Вулфхолл, или Волчий зал Мантел Хилари
Кто-то сказал, мастеру Томасу в этом году четырнадцать и он едет в Оксфорд.
Том Кромвель не знает, где это – Оксфорд и по своей ли воле мастер Томас туда едет или его отправляют. Мальчика можно отправить, не спрашивая, а мастер Томас еще не взрослый мужчина.
Четырнадцать – это дважды семь. Мне семь? – спрашивает он. Отец кричит: бога ради, Кэт, придумай ему день рождения! Скажи что угодно, лишь бы отстал.
Когда отец говорит: «глаза бы мои на тебя не глядели», он уходит в Ламбет. Когда дядя Джон говорит: «на этой неделе у нас достаточно мальчишек» и «дьявол найдет занятие праздным рукам», возвращается в Патни. Иногда дядя дает ему с собой гостинец. Это могут быть голуби, связанные лапками, с открытыми окровавленными клювами. Он идет вдоль реки и крутит их над головой, так что они как будто летают, пока кто-нибудь не кричит: перестань! Что бы он ни делал, кто-нибудь принимается орать. Мудрено ли, говорит дядя Джон, если ты участвуешь во всех мальчишеских проказах, дерзишь и вечно оказываешься там, где тебе быть не след.
В холодной каморке рядом с кухней сидит женщина по имени Изабелла. Она лепит марципановые фигурки, которыми архиепископ с друзьями играют после ужина. Иногда это герои – король Александр, король Цезарь. Иногда святые; сегодня я леплю святого Томаса Бекета, говорит она. Как-то она лепила марципановых зверей и подарила ему льва. Можешь съесть, сказала Изабелла. «Нет, я лучше его сохраню», – сказал он, но Изабелла посоветовала этого не делать, ведь фигурка скоро развалится. «У тебя что, матери нет?» – спросила она.
Он учится читать по запискам из буфетной: столько-то муки, столько-то сушеных бобов, ячменя и утиных яиц. Для Уолтера смысл умения читать в том, чтобы дурить неграмотных; для того же надо уметь писать. Поэтому отец отправляет его к священнику. И снова он все делает не так, потому что у священников странные правила: на урок надо приходить специально, а не по дороге куда-нибудь, и не приносить с собой жабу в мешочке или ножи, которые надо поточить; нельзя являться в синяках и ссадинах от двери (по имени Уолтер), на которую он вечно налетает. Священник орет и забывает его покормить, так что он снова уходит в Ламбет.
Когда он возвращается в Патни, отец спрашивает, где тебя черти носили, если только отец не в доме, на мачехе. Мачехи обычно надолго не задерживаются; отец, получив свое, выставляет их из дома, так что он узнает про то, что они были, только от хохочущих сестер. Однажды он приходит домой грязный и вымокший; сегодняшняя мачеха спрашивает: «Чей это мальчишка?» – и пытается выгнать его взашей.
Как-то раз, уже на подходе к дому, он находит первую Беллу: она лежит на улице, никому не нужная, размером не больше крысы, и так замерзла и напугана, что даже не скулит. Он входит в дом, неся в одной руке щенка, в другой – завернутый в листья шалфея сыр.
Белла умирает. Сестра Бет говорит, заведешь себе другую собаку. Он ищет, но больше никого не находит. Собак много, но все они чьи-нибудь.
Дорога из Ламбета в Патни длинная; иногда он съедает гостинец, если это не что-нибудь сырое. А если ему дают только капусту, он пинает кочан на ходу, пока не растреплет до полного непотребства.
В Ламбете он ходит за приказчиками и запоминает числа, которые те называют. Люди говорят: если некогда записать, просто скажи Джонову племяннику. Он может на глаз определить вес мешка с мукой или бобами и предупредить дядю, чтобы тот проверил, – кажется, сюда недосыпали.
Вечерами в Ламбете, когда еще светло, а котлы уже вычищены, мальчишки гоняют во дворе мяч. Они орут, чертыхаются и налетают друг на друга, пока кто-нибудь не велит им утихнуть; они дерутся на кулачках и, бывает, кусаются. За открытыми окнами наверху юные джентльмены поют правильно поставленными, высокими голосами.
Иногда в окне появляется лицо мастера Томаса Мора. Он машет рукой, но мастер Томас смотрит на детей внизу, не узнавая его, потом бесстрастно улыбается и белой рукой, непривычной ни к какой работе, кроме письма, закрывает ставни. Встает луна. Пажи ложатся на низенькие выдвижные кровати. Кухонные мальчишки заворачиваются в мешковину и засыпают у очага.
Он помнит один летний вечер, когда мальчишки, игравшие в мяч, затихли и подняли головы. Смеркалось. Нота одинокой флейты висела в воздухе, тонкая и пронзительная. Дрозд подхватил ее и пропел из кустов у шлюза. Лодочник с реки ответил дрозду свистом.
Год 1527-й. Кардинал вернулся из Франции и тут же приказал готовить пиры. Ожидаются французские послы, чтобы поставить печати на конкордат.[23] Надо расстараться для этих господ, говорит кардинал, расшибиться в лепешку, чтобы им угодить.
Двадцать седьмого августа двор возвращается из Болье, и король впервые с начала июня принимает кардинала. «Вам скажут, его величество принял меня холодно, – говорит Вулси, – это не так. Она… леди Анна, присутствовала; что было, то было».
По большому счету миссия во Францию провалилась. Кардинал не едет в Авиньон под предлогом, что не хочет отправляться в жару на юг. «Однако теперь у меня другой план, лучше. Я попрошу папу прислать мне со-легата и попытаюсь решить королевское дело в Англии».
Покуда вы были во Франции, говорит он, моя жена Элизабет умерла.
Кардинал поднимает голову. Хватается двумя руками за сердце, потом правой стискивает распятие на груди. Спрашивает, как это произошло, слушает. Гладит большим пальцем истерзанное тело Христа, словно обычный металл. Склоняет голову, шепчет: кого Бог любит… Они сидят в молчании. Чтобы нарушить тишину, он начинает задавать кардиналу ненужные вопросы.
