

Его считали человеком рассудочным и даже холодным, а он чувствовал в себе совсем иную силу. Правда, он понимал, что люди не виноваты, расходясь с Новиковым в оценке Новикова. В спорах он был спокоен и сдержан, в быту отличался большой аккуратностью, бывал недоволен, когда хоть немного нарушался заведенный им порядок, и соблюдал этот порядок. Во время бомбежки он мог сделать картографу замечание, почему плохо отточен карандаш, либо сказать машинистке: «Я ведь просил вас не печатать на машинке, которая плохо выбивает букву «т».

Чувство к Шапошниковой стало странной нелогичностью его жизни. В тот вечер, когда он познакомился с ней на концерте в Военной академии, он был необычайно взбудоражен и взволнован этим случайным знакомством. Он ревновал ее, узнав, что она замужем. Он радовался, узнав, что она рассталась с мужем. Увидев ее случайно в окне вагона, он сел в ее поезд и ехал три с половиной часа на юг, когда ему нужно было ехать на север, но так и не сказал того, ради чего решил сесть в поезд.

В первый час войны он думал о ней, хотя ему, в сущности, нечего было помнить, как нечего было забывать.

Лишь теперь, в комнате, где ему была приготовлена постель, Новиков удивился тому, что произошло. Ночью, не имея на то никакого права, он пришел к Евгении Николаевне, всполошил всех ее родных. Возможно, он поставил ее в неловкое положение, нет, наверное, даже в глупейшее и ложное положение. Как она объяснит все это матери, родным? Но вот она объяснила им, сердясь, пожимая плечами, и тогда все они начинают смеяться над ним: «Что за нелепый человек – в два часа ночи стал ломиться в дверь… Чего он хочет? Пьян он, что ли? Ворвался, стал бриться, попил чаю и завалился спать». Ему почудились за стеной насмешливые голоса. «Ох-ох-ох», – проговорил он. Нужно оставить на столе записку, извиниться и тихо выйти на улицу, разбудить водителя: «Заводи, заводи…»

И едва он решил это, как совершенно внезапная мысль осветила все по-новому. Она улыбалась ему, она своими милыми руками устроила ему постель, утром он вновь увидит ее. И, наверное, приди он сюда через день-два, она сказала бы: «Ах, как жалко, что вы сразу не заехали к нам, а теперь комната уже занята». Но что он предложит ей и вправе ли он даже мечтать о личном счастье в такое время? Нет, не вправе! Он знал это, конечно, знал, а где-то в глубине жило другое знание, более мудрое, утверждавшее, что все волнения его сердца законны, имеют оправдание и смысл.

Он вынул из портфеля тетрадь в клеенчатой обложке и, сидя на постели, стал перелистывать ее. Усталость, соединенная с непроходившим волнением, не звала сон, а гнала сон.

Новиков глядел на полустертую карандашную запись: «22 июня 1941 года. Ночь. Шоссе. Брест – Кобрин».

Он посмотрел на часы – было четыре часа утра. Те ставшие привычными волнения и боль души, с которыми он свыкся в этот год и при которых продолжал есть, спать, бриться, дышать, как-то странно соединились с радостным волнением, заставившим сегодня быстро биться его сердце. Нелепой казалась ему мысль о сне, когда он вошел в эту комнату, такой же нелепой она казалась на рассвете 22 июня в прошлом году.

Он стал вспоминать свой разговор со Степаном Федоровичем и Сережей. Оба они ему не понравились, особенно Спиридонов. Он вновь представил себе тот миг, когда позвонил у двери, стоял в передней и вдруг услышал быстрые, легкие, милые шаги.

И все же он заснул.

21

Всегда с немеркнущей ясностью вспоминалась Новикову первая ночь войны – она застала его на Буге во время поездки с инспекторскими поручениями штаба округа. Попутно он собирал данные у командиров частей, участвовавших в финской войне: ему хотелось написать работу о прорыве линии Маннергейма.

