Вулфхолл, или Волчий зал Мантел Хилари
Дома он рассказывает Лиз про бойцового пса. Она соглашается, что сравнение удачно. Про своеобразное обаяние он не упоминает – на случай, если кардинал разглядел в нем что-то, невидимое остальным.
Кардинал уже готов закрыть судебные слушания, оставив вопрос для дальнейшего рассмотрения, когда приходят вести из Рима: испано-немецкие войска императора, не получавшие жалованья несколько месяцев, взбунтовались и разорили Святой город. Ландскнехты в награбленных священнических ризах насиловали римских жен и девственниц, валили на землю статуи и монашек, разбивали их головы о мостовую. Простой солдат похитил наконечник копия, которым были прободены ребра Спасителя, и закрепил на древке своей пики. Его товарищи вскрыли древние гробницы и развеяли по ветру человеческий прах. Воды Тибра переполнены трупами, на берег выбрасывает тела заколотых и задушенных. И самое прискорбное известие – папа захвачен в плен.[20] Поскольку формально войском командует молодой император Карл, который наверняка воспользуется случившимся, в деле об аннуляции королевского брака возникли неодолимые препятствия. Покуда Карл – племянник Екатерины – может диктовать папе свою волю, прошения английского легата вряд ли будут удовлетворены.
Томас Мор говорит, что наемники для забавы жарили младенцев на вертелах. О да, он скажет! – восклицает Томас Кромвель. Послушайте, солдатам не до того. Они слишком заняты грабежом.
Мор носит под одеждой власяницу из конского волоса и бичует себя маленькой плеткой вроде тех, что в ходу у некоторых монашеских орденов. У него, у Томаса Кромвеля, никак не идет из головы, что кто-то ведь изготавливает эти орудия для ежедневных истязаний. Кто-то расчесывает конский волос на грубые пряди, сплетает их и обрезает покороче, зная, что назначение щетины – впиваться в кожу, вызывая мокнущие болячки. Монахи ли плетут власяницы, в праведном упоении щелкая ножницами и радостно предвкушая, какую боль причинят неизвестным людям? Или простые селяне долгими зимними вечерами мастерят плетки с вощеными узлами и продают по дюжине? Принимая деньги за честный труд, думают ли они о руках, в которые отдают эти плетки?
Нет надобности самим причинять себе боль, думает он, она и без того нас найдет – и скорее рано, чем поздно. Спросите римских девственниц.
И еще он думает: лучше бы эти люди нашли себе другую работу.
Давайте, говорит кардинал, взглянем на ситуацию со стороны. Его милость не на шутку встревожен: ведь залог европейской стабильности – в независимости папы и от императора, и от Франции. Однако гибкий ум придворного уже изыскивает способы обратить случившееся на пользу Генриху.
Допустим… ибо папа будет ждать, что в нынешних бедственных условиях сохранение порядка в христианском мире возьму на себя я, – допустим, я пересеку Ла-Манш, ненадолго задержусь в Кале, чтобы успокоить тамошних жителей и пресечь вредные слухи, затем отправлюсь во Францию и проведу переговоры с королем, дальше – в Авиньон, где знают, как принимать папский двор, и где мясники и пекари, сапожники и портные, держатели постоялых дворов и, конечно, шлюхи ждут этого дожидаются. Я приглашу к себе кардиналов, и мы соберем собор для управления делами Церкви на то время, пока Климент вынужден терпеть гостеприимство императора. И если среди вопросов, вынесенных на собор, будет и частное дело нашего короля, что в том дурного? Не дожидаться же христианскому государю завершения военных событий в Италии? Почему бы нам не взять правление на себя? Вполне в силах человеческих или ангельских переправить письмо Клименту, пусть и томящемуся в плену, а затем тот же ангел или человек доставит ответ – без сомнения, подтверждающий наши полномочия. А когда, Божьей милостью, – мы все будем с нетерпением ждать этого дня – папа Климент вновь обретет свободу, его святейшество будет благодарен нам за поддержание порядка в Европе и за такими мелочами, как подписи и печати, дело не станет. И – оп-ля! – король Англии снова холостяк.
Однако прежде король должен поговорить с Екатериной: не может его величество вечно быть на охоте, пока она ждет, терпеливая и непреклонная, за накрытым на двоих столом в своих личных покоях. В июне 1527 года тщательно выбритый и завитой, высокий и в определенных ракурсах еще вполне ладный, одетый в белые шелка Генрих вступает в покои королевы, окутанный ароматом розовой эссенции: ему принадлежат все розы, все летние ночи.
Король говорит тихо, мягко, убедительно, с глубоким раскаянием. Будь он свободен выбирать, из всех женщин он выбрал бы только ее. Отсутствие сыновей не имеет значения: на все Божья воля. Он был бы счастлив обвенчаться с нею заново: на сей раз по закону. Увы, это невозможно. Она была женой его брата. Их брак нарушает Божьи установления.
Все слышат, что отвечает Екатерина. В дряблом теле, удерживаемом шнуровкой и китовым усом, голос, который слышно отсюда до Кале, от Кале до Парижа, от Парижа до Мадрида и Рима. Она не откажется от своего статуса, не откажется от своих прав; оконные стекла дрожат отсюда до Константинополя.
Что за женщина, замечает Томас Кромвель по-испански, ни к кому не обращаясь.
В середине июня кардинал готовится к поездке на континент. С наступлением тепла в Лондон вернулась потовая лихорадка, и город пустеет. Многие уже слегли, многим чудится, будто они заразились: голова болит, все тело ломит. В мастерских и лавках только и разговоров что о пилюлях и настоях; на улицах монахи бойко торгуют образками. Лихорадка впервые пришла к нам в 1485 году вместе с войсками первого Генриха Тюдора и с тех пор каждые несколько лет снимает свой страшный урожай. Она убивает за день. Утром пел, говорят люди, к полудню помер.
Кардинал рад покинуть город, хоть и не может отправиться без свиты, приличествующей князю церкви. Надо убедить Франциска, чтобы тот освободил папу силой оружия, заверить, что английский король готов всячески поддержать французского собрата, но при этом не обещать ни денег, ни войск. Если Господь пошлет попутный ветер, кардинал привезет не только аннуляцию брака, но и договор о дружбе между Англией и Францией – такой договор, что у молодого императора задрожит массивная нижняя челюсть, а из узкого габсбургского глаза выкатится слеза.