На самом деле ему незачем выслушивать отчет о планах прошедшего лета. Кардинал обещал помочь деньгами французской армии, которая отправится в Италию, чтобы выбить оттуда императора. Папа, который утратил не только Ватикан, но и папские области, а его родичей Медичи вышвырнули из Флоренции, будет благодарен Генриху.[24] Но что до продолжительного союза с Францией – тут Кромвель разделяет скептицизм своих приятелей из Сити. Если вы бывали на улицах Парижа или Руана и видели, как мать тянет ребенка за руку, приговаривая: «Перестань ныть, не то англичанина позову», – вы не станете верить в прочность соглашений между двумя государствами. Англичанам никогда не простят того таланта к разрушению, который они проявляют всякий раз, как высаживаются на континенте. Английские войска оставляли за собой пустыню. Словно нарочно задавшись такой целью, англичанин совершал все, запрещенное кодексом рыцарства, преступал все законы войны. Битвы не в счет – след оставляет то, что происходит между битвами. Англичане грабили и насиловали все живое, жгли хлеба на корню и дома вместе с людьми. Разбив лагерь, вымогали у окрестных жителей плату за каждый день, когда тех не трогают. Убивали священников и вешали их голыми на ярмарочных площадях. Словно язычники, разоряли церкви, уносили чаши для причастия, жгли костры из бесценных манускриптов, выкидывали мощи на землю, сдирали покровы с алтарей. Требовали выкуп за тела убитых, а если не получали, сжигали трупы на глазах у родных, без отпевания, без единой молитвы, словно павшую в мор скотину.
Короли могут друг друга простить; обычные жители не прощают. Он не говорит этого Вулси, которому и без того хватает дурных вестей. Покуда кардинал был в отъезде, король отправил для секретных переговоров в Рим собственного посла. Из затеи, разумеется, ничего не вышло. «Но если его величество не вполне со мной откровенен, это весьма печально».
Раньше за королем такого не водилось. Беда в том, что Генрих знает: закон не вполне на его стороне. Знает, но не хочет знать. Король убедил себя, что никогда не состоял в браке, а значит, может жениться. Скажем так: убедил свою волю, но не совесть. Король – большой знаток канонического права, и если в его познаниях и были какие-то пробелы – они восполнены недавними штудиями. Генриха, как младшего брата, готовили к церковному служению, причем на самых высоких постах. «Будь жив брат его величества Артур, – говорит Вулси, – кардиналом был бы его величество, а не я. А ведь если подумать… Знаете, Томас, я ведь ни разу не отдыхал с тех пор… с тех пор, как взошел на корабль. С того дня, как меня укачало на выходе из Дувра».
Как-то они пересекали Ла-Манш вместе. Вулси лежал в каюте пластом и вопиял к Господу. Сам он почти все время проводил на палубе: рисовал паруса, такелаж и умозрительные корабли с умозрительным такелажем, убеждая капитана, что – не сочтите за обиду – можно двигаться быстрее. Капитан посмотрел рисунки, обдумал и сказал: «Когда будете снаряжать собственное торговое судно, можете сделать и так. Разумеется, все добрые христиане примут вас за пиратов, так что не обижайтесь, когда попадете в беду. Моряки, – добавил капитан, – не любят новшеств».
– Их никто не любит, – сказал он тогда. – Насколько я вижу.
В Англии не может быть нового. Может быть старое в новой обертке или новое, раскрашенное под старое. Новые люди, чтобы им доверяли, должны сочинять себе лживые родословные, как Уолтер, или идти на службу к древним семействам. Не пытайся вылезти в одиночку – тебя примут за пирата.
Этим летом, на суше вместе с кардиналом, он вспоминает тогдашнее путешествие и ждет, когда противник подойдет борт к борту, чтобы схватиться врукопашную.
Однако пока он идет на кухню посмотреть, как движется подготовка к тому, чтобы ошеломить французских послов. Повара уже пристроили колокольню к сахарному собору Святого Павла, но никак не могут сделать державу и крест. Он говорит: «Слепите марципановых львов – так распорядился кардинал».
Повара закатывают глаза и вздыхают: когда же это закончится?
С возвращения из Франции хозяин необычно ворчлив. Кардинала угнетают не столько явные неудачи, сколько подлые происки за спиной. Против Вулси печатали клеветнические памфлеты – не успеешь скупить одну партию, на улицах уже появилась новая. Все воры Франции нацелились на его добро. В Компьени, хотя кардинал велел стеречь свою золотую посуду день и ночь, заметили мальчишку, который бегал по черной лестнице вверх-вниз, передавая блюда взрослому сообщнику.
– И что? Их поймали?
– Большого вора посадили в колодки. Мальчишка сбежал. А ночью какой-то негодяй проник в мою спальню и выцарапал у окна такое…
На следующее утро луч солнца, пробившись сквозь туман и дождь, осветил изображение виселицы, на которой болталась кардинальская шапка.
Лето вновь выдалось сырым. Он готов поклясться, что не помнит ни одного ясного дня. Урожая не будет. Король и кардинал обмениваются рецептами пилюль. Король, стоит ему чихнуть, откладывает государственные заботы и прописывает себе музицирование либо – если погода позволяет – прогулки в саду. После обеда они с Анной иногда остаются наедине. Сплетники доносят, будто она разрешает королю себя раздевать. Вечерами доброе вино прогоняет озноб, и Анна – она читает Библию – поддерживает его величество строками из Писания. После ужина Генрих впадает в мрачную задумчивость, твердит, что Франциск над ним смеется, что император над ним смеется. С наступлением темноты короля охватывает любовная тоска. Он много пьет и много спит; спит в одиночестве. Просыпается – поскольку он по-прежнему молод и силен – с ясной головой и верой в грядущий день. Вместе со светом дня возрождается надежда.
Вулси не оставляет трудов даже во время болезни: сидит за столом, чихает, жалуется на ломоту в костях.
Задним числом легко понять, когда начался закат кардинала, но в то время они еще ничего не понимали. Оглянись назад и вспомнишь себя на корабле. Горизонт кренится, берег исчез в тумане.
