Вечный зов Иванов Анатолий
Федор подумал опять, что Анна вот постарела, а Анфису время и не касается будто. И десять, и двадцать лет назад она была такой же молодой и свежей. Она была всегда очень удобной для него. И сейчас, если Федор стукнет тихонько в окно, чуткая Анфиса тотчас проснется, послушно пойдет с ним куда угодно и потом, уткнув красивое лицо в его волосатую грудь, будет спокойно и безмятежно спать, сладко почмокивая во сне влажными губами. Чудно и непонятно иногда: чья она все-таки жена – его, Федора, или Кирьяна? И еще непонятно: как она ухитрилась двух своих детей родить именно от Кирьяна?
– А может, мой это ребенок? – дважды спрашивал у нее Федор, когда родилась Верка, а потом Колька.
– Не-ет, этого никак мне нельзя. Он, Кирьян, мой муж, его и детей я должна родить, – дважды ответила Анфиса.
И действительно, чем больше подрастали ее дети, тем отчетливее проступали у обоих черты Кирьяна.
Край неба стал светлеть, начали обрисовываться во мраке крыши домов. А Федор все сидел и сидел у стены своего дома, сам не зная, не понимая, зачем и почему он просидел здесь всю ночь.
«Сейчас Анна встанет, корову надо доить», – равнодушно подумал Федор, прислушиваясь, не донесется ли какой звук из дома. И в самом деле, услышал, как скрипнула дверь.
Анна вышла во двор минуты через три и пошла с ведром через огород к Громотушке. Она сразу же, едва вышла, увидела Федора на скамейке у стены, но ничего не сказала, только глянула на него и пошла к ручью. Федор скорее догадался, чем увидел, что лицо у нее заплаканное.
Когда она возвращалась, Федор вымолвил:
– Подойди.
Анна поставила ведро с водой на землю, пошла было к скамейке, но остановилась шагах в пяти.
– А ты сядь рядом.
Анна помедлила, но потом села, немигающими глазами смотрела на темные окна Инютиных.
– Ты, однако, думаешь, что я у Анфиски ночевал?
Анна ничего не ответила.
– Нет, я тут вот всю ночь просидел. Я к Анфиске теперь или никогда не пойду, или уйду насовсем. Вот так, значит, только. Как решу, так и будет.
– Ну и как решишь-то?
В тихом голосе Анны почудилась Федору насмешка.
– Не знаю, – раздраженно сказал он.
Осеннее утро занималось медленно, с большим трудом. Солнце было еще где-то далеко, за краем земли, его лучи не касались ее, да и не коснутся, видимо, сегодня, потому что земля наглухо закрыта толстым слоем грязных облаков.
– Вот так, Анна, – сказал Федор и поднялся. – А сейчас в поле я поехал.
Ни слова больше не прибавив, он вышел на улицу. Калитка жалобно скрипнула за ним. Этот скрип резанул Анну по сердцу, губы дрогнули, и она почувствовала, как по щекам, обжигая их, покатились тяжелые слезы.
– Ох, долюшка ты женская, горькая… – услышала она голос своей квартирантки Марьи Фирсовны.
Та подошла и села на скамеечку. Анна, не в силах сдержаться, тяжко всхлипнула и повалилась к ней на плечо. Платок сполз с ее головы.
– Ну, ну, – погладила ее Марья Фирсовна по теплым волосам. – Я вот гляжу – изводишься ты без меры. Всю ночь проплакала, я слышала… Тяжко тебе?
– Так тяжко, так тяжко, если бы кто знал! – сквозь слезы проговорила Анна. – Вот зачем только нарождается человек? На муки, да?
– Вишь тут какое дело-то, – задумчиво произнесла Марья Фирсовна. – Не было бы муки, не было бы и счастья. Не понимали бы тогда его…
– Да где оно, счастье? Али хотя бы простая радость? Какова она на вкус-то?
