Эхо первой любви Воронова Мария
– Нет, не всем! Просто вы для нее особенный, и я хотела, чтобы вы понимали, как ей трудно!
– Я постараюсь это понять, – сказал он мягко.
– И знайте, что я ни за что не дам ее в обиду! – выкрикнула Клавдия.
Мстислав Юрьевич удивился подобной горячности, но ничего не сказал, и остаток пути они провели в молчании.
Семейная жизнь с ранней юности пугала меня. Нет, о любви я мечтала ничуть не меньше, чем обычная девочка, но все эти борщи, фланелевые халаты, пестрые и яркие, но при этом унылые, как печальные галлюцинации шизофреника, тренировочные брюки, уборки по воскресеньям, просмотр телевизора… Сердце наполнялось тоской, когда я думала, что пройдет совсем немного лет, и все эти вещи заполнят мое существование. Половина моего времени будет занята мыслями о сегодняшнем ужине и завтрашнем обеде, и признание мужа, что я вкусно его кормлю, станет моей главной жизненной наградой. Я никогда не была лентяйкой и не боялась домашней работы, нет, страшило другое: что все это засосет меня, и не только тело, но и душа заплывет жиром, и придет день, когда я решу, что счастье – это и есть теплая вязкая лужа, в которой я барахтаюсь. И что мои барахтанья – это плохо, а хорошо лежать и похрюкивать от сытости и безопасности.
Я не представляла себе ничего ужаснее унылого и безнадежного существования, состоящего из сна, еды и нескольких тягостных часов в перерывах, когда надо заработать денег на сон и еду, включая алкоголь, чтобы быстрее пролетело бессмысленное время, когда не хочется спать, но не нужно работать.
Тусклое прозябание биоробота, серость и тьма с постоянным тлением огня зависти к чужим успехам и редкие искры радости от чужих неудач…
Когда человек рождается, он полон энергии и радостной силы. Посмотрите на детей: с каким интересом они приходят в мир, все им любопытно и хочется что-то постоянно делать. Они хотят быть строителями, докторами, пожарными, художниками, петь, танцевать, читать стихи, и все им в радость. Но минует совсем немного времени, и они узнают от родителей, что работа – это тягостное и унылое занятие, а смысл есть исключительно в выходных. Отец не занимается любимым делом, а тянет ненавистную лямку, чтобы прокормить семью, и в будущем ребенок будет должен этому скромному герою за каждый кусок хлеба. Девочка только успевает с радостным предвкушением повязать фартучек и взять метелочку для пыли или собирается впервые в жизни почистить картошку, как тут же мать сообщает ей и словами, и тоном, и всем своим видом, что домашние хлопоты – это вовсе не приятное и интересное занятие, а пожизненная каторга, на которую обречены все женщины, беспросветный адский труд и унизительная обязанность, не исполнять которую, впрочем, нельзя.
Если вдруг семья не справляется с превращением ребенка в послушного раба, то он идет в школу, где у него остается мало шансов. Много ли знаний мы получили за одиннадцать лет учебы? Я, например, до сих пор не понимаю, как жидкий ток течет по твердым проводам, что такое валентность, производная и логарифм, и теперь уже нет надежды, что когда-нибудь пойму. Допустим, «жи-ши пиши через и». Это помню, но знаки препинания ставлю интуитивно, и если не уверена в написании слова, то просто заменяю его на другое подходящее по смыслу, вот и все. Иностранный язык? Я вас умоляю! Мне кажется, все учителя, перед тем как поступить на работу, собираются где-то и дают тайную страшную клятву, суть которой сводится к тому, что ни один ребенок, оканчивая школу, не сможет говорить свободно на иностранном языке, а в идеале так и вообще не будет его знать.
Еще в школе мне испортили впечатление от многих прекрасных произведений русской классики. Вот, пожалуй, и все.
