Диктатор Снегов Сергей
Все согласились, что надо продолжать игру.
— Тогда ставлю два условия. Первое — я передаю Войтюку только правдивые сведения, чтобы в глазах его хозяев не потерять авторитета.
Вудворт высоко поднял брови.
— Передавать правдивые сведения для дезинформации? Простите, я дипломат, а у нас максимум успеха — удачно обмануть. Говорить правду, чтобы обмануть, — это выше моего понимания.
Прищепа разбирался в технологии обманов глубже Вудворта.
— Важен успех, а как он достигается — правдой или ложью — второстепенно. Семипалов передал Войтюку в общем верные сведения, а в результате так напугал Путрамента, что нордаги отшатнулись от собственного первоначального успеха.
— Но это ведь не значит, что вы дезинформировали противника, — настаивал Вудворт. — Не понимаю ваших хитрых ходов.
— Хитрость их в том, что они долгое время лишены обмана. Но наступит момент, и я передам лживую информацию, а ей поверят, потому что привыкли верить мне. Это можно сделать только раз — и надо рассчитать, чтобы был именно тот случай, что способен повернуть течение войны.
Вудворт больше не спорил. Гамов сказал:
— Вы поставили два условия. Первое: передавать только правдивую информацию. Принимается. Слушаем второе условие.
— Повремените с публичным объявлением последнего наступления на бандитов. Всё, что нужно готовить для него, будем готовить. Но объявим позже. А пока я передам Войтюку, как самую секретную информацию, что мы собираем силы для очищения страны от преступников и что вы, Гамов, готовите громовую речь.
И это условие было принято. Павел сказал мне:
— Не хотите ли для последующего изучения нюансов… в общем, отличный записывающий аппарат?..
Я ответил оскорблённый:
— Полковник Прищепа, я был уверен, что вы отлично знаете своё дело. Приходится разочаровываться. Неужели вы до сих пор не поставили такого прибора? Или не считаете меня с Войтюком деятелями государственного значения?
Даже чопорный Вудворт изобразил что-то похожее на улыбку. Прищепа весело сказал:
— Понял. Будете довольны качеством записи.
Отправляясь домой, я прихватил номер «Трибуны». Дома было холодно и неуютно. Елена вторую неделю инспектировала какие-то заводы. В окно хлестал дождь, естественный дождь самой природы. От искусственных ливней Казимира Штупы он отличался лишь тем, что был ещё унылей и надоедливей. Я не люблю осенних дождей, в них мне остро чувствуется ненужность — ни для самой природы, уже не взыскующей, как летом, воды, ни для меня. И я помечтал о грядущем, когда общество будет так богато, что сможет командовать климатом свободнее нас. И тогда какому-нибудь будущему Штупе прикажут устраивать грозы и вёдро, снегопады и ветры для увеселения, а не по необходимости. И в будущей «Трибуне», уже мало похожей на ту, что я взял в руки, можно будет прочитать: «Сегодня с 16.30 до 17.05 — большой развлекательный дождь, потом радуга на четыре ярких и три приглушённых цвета и вечернее гулянье на насыщенном озоном воздухе». «До такого времени, ох, далеко», — сказал я себе и развернул газету.
Константин Фагуста разразился новой статьёй против правительства. Он не призывал брать оружие и идти свергать нас — но это было, кажется, единственным, на что он не осмеливался. Он доказывал, что международная политика Гамова — малоэффективна, когда правильна, и неправильна, когда эффективна. А действия Чёрного суда? — с возмущением спрашивал Фагуста. Сплошные ошибки и неудачи. Объявлена программа платной казни, чуть ли не программа гражданского бунта против всех видов подлости. И что же? Не слышно что-то о нападениях на королей и министров, на генералов и военных промышленников. Зато казнят беспомощных пленных! Неужели правители не понимают, что казнью пленников сами совершают воинское преступление и что за него придётся отвечать? Старые — классические — методы войны отвратительны, ибо сама война отвратительна, так объявил нам диктатор. Но разве лучше то, что он практикует взамен отвергнутой старины? Хрен редьки не слаще, говорили наши предки.
Я отложил «Трибуну» с тяжёлой душой. Меня мучили два противоположных чувства — негодование и бессилие. Негодование не на Фагусту, нет, ибо сам говорил то же, что он, только говорил это в крохотной правительственной группе, а не публично. Я негодовал на самого себя, что был бессилен предотвратить расправу над военными преступниками. И не только был бессилен, но и согласился с Гамовым, что сам спровоцировал это преступление и потому не имею права возмущаться. И странное дело! С первого знакомства с «Трибуной» человек этот, Константин Фагуста, стал мне неприятен. А сейчас я просто ненавидел его — за то, что он был прав, а я не мог, не имел морального права признать его правоту!
2
Природа, на время освобождённая от насилия над собой, разгулялась по собственным законам. Океан, безжалостно обираемый в недели сражений, сейчас отдыхал — свободное его дыхание густыми массами туч разносилось по старым воздушным путям.