– Ну, это уж ты врешь, девонька, – сурово произнесла Марья Фирсовна. – Было оно у тебя когда-то в жизни. У каждого человека бывает. Не может не бывать, хотя бы маленько.
Анна поднялась, поправила платок, вздохнула.
– Не знаю. Может, было. Только совсем-совсем маленько. И давно. Так давно и так маленько, что будто и не было. Забылось уже все.
– Где же забылось, раз страдаешь об нем? Не забылось.
Прошла ночь – мертвая, глухая. Еще час назад казалось, что ночь никогда не кончится, что вот так и будет вечной чернотой лежать на земле, придавив этой нескончаемой теменью все звуки, всю жизнь. Но вот просочился рассвет, пока еще бледноватый и скучный, – и быстро начали вспыхивать окна в домах, задымились трубы.
Мигнув, осветилось окошко и у Инютиных. И опять, как несколько часов назад, мелькнула за стеклом тень, четко обозначилась женская фигура.
– Он что, Федор твой, полюбовницу завел? – откровенно спросила Марья Фирсовна. Анна вздрогнула. – Я все вижу ведь. Не маленькая.
– Она всю жизнь у него. Вон, – кивнула Анна на мелькавшую в окне тень.
– И что она, лучше тебя?
– Не знаю. Что ты пытку устраиваешь? – почти с ненавистью крикнула Анна.
– Ну, как не знаешь! Думала, поди, об этом, – будто не слыша голоса Анны, не понимая ее состояния, сказала Марья Фирсовна. – Все мы ведь думаем об этом. Я вот до сих пор помню, влюбилась еще девчонкой в одного. Так влюбилась, дура, света белого не вижу. Так и не поняла толком, когда и как он из меня бабу сделал. А потом и бросил, за другой начал ухлестывать. Господи, сколько я слез пролила! Перед зеркалом часами голая стояла, все сравнивала себя с той. Подгляжу, когда она купается, потом сравниваю, – нет, думаю, и ноги у меня стройней, и груди покрепше, и лицо помиловиднее. И опять реветь от обиды. Вот так.
И странно – чем дольше говорила Марья Фирсовна, тем больше успокаивалась Анна. Подкупала, что ли, эта предельная женская откровенность?
– Не знаю я, Марья Фирсовна, – вздохнула Анна. – Когда-то я была, однако, лучше Анфиски. Красивше, это точно. И телом крепче. Сейчас-то, конечно… Высохла я. Он высушил.
– Значит, никудышный он человечишка, – произнесла Марья Фирсовна задумчиво.
– Тебе откуда знать – кудышный или никудышный? – с неожиданной обидой за Федора произнесла Анна.
– Я знаю: никудышный, – еще раз подтвердила Марья Фирсовна убежденно. И, помолчав, продолжала: – Люди-то – они ведь разные бывают. Вот я после того замуж вышла. Так, без любви, лишь бы грех прикрыть. Ну, отвели свадьбу, спать легли. Сама думаю: ежели попрекнет меня, в окошко выпрыгну в одной нижней рубашонке, убегу, а погонится – зубами буду отбиваться. А что догонять станет, знала, любил он меня. Ну а он, знаешь, лежит и смотрит в потолок. Лежит и смотрит. И я лежу ни живая ни мертвая. Я-то, дура, чего угодно ожидала, только не такой пытки. Потом он вздохнул и говорит: «Обидно мне, конечно, Маришка. Но то все до меня было, и не я тебе судья. А при мне случится – я судить буду». И все. И с тех пор ни слова об этом. Второй десяток живем – и ни слова.
Марья Фирсовна замолчала.
– Ну а ты? – осторожно спросила Анна.
– А я что? Я – счастливая. Я никогда, даже в мыслях, не изменяла моему Герасиму. И режь вот меня сейчас – ничего такого не позволю. А почему? Что доселе тот его вздох помню? Помню, конечно. Но главная стать в другом. Хороший он человек. Мне тогда лучше ножик в сердце, чем в его глаза глянуть.
– Полюбила, значит, ты его? – осторожно спросила Анна.