Почему же кардинал не весел, расхаживая по своему кабинету в Йоркском дворце? «Так чт я получу, Кромвель, за все свои старания? Королеву, которая меня не любит, отошлют прочь, и, если король будет упорствовать в своем безумии, ее место займут Болейны, которые меня тоже не любят: девица, затаившая на меня обиду, отец, давний мой ненавистник, и дядя, Норфолк, чья извечная мечта – увидеть меня мертвым в канаве. Как вы думаете, лихорадка к моему возвращению закончится? Говорят, моровые поветрия насылает Бог, но я не буду притворяться, будто знаю Его замыслы. А вы, пока меня не будет, уезжайте из города».
Он вздыхает: можно подумать, кардинал – единственный его клиент. Нет, не единственный, просто отнимающий больше всего времени. Работая на его милость, он сам оплачивает издержки: свои и тех, кого отправляет по кардинальским делам. Вулси говорит: компенсируйте себе расходы и не забудьте о вознграждении; говорит без лукавства, ведь то, что хорошо для Томаса Кромвеля, хорошо для Томаса Вулси, и наоборот. Его юридическая практика процветает, он дает деньги в рост и договаривается о крупных займах за границей, получая за это посреднический процент. Рынок неустойчив: хорошие вести из Италии через день сменяются дурными. Однако как некоторые с первого взгляда оценивают достоинства лошади, так он с первого взгляда оценивает риск. Многие дворяне ему обязаны – не только за посредничество в займах, но и за увеличение доходов с поместий. Дело не в том, чтобы взыскать недоимки с арендаторов; главное – предоставить землевладельцу точную роспись земель, посевов, водных ресурсов, построек; оценить, сколько это все должно приносить, назначить толковых управляющих и одновременно ввести понятную, проверяемую систему учета. Торговцы обращаются к нему за советом, с кем из заграничных партнеров можно иметь дело. Он разбирает арбитражные споры, по большей части коммерческие; его способность вникнуть в факты и вынести быстрое непредвзятое суждение ценится и здесь, и в Антверпене, и в Кале. Если вы с противной стороной согласны хотя бы в том, что не стоит тратить время и деньги на судебную тяжбу, значит вам к Кромвелю, что обойдется куда дешевле; он часто находит решение, удовлетворяющее обе стороны.
Для него это хорошие дни; каждый день – сражение, в котором можно победить. «По-прежнему, как я вижу, служите своему иудейскому богу, – замечает сэр Томас Мор, – я имею в виду, своему идолу Мздоимства». Мор, прославленный на всю Европу ученый, проснувшись, взывает к Господу на латыни, – его же бог вещает стремительным говором рынков; пока Мор бичует себя плеткой, они с Рейфом бегут на Ломбард-стрит узнать сегодняшние обменные курсы. Не то чтобы он и впрямь бегал: старые раны дают о себе знать, и, когда он устает, ступня выворачивается внутрь, словно пытаясь направить его назад. Люди перешептываются, что это наследие лета с Чезаре Борджиа. Ему нравится, что он окружен легендой. Но где теперь Чезаре? В могиле.
«Томас Кромвель? – говорят люди. – Вот у кого умище! Вы знаете, что он помнит наизусть весь Новый Завет?» Никто лучше его не разрешит богословский спор и не назовет арендаторам двенадцать убедительных причин, почему они должны платить столько, и не пенсом меньше. Никто другой не выпутает вас из тяжбы, которую вы ведете на протяжении вот уже трех поколений, и не уговорит вашу хнычущую дочку выйти за человека, на которого она глядеть не хочет. С женщинами, животными и робкими истцами он мягок, но ваши кредиторы от него плачут. Он может поддержать разговор о цезарях или раздобыть вам венецианские бокалы по сходной цене. Если уж он открыл рот, никто его не переговорит. Никто другой не сохраняет такую ясную голову, когда рынок обваливается и плачущие люди на улице рвут заемные письма.
– Лиз, – говорит он однажды вечером. – Думаю, через год или два мы будем богаты.
Она вышивает Грегори рубаху – черной ниткой по белому полотну, как у короля, чьи рубахи королева шьет своими руками.
– На месте Екатерины я бы оставлял в них иголки, – говорит он.
Лиз улыбается:
– Нимало не сомневаюсь.
Когда он рассказал ей про встречу короля с Екатериной, Лиз замолчала и нахмурилась. Король убеждал королеву, что до вынесения окончательного решения им следует разъехаться. Быть может, ей лучше удалиться от двора. Екатерина ответила, нет, этому не бывать; она обратится к правоведам, а ему самому стоит подыскать себе правоведов и священников получше; а когда крики улеглись, люди, припавшие ухом к стене, услышали, что Екатерина плачет. Королю были неприятны ее слезы.
– Мужчины говорят, – Лиз тянется за ножницами, – «Я не выношу женских слез» так же, как «Я не выношу слякоти». Будто слезы льются сами по себе, а мужчины тут ни при чем.
– Но я ведь никогда не заставлял тебя плакать.
– Только от смеха.
Разговор сменяется умиротворенным молчанием. Она вышивает свои мысли, он думает о том, что делать с деньгами. Он поддерживает двух студентов, не родственников, в Кембридже; благословенна рука дающего. Эти пожертвования можно увеличить…
– Мне надо составить завещание, – произносит он вслух.
Она хватает его за руку:
– Не умирай, Том.
– Господи боже, да я и не собираюсь!
Он думает: пусть я еще не богат, но я удачлив. Ни Уолтер меня тогда не убил, ни лето с Чезаре, ни лихие люди в темных проулках. Считается, что мужчины хотят передать свои знания сыновьям; он многое бы отдал, чтобы уберечь сына от своих знаний. Откуда у Грегори такой мягкий нрав? Не иначе как молитвами Лиз. Ричард Уильямс, сын Кэт, умен и настойчив. У Кристофера, сына другой сестры, тоже ясная голова. И еще у него есть Рейф Сэдлер, которому он доверяет, как сыну; не то чтобы династия, но, по крайней мере, начало. А тихие минуты, как сейчас, редки: дом все время полон людьми. Приходят те, кто хочет, чтобы их представили кардиналу. Художники в поисках заказчиков. Важные голландские богословы с книгами под мышкой, любекские купцы, длинно излагающие тяжеловесные немецкие шутки. Проезжие музыканты со странными инструментами, шумные представители итальянских банков; алхимики предлагают рецепты, астрологи – благоприятную судьбу; одинокие поляки, торговцы мехами, ищут кого-нибудь, говорящего на их языке; печатники, граверы, переводчики и шифровальщики, поэты, садовые архитекторы, каббалисты и геометры. Где-то они нынче ночью?