Мне тяжело описывать те осенние месяцы. Наступило царство Гонсалеса. Все утренние известия завершались его появлением на стереоэкранах. Он извещал, сколько преступников за прошедший день сдались добровольно, сколько убитых, сколько захваченных. Раза два в неделю на стерео показывался и Пустовойт и повторял всё одно и то же: повинную голову меч не сечёт, тех, кто сдаётся добровольно, он, министр Милосердия, берёт под свою защиту: молодых и здоровых — в армию, больным — лечение, негодных для войны — на посильные работы.
Операция «Очищение» поначалу шла вяло. Вылавливались городские шайки, блокировались убежища банд. Перелом наступил, когда осень дождливая превратилась в осень холодную. Выпал первый снег — пока ещё естественный, а не метеогенераторный. Праздник первого снега, традиционное торжество страны, ознаменовал своей стереоречью Гонсалес. Он не был хорошим оратором, даже я, не говорю уж о Гамове, владел словом лучше. Но содержание речи не нуждалось в украшении, оно и без того разило грохотом уши тех, к кому обращался наш министр Террора.
— Объявляю Неделю Тишины и Раздумья, — говорил Гонсалес. — В эту Неделю полиция и армия не производят никаких операций по вылавливанию бандитов, а вы, бандиты и пособники их, на кратком недельном покое обдумайте свою дальнейшую судьбу. После Недели Спокойствия — Неделя Амнистии, этой недели потребовал мой коллега, министр Милосердия Пустовойт. В Неделю Милосердия все, сдавшиеся с оружием, получают полное прощение либо минимальную кару. Всё завершает Неделя Истребления, даже не неделя, а сколько потребуется. И уже не будет прощения и милосердия, самые суровые кары поразят случайно приставших к банде одинаково с главарями. Не пропустите последних спасительных дней! И не надейтесь укрыться в горных логовах, в глубинах лесов. Выморозим укрывшихся, засыплем их метеоснегами! Всей армией страны пойдём на вас!
— Я знаю, в шайке не существует полного единства, — продолжал Гонсалес. — Большинство устало от разбойничьей жизни, измучено лишениями, понимает неотвратимость наказания. Но вас, большинство, терроризируют вожаки, их приспешники. Вы боитесь их? Но почему? Ведь вас много больше! Так разоружите главарей! Свяжите, убейте, если сопротивляются. Нападите на сонных, если трусите перед бодрствующими! И несите на пункты милосердия — связанных или убитых. Вожак впереди своей банды либо тот же вожак, связанный или мёртвый, — вот пропуск в амнистию! Повторяю: не пропустите последний День Милосердия! Не отриньте последний шанс снова стать людьми из того полузвериного бытия, в которое сами ввергли себя!
Вот такова была речь Гонсалеса. Её предварительно просматривал Пустовойт, утвердил Гамов. Гамов посоветовал и мне поработать над ней, я отказался. Это не моя епархия — внутренний террор.
День, начавший Неделю Тишины, меньше всего можно было назвать тихим. Стерео всё снова и снова повторяло речь Гонсалеса, а в промежутках между речью и известиями забивало уши музыкой. Наш добрый Омар Исиро, министр информации, искренне думал, что бравурная музыка превращает чёрные мысли, от которых впору вешаться, во что-то радостное.
Во всяком случае, тихая неделя шла очень тревожно — и для несдавшихся шаек, и для страны, истомившейся от неспокойствия, и особенно для нас — правительства, основавшего все планы на амнистии и всеобщем успокоении.
Первый День Милосердия дал обильный поток «амнистёров», но его перекрыл второй, а ещё больше третий день. Плотину нерешительности прорвало. Сдающиеся так торопились, словно страшились, что последний день сдачи наступит раньше, чем объявлен. На четвёртый день поток ослабел, а в последний, седьмой день, на пункты явилось лишь несколько человек.
С бандитизмом в стране было покончено.
В речи к народу сразу же по завершении недели милосердия, Гамов именно так и обозначил достигнутый успех.
— Всего сложило оружие 273565 человек, — сказал он. — Это означает, что массовый бандитизм ликвидирован. Отдельные преступления могут совершаться, от единичных преступлений не застраховано ни одно общество. Но организованной преступности больше нет. Вдумайтесь в это! Из внутренних войск, воевавших с бандитами, мы теперь сформируем десять дивизий в помощь фронту. Не меньше дивизий дадут и «амнистёры». Какое облегчение для страны! Какое облегчение!
Он закончил речь обращением к женщинам. Воззвания к женщинам, как некий ударный аккорд, завершали почти все речи Гамова к народу:
— Милые мои подруги! Я обещал вам, что эту зиму вы будете без страха шагать по ночным улицам. Поздравляю вас: для страха оснований больше нет. И ещё поздравляю многих с тем, что их соскользнувшие с честной дороги дети и близкие вновь возвращены к нормальной жизни нормальных людей!
На очередном Ядре Гамов изъяснялся совсем не в таких радужных тонах. Впервые он сделал выговор Прищепе.