– Ага, полюбила. Не сразу как-то, он ведь у меня невидный из себя, низкорослый, но зато без остатка полюбила.
Марья Фирсовна поправила юбку на коленях, вздохнула.
– Где он только сейчас, мой Герасим? С первого дня воюет. Прямо через полдня после начала войны его и забрали. А нас потом вот сюда эвакуировали, он и не знает, где мы… Ну, да живой останется – разыщем друг друга. А сгинет где – не знаю, как я… Не переживу я тогда, исчахну, должно.
Марья Фирсовна говорила негромко, голос ее подрагивал. И было в этом голосе столько искренности и тоски, что Анна верила – исчахнет эта женщина, если не вернется с войны ее Герасим.
– Хорошая, должно быть, ты, Марья…
Марья Фирсовна поглядела на Анну пристально. И Анна впервые как-то заметила, что глаза у нее добрые, теплые, светится в их глубине таинственный и зовущий куда-то огонек. И поняла, за что полюбил и любит до сих пор ее «невидный из себя» Герасим.
– Да что ты, какая я хорошая, – смутилась Марья Фирсовна. – Просто – баба. Вот Герасим у меня хороший, говорю. Ну а об том, первом, и думать забыла.
Было уже совсем светло, по улице шли люди, с удивлением поглядывая на двух немолодых уже женщин, сидящих за оградкой на скамеечке возле стены. Анна, задумавшись, смотрела куда-то в одну точку.
– Тебе, Марья, в одном повезло: тот, первый, сразу объявился, что он никудышный. Ты молодая была, бездетная. А я вот как? И вообще… к чему ты все это мне рассказала? Растравить захотела?!
Последние слова Анна выкрикнула вдруг враждебно, лицо ее зло задергалось, сделалось некрасивым.
– Ну, ну… – успокаивающе произнесла Марья Фирсовна. – Не надо так… Что толку-то? Я рассказала вот, а ты прости. Я и сама не знаю зачем… Но и так жить тебе – что толку? Вот, опять слезы. Как их много у нас, у баб! Вытри.
Анна послушно вытерла пальцами красные щеки.
– Что же мне, в самом деле, расходиться с ним?
– Кто тебе может посоветовать? Сама думай, Аннушка, как лучше. Сегодня, слышала, всю ночь Семен ворочался, не спал. Видел, какая ты с гостей прибежала, вот и не спал. Те, младшие, Андрей с Димкой, еще ничего не понимают, а этот мужик уж, все примечает. Тоже ведь думать надо, каково и детям, во что вырастут, глядя на такую вашу жизнь. И опять же – каково им будет, если разойдетесь? Тут все надо обдумать на сто рядов, прежде чем решиться, когда детям больше пользы будет. Мать на то и мать, чтоб о детях прежде всего заботиться.
– Да на себя-то мне уж теперь и наплевать.
– Совсем-то плевать тоже погодить надо. Еще не старуха, еще и счастье может отыскать тебя. Родить еще можешь.
Анна медленно подняла глаза, долго и внимательно глядела на Марью Фирсовну, хотела сказать: «Не понимаю я тебя, Марья. Чего ж ты все-таки мне советуешь?» Но спросила о другом:
– Неужели… может отыскать?
– Жизнь – она неожиданная.
– Нет, не отыщет…
– Ну зачем так зазря говорить? Хороших людей тоже много на земле.
– Не-ет, – мотнула головой Анна. – Может, и много, да только не найдут они меня. И… не имею, видно, права я на это.
– Это почто же?
– Жизнь моя перепутанная. Вся изломанная. Я ведь дочь кулака… А брат мой родной – вор, бандит настоящий, всю жизнь по тюрьмам провел. Недавно тут объявился… Слышала ведь, поди, разговоры про Макара Кафтанова, которого милиция недавно забрала?
Марья Фирсовна приподняла голову. В глазах ее, окаймленных неглубокими морщинками, дрогнул, встрепенулся тот самый таинственный огонек и опять стал гореть ровно.