Приходит октябрь. Его сестры вместе с Мерси и Джоанной вытаскивают платья Лиз и кроят из них новую одежду. Ничто не пропадает. Каждый кусок доброй материи на что-нибудь да пойдет.
На Рождество при дворе поют:
- Зелен всегда остролист,
- Что летом, что зимой.
- Так и я, сердцем чист,
- Верен тебе одной.
- Остролист зеленеет
- Круглый год.
- Пусть ярится зима, круглый год напролет
- Остролист зеленеет.
- Остролист зелен всегда,
- Цвета он не меняет
- Даже в зимние холода,
- Когда все увядает [25].
Весна 1528 года. Томас Мор подходит легким неторопливым шагом, приветливый, открытый, неряшливый.
– Вас-то мне и надо, Томас, Томас Кромвель. Вас-то я и искал.
Томас Мор сердечен, всегда сердечен; ворот рубашки засалился.
– Вы едете в этом году во Франкфурт, мастер Кромвель? Нет? Я думал, кардинал отправит вас на ярмарку – посмотреть, что там еще напечатали еретики. Его милость тратит немало денег на то, чтобы скупать их сочинения, однако поток мерзости не оскудевает.
В своем памфлете против Лютера Мор назвал немца калом. Написал, что рот Лютера – анус мира. Кому бы пришло в голову, что от Томаса Мора могут исходить такие слова? Однако в латинском срамословии этому ученому мужу нет равных.
– Не совсем мое дело, – говорит Кромвель, – «еретические» книги. Заморских еретиков судят за морем. Церковь везде одна.
– Да, но как только эти библеисты добираются до Антверпена, сами знаете… Что за город! Ни епископа, ни университета, ни пристойного гнезда учености, ни настоящей власти, чтобы остановить распространение так называемых переводов, которые, на мой взгляд, суть умышленный обман… Но вам это все, разумеется, известно, вы же провели там много лет. А теперь, говорят, Тиндейла видели в Гамбурге.[26] Вы ведь узнали бы его при встрече?
– Как и епископ Лондонский. Да и вы, наверное.
– Правда. Истинная правда. – Мор задумывается, покусывает губу. – И вы скажете, что не дело юриста гоняться за лживыми переводами. Однако я рассчитываю, что найду средство привлечь братьев за крамолу. – Слово «братья» звучит нарочито глумливо; Мор так и сочится ядом. – Если есть преступление против государства, вступают в силу международные договоренности, и я могу требовать экстрадиции. Пусть отвечают перед более правомочным судом.
– Нашли ли вы крамолу в трудах Тиндейла?
– Ах, мастер Кромвель! – Мор потирает руки. – Беседовать с вами – чистое наслаждение. Я чувствую себя как мускатный орех, когда его трут на терке. Менее великий человек – менее великий юрист – сказал бы: «Я читал труды Тиндейла и не нашел в них ничего предосудительного». Однако Кромвеля не поймать – он набрасывает на меня мой же аркан, спрашивает, а читали ли вы Тиндейла? Да, не стану запираться, читал. Я исследовал его так называемые переводы буква за буквой. Разумеется, я его читаю. С разрешения моего епископа.
– В Книге премудрости Иисуса, сына Сирахова, сказано: «Кто прикасается к смоле, тот очернится». Если его имя не Томас Мор.
– Ну вот, я знал, что вы читаете Библию! Очень к месту. Но если священник слушает на исповеди о делах блуда, становится ли он блудником? – Мор снимает шапочку и рассеянно принимается ее мять; ясные, усталые глаза стреляют вокруг, как будто со всех сторон сыплются возражения противников. – И я уверен, что кардинал Йоркский сам дозволил юным богословам в Кардинальском колледже читать сектантские памфлеты. Быть может, его милость распространил свое разрешение и на вас, а?
Странно было бы Вулси давать такое разрешение стряпчему; это вообще дело не законоведов.
– Мы описали круг и вернулись к тому, с чего начали, – говорит он.
Мор улыбается во весь свой большой рот:
– Ну что же, сейчас весна. Скоро начнем водить хороводы вокруг майского дерева. Самая погода для морского путешествия. Вы ведь можете воспользоваться случаем прикупить и перепродать шерсть или теперь вы предпочитаете стричь людей? И если кардинал попросит вас отправиться во Франкфурт, вы же поедете? Когда его милости угодно разогнать маленький монастырь, если он считает, что монахи, дай им Бог здоровья, староваты и немного выжили из ума, а житницы полны и пруды кишат рыбой, скот жирен, а приор дряхл и тощ… вы, Томас Кромвель, не мешкая пускаетесь в путь. На север, на юг, на запад, на восток. Вы и ваш маленький подмастерье.
У другого такие слова были бы попыткой завязать драку, у Томаса Мора это пролог к приглашению на обед.
– Заглядывайте в Челси. У нас всегда интересные беседы, и мы будем рады, если вы к ним присоединитесь. Еда простая, но вкусная.
Тиндейл пишет, что мальчик, моющий посуду на кухне, так же любезен в очах Господа, как проповедник на амвоне или апостол на берегу Галилейского моря. Может быть, думает он, мне не стоит приводить мнение Тиндейла.
Мор похлопывает его по плечу:
– Не собираетесь снова жениться, Томас? Нет? Возможно, вы правы. Мой отец всегда говорит: выбирать жену – все равно что сунуть руку в мешок, где на одного угря приходится шесть змей. Каковы шансы вытащить угря?
– Ваш отец был женат сколько раз, три?
– Четыре. – Улыбка непритворна. Складки собираются в уголках глаз. – Молю о вас Бога, Томас.
И Мор уходит все той же легкой, неторопливой походкой.