— Полковник Прищепа, вы безобразно ошиблись! Уверяли, что бандитов в стране сто семьдесят – сто восемьдесят тысяч, а сложило оружие в одну неделю больше двухсот семидесяти. Как строить надёжную политику на такой ненадёжной разведке? А если сведения о неприятельских силах столь же точны? Может быть, стремительное продвижение маршала Вакселя к Забону объясняется тем, что трагически преуменьшены его реальные силы?
Павел признал недостатки разведки, но указал и на объективные причины просчётов. В районах военных действий у него своя агентура. И живым агентам там помогает инструментальная разведка, сеть тайных датчиков — приборы точные и надёжные. Но внедрять своих людей в бандитские шайки гораздо трудней, инструменты здесь неприменимы. Наблюдать за неприятельской армией проще, чем следить за десятком преступников, сбившихся на короткое время в одну стаю.
Гамов продолжал утверждать, что трудно вести политику, когда неточно представляешь себе настроение народа. Ошибка с количеством бандитов лишь часть более общей и трагической ошибки — неизвестности, сколько людей поддерживают нас, а сколько наших противников. В каждой квартире не поставишь подслушивающее устройство, в каждую семью не введёшь своего агента.
— Побойтесь бога, Гамов! — не выдержал Готлиб Бар. — Да спросите у меня, если не верите Прищепе! На заводах, на селе, в магазинах, это всё мои объекты, нашу деятельность одобряют, нас хвалят.
— Вы меня не поняли, Бар. Я не утверждаю, что наша разведка уже ошиблась в оценке настроения народа. Но говорю, что такая ошибка возможна, и мы можем её проглядеть.
Гамов, уверен, высказывал давно обдуманное. Он считал, что в обществе, сцементированном единой волей, в данном случае его, Гамова, верховной волей, очень трудно распознать истинные настроения людей. Свободного обсуждения нет, борьбы партий не существует — как же узнать, о чём думает средний житель? В стране, где нет разногласия мнений, нет и точного понимания людей. Мы сами создали такую страну, но, используя достоинства единовластия, не должны забывать и о присущих единовластию пороках.
— А Фагуста? — возразил я. — А этот беспардонный демагог, которого вы почему-то опекаете, разве он не высказывает открыто мнения, отличные от наших?
— Рад, что вы, наконец, нашли пользу в деятельности редактора «Трибуны», Семипалов. Фагуста — как бы узаконенный критик всего, что мы делаем. Он — крайность. А масса молчит. Только чрезвычайные события заставляют всё население открыто заговорить.
— Информация методом провокации, — сострил Готлиб Бар. До министерского поста он считался мастером острословия, но сейчас и ему было не до острых словечек. Всё же он повторил с удовольствием: — Информация методом провокации!
— Вы правы, Бар. В нашем обществе народ на откровенность надо провоцировать. Лишь чрезвычайность заставляет людей забыть о молчании. Вот почему так опасно ошибся наш друг Прищепа в оценке реальной мощи бандитов. И меня тревожит, что мы строим свою политику, не ведая реального настроения народа. Поразмыслите об этом.
После заседания я вышел вместе с Гонсалесом.
— Просьба, Гонсалес, — сказал я. — Только не спрашивайте, зачем мне нужно то, о чём попрошу. Пока это мой секрет. Не могли бы вы по одному моему требованию арестовать человека и держать его в заключении, пока я не прикажу его освободить или не предам вашему суду?
Гонсалес обиделся.
— Вы, кажется, забыли, Семипалов, что в моём подчинении вся полиция и все охранные войска? Могу арестовать любого. Даже вас самого!
— В своём аресте я пока не нуждаюсь. И постараюсь не забывать, что в ваших руках вся полиция и все охранные войска.
Я мог бы попросить об аресте и Павла Прищепу, отношения у меня с Павлом были иные, чем с Гонсалесом. Но я учитывал, что репутация у Чёрного суда куда грозней, чем у разведки.
3
Отношения с Войтюком развивались так, как и должны были развиваться. Он стал не только угодливо слушать, но и осторожно задавать вопросы. Следующей стадией должна была стать наглость. Надо было показать ему, что реальность иная: он в моих руках, а не я в его.
— Войтюк, — сказал я после его доклада о новостях в международной жизни, — не кажется ли вам, что у нас утечка информации?
Он и глазом не моргнул.
— В каком смысле — утечка информации?
— В самом прямом. Передают врагам государственные тайны.
— Полученные у нас?
— Полученные от меня.
Ему стало изменять натренированное хладнокровие.
— Кто же мог передать секретные сведения, полученные от вас?
— Вы, Войтюк. Вы передали их за рубеж.
Он всё же ещё не верил, что разоблачён. Он молчал, собираясь с мыслями. Я тоже молчал. Он решил, что лучшая оборона — не соглашаться с обвинениями. Таков, очевидно, был внушённый ему стандарт оправдания — для лёгких случаев.
— Не могу поверить, что вы серьёзно, генерал! Мне — и такое обвинение! Это же чудовищно!
— Почему чудовищно? Нормальное явление, Войтюк.