– Моя девичья-то фамилия Кафтанова. Но я партизанила в гражданскую войну вместе с Федором… А потом… потом…
Снова из воспаленных глаз Анны хлынули слезы. Она прислонилась к плечу Марьи Фирсовны и, чувствуя, что та не отстраняется, испытывая благодарность к ней, бессвязно заговорила сквозь рыдания:
– Если бы ты знала, как мне было слушать твой рассказ об Герасиме! И у меня, может, был такой же, как твой Герасим… Был, да мимо прошел… Потому что сама его оттолкнула. А он тоже прощал, что меня бабой до поры сделали. Не Федор сделал… другой. Об нем… об этом я никому не могу сказать, никому. Господи, почему я не удавилась тогда?! Никакой бы муки сейчас не испытывала.
– Тихо, тихо, Анна… Чего ты, ей-богу! Люди вон глядят, пойдем отсюда, – вставая, проговорила Марья Фирсовна. – Не можешь – и не надо рассказывать. У человека бывает такое, что должно с ним в могилу уйти. Это бывает… Ну, вставай.
Анна тяжело поднялась, концом платка вытерла глаза и губы.
– Прости меня, Марья, расквасилась я, – сказала она неожиданно сухим и спокойным голосом. – Мне жить тяжко не от Федора только. А от всего. И что я дочь кулака, и что брат у меня такой… – Она взяла ведро с водой, пошла, но у дверей остановилась и проговорила: – А об этом, который мне прощал все, который на Герасима твоего похож, я могу тебе сказать. Иван это, его, Федора, брат…
– Иван?! Этот, что из тюрьмы пришел?! – изумленно воскликнула Марья Фирсовна.
– Он, – подтвердила Анна, смахивая со щек последние слезинки. – Только ты не думай, что он на брата моего Макара похож. Он на Герасима твоего похож. Да только поздно это поняла я. Оттого-то, может, и судьба у него такая горемычная.
До полевого стана Федор добрался, наверное, часам к двенадцати дня, потому что на элеваторе долго не было попутных машин. Голодный и оттого еще более сердитый, он издали оглядел неподвижно и тоскливо стоявший посреди пустынного поля свой комбайн, черневший возле него трактор Кирьяна Инютина и ударом ноги распахнул дверь полевого вагончика.
– Дрыхнете?! – загремел он, входя, со злости пнул какое-то ведерко, запутавшееся в ногах. – А ну, вставайте, мигом чтоб! Кирьян, где ты? И пожрать чего мне, живо!
И тут только заметил, что нары, на которых спали обычно Кирьян и копнильщики, пусты.
– Эт-то еще что за номер? Эй, кто тут есть?
Из-за занавески вышла заспанная и растрепанная Тонька-повариха, не по годам располневшая деваха, которую звали все Тонька-нетронька, потому что она, равнодушная к сальным шуточкам мужиков, не обращавшая внимания на их недвусмысленные намеки, скалкой провожала всякого, кто шутки ли ради или питая какие-то надежды совался к ней за занавеску.
– Чего орешь? – спросила она. – Вон там хлеб, молоко. Кусок сала возьми. Горячего не варила – не для кого.
– Как не для кого? Где Кирьян? Возле трактора, что ли?
– В Шантару уехал. Домой, стало быть. Вчера еще ночью, вслед почти за тобой, – лениво сообщила Тонька.
– Как в Шантару? Как домой?
– А так. Плюнул да уехал.
– Как это плюнул? – выходя из себя, закричал Федор.
– Как, как… «Не хочу, говорит, больше ни одной минуты с Федькой вместях работать». Обматерился и уехал. Как только глотки вам, матершинникам, не заложит…
И, зевнув, пошла к себе за занавеску. Уже оттуда она продолжала, укладываясь на скрипучий топчан:
– Еще Кирьян сказал: пусть, грит, Федька себе тракториста другого в МТС просит. Ну и копнильщики ушли – в бане, грят, хоть помыться. А я одна тут с волками. Как чуют вроде, паразиты, что одна тут ночь была, без мужиков, к самому вагону подходили. Ступай к Назарову и скажи, что, ежели к ночи мужики не приедут, я тоже уйду вечером в деревню. Боязно мне одной тут.