– Тсс, – говорит Лиз. – Прислушайся к дому.
В первый миг – ни звука. Затем – потрескивание деревянных панелей. Шуршание гнездящихся в дымоходе птиц. Легкий шелест деревьев за окном. Сонное дыхание детей в соседних комнатах.
– Идем в постель, – говорит он.
Этого король не может сказать жене. Да и женщине, в которую влюблен, тоже.
Тюки упакованы; свита немногим уступает в великолепии той, с которой кардинал семь лет назад прибыл на Поле золотой парчи. Поедут неспешно: Дартфорд, Рочестер, Февершем, три-четыре дня в Кентербери, чтобы вознести молитвы у гробницы Бекета.
Итак, Томас, говорит кардинал, если узнаете, что король добился Анны, напишите мне в тот же день. Я поверю, только если услышу от вас. Как узнаете? Думаю, по его лицу. Что, если вы не удостоитесь чести видеть короля? Справедливое возражение. Надо было представить вас ко двору, пока у меня была такая возможность.
– Если король не пресытится ею скоро, – говорит он кардиналу, – я не представляю, что вам делать. Всем известно, что властители не отказывают себе в удовольствиях, но обычно их выбор можно как-то оправдать. Однако что вы можете сказать в защиту дочери Болейна? Что она принесет королю? Ни династического союза. Ни земли. Ни денег. Как вы изобразите ее достойной партией?
Вулси сидит, уперев локти в стол, вдавливает пальцы в закрытые веки. Потом набирает в грудь воздуха и начинает говорить. Кардинал говорит об Англии.
Вы не поймете Альбион, пока не обратитесь к той поре, когда Альбиона не было и в помине. Ко дням до легионов Цезаря, когда на месте будущего Лондона лежали кости исполинских животных. Вы должны вернуться к эпохе Новой Трои, Нового Иерусалима, к грехам и преступлениям вождей, которые сражались под знаменами Артура и брали за себя женщин, вышедших из моря или из яйца, – женщин с чешуей, плавниками и перьями. Если вспомнить о них, говорит кардинал, брак с Анной не покажется таким уж необычным. Истории давние, однако не забывайте, Томас, некоторые в них верят.
Кардинал говорит о смерти королей: о том, как второго Ричарда заточили в замок Понтефракт и не то закололи, не то уморили голодом. О том, как четвертый Генрих, узурпатор, умер от проказы, – король так съежился перед смертью, что стал не больше карлика или младенца. Кардинал говорит о победах пятого Генриха во Франции, о той цене – не деньгами, – которую пришлось заплатить за Азенкур. Говорит о французской принцессе, на которой женился великий монарх, – она была всем хороша, но ее отец сошел с ума и считал, будто сделан из стекла. От этого брака – пятого Генриха со стеклянной принцессой – родился еще один Генрих, правивший Англией, темной, как зима, зябкой, скудной, злосчастной. Эдуард Плантагенет, герцог Йоркский, пришел с первыми проблесками весны: он родился под знаком Овна – тем самым, под которым сотворен мир.
Когда Эдуарду было восемнадцать, он захватил корону – а все потому, что получил знамение. Его войско обессилело от боев и утратило всякую надежду, стояло самое темное время темнейшей из Господних зим, и он только что получил известие, которое должно было его сломить: отец и младший брат захвачены сторонниками Ланкастеров и, после многих издевательств и насмешек, казнены. Было Сретенье; в шатре вместе со своими военачальниками Эдуард молился о душах убиенных отца и брата. Наступило третье февраля, день Святого Власия, холодный и пасмурный. В десять утра взошли три солнца: три облачных серебряных диска, лучащихся в морозной дымке. Их свет воссиял над пустыми полями и мокрыми лесами валлийского приграничья, над усталым, давно не получавшим жалованья войском. Рыцари и латники преклонили колени на мерзлой земле и вознесли молитвы сияющему небу. Жизнь Эдуарда обрела крылья и воспарила: в потоке лучезарного света он узрел свое будущее, увидел то, чего не видел никто другой, а это и значит быть королем. В битве при Мортимер-кроссе он пленил некоего Оуэна Тюдора, обезглавил того на ярмарочной площади Херефорда и бросил голову гнить на перекрестке дорог. Безвестная женщина принесла таз с водой, омыла отрубленную голову, расчесала окровавленные кудри.
С того дня – дня трех солнц – каждый взмах меча приносил Эдуарду победу. Через три месяца он короновался в Лондоне, но никогда больше не видел будущего так ясно, как в тот год. Эдуард брел через свое правление, как сквозь туман, слепо внимая советам астрологов, предсказателей и безумцев. Он не женился, как следовало, на заморской принцессе; вся его жизнь стала чередой полуобещаний неведомому числу женщин. Среди них была и некая Элеонора Тэлбот – что король в ней нашел? Говорят, будто она происходила – по материнской линии – от девы-лебедя. И почему он в конце концов остановил свой выбор на вдове рыцаря из стана Ланкастеров? Потому ли, что ее холодная краса зажгла ему кровь? Нет; потому что леди Грей якобы вела свой род от женщины-змеи Мелузины. Ее можно видеть на старинных пергаментах: она обвивает хвостом древо познания и председательствует на бракосочетании Солнца и Луны. Мелузина выдавала себя за обычную принцессу, но однажды муж увидел ее нагой и приметил змеиный хвост. Выскользнув из его объятий, Мелузина предрекла, что ее дети дадут начало династии, которая будет править вечно и получит от дьявола безграничную власть. Она исчезла, говорит кардинал, и больше ее не видели.
Часть свечей догорела, но Вулси не требует, чтобы принесли новые.
– Итак, советники Эдуарда хотели женить его на французской принцессе, как… как и я. И что в итоге? Кого он выбрал?
– Сколько времени с тех пор прошло? Со дней Мелузины?
Поздно; огромный Йоркский дворец затих, спит; река неслышно струится в берегах, намывая ил. В этих вопросах, говорит кардинал, нет счета времени; эти существа выскальзывают из наших рук сквозь века, лукавые, змеистые, переменчивые.
– Однако эта женщина, на которой женился Эдуард, вроде бы имела какие-то права на кастильский трон? Очень древние, очень запутанные.