— Отказываюсь понимать! Немыслимое обвинение! Совершенно немыслимое!
— Серьёзное, Войтюк, только серьёзное. В остальном, повторяю, вполне нормальное. Ибо вы делали лишь то, что должны были делать.
— Делал то, что и должен был делать?
— Именно. Раз вы профессиональный шпион…
— Генерал, я глубоко уважаю вас. Но это не значит, что я готов снести любые оскорбления. Я приму свои меры.
— Примете свои меры? Какие? Вздумали мне грозить?
Он постарался взять себя в руки. Вначале он сильно побледнел, теперь краска возвращалась на щёки.
— Чем я могу угрожать вам, генерал? Я знаю своё место. Но я потребую доказательств! Все обвинения — только слова, если за ними не стоят факты.
— За ними стоят факты, Войтюк. Вы понимаете, что любой начальник интересуется тайнами своих подчинённых, особенно занимающих такие ответственные посты, какой вы занимали сперва у Вудворта, а теперь у меня. Ваш покаянный лист меня разочаровал, Войтюк. Вы забыли упомянуть в нём о полученном вами подарке — изумрудном колье, фамильной драгоценности старинного рода Шаров. И преподнёс вам это колье сам Ширбай Шар, министр его величества Кнурки Девятого. Очень важные сведения надо было передать Ширбаю, чтобы он расстался с родовой драгоценностью.
Войтюк не напрасно выбрал себе профессию, требующую не только проницательности, но и мужества. Он тревожился, пока сохранялась неизвестность, и шёл в открытый бой, когда другого выхода не было.
— Вы не думаете, генерал, что для ценного подарка могли быть и иные причины, кроме политических?
— Бросьте, Войтюк. Это дешёвый приём — намекнуть на интимные связи между вашей женой и Ширбаем. И нет вам нужды обливать грязью себя и жену. Не было у вашей жены связи с Ширбаем. И не могло быть. Во-первых, вы сами не допустили бы такой связи, для этого вы слишком любите свою жену, это мне известно. И во-вторых, развратник Ширбай настолько пресыщен связями с женщинами, что за ещё одну связь, даже с такой красавицей, как ваша жена, не отдаст одну из фамильных драгоценностей. Другое дело — оплата важных государственных секретов. За некоторые из них и драгоценностей не жалко.
— Вы говорите так, будто знаете, какие государственные секреты я передавал Ширбаю Шару?
Войтюк дошёл до такого спокойствия, что закинул ногу на ногу. Ещё ни разу он не позволял себе подобной вольности. Сознание, что против меня имеется убийственный козырь, продиктовало ему внешнюю развязанность.
— Вы сами скажете, что именно передавали Ширбаю.
— На допросах у вашего друга Прищепы? Уж не собираетесь ли вы меня арестовать?
— Во всяком случае не исключаю такой возможности.
— Она исключена. Советую меня не арестовывать.
Теперь я видел его насквозь. Он был слабее, чем я опасался. Такого можно брать голыми руками.
— Вот как — советуете не арестовывать? Не откажите в любезности объяснить, почему такой совет?
— Вот почему, вглядитесь получше!
Он с торжеством поднял вверх самопишущую ручку. Он всегда вынимал эту ручку, когда приходил ко мне — и вёл ею записи в тетради. Я с первого взгляда на неё не сомневался, что это не только ручка, но одно из тех устройств для передачи информации, какими удивлял меня Павел, когда мы сражались в окружении.
Войтюк победно выложил свой главный козырь:
— Все наши разговоры, генерал, аккуратно записывались и сейчас хранятся в надёжном месте. И если меня арестуют, весь мир узнает, что заместитель диктатора был источником сведений для шпиона!
— Значит, вы признаётесь, что вы шпион, Войтюк?
— С тем важным дополнением, генерал, что вы деятельно помогали шпиону. И потому ответственность за успешно проведённый шпионаж ложится на вас. И вашей блистательной политической карьере грозит полный крах, если станет известно о вашей связи со мной.
Я сделал вид, что растерялся и предался трудному размышлению.
— Хорошо, арестовывать вас не буду. Вы думаете, дело ограничится только тем, что вы останетесь на свободе?
Он вообразил, что взял верх. И не удержался от торжества.
— Генерал, пора поставить все точки над «i». Вы человек умный и смелый, это всем известно. И понимаете, что попали в опасную ситуацию. Но нет положения, из которого не было бы выхода. Выход предлагаю такой: мы продолжаем так удачно начатое сотрудничество.
— В смысле?
— Да, генерал. Вы будете снабжать меня ценными сведениями, я буду передавать их дальше.
— Вы предлагаете мне совершить измену?
— Вы уже совершили её! Ваше сообщение, что Гамов в ярости готовит дикую расправу над целым народом, прибыло вовремя и было высоко оценено. Нордаги избежали грозившего им уничтожения. И донесение о том, что сражения на фронте прекращаются на всю зиму, а все оборонные силы бросаются на ликвидацию бандитизма, тоже было своевременным и важным. Правда, вы извещали, что с речью к народу выступит Гамов, а он такой речи не произнёс.