Не дослушав повариху, забыв про свой голод, Федор выскочил из вагончика и крупно зашагал в Михайловку.
Там он с ходу насел на председателя, увидев его возле амбара:
– Это что за фокусы происходят?! Ты, председатель, куда смотришь? Что это Кирьян тут мне выкидывает?
– А я откуда знаю, что Кирьян тебе выкидывает? – негромко произнес Назаров, остужая пыл Савельева. – Чего на меня расшумелся? Вы с Кирьяном не мне, а эмтээсовскому начальству подчиняетесь.
Федор только сейчас подумал, что Назаров тут действительно ни при чем, чуть поостыл.
Возле амбаров толпились несколько мужиков и баб с литовками и граблями. Подъехала бричка. Старик-кладовщик вынес из амбара полмешка муки, две огромные свежеиспеченные булки, все это уложил в бричку.
– Езжайте, – сказал Назаров. – Мимо картошки поедете – наберете, сколь надо. Да бурт не забудьте обратно прикрыть. Мясо у Тоньки на сегодня есть, а завтра скажу, чтоб еще подвезли…
– Это что же, – сообразил наконец Федор, – ту полосу косить?
– А ждать прикажешь, покуда вы фокусы с Кирюшкой перестанете делать? Чтоб под снег пшеница ушла?
– Так я же с твоего согласия уехал. Да и то на ночь.
– А Кирьян без моего. И на день. А небо, гляди, совсем затяжелело.
Федор плюнул и побежал к конторе. Там он, громко сопя и отдуваясь, яростно закрутил телефонную ручку.
– Але, станция?… МТС мне! Директора, живо…
Как на грех, ни директора, ни главного инженера на месте не было. Другие работники ничего вразумительного по поводу Инютина сказать не могли. Они только сообщили, что в МТС Инютин не появлялся.
Пулей вылетев из конторы, Федор в бессильной ярости завертелся у крыльца. Окажись Инютин чудом тут сейчас, долго пришлось бы ему прикладывать потом к разным местам примочки.
Выматерившись, Федор побежал за деревню, на ближайший ток. Там ему сказали, что несколько подвод с хлебом ушло на элеватор час назад, посоветовали заглянуть во вторую бригаду – с ихнего тока повезут зерно в Шантару. Но бежать во вторую бригаду – только время терять. Застонав, Федор бросился к большаку. Около часу он шагал по пустынной дороге в сторону райцентра. И только возле Звенигоры его нагнала какая-то случайная подвода.
До Шантары Савельев добрался, когда неожиданно проглянувшее солнце опускалось за горизонт. Федору и тут не повезло – молчаливый старик-подводчик свернул к крайнему домишку и натянул вожжи. А усадьба МТС была на другом конце деревни.
Солнце между тем уже село, улицы заволакивал синеватый вечерний мрак.
«Куда же идти – в МТС, в райком, в райисполком? – лихорадочно думал Федор, шагая по проулку. – Там уж, наверное, все разошлись. Да и что там скажут? Нет, надо сперва к самому Кирьяну забежать, спросить, чего он, сопля тягучая, выкинул такое… То-то последние недели все надутый был, как индюк, все соображал будто чего… Ишь, сообразил…»
Кое-где уже светились желтовато огоньки, когда Федор, минуя свой дом, заскочил в инютинскую усадьбу. Он прыгнул на крыльцо, протопал по темным сенцам и рванул двери.
Кирьян Инютин сидел за пустым столом. Он был в нательной рубашке, в чистых, выходных штанах, но босиком. В руке он вертел деревянную ложку, чертил ею по голым доскам крашеного стола. Анфиса стояла у печки, сложив руки под грудью. Черные красивые глаза ее были задумчивы, на бледном лице разлита прежде несвойственная ей серьезность, даже тревога. Видимо, они говорили о чем-то очень важном для них обоих, говорили давно и еще разговаривали бы долго, если бы не помешал Федор.