Кардинал кивает:
– Это и означали три солнца. Трон Англии, трон Франции и трон Кастилии. Так что когда наш король женился на Екатерине, он приблизился к своим старинным правам. Не то чтобы кто-нибудь посмел изложить это королеве Изабелле и королю Фердинанду именно в таких выражениях. Однако полезно помнить и при случае упоминать, что наш король – правитель трех королевств. Должен быть по справедливости.
– По вашему рассказу, милорд, выходит, что дед нашего короля Плантагенет обезглавил его прадеда Тюдора.
– Это тоже следует помнить, однако не упоминать вслух.
– А Болейны? Мне казалось, они были купцами. Мне следовало знать, что у них есть змеиные жала или крылья?
– Вы надо мной насмехаетесь, мастер Кромвель.
– Отнюдь нет. Просто если вы оставляете меня приглядывать за делами, мне необходимо иметь самые полные сведения.
Кардинал заводит речь об убийствах: о грехах, которые предстоит искупить. Рассказывает о шестом Генрихе, убитом в Тауэре, о короле Ричарде, рожденном под созвездием Скорпиона – знаком тайных сделок, бедствий и пороков. При Босворте, где пал Скорпион, не все поняли, куда дует ветер удачи. Герцог Норфолкский бился на проигравшей стороне и был лишен титула. Много усилий стоило его сыну вернуть себе земли и звания. Мудрено ли, что Норфолк до сих пор трепещет монаршего гнева, страшась под горячую руку вновь потерять все?
Кардинал видит, что его поверенный делает мысленную отметку, и продолжает рассказ. Кардинал говорит о костях под мостовыми Тауэра, костях, вмурованных в пристани и затянутых речным илом. О двух сыновьях Эдуарда, младший из которых упорно воскресал и едва не сбросил Генриха Тюдора с трона. О монетах, которые чеканил самозванец, с посланием Тюдору: «Твои дни сочтены. Ты взвешен на весах и найден очень легким».
Говорит о том, как страшились тогда новых междоусобиц. Екатерину обручили с наследником английского трона еще в младенчестве. В три года она уже звалась принцессой Уэльской, но, прежде чем отправить дочь из Коруньи, Изабелла и Фердинанд стребовали за нее плату плотью и кровью. Они попросили будущего свата обратить внимание на главного претендента из рода Плантагенетов – племянника братьев-королей Эдуарда и Ричарда, которого с десяти лет содержали в Тауэре. Король сдался на уговоры. Белую розу, двадцати четырех лет от роду, вывели на свет божий и обезглавили. Однако всегда есть другая Белая роза; Плантагенеты плодятся, хоть и не безнадзорно. Всегда будет необходимость убивать, говорит кардинал, надо ожесточить сердце; правда, я не знаю, смогу ли когда-нибудь ожесточиться в должной мере. Мне всегда худо, когда кого-нибудь казнят. Я молюсь о них всех. Порой даже о гнусном короле Ричарде, хотя, как утверждает Томас Мор, Ричард горит в аду.
Вулси смотрит на свои руки, крутит на пальцах перстни:
– Любопытно… любопытно, который из них…
Завистники утверждают, будто у кардинала есть перстень, который позволяет владельцу летать по воздуху и сводить в могилу врагов. Кольцо обезвреживает яды, укрощает диких зверей, привлекает любовь властителей и спасает от утопления.
– Другие, видимо, знают, милорд: они нанимают магов сделать копию.
– Если бы я знал, я бы сам сделал копию. И подарил вам.
– Я как-то взял в руки змею. В Италии.
– Зачем вам это понадобилось?
– На пари.
– Она была ядовитая?
– Мы не знали. В том-то и была суть пари.
– Она вас укусила?
– Конечно.
– Почему конечно?
– Тогда не о чем было бы рассказывать, верно? Если бы я просто подержал ее и отпустил.
Кардинал невольно хмыкает:
– Что я буду без вас делать, Томас, среди жалящих исподтишка французов?
Дома, в Остин-фрайарз, Лиз уже спит, но ворочается в постели. Она наполовину просыпается и приникает к нему. Он говорит:
– Дед нашего короля женился на змее.
Лиз бормочет: «Я сплю или нет?» Мгновение – и она уже повернулась на бок, выбросив руку. Интересно, что ей теперь приснится? Он лежит без сна, думает. Все победы, все свершения Эдуарда оплачены деньгами Медичи; их заемные письма куда важнее всех знамений и чудес. Если король Эдуард был, как многие полагают, не сын своего отца, герцога Йоркского, если, как гласит молва, мать родила Эдуарда от честного английского лучника по имени Блейбурн и если Эдуард женился на женщине-змее, то их потомство… на ум приходит слово «ненадежно». Если верить всем старым историям, а некоторые, не будем забывать, им верят, наш король отчасти бастард, отчасти тайный змей, отчасти валлиец и весь целиком – должник итальянских банков… Он тоже уплывает в сон: место страниц с аккуратными колонками цифр занимают призрачные миры. Всегда старайтесь, говорит кардинал, узнать, что у людей под одеждой, поскольку там не только тело. Выверни короля наизнанку – найдешь чешуйчатых предков: теплую, плотную, змеиную плоть.
Когда в Италии он на пари взял в руки змею, ее надо было держать, пока свидетели сосчитают до десяти. Они считали довольно медленно, на медленном языке: айн, цвай, драй… На счет «четыре» испуганная змея дернулась и укусила его. Между четырьмя и пятью он крепче стиснул кулак. Кто-то кричал: «Да брось ты ее, Христа ради!» Одни молились, другие сыпали ругательствами, третьи продолжали считать. Змейка выглядела полузадушенной; когда свидетели досчитали до десяти, не раньше, он мягко опустил ее на землю, и она ускользнула в свое будущее.
Боли не было, однако ранка покраснела. Он машинально попробовал ее на вкус, укусил собственное запястье, дивясь белизне английской плоти с внутренней, сокровенной стороны руки; увидел тонкие сине-зеленые сосуды, куда змея выпустила яд.
Он получил выигрыш и стал ждать смерти, однако не умер, напротив, стал крепче, проворнее, изворотливее. Ни один миланский каптенармус не мог его переорать, ни один прожженный бернский капитан не решался спорить с человеком, который, по слухам, сначала втыкает клинок под ребра, а потом торгуется. Июль, жарко. Он спит и видит сон. Где-то в Италии змейка вывела детенышей и назвала их Томасами; они хранят в памяти образ Темзы, низкие илистые берега, незаливаемые даже в прилив, даже по высокой воде.