— Гамов поручил её Гонсалесу.
— Мы так и поняли — поручил. Между прочим, самому ужасному человеку в вашем правительстве! Итак, мы продолжаем сотрудничество, генерал. Только вместо хитрого выуживания из вас секретов, которыми вы и без того легко делитесь, я буду задавать вам осмысленные вопросы, а вы давать осмысленные ответы.
— Называйте ваши осмысленные вопросы.
Он на мгновенье снова растерялся. Он всё же не ожидал такого быстрого согласия на государственную измену.
— Так сразу, генерал?.. Ну, во-первых, новые дивизии… Сколько сформируете в течение зимы — из мобилизованных, амнистированных?.. И — сгущённая вода! Производство энерговоды на новых заводах, расширение старых. Вы создаёте свой водолётный флот, но каковы масштабы?.. Разрешите фиксировать ответы…
— Минуточку… Сперва проведём одно дело. — Я вызвал Гонсалеса. — Семипалов. Рад, что узнаёте по голосу. Гонсалес, я просил вас, если понадобится, выполнить одну мою просьбу. Вот эта просьба. Немедленно арестуйте Анну Курсай, жену моего сотрудника Войтюка. Обвинение предъявлю потом. Режим — одиночная камера. И никаких послаблений! Позвоните, когда возьмёте её. Пока всё.
Не знаю, понял ли Войтюк, как реально раскладывается игра, но побледнел он смертно. Он силился что-то сказать и не мог. Я встал и подошёл к нему. Войтюк отшатнулся, не поднимаясь из кресла. Он глядел на меня белыми глазами.
— Подонок ты! — сказал я. — Дерьмо собачье! Вздумал командовать мной! Одному удивляюсь — неужели в Кортезии не нашлось ни одного толкового разведчика, что воспользовались таким ничтожеством, как ты?
Он пошевелил губами, но снова не сумел ничего сказать. Я воротился на своё место и заговорил спокойно. И постарался, чтобы металл в голосе звучал доходчиво.
— Слушай внимательно, слизняк! Ты надумал превратить меня в своего слугу. Мы поступим по-иному. Превращать тебя в простого слугу я не буду. Ты станешь моим рабом. Будешь выполнять все мои повеления — быстро, самозабвенно, энергично!.. Вот так будешь мне служить, проходимец! И только такое служение спасёт тебя и твою жену. Что такое одиночная камера у Гонсалеса, наверное, догадываешься. Ты сказал, что Гонсалес — самый страшный человек в правительстве. Вполне согласен с тобой.
Он наконец выдавил трясущимся ртом:
— Почему Анна?.. Она невиновна!
— Она виновна! Виновна хотя бы в том, что выбрала в мужья такого остолопа, как ты, шпион-неудачник. Её арест гарантирует твою верность и исполнительность. Наш дорогой диктатор Гамов бредит категорией, название которой — эффективность. Каждое действие должно давать эффект — и желательно максимальный. В этом я его верный последователь. Пока твоя жена в тюрьме, ты будешь мне рабски служить. А откажешься, что ж — и её судьба, и твоя будут горестными. Дальнейших разъяснений не нужно?
С трудом, но он уяснил безвыходность своего положения.
— Служить — хорошо… Но разве я могу быть вам полезен?
Я решил, что пора переходить от угроз к нормальному тону, и сменил грозное «ты» на полупрезрительное «вы».
— У вас возникли сомнения, Войтюк?
— Видите ли… Я могу передавать сведения отсюда в Кортезию. Но что я могу передавать из Кортезии сюда? Их секреты мне неизвестны… Простите, я не отказываюсь, но..
— Прощаю. Одобряю за искренность. Вы правы, каждый шпион — полупроводник. Данные, найденные им, текут только в одну сторону. Это меня устраивает. Вы будете моим личным шпионом не для того, чтобы получать секретные сведения из Кортезии, это гораздо лучше вас делают агенты Прищепы. Нет, вы останетесь источником секретнейших сведений для Кортезии, передатчиком того, о чём я захочу кортезов информировать.
Войтюк попался на том, что посчитал меня глупей, чем я был. Но и я совершил с ним такую же ошибку. Несмотря на то, что чувства его были в смятении, он безошибочно уловил, к чему я клоню. Он медленно, словно вслушиваясь в каждое слово, проговорил:
— Генерал, если я правильно… Вы хотите дезинформировать кортезов?.. Передавать им через меня ложные сведения?
Я подтянулся внутренне. От того, поверит ли мне Войтюк, зависела удача задуманной операции — во всяком случае, первая её стадия.
— Нет, Войтюк, не так. Я не стану пичкать вас ложью. Всё, что я передам через вас, будет правдой. И не просто правдой, а важными государственными секретами. Разве не так было до сей поры? Я снабдил вас известием, что Гамов готовит нордагам жестокую кару. И разве то, как жестоко Гамов расправился с беззащитными пленными, не показывает, что было бы со всеми нордагами, не отведи они свои войска с нашей территории? А то, что мы прекращаем на фронте всякую активность до весны? Что не только полицию, но и армию бросаем на тотальное истребление преступности в стране? Я снабжал вас правдивой информацией, Войтюк. И впредь буду снабжать такой же.