Спокойно поглядывал он на западный берег Буга, на плешины песка, на луга, на сады и домики, на темневшие вдали сосны и лиственные рощи; он слушал, как немецкие самолеты, словно сонные мухи, ноют в безоблачном небе немецкого губернаторства.

Когда он видел за Бугом на горизонте дымки, он говорил: «Немцы кашу варят», словно ничего, кроме каши, немцы не могли сварить. Он читал газеты, обсуждал военные события в Европе, и ему казалось, что ураган, бушевавший в Норвегии, Бельгии, Голландии и Франции, уходит все дальше и дальше, перекочевывает из Белграда в Афины, из Афин на остров Крит, с Крита уйдет в Африку и где-то там, в африканских песках, заглохнет. Но все же душой он и тогда уже понимал, что эта тишина – не просто тишина мирного летнего дня, а ужасная, томящая, душная тишина перед назревшей бурей. И в своей памяти Новиков нащупывал острые, неизгладимые воспоминания, ставшие постоянными спутниками его лишь оттого, что пришел день 22 июня, день войны, день, оборвавший мирную пору. Так об ушедшем из жизни человеке близкие его вспоминают все подробности: и мелькнувшую улыбку, и случайное движение, и вздох, и слово – и все это кажется не случайным, не мелочью, а глубоким и полным значения признаком надвигавшейся беды.

Как-то за неделю до начала войны Новиков переходил широкую, мощенную булыжником улицу Бреста; ему встретился немецкий военный, очевидно сотрудник комиссии по репатриации. Новиков вспомнил его нарядную фуражку с окованным металлом козырьком, и эсэсовский мундир цвета стали, и перевязь на руке с черным знаком свастики в белом круге, и худое, надменное лицо, и портфель светло-кремовой кожи, и черное зеркало сапог, на которое не решалась садиться уличная пыль. Он шел странной походкой, печатая шаг, мимо одноэтажных домиков.

Новиков, перейдя улицу, подошел к киоску с сельтерской водой, и, пока пожилая еврейка наливала ему стакан фруктового напитка, он подумал и много раз потом вспоминал эту мысль: «Шут!» И тотчас себя поправил: «Сумасшедший!» И вновь себя исправил: «Бандит!»

И он помнил – в эту минуту у него появилось томящее чувство злобы и раздражения.

Новиков помнил, что крестьянин, проезжавший в это время по улице, и женщина, поившая его водой, оба с каким-то одинаковым напряженным выражением следили за нацистским военным чиновником. Может быть, они уже предчувствовали, что вещал этот одинокий вестник зла среди широкой пыльной улицы пограничного советского города.

За три дня до начала войны Новиков обедал с начальником одной погранзаставы. Было необычайно жарко, и марлевые занавески на открытых окнах не шевелились. И вдруг в тишине из-за реки раздался утробный низкий орудийный выстрел, и начальник погранзаставы сердито сказал:

– Соседушка заклятый голос пробует!

Потом, уже в Воронеже, весной 1942 года, Новиков случайно узнал, что спустя пять дней после их совместного обеда этот начальник заставы задержал немцев на шестнадцать часов силой одного лишь пулеметного огня и погиб вместе с женой и двенадцатилетним сыном.

Немцы после вторжения в Грецию проводили воздушно-десантные операции на Крите. Вспоминался ему доклад об этом, слышанный им в штабе. Во многих вопросах после доклада чувствовалась тревога: «Расскажите подробней о потерях германской армии», «Скажите, заметно ли ослабление германской армии?». Одна записка спрашивала прямо: «Товарищ докладчик, успеем ли мы получить от немцев оборудование, если в ближайшее время нарушится торговый договор?»

Он помнил, как ночью после этого доклада сердце его на миг сжалось и ему подумалось: если Россия избегнет военной грозы – это будет чудо, да ведь чудес не бывает!

Последняя ночь мира, первая ночь войны!

В эту ночь Новикову нужно было встретиться с командиром бригады тяжелых танков. Новиков находился в танковом полку, дежурный никак не мог соединить его со штабом бригады: связи не было.