Когда умерла первая жена Мора, вторая появилась в доме еще до того, как вынесли гроб. Мор принял бы священный сан, если бы не плоть с ее неуместными потребностями. Не желая быть плохим священником, он стал мужем. Он полюбил девушку шестнадцати лет, но ее семнадцатилетняя сестра была еще не замужем, и Мор женился на старшей, нелюбимой, дабы не уязвлять ее гордости. Невеста была неграмотна; Мор считал, что научит ее читать, но так и не преуспел. Тогда он велел ей учить проповеди наизусть, однако она ворчала и упорствовала в своем невежестве. Мор отвел молодую жену к отцу, и тот предложил ее побить; она так испугалась, что пообещала больше не жаловаться. «И действительно не жаловалась, – рассказывал потом Мор, – но и проповеди ни одной не выучила». Видимо, он считал соглашение успешным: ничья гордость не пострадала. Упрямица рожала ему детей, а когда в двадцать четыре года умерла, он женился на вдове, еще старше и еще упрямее. Она тоже не умела читать. Что ж, если ты потворствуешь плоти и живешь с женщиной, ради блага души выбирай такую, которая тебе неприятна.
Кардинал Кампеджо, которого папа прислал в Англию по просьбе Вулси, до того как сделаться священником, был женат. Предполагалось, что Кампеджо, более умудренный в таких вопросах, поможет Вулси (разумеется, ничего не смыслящему в семейных делах) отвратить короля от женитьбы на даме сердца. Хотя армия императора отступила из города, весенние переговоры не принесли ощутимого результата. Стивен Гардинер съездил в Рим с письмом от кардинала, восхваляющим леди Анну. Целью послания было развеять возможные сомнения папы в разумности королевского выбора. Кардинал долго сидел над письмом, собственноручно перечисляя добродетели леди Анны.
– Женская скромность… целомудрие… Можно написать «целомудрие»?
– Обязательно напишите.
– Вам что-то известно? – Кардинал поднял голову, подождал и снова вернулся к письму. – Способна родить королю детей… Ну, в ее семье все были плодовиты. Любящая и преданная дочь церкви… Может быть, легкое преувеличение… говорят, она держит у себя в покоях Писание на французском и дает его своим женщинам, но я могу и не знать этого достоверно.
– Король Франциск дозволяет Библию на французском. Думаю, леди Анна начала читать священные книги еще во Франции.
– Да, но женщины, как вы понимаете… Женщины, читающие Писание, – еще один источник разногласий. Вы знаете, что брат Мартин думает о женской роли? Мы не должны скорбеть, говорит он, если наша жена или дочь умирает родами, – она всего лишь исполнила то, к чему предназначил ее Господь. Брат Мартин очень суров, очень непреклонен. А может, на нее клевещут и она вовсе и не библеистка, просто обижена на церковников. Как бы я хотел, чтобы она не винила в своих бедах меня. Не винила столь яростно.
Леди Анна шлет кардиналу дружеские послания, но тот не верит в ее искренность.
– Если бы, – продолжал Вулси, – королевский брак можно было аннулировать, я бы сам отправился в Ватикан, вскрыл себе вены и дал написать документ моей кровью. Как вы полагаете, узнай это Анна, она успокоится? Нет, не думаю, но, если увидите кого-то из Болейнов, сделайте им такое предложение. Кстати, мне кажется, вы знакомы с неким Хемфри Монмаутом. Это он полгода прятал у себя Тиндейла, прежде чем тот скрылся неведомо куда. Говорят, он по-прежнему шлет тому деньги. Явная нелепость: если Тиндейл неведомо где, как бы Монмаут знал, куда их слать? Монмаут… я просто упомянул его имя. Потому что… хм, почему же? – Кардинал закрыл глаза. – Потому что просто упомянул.
Тюрьмы епископа Лондонского уже полны; схваченных сектантов и лютеран бросают в Ньюгейт и во Флит вместе с обычными преступниками. Там их держат, пока они не отрекутся и не принесут публичное покаяние. Повторного снисхождения не будет: тех, кого после покаяния вновь уличили в ереси, сжигают на костре.
Когда приставы врываются в дом Монмаута, они не находят уличающих писаний, словно хозяина кто-то предупредил: ни книг, ни писем от Тиндейла и других единоверцев. Тем не менее его уводят в Тауэр. Семья перепугана. Монмаут – добрый человек и заботливый отец, торговец сукном, уважаемый в гильдии и во всем Сити. Он любит бедных и, даже когда спрос невелик, покупает ткань, чтобы поддержать ткачей. Без сомнения, его надеются сломить – пока хозяин в тюрьме, дело чахнет. Впрочем, его выпустят за отсутствием улик: кучка золы в камине – не доказательство.
Монмаут и сам стал бы кучкой золы, дай Томасу Мору волю.
– Так и не заглянули к нам, мастер Кромвель? По-прежнему преломляете черствый хлеб в подвалах? Бросьте, мой язык острее, чем вы заслуживаете. Лучше нам быть друзьями, сами понимаете.
Это звучит угрозой. Мор уходит, качая головой. «Лучше нам быть друзьями».
Зола, черствый хлеб. Англия всегда была, говорит кардинал, несчастной страной, прибежищем изгоев, которые долго и трудно идут к своему избавлению, преследуемые карами Божьими. Если на английской земле и впрямь лежит Господне или какое иное проклятие, пришло время золотому королю и золотому кардиналу его снять, – по крайней мере, так казалось. Однако золотые годы минули, и нынешней зимой море замерзнет – те, кто это увидит, будут помнить увиденное до конца дней.
Джоанна переехала в Остин-фрайарз вместе с мужем Джоном Уильямсоном и дочерью – маленькой Джоанной, которую дети зовут просто Джо, считая, что она еще не доросла до полного имени. Джон Уильямсон нужен Кромвелю в делах.
– Томас, – наседает на него Джоанна, – чем именно ты сейчас занимаешься?
– Тем, чтобы у людей стало больше денег, – отвечает он. – Есть разные способы этого добиться, и Джон будет мне помогать.
– Но Джону не придется иметь дел с милордом кардиналом?