На следующее утро, когда он просыпается, Лиз еще спит. Простыни влажные. Она теплая, разморенная, лицо – гладкое, как у молоденькой. Он целует волосы на лбу, чувствует губами соль. Она бормочет: «Скажи, когда вернешься».
– Лиз, – говорит он, – я не уезжаю с Вулси.
Приходит цирюльник его побрить. Он видит в отполированном зеркале свои глаза: живые и как будто змеиные. До чего странный сон, думает он про себя.
На лестнице ему кажется, будто Лиз вышла его проводить, – наверху вроде бы мелькнул ее белый чепец. «Лиз, иди спи дальше». И тут же, обернувшись, видит, что обознался: на лестнице никого нет. Он берет бумаги и уходит в Грейз-инн.
Встреча не деловая, тайная: обсуждают тексты, местонахождение Тиндейла (где-то в Германии) и насущные проблемы коллеги-юриста (кто скажет, что он не может находиться в Грейз-инн?) Томаса Билни, за детский рост и вертлявость прозванного Маленьким Билни. Маленький Билни – правовед, священник, член Тринити-холла – ерзает по скамье худым задом и, суча ножками, рассказывает о своем служении прокаженным.
– Писание для меня – мед. Я упиваюсь словом Божиим.
– Христа ради, – говорит он, – не вздумайте вылезать из своей норы. Кардинал уехал, теперь у епископа Лондонского, не говоря уже о нашем друге из Челси, руки развязаны.
– Мессы, посты, бдения, индульгенции – все бесполезно, – говорит Билни. – Мне это явлено. Осталось только пойти в Рим и побеседовать с его святейшеством. Я уверен, что папа примет мою точку зрения.
– Вы находите свои взгляды оригинальными? – мрачно спрашивает он. – Да, отец Билни, я согласен: мысль, что папа обрадуется вашим советам, и впрямь оригинальна.
Он выходит, бросая напоследок: вот человек, готовый прыгнуть в огонь. Будьте осторожнее, государи мои.
Рейфа он на эти встречи не берет: не хочет втягивать никого из домочадцев в опасное общество. Кромвели – образец набожности и правоверия. Мы не должны вызывать нареканий, говорит он.
Остаток дня ничем не примечателен. Он вернулся бы домой рано, если бы не договорился встретиться в немецком квартале, Стил-ярде, с человеком из Ростока, который привез своего друга из Штеттина, пообещавшего учить его польскому.
Польский – еще хуже валлийского, говорит он в конце вечера. Мне надо будет чаще практиковаться. Заглядывайте в гости. Если предупредите заранее, мы засолим селедку; если нет, то, как говорится, чем богаты…
Когда приходишь домой в сумерках, а там горят факелы, сразу понимаешь – что-то стряслось. Летний воздух упоительно свеж, и ты, входя в дом, чувствуешь себя молодым, беспечным – и тут замечаешь убитые лица. При виде тебя все отворачиваются.
Мерси выходит и встает рядом; хотя ее имя означает «милость», милости ждать неоткуда.
– Говори, – молит он.
Она отводит глаза.
Он думает: Грегори. Думает: мой сын умер. И тут же понимает кто, потому что не видит Лиз.
– Говори, – повторяет он.
– Мы искали тебя. Мы сказали, Рейф, беги в Грейз-инн, приведи его, но сторожа ответили, что не видели тебя весь день. Рейф сказал, верьте мне, я его приведу, хоть бы пришлось обыскать весь город. Но тебя нигде не было.
Он вспоминает утро: влажные простыни, влажный лоб. Лиз, думает он, неужто ты не боролась? Будь я здесь, я бы ударил смерть по костлявой башке. Я бы распял ее на стене спальни.
Девочки еще не спят, хотя кто-то переодел их в ночные сорочки, будто сейчас обычный вечер. Ножки и ручки голенькие, ночные чепцы – круглые, кружевные, сшитые матерью – аккуратно завязаны под подбородком кем-то из взрослых. Энн с каменным лицом держит Грейс за руку. Та смотрит на него удивленно: почему он здесь? Она почти никогда не видит отца, но верит ему и безропотно дает взять себя на руки. Приникает к плечу и тут же засыпает, обвив ручонками его шею.
– А сейчас, Энн, мы должны отнести Грейс в постель, потому что она маленькая. Знаю, ты сейчас не заснешь, но тебе придется лечь с ней – вдруг она замерзнет.
– Я тоже могу замерзнуть, – говорит Энн.
Мерси идет с ним в детскую. Он укладывает спящую Грейс. Энн плачет, но беззвучно. Я с ними посижу, говорит Мерси, он отвечает: я сам. Ждет, пока у Энн не перестают течь слезы, а ее ладошка в его руке становится мягкой и тяжелой.
Такое случается, но не с нами.
– Теперь покажите мне Лиз, – говорит он.
Комната – еще сегодня утром их общая спальня – пропахла ароматическими травами, которые жгут, чтобы прогнать заразу. В голове и ногах горят свечи. Челюсть Лиз подвязали платком, так что она уже непохожа на себя. Лицо бесстрашное и такое, будто она сейчас примется тебя судить. На поле брани он видел убитых с выпущенными кишками – Лиз выглядит мертвее.
Он спускается на нижний этаж – выслушать отчет о ее смерти. В десять утра, говорит Мерси, она села: господи Исусе, как я утомилась. Средь бела дня. Не похоже на меня? – спросила она. Я сказала: непохоже, Лиз. Потом тронула ее лоб и сказала: Лиз, голубушка… Я сказала, иди сейчас же ляг, ты вся вспотела. Она ответила, нет, я только минуточку посижу, голова кружится, наверное, надо что-нибудь съесть, но, когда мы сели за стол, она отодвинула тарелку…
Ему хочется, чтобы Мерси сократила рассказ, но он понимает, что ей надо проговорить все вслух, минута за минутой. Как будто она упаковала слова и протягивает ему сверток – теперь это твое.
В полдень Элизабет легла. Ее бил озноб, хотя кожа пылала. Она спросила: здесь ли Рейф? Пусть сбегает за Томасом. Рейф ушел, а за ним и другие, но тебя не нашли.
В половине первого она сказала: передайте Томасу, чтобы он позаботился о детях. А дальше? Жаловалась на головную боль. А мне ничего еще не просила передать? Нет, говорила, что хочет пить, больше ничего. Ну да, Лиз всегда была немногословной.