Он постепенно отходил от потрясения.
— Но ведь это значит, генерал…
— Войтюк, вы опять ошиблись. Это значит совсем не то, о чём вы подумали. Я не предаю своей родины. Ни в одном факте, о котором вам сообщу, не будет ничего вредящего моей стране. И наоборот, всякую вредящую ей информацию, ставшую мне известной благодаря моему положению, я утаю от вас, Войтюк. Поэтому никаких данных о количестве дивизий, об энерговоде, о строящихся водолётах! Это будет правда, только правда, но правда, полезная для моей страны и для меня, как одного из её соправителей.
Искра разума, блеснувшая в его глазах, опять стала тускнеть.
— Не понимаю… Какой же тогда смысл?..
— Напрягите внимание, Войтюк. Повторяю: родине я не изменю, но это не значит, что я во всём согласен с диктатором. Иные его поступки вызывают раздражение — и не только у меня. Временами он своей резкостью, своим крутым нравом… Короче, правитель не столь жестокий нашёл бы гораздо больше возможностей для соглашения с нашими противниками.
Он наконец уловил смысл предлагаемой игры. Но интерпретировал применительно к своему уровню — примитивно и грубо.
— Вы правы, генерал… Правительство, возглавляемое вами…
— Не обязательно мною. Но не Гамовым.
— Да, тогда откроются иные возможности в мировой политике. Гамов на мир не пойдёт, пока не уступят его немыслимым требованиям. Уверен, что влиятельные круги в Кортезии поддержат ваше благородное стремление реорганизовать правительство.
— Надеюсь на это. Так вот — информация, которую буду передавать вам, должна помочь реорганизации нашего правительства. Оказать давление на Гамова в нужном направлении! И начну её передавать немедленно.
— Слушаю, генерал. — Войтюк снова вынул ручку, разложил на коленях блокнот для видимости записи.
— Фиксируйте, Войтюк. Гамов намерен в скором времени обратиться ко всем воюющим с нами странам с официальным предложением. Он запросит условия, на которых враги согласятся замириться. Между прочим, диктатора тревожит, какова его истинная популярность в народе. Имеет ли он надёжную поддержку в душах? Ему нужны чрезвычайные условия, чтобы люди высказались открыто — за они или против него?
— Понял. Создадим такие чрезвычайные условия. Так ответят Гамову, что от него отшатнутся его сторонники! Можете считать, что союзники сделают всё возможное, чтобы расчистить вам дорогу к власти.
Я сказал очень холодно — я ненавидел этого мелкотравчатого подонка, вдруг возомнившего, что он может вещать голосом всех правительств, соединившихся против нас:
— Войтюк, вы преувеличиваете свои возможности. Ваше дело — передавать информацию. И не сверх того. А что решат союзники, они решат, не советуясь с вами.
— Слушаюсь, — он мигом сбавил тон. — Будет ещё информация?
— Будет. Профессиональные разведчики получают от хозяев плату. Я не спрашиваю, сколько вы получаете, Войтюк, и чем получаете — деньгами или драгоценностями для жены. Но что получаете, не сомневаюсь. Политики получают от дружественных правительств не плату, а финансовый кредит. Без денег политику вообще, а тайную тем более, не осуществить. Передайте, чтобы сумму, которую я потребую, положили секретно в один из банков Клура мелкими порциями на безымянных предъявителей.
— Вы назовёте эту сумму?
— Называю. Сто миллионов диданов в ста порциях по миллиону.
У Войтюка едва не выпала ручка.
— Простите, вы сказали — сто миллионов диданов?
— Сто миллионов — и в качестве первого взноса.
— Сто миллионов диданов! — бормотал он, ещё не веря. — Это же десять чудов золота!
— Будем считать на банкноты, а не на золото. Бумажки легче металла. Сто миллионов мелкими порциями по миллиону диданов.
Он сумел усмехнуться.
— Мелкая порция в миллион диданов. Сто дин золота! Да такую мелкую порцию одному не унести.
— Повторяю — считайте на банкноты.
— А что передать — почему сто счетов, а не один?
— Для того, чтобы я мог сразу проверить, что деньги переведены и я могу ими пользоваться.
— Каким образом пользоваться, генерал?
— Самым простым — прийти в банк, назвать секретный шифр и получить числящуюся на этом счёте сумму. Разумеется, не сам приду, а один из моих агентов, какому захочу вручить эту сумму. Так вот, ваши хозяева без промедления кладут в банк сто миллионов диданов, вы сообщаете мне секретные шифры ста счетов, а я поручаю своему агенту для проверки получить суммы, скажем, с двух-трёх. И буду знать, если он эти деньги получит, что вступил с союзниками в тайную связь. Но если хоть один счёт окажется пустым!.. И если вообще не будет уведомления, что созданы такие счета… В этом случае, Войтюк, нет нужды ни в тайной связи с кортезами через вас, ни в вас самом.