Ходят слухи, будто некие влиятельные люди обратились к королю с жалобой на кардинала по поводу закрытия монастырей, и король передал жалобу Вулси. Эти люди не думают о добрых целях, на которые кардинал пустил монастырские доходы, о колледжах и школярах, которые там учатся, об основанных кардиналом библиотеках. Им самим лишь бы поживиться, вот они и делают вид, будто верят, что несчастных монахов вышвырнули на улицу. Это неправда. Монахов перевели в другие монастыри, крупные, находящиеся под управлением более хозяйственных приоров. Самых молодых – юнцов, не чувствующих призвания к монашеской жизни, – отпустили. Расспрашивая их, он часто натыкается на полное невежество, опровергающее уверения, что аббатства-де распространяют свет учености. Мальчишки могут с грехом пополам пробубнить латинскую молитву, но вопрос: «А теперь объясни мне, что это значит?» – ставит их в тупик. «Что значит, сударь?» – переспрашивают они, как будто думают, что смысл привязан к словам еле-еле, – дерни чуть посильнее, и ниточка оборвется.
– Не волнуйся из-за того, что болтают люди, – говорит он Джоанне. – Я за все отвечаю сам.
Кардинал выслушал жалобу с высокомерным безразличием и записал имена кляузников, а список передал своему слуге Кромвелю. Его милость занимают другие мысли: о новых домах с гербом Вулси над входом, о колледжах, куда он переманил лучших молодых преподавателей из Кембриджа. Перед Пасхой случились неприятности: декан обнаружил у шести новоприбывших запрещенные книги. Заприте их, сказал Вулси, и постарайтесь урезонить. Если будет не слишком жарко и не слишком сыро, я, может быть, приеду и сам с ними потолкую.
Бесполезно объяснять все это Джоанне. Ей лишь надо убедиться, что мужа не затронет направленная против кардинала хула.
– Наверное, ты знаешь, что делаешь. – Она вскидывает глаза. – Во всяком случае, Том, на простачка ты не похож.
Ее голос, звук шагов, ехидная улыбка и поднятые брови – все напоминает ему Лиз. Иногда он оборачивается, думая, что это Лиз вошла в комнату.
Грейс запуталась в родственниках. Она знает, что маминого первого мужа звали Том Уильямс, – его поминают на семейной молитве. А дядя Уильямсон – его сын? – спрашивает она.
Джоанна пытается объяснить.
– Не трать слов, – говорит Энн, постукивая тоненькими пальчиками по расшитому мелким жемчугом чепцу. – Она у нас глупая.
Позже он говорит ей:
– Грейс не глупая, просто маленькая.
– Я в ее возрасте такой тупой не была.
– Все тупые, кроме нас? Так?
Судя по лицу, Энн более или менее согласна с этим утверждением.
– Зачем люди женятся? – спрашивает она.
– Чтобы завести детей.
– Лошади не женятся, а жеребята у них есть.
– Большинство людей, – отвечает он, – считает, что вместе им лучше.
– Это верно, – радуется Энн. – А я могу выбрать себе мужа?
– Конечно, – говорит он, подразумевая «в разумных пределах».
– Тогда я выбираю Рейфа.
Минуту, даже две минуты, он думает, что его жизнь еще может выправиться. Потом соображает: как же я уговорю Рейфа подождать? Даже пять лет спустя Энн будет еще слишком юна.
– Знаю, – говорит она. – А время тянется так медленно.
Верно: мы всю жизнь как будто чего-то ждем.
– Сдается, ты хорошо все обдумала, – произносит он. Нет надобности втолковывать, чтобы она держала свои мысли при себе; Энн сама знает, когда говорить, а когда смолчать. В разговоре с этой маленькой женщиной не нужны уловки, которых обычно требует ее пол. Она не похожа на цветок или соловья, скорее… скорее на предприимчивого торговца. Пристальный взгляд, чтобы оценить твои намерения, – и по рукам.
Она снимает чепец, крутит пальцами жемчужины, тянет волнистый локон, распрямляя во всю длину. Потом сворачивает волосы в жгут и оборачивает вокруг шеи.
– Я могла бы обернуть их дважды, – говорит Энн, – будь у меня шея потоньше. – В голосе ясно слышится нетерпение. – Грейс считает, что я не могу выйти замуж за Рейфа, потому что мы родственники. Она думает, все, кто живет в одном доме, двоюродные.
– Вы с Рейфом не родственники.
– Точно?
– Точно. Энн… надень сейчас же чепец. Что скажет твоя тетя?
Энн корчит гримасу – получается очень похоже на тетю Джоанну – и говорит:
– Томас, ты всегда так в себе уверен!
Он поднимает руку, пряча улыбку. На мгновение Джоанна становится не такой строгой.
– Надень чепец, – мягко повторяет он.
Энн натягивает чепец на голову. Она такая маленькая, думает он, и все равно ей больше подошел бы шлем.
– А откуда взялся Рейф? – спрашивает она.
Рейф взялся из Эссекса, где тогда жил его отец, Генри Сэдлер, эконом сэра Эдварда Белкнепа. Сэр Эдвард состоял в родстве с Греями, а через них – с маркизом Дорсетским; маркиз покровительствовал Вулси, когда тот учился в Оксфорде. Так что да, родство в этой истории фигурирует; не пробыв в Англии двух лет, он, Кромвель, уже в некотором смысле стал близок кардиналу, хотя еще ни разу не видел великого человека воочию. С Дорсетами его связывали дела – он вел несколько их запутанных тяжб и одновременно раздобывал для старой маркизы то ковер, то балдахин на кровать. Для нее весь мир состоял из челяди. Отправляйтесь туда. Принесите это. Если маркиза хотела омара или осетра, то заказывала их, и точно так же заказывала хороший вкус. Маркиза гладила флорентийские шелка, тихонько охая от удовольствия. «Чудесная покупка, мастер Кромвель, – говорила она. – Ваша следующая задача – придумать, чем мы за них заплатим».