Все это Савельев схватил глазом и понял умом в одну секунду. Еще он заметил в ту же секунду, что его появление испугало Анфису: она чуть отшатнулась к стене, быстро поглядела направо и налево, будто выбирая, куда ей метнуться, исчезнуть. Но исчезнуть было невозможно, брови ее переломились, щеки побледнели. А сам Кирьян только перестал чертить ложкой по столу.
– Та-ак… – выдохнул Федор, стоя в дверях, шумно дыша.
Инютин бросил на стол ложку.
– Рано ты, Федор, пришел-то. Ведь я еще спать не лег.
– Кирьян?! – воскликнула Анфиса умоляюще и рухнула на колени перед мужем, уткнув голову ему в колени. Плакала она или нет, было не слышно, но, видимо, плакала, потому что плечи и спина ее колыхались. Длинные волосы Анфисы рассыпались, закрыли голые ноги Кирьяна. Он положил руку на плечо жены, чуть погладил ее.
– Будет. Встань. Не надо.
Все это – и поведение Анфисы, и жесты Кирьяна, и его слова, и нежность в голосе – было необычным и даже пугало Федора.
Анфиса поднялась, стала прибирать волосы, чуть отвернувшись и от Федора, и от мужа.
– Ты что делаешь, а? – хрипло заговорил Федор. – Ты почему это… трактор оставил?! А ежели снег завтра? Ты не понимаешь, что ли, что война… военное время? Объясняй.
– Долгое вышло бы объяснение мне с тобой, – сказал не торопясь Кирьян, – да и не суметь мне. Слов не найти. А теперь – уходи отсюдова.
– Работать со мной не хочешь – не надо. Поищи другого комбайнера, с ним, может, больше заработаешь. Но два-три дня мог бы потерпеть. А там, на другое лето, и ищи. А за самовольный уход с работы спросим!
– Спросишь? А может, у тебя спросило затупилось?
– Постой, постой… – Федор поводил в воздухе усами. – Мне бы догадаться сразу, что ты в военкомат опять лыжи наладил… Ну, сняли с тебя броню? В добровольцы записали?
– Хотели, да бумаги не нашлось. Покудова погодить велели.
Федор насмешливо вздернул губой.
– Доброволец – смехота одна… Ну а пока бумаги ищут, дожинать нам ту полоску надо. На заре стукну тебе в окошко, чтоб готов был. К утру на стане надо быть. А счас прикорну пойду, со вчерашнего вечера не спамши.
– К утру-то еще много может чего произойти, – как-то загадочно и туманно ответил Кирьян и, тоже усмехнувшись, прибавил: – Стучи, если хочешь. Сейчас, говорю, рано пришел, а на заре будет в самый раз. Анфиса тебе откроет.
И, видя, что Анфиса поспешно обернулась, хотела что-то сказать, прихлопнул ладонью по столу:
– Ну!
Федор пытался сообразить, о чем говорит Кирьян, но не мог.
В избу, толкнув Савельева плечом, влетела Вера.
– Нету на вокзале его, все закоулки обшарили. Успел, должно, с каким-нибудь поездом уехать, – быстро проговорила она, разматывая платок. Потом прижала ладони к разгоревшимся на свежем воздухе щекам и замолчала.
– Что за переполох такой? – уже взявшись за дверную скобку, спросил из любопытства Федор. – Кто куда уехал?
– Да вы не знаете, что ли? – всплеснула руками Вера. – Андрейка же ваш на фронт убежал!
– Кто? – Федор даже шагнул к Вере. – Чего мелешь? Как убежал?
И, не дожидаясь ответа, ринулся за дверь.
Некоторое время в избе Инютиных стояла тишина. Потом Анфиса загремела заслонкой, стала собирать на стол.