Но зато там вбили в голову такие бесценные максимы, как «звонок для учителя», «я – последняя буква алфавита», «один в поле не воин» и прочее в том же духе.
Мы одиннадцать лет учились понимать, что, кроме нашего собственного мнения, есть еще мнение общественное, которое следует предпочесть в любых обстоятельствах, так же, как ставить интересы коллектива выше собственных. Нас учили лицемерию и рабскому поведению, вот и все. Приучали делать не то, что кажется полезным и целесообразным нам самим, а выполнять разные бессмысленные действия просто по приказу педагога. Учили «не выпячивать» свои достоинства, а лучше всего скрывать или вовсе от них отказываться. Хорошенькая девочка должна была одеваться, как женщина во времена вражеской оккупации, то есть так, чтобы ни у какого врага не возникла идея с ней поразвлечься. У нас в роли оккупантов выступали климактерические учительницы.
Умным детям приходилось ничуть не легче. Не дай бог, какой-нибудь юный гений додумывался решить задачу оригинальным способом! Его сразу прилюдно унижали, и это был не просто процесс ради процесса, но еще и прекрасное назидание другим детям: не высовывайтесь! Не лезьте!
А, чуть не забыла! Конечно же, куча времени отводилась на изучение страданий угнетенных во все времена. Считается, что картины жестокости и насилия вредны неокрепшим детским душам, но ради того, чтобы нас просветить насчет страданий народа, педагоги об этом забывали.
Все это служило одному: чтобы мы думали, раз у нас нет на ногах кандалов и колодок и никто не бьет нас плетью, стало быть, мы свободные люди.
Не хочу хвастаться, но вышло так, что жесточайший прессинг, формовка и шлифовка почему-то не выбили из меня внутреннее чувство свободы. К сожалению, жизнь такова, что люди, не утратившие этого чувства, обычно сами загоняют себя в беспросветное рабство.
Я никогда не стремилась к богатству и не разделяла мечтаний подруг о прекрасных олигархах, которые, проезжая мимо девушки и окатив ее из лужи, вдруг резко впечатлятся красотою загрязненной дамы и возьмут к себе во дворец.
Нет, мне хотелось повторить судьбу Кати Татариновой из «Двух капитанов», книги, которую я перечитывала раз сто.
Мне казалось очень важным найти своего Саню Григорьева именно в ранней юности, пока душа чиста и горяча и способна на настоящее чувство. Любить один раз и на всю жизнь, так, чтобы в старости с улыбкой вспоминать, какими мы были страстными и безрассудными.
Такие были у меня планы. И наступил день, когда мне показалось, что я нашла своего избранника.
Мы учились в одном классе, и я долго видела в нем просто красивого и умного парня, по которому страдает большинство наших девчонок, а присоединяться к толпе обожательниц казалось мне глупой затеей.
Красота его за много лет стала привычной, а ум впечатлял постольку, поскольку у него можно было всегда с полной гарантией качества перекатать домашку по физике и другим точным наукам.
В нашей параллели было три претендента на медаль: дочка учительницы математики, зубрилка, после каждой четверки устраивавшая такие истерики, что у педагогов сформировался условный рефлекс, дочка успешного бизнесмена, безмятежная девочка с удивительно приятным характером, и он, единственный, кто реально заслужил свои пятерки, не оскорбляя при этом педагогов излишней живостью мысли.
Кажется, я как-то обмолвилась, что он слишком правильный и исполнительный, но не думаю, что это повлияло… Впрочем, не важно.
В старших классах у нас появился новый учитель русского и литературы. Можно сказать, новаторский. Это был недавний выпускник университета, тощий от пожирающих его амбиций, всклокоченный и непромытый, как подобает гению, и, разумеется, в растянутом вязаном свитере. Замечу вскользь, что в почти неизмененном виде его теперь можно встретить в интернете с разными критическими статьями.