Они вдвоем ругали бестолковость телефонистов, недоумевали – обычно телефоны работали отлично.

Новиков поехал на полевой аэродром: у летчиков имелась связь с высшим штабом, и он решил воспользоваться их проводом. Но и у летчиков ни прямой, ни окольной связи не было – произошел множественный порыв на линии. Эти непонятные порывы проводов в тихий летний вечер стали понятны лишь через несколько часов: немцы уже вели войну…

Командир истребительного полка пригласил Новикова в городской театр смотреть постановку «Платон Кречет». Ехали летчики с женами, некоторые с гостившими отцами и матерями, в автобусе имелись свободные места. Но Новиков отказался, он решил поехать в бригаду.

Ночь была лунная, теплая, пустынное шоссе казалось белым среди темных приземистых лип. Когда Новиков сел в машину, из ярко освещенного, широко открытого окна раздался голос дежурного:

– Товарищ подполковник, связь есть!

Слышно было плохо, но Новикову удалось поговорить – командир бригады уехал на техническую базу, куда ушли танки для осмотра и смены моторов, и вернется лишь на следующий день вечером. Новиков решил ночевать у летчиков. Он попросил устроить ему ночлег, и дежурный улыбнулся: «Места хватит!» – штаб стоял в большом помещичьем доме.

Дежурный провел его в огромную комнату, освещенную яркой трехсотсвечовой лампочкой. У отделанной резной панелью стены стояла железная кровать, табурет и тумбочка.

Не вязались с роскошью отделанных дубом стен и лепного потолка эта узенькая солдатская кровать и фанерная казарменная тумбочка. Он обратил внимание, что в хрустальной люстре не было ламп и рядом с люстрой спускался шнур с патроном. Новиков пошел поужинать в столовую – просторный, высокий зал. В столовой было пусто, и лишь за крайним столиком два политработника ели сметану. Ужин оказался очень обильным, но Новиков, который не был равнодушен к соблазнам кухни, едва съел половину того, что принесла ему официантка, девушка с окающей нижегородской речью. Котлеты с жареной картошкой она принесла в эмалированной миске, а налистник со сметаной – в фарфоровой тарелке с золоченым ободком, с изображением пастушки в розовом платье, окруженной белыми овечками. Квас ему подали в голубом бокале, а чай в новенькой алюминиевой кружке, обжигавшей губы.

– Что это у вас пусто в столовой? – спросил он у официантки.

– А у нас тут многие семейные; у всех жены и ребята, – сказала девушка. – Одни сами готовят, другие домой берут.

Она подняла палец и с милой улыбкой чистого и наивного существа вдруг сказала:

– Некоторые девушки-официантки говорят: «Нам это не нравится – молодые семью и детей имеют», а я считаю: хорошо! И нам тут прямо как дома, у отца с мамой.

Она произнесла эту фразу запальчиво, горячо, видимо желая сочувствия своим мыслям, может быть, она вела об этом спор с подругой на кухне. Потом она снова подошла к Новикову и испуганно сказала:

– Что ж вы ничего не кушали, невкусно у нас? – И, наклонясь, доверительно прибавила: – Вы к нам, товарищ подполковник, надолго? Завтра смотрите не уезжайте, у нас в воскресенье обед будет ой! Мороженое, и на первое щи кислые, из Слуцка сегодня бочку кислой капусты привезли. А то летчики обижались, что щей давно нет.

Она дышала ему в щеку, и глаза ее блестели. Не будь в них доверчивого, ребячьего выражения, Новикова бы не растрогал доверительный шепот волжской девушки – он бы его принял за заигрывание.

Спать не хотелось, и он пошел в сад.

Широкие каменные ступени казались ему при лунном свете мраморно-белыми. Тишина стояла совершенная, необычайная какая-то. Деревья словно погрузились в прозрачный пруд – таким неподвижным был светлый воздух.