Ужинали тоже молча.
– Колька где? – спросил у Веры отец.
– Там еще, на станции, шарится. И Димка ихний, и Семен. Может, говорят, притаился все же где. Там ведь заводских грузов горы навалены.
Еще через некоторое время Кирьян опять спросил у дочери:
– Так ты что, окончательно, что ли, за Алейникова этого замуж решилась?
Вера пролила на стол суп из ложки, но больше ничем не выдала своего состояния.
– Там видно будет, – глядя в тарелку, ответила она.
Анфиса поглядела на дочь, но ничего не сказала.
– А Семка Савельев? Побоку, что ли?
– Ты чудной, право… Я сказала – там видно будет.
– Значит, ничего не решено у вас с Яковом?
– А что может быть решено? Он в райком только заходит да молчком глядит на меня.
– Врешь. Мать говорила, провожает он тебя часто с работы.
– Где часто? Раза два всего и было. Идет – молчит, доведет до крылечка – молчит. На прощанье промямлит: «До свиданья» – и скорей прочь.
– Ну а Семка знает?
– Колька ему изложил все.
– И что он?
– А ничего. Молчит. А с глазу на глаз с ним давно не виделись. Он все с утра до ночи грузы на завод со станции возит…
– Так… – Кирьян положил ложку, отодвинул тарелку. – Не знаю я, Верка, что с тебя получилось. То ли стерва первостатейная выросла, то ли еще чего похлеще.
– Сколько уж раз я от тебя это слышала, – усмехнулась Вера. – Надоело. Ничего пока с меня не выросло.
И, выйдя из-за стола, накинула пальтишко, ушла куда-то.
После ужина Анфиса молча принялась убирать со стола. Кирьян курил у дверей на голбчике. После встал, надел сапоги, верхнюю рубашку, пиджак, старую тужурку. Он собирался будто на работу. Только штаны на нем были выходные, нерабочие.
– Подай сидор, – сказал он Анфисе.
Она вытащила из-под кровати небольшой вещевой мешок. Но не подала его, уронила на пол, а сама упала на грудь мужу.
– Кирьян! Одумайся! Все хорошо у нас будет. По-другому…
– Не верю, – глухо сказал он.
– Будет, будет… Кирьян! – Запрокинув мокрое лицо, Анфиса умоляюще глядела ему в лицо.
– Да и не в этом дело… Не могу я просто больше вообще… Не хватает мне чего-то в самом себе. А чего – не знаю. Вот и поищу. А ты живи как хочешь. Дети большие, я говорил… После войны, останусь живой, приеду сюда поглядеть. На тебя и вообще… Ну, тогда все видно будет… А тебе все прощаю.
– Ты подумай, что делаешь-то? На войну убёгом, как мальчишка какой, как Андрейка?! Ну, тот малый, несмышленыш. А ведь нас-то засмеют! И тебя засмеют. Слыхано ли, чтобы пожилой мужик на войну убегал? – торопливо и сбивчиво говорила Анфиса.
– Ничего, пущай смеются.
– Да ведь счас, слыхала я, так просто не проедешь по желдороге-то? Тебя ведь с первой станции воротят…
– Поглядим еще… Я не тут, не у нас, садиться буду. Дойду до полустанка, а там прицеплюсь на товарняк… Али еще как… Андрейка подпортил мне, сейчас везде за поездами следить будут. Поглядим, в общем.
– Кирьян! Родимый! Да и так взяли бы тебя…
– Будет, сказано, – уже раздраженно произнес Кирьян, отстраняя от себя жену. – Мне ни верности, ничего от тебя не надо теперь, кроме одного… Ни сегодня, ни завтра, ни через неделю не говори, где я и куда я. Вот об этом и прошу только… А чтоб не думали тут, что скрылся от войны, что сбежал, я напишу тебе потом оттуда, ежели доберусь… Чтоб, значит, не причиняли вам тут никаких притеснений. Ну все!