Он пытался в нас что-то заронить, или пробудить, или, может быть, вдохнуть, во всяком случае, его уроки отличались суетливым кликушеством, которое ему угодно было считать вдохновением.
Среди впечатлившихся оказался, к несчастью, и мой мальчик-медалист. Вняв истерическим призывам мыслить самостоятельно, он написал большое сочинение по Шолохову, в котором выразил мнение, не совпадающее с мнением нашего учителя. Он, бедняга, еще не знал, что когда человек тебе приказывает мыслить самостоятельно, он имеет в виду «думай так, как думаю я!».
Я не вникала в суть их спора и, плохо зная творчество Шолохова, не берусь судить, кто из них был прав, но мне совершенно непонятно, с чего наш одухотворенный педагог так завелся и «плотно наехал» на парня. Ну поставь трояк и успокойся, так нет, ему понадобилось публично швырять тетрадку и обзываться «эгоистом» и «неандертальцем».
Парень спокойно встал, сказал: «Вы не смеете меня так называть!» – и вышел из класса.
Учитель, несмотря на пропитанность высоким духом русской литературы, оказался мелким склочником и не смог простить ученика без того, чтобы тот публично извинился.
Парень отказался, с тех пор по русскому и литературе больше трояка не получал, и медаль, естественно, проплыла мимо.
А я поняла, что передо мной свободный человек, и полюбила его именно так, как мечтала: страстно, сильно и безрассудно.
Смешно, но мне показалось знаком судьбы то обстоятельство, что в сюжете «Двух капитанов» Саня тоже терпит гонения от своего учителя литературы по прозвищу Лихосел.
С тех пор каждый день в школе представлялся интересным приключением. Сердце замирало от предвкушения новой встречи, и я вскакивала в шесть утра, чтобы собраться и одеться безупречно. Заметив, что мой избранник всегда ходит в идеально начищенной обуви, я тоже стала уделять внимание этому предмету. В моем внешнем виде не должно было быть ни единого изъяна ни с точки зрения вкуса, ни с позиций аккуратности.
Многие девочки из бедных семей, стремясь хорошо выглядеть, эксплуатируют природную сексуальность. Юбка покороче, кофточка в «обтягончик», начес, стрелки и много-много дешевых украшений. А гневные вопли родителей и педагогов только подкрепляют их уверенность в том, что они правильно выбрали себе имидж.
Каким-то чудом я избежала этой ошибки. Обладая красивыми ногами и длинными густыми волосами, я не выставляла напоказ свои достоинства. Косметикой пользовалась только в крайнем случае и одевалась строго: черная прямая юбка, собственноручно шитая из старых папиных брюк (о, как она идеально сидела!), и какая-нибудь блузочка или легкий джемперок. В поисках своего образа я вдохновлялась репортажами из жизни британской королевской семьи. Волосы я заплетала или в обычную косу, или в «колосок», иногда делала на голове «корзиночку». Я думала, пусть лучше избранник не оценит моей сдержанной аристократической красоты и не ответит взаимностью, чем я его буду приманивать разными дикарскими уловками, которые мне не свойственны. Даже ради любви всей жизни я не смогла бы осквернить свои веки рисованием на них черных жирных стрелок.
Замечу в скобках, что хоть я выглядела, как услада учительского сердца, все равно не находила одобрения педагогов. Наверное, в моем облике недоставало самоотречения, какой-нибудь детали, показывающей, что мне плевать на себя: спущенной петли на чулках, оторванной пуговицы, мятой сзади юбки или хотя бы лишнего веса.
Итак, удостоверившись, что выгляжу безупречно, я выходила из дому и тут же погружалась в мечты.
Есть у меня такая манера – грезить на ходу, особенно если идешь по набившему оскомину маршруту. Я мечтала сначала о том, как пройдет сегодняшний день, поговорим ли мы или просто посмотрим друг на друга. Просить ли мне списать физику или подождать, пока он сам предложит это сделать? А возвращая тетрадь, что лучше – благосклонно кивнуть или восхититься его умом? Или набраться смелости и попросить наконец объяснить мне, как жидкий ток течет по твердым проводам?