В час она попросила позвать священника. В два исповедалась. Сказала, что как-то взяла в руки змею, в Италии. Священник объяснил, что она бредит, и дал ей отпущение. Он очень торопился, говорит Мерси, очень торопился уйти из дома – боялся подхватить заразу и умереть.
К трем она впала в забытье, к четырем навсегда оставила бремя земной жизни.
Думаю, говорит он, она бы хотела, чтобы ее похоронили с первым мужем.
Почему ты так думаешь?
Потому что я появился позже.
Он уходит. Незачем давать распоряжения о траурной одежде, плакальщиках, свечах. Как всех умерших от морового поветрия, Лиз придется хоронить быстро. Он не сможет послать за Грегори и собрать родственников. По закону семья должна повесить на дверь пучок соломы – знак, что в доме зараза, и в течение сорока дней никого без крайней надобности не впускать и не выходить.
Мерси говорит, это могла быть любая горячка, нам не обязательно признаваться, что у нас потовая лихорадка… Если бы все оставались дома, жизнь в Лондоне замерла.
Нет, говорит он, мы должны соблюдать правила. Их составил милорд кардинал, и я обязан им подчиняться.
Мерси спрашивает: так где же ты все-таки был? Он смотрит ей в лицо, говорит: ты знаешь Маленького Билни? Я был с ним, предупредил, чтобы он не прыгал в огонь.
А потом? Потом я учил польский.
Ах ну да, конечно, говорит она.
Она даже не пытается понять, да и он не рассчитывает понять лучше, чем сейчас. Он знает наизусть весь Новый Завет, но попробуй найди текст для такого.
Позже он будет вспоминать то утро и вновь захочет увидеть мелькнувший белый чепец, хотя, когда он обернулся, на лестнице никого не было. Ему хочется воображать ее на фоне домашней суеты и тепла, на пороге со словами: «Скажи мне, когда вернешься». Однако он видит ее одну, в дверях; за спиной у нее пустота, голубовато-белесый свет.
Он вспоминает их свадебный вечер: ее длинное платье из тафты и то, как она настороженно обнимала себя за локти. На следующее утро она сказала: «Вот и славно».
И улыбнулась. Вот и все, что она ему оставила. Лиз всегда была немногословной.
Месяц он дома, читает. Читает Писание, но знает, что там написано. Читает любимого Петрарку, который обличал лекарей. Они бросили его, еще живого, умирать от лихорадки, а когда вернулись наутро, он сидел и писал. После этого поэт больше не верил врачам, однако Лиз не дожила до врачебного совета, доброго или дурного, не дожила до аптекаря с кассией, калгановым корнем, полынью и молитвами на листочках.
У него есть книга Никколо Макиавелли «Государь», латинское издание, скверно отпечатанное в Неаполе и сильно затрепанное прежними владельцами. Он думает о Никколо на поле брани, о Никколо в пыточной камере. Он сам в пыточной камере, но знает, что однажды отыщет выход, потому что ключи у него. Кто-то спрашивает: что у тебя в этой книжечке? Он отвечает: несколько афоризмов, несколько общих мест, ничего такого, чего мы не знали бы раньше.
Всякий раз, когда он поднимает глаза от книги, Рейф Сэдлер рядом. Рейф тоненький, как тростинка; любимая шутка – притворяться, будто его не видишь, и спрашивать: «Интересно, где Рейф?» Ричард и другие мальчишки всякий раз хохочут, будто им по три года. Глаза у Рейфа голубые, волосы – соломенно-желтые, сразу видно: не Кромвель. Однако характером юноша весь в своего воспитателя: упорный, ехидный, все ловит на лету.
Они с Рейфом читают книгу про шахматы, отпечатанную еще до его рождения, но с картинками. Изучают рисунки, совершенствуются в игре. Иногда подолгу – кажется, будто часами, – ни один не делает хода.
– Я болван, – говорит Рейф, кладя палец на голову пешки. – Когда мне сказали, что вы не в Грейз-инн, я должен был сообразить, что вы там.
– Откуда ты мог знать? Я не всегда там, где мне быть не след. Ты двигаешь пешку или просто ее трогаешь?
– J’adoube [21]. – Рейф торопливо отдергивает руку.
Довольно долго они смотрят на фигуры и наконец соображают, что расстановка неизбежно ведет к пату.
– Мы слишком друг для друга хороши.
– Быть может, нам следует играть с кем-нибудь еще.
– Попозже. Когда будем готовы разнести любого в пух и прах.
– Погодите. – Рейф делает ход конем. В ужасе смотрит на результат.
– Рейф, ты foutu [22].
– Не обязательно. – Рейф трогает лоб. – Вы еще можете допустить промах.
– Верно. Надеяться надо всегда.
Снаружи голоса, солнечный свет. Он чувствует, что уже почти может спать, но во сне Лиз Уайкис возвращается, и потом надо заново привыкать, что ее нет.
На втором этаже слышится детский плач, потом шаги. Плач затихает. Он берет короля и переворачивает, чтобы посмотреть, как сделана фигура. Бормочет: «J’adoube», ставит короля на место.
На улице моросит. Энн Кромвель сидит с ним, пишет в тетрадке латинские слова. К Иоаннову дню она знает все правильные глаголы. Энн сообразительнее брата, и он ей об этом говорит. «Ну-ка, дай глянуть». Оказывается, она исписала всю страницу своим именем: «Энн Кромвель, Энн Кромвель…»
Из Франции приходят вести об успехах кардинала, парадах, многолюдных мессах, блистательных латинских речах, произнесенных без подготовки. Впечатление такое, будто его милость служил у каждого алтаря в Пикардии и даровал всем молящимся отпущение грехов. Несколько тысяч французов могут теперь грешить с чистого листа.
Король по большей части в Болье, эссекском поместье, которое его величество приобрел у сэра Томаса Болейна, теперь – виконта Рочфорда. Днем король охотится, невзирая на дожди, по вечерам развлекается. Герцог Суффолк и герцог Норфолк ужинают в тесном кругу со своим монархом и новоиспеченным виконтом. Герцог Суффолк – старинный друг короля, и если Генрих скажет: сделайте мне крылья, чтобы я полетел, Суффолк спросит: какого цвета? Герцог Норфолк, разумеется, старший из Говардов, шурин Болейна – поджарый гончий пес, всегда гонится за своей выгодой.