Где-то в этом лабиринте хлопот и обязанностей он свел знакомство с Генри Сэдлером и согласился взять в дом его сына. «Научите Рейфа всему, что знаете», – не без робости попросил Генри. Он пообещал забрать мальчика на обратном пути, когда покончит с делами в этой части графства, однако выбрал неудачный день: лил дождь, дороги развезло, ветер гнал тучи с побережья. Когда он спешился в луже у двери, было чуть больше двух, но уже темнело. Генри Сэдлер сказал, оставайтесь, вы все равно не успеете в Лондон до закрытия ворот. Я должен быть дома сегодня, ответил он. Завтра у меня дела при дворе, а потом придут кредиторы леди Дорсет – сами знаете, как это бывает… Мистрис Сэдлер боязливо покосилась на окно, потом на сына, которого – в семь лет – доверяла дорогам и непогоде.
Ничего особенного, обычное дело, но Рейф был так мал, что он, Кромвель, чуть не почувствовал себя бессердечным. Детские локоны недавно обстригли, и рыжие волосы топорщились на макушке. Отец и мать, стоя на коленях, гладили Рейфа по спине. Потом мальчика обмотали шалями так, что тот стал похож на бочонок. Он глядел на будущего воспитанника, на дождь за окном и думал: а ведь я мог бы сидеть сейчас в сухости и тепле. Как другим это удается? Мистрис Сэдлер прижала ладони к щекам сына и зашептала: «Помни все, чему мы тебя учили. Читай молитвы. Мастер Кромвель, пожалуйста, следите, чтобы он не забывал молиться».
Она подняла мокрые от слез глаза, и он понял: ребенку этого не выдержать, мальчик дрожит под своим тряпьем и сейчас ударится в рев. Поэтому он плотнее закутался в плащ – несколько капель упало на пол, окропив сцену. «Ну, Рейф? Если ты мужчина… – И протянул руку в перчатке. Детская ручонка скользнула в нее. – Посмотрим, как далеко мы можем ускакать».
Мы выйдем быстро, чтобы ты не оглядывался, подумал он. Ветер и дождь прогнали родителей от открытой двери. Он забросил Рейфа в седло. Дождь бил почти горизонтально. Ближе к Лондону ветер утих. Кромвели жили тогда на Фенчерч-стрит. В дверях слуга хотел принять Рейфа на руки, но он сказал: «Мы, утопающие, должны держаться друг за друга».
Ноша казалась необычно тяжелой – съежившееся обмякшее тельце под семью слоями промокшей шерсти. Он поставил Рейфа перед огнем, и от того сразу повалил пар. Проснувшись в тепле, мальчик принялся замершими пальцами распутывать свои платки, потом вежливо, отчетливо спросил, что это за место.
– Лондон. Фенчерч-стрит. Дом.
Он взял льняное полотенце и мягко промокнул мальчику лицо, потом вытер голову, отчего волосы у Рейфа встали торчком. Вошла Лиз: «Силы небесные, это мальчик или еж?» Рейф посмотрел на нее, улыбнулся, да прямо так, стоя, и заснул.
Когда летом 1528 года возвращается потовая лихорадка, люди, как и в прошлом году, говорят: если не думать о ней, не заболеешь. Однако как не думать? Он отправил девочек за город – сперва в Степни, затем дальше. На сей раз поветрие затронуло и двор. Генрих пытается убежать от болезни, переезжая из одного охотничьего дома в другой. Анну отправляют в Хивер. Лихорадка настигает Болейнов. Первым слег отец Анны, однако остался в живых; умирает муж ее сестры Марии. Следом заболевает Анна, но через сутки она уже на ногах. Правда, болезнь может обезобразить. Даже и не знаешь, о каком исходе молиться, говорит он кардиналу.
Тот отвечает:
– Я молюсь за королеву Екатерину… и за любезнейшую леди Анну. Молюсь за войска короля Франциска в Италии, чтобы Господь даровал им успех, но не слишком большой – иначе они забудут, что нуждаются в дружбе и союзничестве короля Генриха. Молюсь о его королевском величестве и советниках его королевского величества, о зверях полевых, и о святейшем отце, и о курии, да направит Господь ее решения. Молюсь о Мартине Лютере, и о всех, зараженных его ересью, и обо всех, кто против него воюет, особливо же о канцлере герцогства Ланкастерского, нашем дорогом друге Томасе Море. Вопреки всякому здравому смыслу и свидетельству собственных глаз, я молюсь об урожае и о том, чтобы дождь перестал. Я молюсь обо всех. Обо всем. Это и значит быть кардиналом. И только когда я говорю Богу: «Ну а как насчет Томаса Кромвеля?» – Господь отвечает мне: «Вулси, что Я тебе говорил? Неужто ты не понимаешь, когда следует уняться?»
Поветрие достигает Хэмптон-корта, и кардинал затворяется от мира. Только четырем слугам дозволено входить во внутренние покои. У кардинала, когда он наконец оттуда выходит, вид такой, будто он и вправду молился.
В конце лета девочки возвращаются в Лондон. Обе заметно подросли, у Грейс волосы выгорели на солнце. Она сторонится отца, и он думает: неужто, глядя на меня, она вспоминает одно – как я нес ее на руках вечером того дня, когда умерла Лиз? Энн говорит, на следующее лето, что бы ни случилось, я хочу остаться с тобой. Болезнь отступила, но в остальном молитвы кардинала не так успешны – в стране недород, французские войска в Италии терпят поражение за поражением, а их предводитель умер от чумы.
Приходит осень. Грегори пора возвращаться к своему наставнику. Мальчик едет с неохотой, это очевидно, хотя мало что насчет сына ему очевидно. Он спрашивает, в чем дело, но не получает ответа. С другими мальчик весел и оживлен, с отцом – настороженно-вежлив, словно держит официальную дистанцию. «Неужто Грегори меня боится?» – спрашивает он Джоанну.
Язык у Джоанны острей иглы и так же проворен.
– Он не монах; с чего бы? – бросает она. Потом смягчается. – Томас, с какой стати ему тебя бояться? Ты добрый отец. На мой взгляд, даже чересчур.
– Если он не хочет возвращаться к наставнику, я отправлю его в Антверпен к моему другу Стивену Воэну.
– Грегори никогда не станет дельцом.
– Верно. – Трудно себе представить, что Грегори торгуется из-за процентов с агентом Фуггера или ухмыляющимся представителем да Медичи. – Так что мне с ним делать?