Но мысли мои быстро расправляли крылья и летели дальше, в нашу будущую жизнь. Я представляла, как мы женимся сразу после школы и уедем, обязательно уедем в какие-нибудь суровые края, где мороз и метель. И он будет летчик, как Саня Григорьев, а я стану ждать его из опасных полетов, и целовать заиндевевшие брови и ресницы, и стряхивать ладонью снег с огромного мехового треуха. Мы будем сильные и смелые и станем радоваться каждой минуте своей деятельной и интересной жизни.
Потом я соображала, что без образования мы не нужны ни в каких суровых краях, и прикидывала, на кого бы мне пойти учиться. Честно говоря, душа не лежала ни к какой профессии, быть женой и матерью казалось мне самым лучшим призванием на земле.
В моих любимых «Двух капитанах» Катя хоть и получает профессию геолога, но уделяет ей в сто раз меньше сил, чем Саня своим самолетам, а во время войны она так и вовсе переквалифицируется в медсестру.
Я тоже решила пойти в медучилище. Получать высшее образование ради того, чтобы быть не хуже других, казалось мне несусветной глупостью. Стать заложницей своего диплома? Гробить шесть лет ради того, чтобы потом угробить всю остальную жизнь? Нет, спасибо. Слишком много подобных примеров прошло перед моими глазами, чтобы я следовала им.
Любовь и семья – вот территория человеческой свободы, и мне хотелось остаться на этой территории.
Я так была влюблена, а мечты настолько овладевали моим сознанием, что, оказавшись в школе и столкнувшись там со своим избранником, я бывала вынуждена жестко напомнить себе, что мы еще не женаты и никуда не уехали, значит, бежать к нему с объятиями несколько преждевременно.
Я выныривала из грез и быстро отводила взгляд, но иногда мне казалось, что он смотрит на меня, когда я не вижу, и сердце наполнялось радостной надеждой и предчувствием счастья.
Следуя за своей провожатой, Зиганшин миновал роскошно одетого швейцара и оказался в холле гостиницы. Он думал, что Клавдия отведет его в ресторан или кафетерий, но девушка уверенно направилась к лифтам. Мстислав Юрьевич поморщился. Чувства к Лене были у него не того рода, чтобы нынешнее приключение могло забавлять его.
Тем не менее он ступил в сверкающую от стали и стекла кабину, не понимая, от чего в груди образуется сосущая пустота – от предстоящей встречи или от быстрого подъема.
Ковровая дорожка с необычайно толстым ворсом делала почти неслышными их шаги, пока они шли от лифта до номера, и от этого Зиганшину казалось, будто стук его сердца раздается на весь коридор. Но если Клавдия и заметила его волнение, то никак этого не показала.
Остановившись перед нужной дверью, она сказала: «Вам сюда» – и отступила.
Войдя, Зиганшин оказался в комнате такой огромной, что архитектор вынужден был поставить посередине несколько колонн. Сначала ему показалось, что тут никого нет.
– Лена? – позвал он негромко, озираясь.
Все здесь было выдержано в тоскливом казенном шике. Стены и колонны были облицованы каким-то шероховатым материалом серо-коричневого цвета, и только на уровне глаз тянулась узкая стальная полоска. Вокруг колонн стояли низкие кресла того оттенка, какой бывает у желтка в сильно переваренном яйце, а в глубине комнаты располагалось что-то вроде барной стойки.
По стенам висело несколько картин в той же депрессивной цветовой гамме, что и вся комната, и Зиганшину подумалось, что тут не может произойти ничего настоящего и искреннего.