— Иначе говоря, если на связь с вами мои начальники не пойдут, мои дни можно считать сочтёнными? — уточнил он спокойно. Классические правила тайной игры — уничтожение провалившихся агентов — он знал хорошо. Я дал понять, что дальнейшая игра будет отходить от классических канонов.
— Не только ваши, но и всех ваших близких, Войтюк. Но почему такой пессимизм? Во-первых, служба моего нового агента, каким вы теперь являетесь, может удаться — и тогда будем заниматься подсчётом не оставшихся вам для жизни дней, а наград за удачу. А во-вторых, если не будет нужды в шпионе Войтюке, то, возможно, появится нужда в Войтюке — знатоке международных отношений. И тогда ваша камуфляжная внешность станет вашей подлинностью. Вы не допускаете такого поворота событий?
Он смотрел на меня, пытаясь оценить достоверность моих обещаний.
— Генерал, буду служить вам верой и правдой! Ибо вы на том месте, какое сегодня занимает Гамов, — самая отрадная возможность для улучшения международных отношений. Чтобы здраво судить об этом, мне не нужно быть тайным агентом, достаточно оставаться экспертом дипломатического ведомства.
Зазвонил телефон. Я взял трубку.
— Слушаю, Гонсалес. Благодарю. Да, до дальнейших распоряжений, правильно. Дальнейшие распоряжения будут такие: освободите Анну Курсай. Скажите, что задержали по недоразумению. Дорогой Гонсалес, я же объяснил вам — особый мой секрет. Разве заместитель диктатора не может иметь свои политические секреты? Ещё раз — благодарю!
Я выразительно посмотрел на Войтюка. У него кривилось лицо. Он еле удерживался от слёз. Он любил свою жену, это было явно.
— Генерал, — сказал он. — Поверьте мне…
Я прервал его:
— Идите и выполняйте, что намечено. Анна не в курсе ваших… особых функций?
— Что вы! Разве я стал бы жертвовать её благополучием?
— И впредь не жертвуйте. Идите. Идите!
Он ушёл, а я задумался. И, как после встречи с пленными нордагами, снова чувствовал, что не понимаю себя. Всё получалось по-иному, чем я рассчитывал. Никогда раньше я не подозревал в себе скрытого влечения к интригам, к обману, к рискованным политическим комбинациям, а сейчас занимался ими — и с охотой. Я усмехнулся, вспомнив собственные слова: «Буду передавать вам только правдивые сведения». Говорить правду ради утверждения лжи! Великая ложь, которую я задумал, держится, как на незыблемом фундаменте, на тысячах мелких правд. Тут был парадокс, я не мог постичь его. Конечно, я мог сказать себе: командует внутренняя логика событий, действую по её железным законам. И это тоже было правдой, одной из тех маленьких правд, на которых высилось грандиозное здание большой лжи. Но, впрочем, думал я, можно бы выразиться по-другому: меня вёл рок, я попал под власть этой всё объясняющей причины мировых событий — того таинственного двигателя, что выше людей, выше богов. Выше самого времени. Я пожал плечами. Древний назвал бы рок и успокоился, против рока не попрёшь. Но я не верил в существование высших сил, слово «рок» мне ничего не объясняло. Но в естественную логику событий я верил. А естественная логика событий вела меня по пути, какой я считал неестественным.
— Иду к вам, — сказал я Гамову по телефону.
В маленьком кабинете были Павел Прищепа и Вудворт. Гамов радостно протянул мне руку.
— Блестяще, Семипалов! Некоторые моменты — шедевр!
— Какие?
— Прежде всего — о том, что вы хотели бы сместить меня и стать главой государства. Очень убедительно! Они в это сразу поверят, это вполне в их духе — соперничество лидеров.
Я сказал очень серьёзно:
— Гамов, а вам не приходило в голову, что я и вправду хотел бы занять ваше место?
Он знал, что превосходит всех нас, и не стеснялся — без оскорбления — это показывать.
— И не придёт! Вы меня не замените, но и я вас не заменю. Каждый на своём месте, а в целом мы — стальное единство.
Это было, конечно, правдой. Вудворт спросил:
— Почему вы назначили такую огромную сумму за сотрудничество с Войтюком? Вряд ли Аментола согласится на столь баснословные выдачи.
— Он согласится, Вудворт. За сотрудничество с каким-то разведчиком Войтюком такие платы немыслимы, вы правы. Но я предложил политический союз, сотрудничество с Кортезией, а не с её отдельными агентами. И если Аментола не раскошелится, грош ему самому цена. Огромность запрошенной суммы корреспондирует огромности задуманного дела. И я предупредил, что на первом взносе не остановлюсь. Тайный союз с тайными противниками Гамова обойдётся кортезам дороже, чем их явные союзы с другими государствами.