– Я тебе скажу: как только еще немного подрастет, жени его на девушке из хорошей семьи. Грегори – джентльмен, это сразу видно.
Энн хочет учить греческий. Он думает, кого бы пригласить в учителя, спрашивает знакомых. Ему хочется, чтобы это был кто-то молодой, умный – человек, который поселится в доме и с которым будет приятно беседовать за ужином. У сына и племянников наставник неудачный, однако теперь поздно что-либо менять. Вот ведь вздорный старый брюзга! Как-то один из мальчиков устроил в комнате пожар, потому что читал в постели при свече. «Но ведь это, как я понимаю, был не Грегори?» – спросил он тогда, и учитель обиделся, усмотрев в вопросе неуместную шутку. И еще вечно присылает счета, которые, по-моему, уже давно оплачены. Мне нужен домашний счетовод.
Он сидит за столом, заваленным планами и сметами из Ипсвича и Кардинальского колледжа, проектами будущих садов Вулси, и разглядывает шрам на ладони – давнюю метку от ожога, похожую на обрывок веревки. Думает о Патни. Об Уолтере. Вспоминает нервную лошадь в кузне, запах пивоварни. Вспоминает ламбетскую кухню и белобрысого мальчишку, который приносил угрей. Как-то он схватил этого мальчишку за волосы, окунул лицом в чан с водой и держал. Неужто я и впрямь это сделал? – думает он. Зачем? Наверное, кардинал прав – я безнадежный грешник. Шрам твердый, будто выступающая косточка, и временами чешется. Он думает: мне нужен счетовод. Мне нужен учитель греческого. Мне нужна Джоанна. Но кто сказал, что я получу все, что мне нужно?
Он вскрывает письмо от священника Томаса Берда, который пишет, что кардинал должен ему столько-то денег. Делает пометку: проверить и заплатить, потом снова берет письмо. Там говорится о неких Клерке и Самнере. Имена ему известны – они были в числе тех шестерых оксфордцев, у которых нашли лютеранские книги. Заприте их, сказал тогда кардинал, заприте и урезоньте. Он отводит взгляд от письма, чувствуя приближение чего-то дурного: по стене скользнула тень.
Читает. Клерк и Самнер умерли, пишет Берд, надо известить кардинала. За неимением более подходящего места, декан запер их в погребе, глубоком холодном погребе для рыбы. Даже туда, в ледяную тишь, проникла летняя зараза. Они умерли в темноте, без исповеди.
Все лето мы молились, но, значит, недостаточно. Неужто кардинал забыл о своих еретиках? Надо сообщить его милости.
Первая неделя сентября. Подавляемое горе перерастает в ярость. Но что проку от ярости? Ее тоже надо подавлять.
Однако в конце года, когда Вулси спрашивает: «Томас, что подарить вам на Новый год?» – он говорит: «Подарите мне Маленького Билни». И, не дожидаясь ответа, добавляет:
– Милорд, он в Тауэре с прошлой зимы. Тауэр способен напугать любого, а Билни робок и слаб. Боюсь, его содержат слишком строго. Вы помните, как умерли Самнер и Клерк? Милорд, употребите свое влияние, напишите письма, обратитесь с прошением к королю. Добейтесь, чтобы его отпустили.
Кардинал откидывается в кресле и складывает пальцы:
– Томас. Томас Кромвель. Очень хорошо. Но отец Билни должен вернуться в Кембридж и оставить всякую мысль о поездке в Рим, чтобы направить папу на путь истинный. Подземелья Ватикана очень глубоки, туда не дотянуться даже мне.
Он чуть не говорит: «Вам даже до подвалов собственного колледжа не дотянуться», но вовремя прикусывает язык. Ересь – легкий ее налет – поблажка, которую дает своему слуге кардинал. Его милость не прочь выслушать отчет о последних вредных сочинениях и сплетни из Стил-Ярда, где живут немецкие купцы, обсудить после ужина текст-другой. Однако все спорное, прежде чем передать кардиналу, следует оплести тончайшей паутиной слов. Всякое опасное мнение надо так обложить шутливыми оправданиями, чтобы оно стало мягким и безобидным, словно подушка. Да, когда милорду сообщили о смерти в погребе, его милость даже всплакнул: «Как же я ничего не знал? Такие замечательные молодые люди!»
В последние месяцы у кардинала глаза на мокром месте, однако это не означает, что слезы менее искренни. Вот и сейчас его милость смахивает слезинку, поскольку знает всю историю: Маленький Билни в Грейз-инн, поляк из Штеттина, сбитые с толку посланцы, растерянные дети, лицо Элизабет Кромвель, застывшее в посмертной суровости. Кардинал подается вперед и говорит:
– Томас, пожалуйста, не отчаивайтесь. У вас есть дети. И не исключено, что со временем вы захотите жениться снова.
Я – ребенок, думает он, которого нельзя утешить. Кардинал накрывает его руку своей. Драгоценные камни поблескивают, являя таинственные глубины: гранат словно кровяной пузырь, бирюза с серебристым налетом, алмаз с желтовато-серой искрой, как глаз кошки.
Он никогда не расскажет кардиналу про Марию Болейн, как бы порой ни тянуло. Кардинал может посмеяться, может возмутиться. Надо как-то протащить общее содержание без контекста.
Осень 1528 года. Он при дворе по кардинальским делам. Мария бежит к нему, приподняв юбки, так что видны зеленые шелковые чулки. Не сестра ли Анна за нею гонится? Он ждет.
Мария резко останавливается:
– Ах, это вы!
Он и не думал, что Мария Болейн его знает. Она хватается одной рукой за стенную панель, другой – за его плечо, будто он часть стены. Мария по-прежнему обворожительна: белокурая, пухленькая. Она запыхалась от бега.
– Мой дядя… сегодня утром. Мой дядя Норфолк. Метал в вас громы и молнии. Я спросила сестру, кто этот ужасный человек, и она сказала…
– Тот, кого не отличить от стены?
Мария отдергивает руку. Смеется, краснеет, силится раздышаться, грудь под платьем ходит ходуном.