Еще раз оглянувшись и никого не увидев, он шагнул к панорамному окну и стал смотреть, как фонари с набережной отражаются в черной воде Невы бесконечными белыми дорожками, как плывет по реке какое-то маленькое судно, уже невидимое в темноте и только угадываемое по носовым и кормовым огням и потому похожее на созвездие. Чуть вдалеке светился мост, а если посмотреть строго вниз, то можно наблюдать, как по тротуарам снуют люди, темные тени в соединенном сиянии фонарей, фар и вывесок.
Мстислав Юрьевич только успел подумать, что стал жертвой какого-то глупого розыгрыша, как услышал «Митя» и резко обернулся.
Лена появилась непонятно откуда и, сделав к нему несколько шагов, замерла в нерешительности.
Зиганшин от волнения не мог пошевелиться.
Как ни приглушен был свет в этой огромной комнате, он разглядел Лену совершенно ясно. Кажется, она почти не изменилась с тех пор, как они расстались, а может быть, просто он оказался подготовлен к ее нынешнему облику, потому что видел много репортажей о ней и фотографий в прессе.
Красота ее нисколько не увяла, наоборот, стала четче, определенней, чем в юности, ну а фигура, кажется, осталась точно такой же.
От волнения Зиганшин не обратил внимания, что на Лене надето. Что-то черное и простое.
– Митя, – повторила Лена нерешительно.
Он кивнул, не найдя слов.
– Вот и встретились, – она шагнула к Мстиславу, кончиками пальцев коснулась его плеча и сразу убрала руку.
Зиганшин снова кивнул, совершенно не представляя, что делать дальше. Когда Лена подошла ближе, волнение его вдруг прошло. Он внезапно понял, что в прошлое не вернешься, и, может быть, Лена совсем не изменилась, но сам он определенно стал другим.
Они немножко постояли, глядя на широкую реку за окном, и как знать, о чем думала Лена, а Мстислав Юрьевич вспоминал юность с радостью и благодарностью, что ему посчастливилось пережить сильное чувство к девушке, которой когда-то была эта красавица.
– Хочешь вина? – спросила Лена.
Он покачал головой.
– Не волнуйся, моя помощница отвезет тебя.
Зиганшин покачал головой и признался, что не пьет.
Лена усмехнулась:
– Что так? Закодировался?
– Нет. Просто в юности не приучился, а потом как-то оно было ни к чему.
– Ну ладно, – пожала она плечами, – как хочешь. Я всего лишь думала, что это поможет нам преодолеть неловкость.
Зиганшин развел руками:
– Нужно очень много выпить, чтобы забыть наши обстоятельства. Все же ты бросила меня ради другого мужика, пока я служил.
– Я хотела просить у тебя прощения за это, – со слезами в голосе воскликнула Лена.
– Лена, милая, я давно тебя простил! – Мстислав Юрьевич взял ее за руку и крепко сжал. – Это правда. Так что если ты мучаешься, то не надо, честно, не держу на тебя зла.
– Да? – переспросила она, отступив на полшага. – И за то, что я тебе не написала, что выхожу замуж, тоже простил?
– За это вообще благодарен по гроб жизни, – признался Зиганшин. – Если бы узнал про это в армии, так сразу бы и умер, наверное. Это большая удача для меня оказалась, что ты нашла в себе силы поддерживать до конца нашу переписку.
– Я храню все твои письма, Митя, – сказала Лена тихо, – и порой перечитываю, когда мне совсем тяжело.
– Я тоже твои храню. Хотел сжечь, да не смог.
– Вот видишь…
– Вижу.
Повисла долгая и тягостная пауза.
– О, я так разволновалась, увидев тебя, что совершенно забыла о своих обязанностях хозяйки, – воскликнула Лена, отходя от Мстислава и опускаясь в кресло, – могу ли я предложить тебе поужинать?
Тот покачал головой.
– Легкие закуски? Чай? Кофе? Серьезно, Мить, давай что-нибудь закажем!
– Я слишком волнуюсь от встречи с тобой, чтобы есть. Давай просто поговорим, ладно?