Странный, смешанный свет луны и зари самого долгого дня года стоял в небе. На востоке угадывалось мутное светлое пятно, а запад едва розовел. Небо было беловатое, мутное, с синевой.

Каждый лист на ветвях был резко очерчен, казался вырубленным из черного камня, а вся громада кленов и лип представлялась плоским черным узором на светлом небе. Красота мира переступила в эту ночь свой высший предел, и люди уже не могли не замечать ее и не думать о ней. Это торжество красоты наступает, когда не только праздный человек останавливается, пораженный открывшейся ему картиной, но и отработавший смену рабочий, путник со сбитыми ногами вдруг, забывая усталость, медленным взором охватывают небо и землю.

В такие минуты человек не ощущает по отдельности света, простора, шороха, тишины, тепла, сладких запахов, касания травы и листьев – всех сотен, а может быть, тысяч и миллионов частей, слагающих красоту мира.

Такая красота – истинная красота и лишь об одном говорит человеку: жизнь – благо.

И Новиков все ходил по саду, останавливался, оглядывался, присаживался, вновь ходил, ни о чем не думая, ничего не вспоминая, охваченный бессознательной печалью о том, что красота этого мира живет, не делясь своей долговечностью с людьми.

Придя в комнату, он разделся и в носках подошел к лампочке, стал вывинчивать ее из патрона – лампочка нагрелась, жгла пальцы, – и он взял со стола газету, чтобы обернуть ею лампу.

К нему вернулись обычные мысли о завтрашнем дне, об отчете, который он почти закончил и вскоре повезет в штаб округа, о том, что следует сменить перед отъездом аккумулятор у машины и что удобнее всего сделать это на рембазе танкового корпуса.

Уже в темноте он снова подошел к окну и мельком, рассеянно поглядел на сад, на небо – им уже владели обычные житейские мысли. Он не раз вспоминал потом именно об этом уже безразличном, сонном и рассеянном настроении, с которым оглядел тихий, ночной сад, – последний взгляд на мирное время.

Он проснулся с точным сознанием происшедшего несчастья, но совершенно не представляя себе, в чем оно.

Он увидел паркет в алебастровой крошке и сверкавшие оранжевыми отблесками хрустальные подвески люстры.

Он увидел грязно-красное небо в черных клочьях дыма.

Он услышал женский плач, вопль ворон и галок, грохот, колебавший стены, и одновременно услышал слабый, ноющий звук в небе, и, хотя этот ноющий звук был самым мелодичным и тихим из всех звуков, наполняющих воздух, именно он заставил Новикова инстинктивно содрогнуться, вскочить с кровати.

И все это он увидел и услышал в течение одной лишь доли секунды. Он кинулся, как был, в нижнем белье, к двери и вдруг сам себе сказал: «Спокойствие!» – вернулся и стал одеваться.

Он заставил себя застегнуть все пуговицы на гимнастерке, поправил ремень, одернул кобуру и размеренным шагом пошел вниз.

Впоследствии ему приходилось часто встречать в газетах выражение «внезапное нападение», но представляли ли себе люди, не видевшие первых минут войны, всю силу этих слов?

По коридору бежали одетые и полуодетые люди.

Все спрашивали, но никто не отвечал на вопросы.

– Загорелись бензобаки?

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Зима – самое уютное время года! Долгими снежными вечерами можно приятно провести время за чтением ув...
– Смотри, он покраснел! Ага, рожа красная!Кто-то из шутников оказывается рядом, подхватывает меня за...
Она сверкает на обложках глянцевых журналов и ведет собственную передачу на радио. Она успешна и кра...
Другое прошлое. Другое будущее. Иная Россия. Империя. И наш попаданец на троне. Вроде привычный сюже...
Нелегко выжить в этом сумасшедшем мире, в котором правосудие настигает даже самых уверенных в себе р...
Лайтнер К’ярд – сын правителя Ландорхорна. Я – та, кто угрожает всем устоям мира въерхов одним лишь ...