Кирьян поднял вещевой мешок, ступил к двери. Анфиса все громче кричала, подвывая, все крепче цеплялась за мужа. Он пытался оторвать от себя жену, оттолкнуть, но не мог. Так, почти волоча ее за собой, он вышел в сенцы. И только там ему удалось на мгновение оттолкнуть ее. Он быстро выскочил на низкое крылечко, захлопнул за собой двери и накинул щеколду на крючок.
– Кирья-ан! – донеслось из-за дверей. Анфиса пыталась их открыть, дергала на себя.
«Верка придет со свиданий своих и откроет… Или Колька скорей воротится…» – подумал Кирьян и шагнул с крыльца.
Федор, кажется, в два прыжка достиг своего дома, отмахнул дверь.
– Ну?
Анна в рабочих сапогах и грязной фуфайке крутилась по комнате, будто помешанная. Следом за ней ходила Ганка с кружкой в руках и повторяла:
– Тетя Аня, тетя Анечка! Выпейте и лягте. Найдется он, куда он убежит? Тетя Аня…
Анна остановилась, глянула на мужа пустыми глазами. Потом медленно стала подымать руки к лицу и одновременно оседать на пол. Она упала бы, если бы Федор не подхватил ее. Он посадил жену на кровать.
– Выпейте, тетя Аня, – опять поднесла ей кружку Ганка.
Анна теперь взяла у нее кружку и выпила.
– Как это случилось? – спросил Федор.
Как случилось – этого никто не знал. Утром, как обычно, Андрейка взял свой старый, потрепанный ранец и пошел в школу. Анна с недавнего времени работала на заводе по трудовой повинности. В час дня она пришла домой пообедать и накормить ребятишек. Ни Андрейки, ни Димки дома не было. Димка учился в седьмом классе, приходил из школы иногда поздно, но Андрейка должен был уже вернуться… «Что это он сегодня?» – подумала Анна и стала собирать на стол, уверенная, что вот-вот появятся оба. Еще подождав, вышла из дома глянуть вдоль улицы – не идут ли сыновья? И точно, в конце улицы бежал вроде Димка. «А где же другой постреленок?»
Тут она заметила, что из-под крыльца торчит угол какой-то книжки. Анна нагнулась, вытащила. Это была Андрейкина арифметика. Анна пошарила под крыльцом, вытащила еще несколько учебников и тетрадей младшего сына. «Это еще что такое?!» – млея от нехорошего предчувствия, подумала она, вертя в руках книжки и тетрадки. До нее донесся голос подбегающего Димки:
– Мама, мама! Андрейка… Вот, – и протянул бумажку.
– Что? Что случилось?
Андрейкиными каракулями в бумажке было нацарапано:
«Дим, скажи Кольке, что он дурак. Зачем ходить в военкомат-то? Пусть сделает, как я. А что я на фронт поехал – мамке скажи, чтоб не волновалась. Но только дня через три. Я надеюсь, что ты не сразу, ладно? Твой брат Андрей».
– Да что это, что такое? – все еще не понимая, вымолвила Анна.
– Что? На войну убежал, паразит такой! Побоялся только, что надеяться нечего, седни же скажу, – сунул бумажку в физику. А физика у нас последний урок. Сообразил. Я учительнице сказал, а она: «Беги, говорит, скорей, скажи дома…»
И тут только до Анны дошел весь смысл Андрейкиной записки.
– Ах он змей пустоголовый! – бледнея, закричала она. – Пропадет, с голоду сдохнет… Что же делать-то, Димушка? На станцию, однако, надо, – может, он еще там болтается. А Семен, Семен-то знает?
– Навряд… Откуда ему?
– Димушка, сынок! Ты беги на станцию, там и Семку где-нибудь встретишь, скажешь… А я – в милицию… Стой, стой! – крикнула она, видя, что Димка метнулся вдоль улицы. – Голодный же, хлеба хоть возьми…
Димка заскочил в дом, схватил со стола несколько ломтей и стрелой полетел на станцию.