Она кивнула и уставилась в пол. Мстислав взглянул на ее щиколотки и вспомнил, в какой приходил от них восторг. Казалось бы, красивые ноги, ну и что, а ему в линиях тела Лены мерещился ключ от мироздания.
В вырезе ее простого черного платья Зиганшин заметил чуть ниже ключицы хорошо знакомую ему маленькую родинку. Как странно, родинка на месте, а человек перед ним другой. И он сам стал другим. Эх, время…
Мстислав сел в кресло напротив, украдкой взглянув на часы. Если он опоздает и не сможет вовремя забрать детей и маму из кинотеатра, получит серьезный нагоняй.
«Удивительно, чем заняты мои мозги, – с грустью подумал он, – еще совсем недавно мне казалось, что если я увижу Лену, то все остальные мысли покинут меня раз и навсегда».
– Если бы ты знал, как я жалела, если бы только знал… – Лена приложила кончики пальцев к вискам, и Зиганшину показалось в этом жесте что-то нарочитое.
«Да нет, Зиганшин, успокойся, что за чушь лезет тебе в голову! Просто ты столько лет любил Лену и так мечтал о встрече, что теперь, когда эта встреча действительно произошла, тебе мерещится то, чего нет».
– Лена, милая, но что я мог поделать? – сказал он вслух. – Ты была уже официально замужем, когда я все узнал, иначе, конечно, я бы за тебя поборолся.
Лена поднялась, прошла до окна и обратно, и Зиганшин следил за ее плавными движениями как зачарованный.
Встав рядом, она положила руку ему на плечо, и Мстислав даже сквозь грубую ткань формы ощутил тепло ее ладони.
– Митя, если бы можно было все вернуть…
Он промолчал. Если что-то и нельзя сделать в этой жизни, так это вернуть прошлое или изменить его.
– Я часто думала о тебе и очень тосковала. А ты меня вспоминал?
– Каждую секунду. Ты всегда была в моей душе и всегда будешь, пока я жив.
– Так, может быть… – Лена шагнула к нему ближе, и Зиганшин вскочил на ноги, понимая, что надо все остановить, прежде чем она сделает что-нибудь, о чем ей потом неприятно станет вспоминать.
– Это надо делать от надежд, а не от воспоминаний, – сказал он неловко.
– Ты совсем-совсем разлюбил меня?
– Конечно, нет! Только вот что, Лена: любовь к тебе – это лучшее, что было в моей жизни. Лучшая часть меня. Можно сказать, все хорошее, что во мне есть или когда-то было, все это моя любовь к тебе. Я не мастер говорить красиво и, наверное, слишком волнуюсь сейчас, чтобы четко и понятно объяснить тебе, что чувствую, просто то, что было у нас с тобой, остается для меня самым важным, самым чистым и возвышенным. Прошу тебя, не отнимай у меня этого.
Лена улыбнулась грустно и ласково и, не сказав больше ни слова, глазами показала ему на дверь.
Мстислав Юрьевич вдруг так остро захотел к ней, прижаться и крепко стиснуть, как в юности, что, чувствуя, как самоконтроль стремительно слабеет с каждой секундой, выскочил в коридор. Только там он перевел дыхание, но все еще был как сумасшедший или пьяный, пока ехал в лифте.
В холле к нему неожиданно подошла Клавдия, о существовании которой Зиганшин успел напрочь забыть.
Понадобилось довольно много времени, прежде чем он сообразил, что она специально его ждала, чтобы отвезти обратно. «Где взяла, там положила», – вспомнил он любимое изречение Льва Абрамовича и отказался от помощи.
– Вы считаете меня плохим водителем? – напористо спросила Клавдия.
– Что вы, – махнул головой Зиганшин, – просто разговор меня сильно взволновал, и я хотел бы пройтись пешком.
– По такой погоде?