Он не пишет кардиналу, что вся Англия уверена: король женится на Анне Болейн. Новостей, которых хочет кардинал, у него нет, поэтому он не пишет вовсе. Поручает клеркам уведомлять его милость о состоянии юридических дел и финансов. Напишите, что у нас все хорошо, говорит он. Заверьте его милость в моем совершеннейшем почтении. Добавьте, что мы очень ждем возвращения его милости.
Никто в доме больше не заболевает. В этом году Лондон отделался легко, – по крайней мере, все так говорят. Во всех церквах возносят благодарственные молитвы – или, может, правильнее называть их молитвами облегчения? На тайных ночных сборищах вопрошают Божий Промысел. Лондон знает свои грехи. Как учит нас Библия, «купец едва может избежать погрешности». А еще написано: «Кто спешит разбогатеть, тот не останется ненаказанным». Привычка цитировать – верный знак душевного смятения. «Кого любит Господь, того наказывает».
В начале сентября уже можно собраться всей семьей, чтобы помолиться о Лиз, совершить церемонии, без которых они ее проводили. Двенадцать приходских бедняков получают черное платье – те самые плакальщики, что шли бы за гробом. Каждый из членов семьи заказывает мессы за упокой ее души на семь лет вперед. В назначенный день небо ненадолго проясняется, но теплее не становится. «Прошла жатва, кончилось лето, а мы не спасены».
Маленькая Грейс просыпается ночью и говорит, что видела маму в саване. Она плачет не как ребенок, икая и заходясь в рыданиях, а как взрослая, тихо роняя слезы.
«Все реки текут в море, но море не переполняется».
Морган Уильямс с каждым годом все усыхает. Маленький, седой, растерянный Морган стискивает ему руки и говорит: «Почему уходят лучшие? Ну почему?» и «Я знаю, Томас, ты был с нею счастлив».
Дом в Остин-фрайарз вновь полон: женщины, дети, солидные мужчины в траурных одеждах, почти неотличимых от повседневного делового платья судейских и купцов, счетоводов и торговых посредников. Приехала его сестра Бет с двумя сыновьями и маленькой дочкой Алисой. Кэт тоже приехала: сестры советуются, кто поселится в доме, чтобы помогать Мерси с детьми, «пока ты, Том, снова не женишься».
Его племянницы, две славные девчушки, перебирают четки и озираются, не зная, что надо делать дальше. Все разговаривают, не обращая на них внимания. Они прислоняются к стене, стреляют друг в друга глазами и медленно-медленно сползают на корточки, так что становятся высотой с двухлетних. Тут же слышится: «Алиса! Джоанна!» Девочки медленно выпрямляются; лица – торжественно-серьезные. Подходит Грейс, они молча хватают ее, стаскивают чепец и начинают заплетать белокурые волосы. Зятья и свояки говорят о миссии кардинала во Франции; он наблюдает за дочерью. Девочки так сильно тянут Грейс за волосы, что глаза у нее стали совсем круглые от страха, рот раскрыт, как у рыбы. Наконец она тихонько вскрикивает, и старшая Джоанна, сестра Лиз, подбежав, хватает ее в охапку. Глядя на Джоанну, он думает, как и прежде думал не раз: до чего сестры похожи. Были похожи.
Его дочь Энн поворачивается спиной к женщинам и берет за руку дядю.
– Мы беседуем про Нидерланды, – говорит ей Морган.
– Могу точно сказать, дядя, в Антверпене не обрадуются, если Вулси подпишет договор с Францией.
– То же самое мы говорим твоему отцу. Но он упорно стоит за кардинала. Ну же, Томас! Ты ведь любишь французов не больше нашего!
Они не знают, а он знает, как сильно кардиналу нужна дружба Франциска: без поддержки одной из главных европейских держав как королю получить развод?
– Договор о вечном мире? Дай-ка вспомнить, когда у нас был последний вечный мир? Ручаюсь, нынешнего хватит на три месяца, – со смехом говорит его зять Уэллифед, а Джон Уильямсон, муж Джоанны, предлагает пари: три месяца, шесть месяцев? Потом вспоминает, что они собрались по скорбному поводу. «Прости, Том», – говорит Уильямсон и заходится в приступе кашля.
– Если старый спорщик будет так кашлять, – подает голос Джоанна, – он до весны не дотянет, и тогда я выйду за тебя, Том.
– Правда?
– Конечно. Как только получу из Рима нужную бумагу.
Все прячут улыбки. Переглядываются многозначительно. Грегори говорит: а что тут смешного? На свояченице ведь жениться нельзя? Потом отходит в уголок поболтать с двоюродными братьями – сыновьями Бет, Кристофером и Уиллом, сыновьями Кэт, Ричардом и Уолтером. Зачем они назвали сына Уолтером? Чтобы отец и по смерти напоминанием о себе не давал им быть слишком счастливыми? Он благодарит Бога, что Уолтера с ними уже нет. Конечно, надо быть добрее к отцу, но его доброты хватает только на оплату заупокойных месс.
В год перед окончательным возвращением в Англию он несколько раз переправлялся туда-сюда, не зная, что выбрать. У него было много добрых друзей в Антверпене, не говоря уже о деловых связях, а растущий с каждым годом город подходил ему как нельзя лучше. Если он и тосковал, то лишь по Италии: по свету, по языку, по тому, как там обращались к нему: Томмазо. Венеция навсегда излечила его от ностальгии, Флоренция и Милан научили мыслить более гибко, чем принято у англичан. Однако что-то его тянуло обратно: желание узнать, кто умер, а кто родился, увидеть сестер, вспомнить детство, посмеяться (почему-то задним числом такое всегда смешно). Он написал Моргану Уильямсу: я собираюсь переехать в Лондон. Только не сообщайте отцу, что я возвращаюсь.
В первые месяцы на него наседали, мол, надо бы тебе навестить отца. Уолтер Кромвель переменился – не узнать. Бросил пить – понял, что пьянство сводит его в могилу. Ладит с законом. Даже отработал в свою очередь церковным старостой.
Да неужто? И не упивался вином для причастия? Не прикарманивал денег за свечи?
Никакие уговоры не заставили его поехать в Патни. Он ждал больше года и, только женившись и став отцом, решил, что теперь можно.