— Вашим вдохновенным враньём, Семипалов, вы поставили передо мной неожиданные проблемы, — признался Гамов. — Например, обращение к врагам с вопросом о целях войны и возможностях мира. Вы передали, что я готовлюсь к такому обращению, а я и не думал о нём.
— Теперь подумаете. Не будет ничего плохого, если укажете условия, на которых возможно прекращение войны. А они обнародуют условия. Давно назрело время знать, во имя чего мы воюем.
Гамов слушал меня рассеянно. Уверен, что в его мозгу уже возникали те хлёсткие формулировки, какими он вскоре поразил мир. Я придумал обращение Гамова ко всему миру, чтобы создать видимость передачи Войтюку секретных сведений. Но выдумка моя породила великую декларацию — поворот в мировой политике. Логика событий выше наших личных решений.
Рассеянность, овладевшая Гамовым, была так явна, что мы трое — Вудворт, Прищепа и я — сослались на неотложные дела и ушли.
4
Итак, Войтюк спровоцировал меня на придумывание государственного секрета. Я спровоцировал Гамова на «Декларацию о войне», а «Декларация о войне» стала одной из вех, определяющих ход истории.
Будущий историк не найдёт в «Декларации» ни единой идеи, которые не были бы уже Гамовым высказаны ранее. Он повторялся. Но повторялся так энергично и сжато, придал идеям такую чёткость, что они сразу врубались в память. Главным в декларации было то, что являлось главным во всех его прежних речах: война — преступление против человечества. Руководителей и пособников войны должен судить суд скорый и безжалостный. Я сотни раз слышал от Гамова такие речения, они носили скорее эмоциональный, чем политический характер. Даже в создании Чёрного суда все помощники Гамова, кроме одного — Гонсалеса — увидели нечто, помогающее победе, а вовсе не обвинение против всего человечества.
Я высказал возражения против слишком хлёстких формулировок.
— Семипалов, вы раньше требовали, чтобы я изложил философию нашего правительства. Вот я и высказываю её. Вы с ней не согласны?
— Недоумеваю. Вы объявили преступниками всех, кто ведёт войну. Но ведь это означает, что и мы преступники?
— А разве вы сомневаетесь в том, что вы преступник?
Он сказал это так серьёзно, что не я один запротестовал. Не мы начали войну, мы лишь ведём её к победе — нашей победе, разумеется. Мы не создатели, не организаторы военных ситуаций. И мы не можем собственным старанием прекратить войну. Если мы признаем себя преступниками и захотим перестать ими быть, нам это не удастся. Война — несчастье, а не преступление. В преступлении присутствует злая воля, в приказах командующего армией необходимость — защита своей страны. Командующий — слуга неизбежности, но не злодей.
— Вы пацифист. И доводите отрицание войны до крайних пределов, — поддержал меня Вудворт. — С вашей программой я не смогу проводить международной политики. Вы ставите меня в немыслимое положение, Гамов!
Наш министр внешних сношений так разволновался, что повысил голос. Гамов хранил хладнокровие, даже улыбался. Не так уж часто теперь выпадали случаи — видеть Гамова улыбающимся.
— Я не призываю вас соглашаться со мной. Лишь в очень простых случаях создаётся полное единомыслие. Проблема войны к таким случаям не относится. Я опубликую «Декларацию о войне» как моё личное обращение к народам мира. А вы сообщите о несогласии с отдельными формулировками редактору «Трибуны». Фагуста создаст шум вокруг наших расхождений.
— Зачем вам шум господина Фагусты? — с раздражением спросил Вудворт. — Он повредит авторитету нашей монолитности.
— Нам важней знать реальное настроение народов, чем добиваться насильственного единства в своём кругу. Тот факт, что в правительстве расхождения, заставит каждого составить собственное мнение, Фагуста шумихой будет способствовать этому.
— Снова получается информация методом провокации, — повторил Готлиб Бар полюбившуюся фразу.
Мне, уже наедине, Гамов обрисовал свой проект «Декларации» несколько иными линиями. Разве я не внушил Войтюку, что он будет получать от меня только правдивую информацию? И разве не солгал, что сам выступаю против диктатора? А если враги дознаются, что Семипалов вовсе не соперник Гамова и вовсе не ведёт против Гамова тайной войны? Ведь тогда начатая игра потеряет значение. А теперь они скажут себе: нет, до чего же дошли у них распри, если не поостереглись открыто выставить на обзор свои разногласия! И окончательно уверятся, что Семипалов, точно, скрытый соперник, а не последователь Гамова.
Он выкладывал это радостно — восхищался собой и тем, что придумал удивительную ситуацию: все помощники возражают против его идей, но все сохраняют верность ему на практике. В нём непостижимо совмещались несовместимости — добиваться «эффективности» самого маленького поступка — и забывать о любой пользе ради идей, практически неосуществимых, но из разряда тех, что именуются высокими. Он понимал, что декларацией о войне вызывает раскол в своём окружении. Я сказал, что он предоставлял решение спора всему человечеству — и это не фраза. Он видел своим единственным серьёзным партнёром во всех спорах именно всё человечество — и ни одним человеком меньше!