– На что сетовал милорд Норфолк?
– О… – Она начинает обмахиваться рукой. – Он сказал, кардиналы, легаты, от них в Англии никакой жизни. Он сказал, кардинал Йоркский разоряет знатные семейства: хочет править сам, а лорды чтобы дрожали, как мальчишки, которых могут в любую минуту выпороть. Разумеется, вам необязательно меня выслушивать…
Мария выглядит такой хрупкой… Она еще не отдышалась, но он взглядом просит ее продолжать.
– Мой брат Джордж тоже бушевал. – Смешок. – Мол, кардинал Йоркский родился в приюте для бедных и взял себе на службу человека, который родился в канаве. Милорд мой отец сказал, милый мальчик, ты ничего не потеряешь, если будешь строго придерживаться истины: не в канаве, а в пивоварне, ибо он определенно не джентльмен. – Мария отступает на шаг. – А вы похожи на джентльмена. Мне нравится этот серый бархат, откуда он?
– Из Италии.
Теперь он уже не стена, а кое-что получше – Мария вновь кладет руку ему на плечо, рассеянно гладит ткань.
– А не могли бы вы раздобыть мне такой же? Впрочем, наверное, для женщины такой цвет мрачноват?
Она не сказала «для вдовы», думает он, однако мысль, видимо, отражается на его лице, потому что Мария говорит:
– Да, конечно. Уильям Кэри умер.
Он склоняет голову и тщательно подыскивает слова – Мария его пугает.
– Двор о нем скорбит. Как и вы.
Вздох.
– Он был добрый. Учитывая обстоятельства.
– Вам, наверное, приходилось нелегко.
– Когда король перенес свое внимание на Анну, он думал, будет как во Франции. Думал, она согласится… занять некое положение при дворе. И в его сердце, как он выразился. Обещал порвать со всеми другими любовницами. Письма, которые он писал ей собственной рукой…
– Вот как?
Кардинал говорит, короля ни за что не убедишь написать письмо. Даже другому королю. Даже папе. Даже если от этого зависит успех дела.
– Да, с прошлого лета. Он пишет и там, где стояло бы «Henricus Rex»… – Мария берет его руку и рисует пальцем на ладони. – Вместо подписи он рисует сердце, а внутри сердца – инициалы, его и ее. Ой, не смейтесь… – Она сама невольно улыбается. – Он говорит, что страдает.
Ему хочется сказать, Мария, а нельзя ли выкрасть для меня эти письма?
– Сестра говорит, здесь не Франция, а я не такая дурочка, как ты, Мария. Она знает, что я была любовницей Генриха и он меня бросил. Отсюда она извлекла урок.
Он задерживает дыхание, но ее уже не остановить – она решила выговориться во что бы то ни стало.
– Я вам скажу, они поженятся, чего бы это ни стоило. Дали друг другу такую клятву. Анна говорит, что выйдет за него и гори они все синим пламенем, Екатерина с ее испанцами. Генрих всегда получает, что хочет, и Анна тоже, можете мне поверить – уж я-то их знаю, как никто. – В глазах у нее блестят слезы. – Вот почему я горюю по Уильяму Кэри. Она теперь всё, а меня надо вымести после ужина, словно солому с пола. Отец говорит, я нахлебница, а дядя Норфолк называет меня шлюхой.
Как будто не он вас такой сделал.
– У вас нехватка в деньгах?
– О да! – говорит Мария. – Да, да, да, и никто не хочет об этом думать! Вы первый, кто спросил. У меня дети. Вам это известно. Мне нужно… – Губы у нее дрожат, и она прижимает к ним палец, чтобы унять дрожь. – Вы видели моего сына… как по-вашему, почему я назвала его Генри? Король мог бы признать его, как признал Ричмонда, но моя сестра не разрешила. Он во всем ей потворствует. Она намерена сама родить ему принца и не хочет, чтобы рядом был мой.
Кардиналу докладывали: сын Марии Болейн – здоровый золотисто-рыжий мальчуган с отменным аппетитом. У нее есть и дочь, постарше, но в данном случае дочери никого не интересуют.
– Сколько лет вашему сыну, леди Кэри?
– В марте будет три. Моей дочери Кэтрин – пять. – Она испуганно прикрывает рукой рот. – Ой, я и забыла, что у вас умерла жена. Как я могла?
Да откуда вам вообще знать, удивляется он, но она тут же отвечает:
– Про людей кардинала Анна знает все. Она задает вопросы и записывает ответы в книжечку. – Мария поднимает на него глаза. – А дети у вас есть?
– Да… а знаете, у меня ведь тоже никто до вас этого не спрашивал. – Он прислоняется плечом к стене, Мария подступает чуть ближе, и, может быть, их лица немного мягчеют – двое заговорщиков, объединенные болью утрат, на мгновение сбрасывают маску несокрушимой стойкости.
– У меня взрослый мальчик, в Кембридже, с наставником. И маленькая девочка, по имени Грейс, она хорошенькая и белокурая, в отличие от меня… Моя жена была не красавица, а я таков, каким вы меня видите. И еще у меня есть дочь Энн. Она хочет учить греческий.
– Бог ты мой!.. Для женщины это…
– Да, но она говорит: «Почему дочке Мора можно, а мне нельзя? За что ей такая преференция?» Она знает множество умных слов и все их использует.
– Она ваша любимица.
– С нами живут ее бабушка и моя свояченица, но это не… для Энн это не самое удобное. Мне следовало бы отдать ее в другой дом, да только… ну, греческий… и вообще, я и так ее почти не вижу. – Ему кажется, что он уже давно не говорил так долго, разве что с Вулси. – Ваш отец должен обеспечивать вас как подобает. Я попрошу кардинала с ним побеседовать.
Кардиналу понравится, думает он про себя.
– Однако мне нужен новый муж. Чтобы меня не обзывали всякими словами. Кардинал может раздобыть женщине мужа?
– Кардинал может все. Какого мужа вы хотите получить?
Мария задумывается.
– Чтобы он заботился о моих детях. Защищал меня от родных. И не умер.