Он прожил за границей двенадцать лет и теперь дивился перемене в людях. Годы ожесточили одних, смягчили других, но постарели все. Стройные отощали и усохли, полнотелые раздались еще больше. Лица обрюзгли и утратили выразительность, яркие глаза потускнели. Некоторых он и вовсе не узнавал, по крайней мере с первого взгляда.
Однако Уолтера он бы узнал в любом случае. Глядя на приближающегося отца, он подумал: я вижу себя через двадцать-тридцать лет, если Бог даст столько прожить. Говорили, что пьянство чуть не загнало Уолтера в гроб, но старик выглядел отнюдь не полумертвым, а таким же, как всегда: будто может одним ударом свалить тебя с ног и, если надумает, свалит. Низенькое коренастое тело стало еще более кряжистым, темные курчавые волосы почти не тронуты сединой. Маленькие желтовато-карие глазки по-прежнему буравили насквозь. Кузнецу нужен хороший глаз, говаривал Уолтер. Всякому нужен хороший глаз, иначе тебя оберут до нитки.
– Где ты был? – полюбопытствовал Уолтер. Раньше это прозвучало бы угрозой, сейчас – только брюзжанием. Как будто Уолтер отправил сына с поручением в Мортлейк, а тот брел нога за ногу.
– Да так… Там-сям.
– Ты похож на иностранца.
– Я и есть иностранец.
– И что же ты там делал?
Он представил себе, как отвечает: «то-се», в итоге так и ответил.
– А каким тем-сем занимаешься сейчас?
– Изучаю право.
– Право! – проворчал Уолтер. – Если бы не так называемое право, мы бы сейчас были лордами. Хозяевами поместья. И всех здешних поместий.
Интересная мысль, подумал он. Если бы лордами становились те, кто сильнее, драчливее и нахрапистее других, Уолтер был бы лордом. Однако все еще хуже: Уолтер считал себя ограбленным. Все детство он слышал: Кромвели-де были богачами, владели поместьями. «Когда, где?» – спрашивал он, и Уолтер орал: «Где-то там, на севере! Вечно ты к словам цепляешься!» Уолтер злился, когда ему не верили, даже если врал в глаза. «Как же мы докатились до нынешней бедности?» – спрашивал сын. А всё сутяжники да крючкотворы, да те мошенники, что отбирают землю у честных людей, отвечал отец. Разберись, если сможешь, а я вот не могу, хотя умом меня Бог не обидел. Как можно тащить меня в суд и штрафовать за выпас овец на общинной земле? Будь все по-честному, это была бы моя земля.
Как же так, если земли были на севере? Бесполезно спрашивать – только нарвешься на очередную трепку. «А деньги? – не отставал он. – Они-то куда делись?»
Лишь один раз, по трезвому делу, Уолтер сказал нечто, очень похожее на правду: думаю, мы их спустили. Что сплыло, то сплыло. Если богатство промотано, его уже не вернуть.
Он думал над этими словами все двенадцать лет и теперь спросил:
– Если Кромвели когда-то были богаты и я верну наше состояние, ты будешь доволен?
Это было произнесено мягко, но Уолтера смягчить нелегко.
– Вернешь и разделишь, так, что ли? С этим чертом Морганом, с которым вы друзья – не разлей вода. Будь все по-честному, это были бы мои деньги.
– Это были бы семейные деньги, – сказал он, а про себя подумал: мы что, взбесились? Не прошло и пяти минут, а мы уже ругаемся из-за несуществующего богатства. – Теперь у тебя есть внук. – И добавил мысленно: и ты его не увидишь.
– У меня они уже давно есть. Внуки. И кто она? Голландка?
Он рассказал про Лиз Уайкис, признавшись таким образом, что по приезде в Англию успел жениться и завести сына.
– Подцепил богатую вдовушку, – хмыкнул Уолтер. – Видать, это было важнее, чем навестить меня. Да уж, конечно, ты думал, я помру. Законник, говоришь? У тебя с детства язык без костей. Никакой оплеухой тебя было не заткнуть.
– Но, видит Бог, ты пытался.
– Небось теперь и не признаешься никому, что работал в кузне. Или что ходил помогать дяде Джону и спал на очистках от репы.
– Господь с тобой, отец, какая репа в Ламбетском дворце? Неужто ты думаешь, будто кардинал Мортон ел репу?
Дядя Джон был поваром у великого человека; маленький Том бегал в Ламбет, потому что там можно было сытно поесть. Обычно он вертелся у входа, ближайшего к реке, – Мортон тогда еще не построил надвратной башни – и смотрел на въезжающих и выезжающих, спрашивал, кто они, чтобы в следующий раз узнать их по цветам одежды, животным и предметах на гербах. «Не стой как пень, – кричали ему, – займись чем-нибудь полезным!»
Другие мальчишки занимались чем-нибудь полезным на кухне: подавали и уносили, ощипывали детскими пальчиками жаворонков и обрывали цветоножки у клубники. Каждый день перед обедом челядь выстраивалась в процессию; торжественно вносили скатерти и большую солонку. Дядя Джон измерял хлебы и, если они оказывались больше или меньше, чем нужно, бросал их в корзину для низшей прислуги. Те, что проходили проверку, дядя Джон отправлял в обеденную залу; стоя рядом и притворяясь его помощником, племянник научился считать. Туда же, в залу, отправлялись мясо и сыр, засахаренные фрукты и пряные лепешки – на архиепископский (тогда Мортон еще не был кардиналом) стол. Когда остатки и объедки возвращались на кухню, их делили. Лучшее доставалось поварам, то, что похуже, – больнице и богадельне, а также нищим у ворот. То, что не годилось даже нищим, отдавали детям и свиньям.
Утром и вечером кухонные мальчишки носили наверх и ставили в шкафы хлеб и пиво для молодых джентльменов, служивших у кардинала пажами. Пажи были из хороших семей. Они прислуживали за столом и таким образом знакомились с великими мужами, слушали их беседы и учились. Когда пажи не прислуживали, они черпали знания у преподавателей музыки и других наук. Преподаватели расхаживали по дворцу с бутоньерками и ароматическими шариками и говорили по-гречески. Ему указали на одного из пажей, мастера Томаса Мора, про которого сам архиепископ говорил, что тот станет великим человеком – так обширны уже были его познания и так приятна речь.
Однажды он принес пшеничный хлебец и положил в буфет, но не ушел, и мастер Томас спросил: «Чего ты ждешь?» – однако ничем в него не бросил. «Что в этой большой книге?» – спросил он, и мастер Томас ответил с улыбкой: «Слова, слова, просто слова».