Но Зиганшин не дал втянуть себя в дискуссию, а заметив, что на девушке нет пальто, быстро пробормотал все положенные благодарственные и восхищенные слова и юркнул за дверь, решив, что пока Клавдия оденется, он будет уже очень далеко.
Николай Алексеевич, дежурный травматолог, пришел на вечерний обход своих больных и надолго застрял у Фриды в ординаторской. Она заполняла документы под разглагольствования доктора и думала, как бы деликатно намекнуть коллеге, чтоб поискал себе другие свободные уши. Николай Алексеевич, кажется, питал к ней определенного рода склонность, не любовь и не влюбленность, а самый простой мужской интерес. Он просиживал в реанимации гораздо дольше, чем того требовали интересы больных, и хоть прямо не предлагал переспать с ним, но без всякой необходимости прижимался, приобнимал Фриду и заглядывал ей в глаза, ожидая поощрительного сигнала, подтверждения, что более откровенные его действия будут приняты благосклонно. В этом прощупывании почвы Фриде виделось что-то трусливое, и травматолог совсем не нравился ей, несмотря на то что был молод и безусловно хорош собой.
Николай Алексеевич чем-то напоминал ей гоголевского Ноздрева. При взгляде на этого парня невольно вспоминалось: «здоровье, казалось, так и прыскало с лица его».
К сожалению, сходство этим не ограничивалось. Травматолог очень много болтал, громко и напористо разглагольствуя о собственных недюжинных талантах, которые ему по прихоти злого рока приходится реализовывать в таком убогом месте, как эта больничка. Потом переходил к рассказам о том, как прекрасно живут врачи в других учреждениях, как они много получают и официально, и в карман, причем называл для примера совершенно гомерические суммы.
Фрида не вслушивалась, но все равно было неприятно, что доктор так запросто расположился у нее в ординаторской и городит всякую чушь, не имеющую ничего общего с реальностью, а выставить его вон у нее не хватает духу.
Она слишком много слышала об умениях доктора от самого доктора, а не видела почти ничего, и когда он начал сыпать цифрами гонораров, которые берут врачи в «нормальных местах», ей захотелось сказать, что всех денег мира не хватит, чтобы Николай Алексеевич сделал что-нибудь хорошо и качественно.
Продолжая молча строчить, она думала, что сама давно бы поняла, что с ней не хотят разговаривать, а Николаю Алексеевичу горя мало: молчит собеседница, и хорошо! Не перебивает зато!
Вдруг она заметила, что доктор придвинул свой стул совсем близко и сел так, чтобы прислониться бедром к ее ноге. Фрида отодвинулась, но собеседник положил руку на спинку ее стула. Она вскочила и, быстро обежав стол, распахнула дверь ординаторской, которую Николай, оказывается, закрыл.
Он сидел, развалясь, и смотрел на нее с улыбкой. Неприятно было похотливое, сальное выражение красивого его лица, и Фрида подумала, что Зиганшин никогда не глядел на нее так похабно. Любил Слава ее или нет, желал ли как женщину, но рядом с ним у нее никогда не возникало чувства ужасной неловкости и какого-то иррационального стыда, будто она сама совершила промах.
Фрида вышла на пост и проверила листы назначений, хотя прекрасно знала, что там написано. Доктор формально не сделал ничего плохого, поэтому в неудобном положении окажется именно она, если хоть как-то выскажет свое возмущение.
А если учесть пристрастие Николая Алексеевича трепаться и врать, можно не сомневаться, что завтра вся больница узнает ее с неожиданной стороны, как сумасшедшую истеричку. Это в самом лучшем случае.
Досадуя на себя, что такая трусиха, Фрида осталась на посту. Должен же травматолог когда-то понять, что она не станет отвечать на его заигрывания!
А может быть, она все выдумывает, в конце концов, ее еще со школы считали немножко ненормальной, и зря она поверила, что стала обычной привлекательной девушкой только от того, что понравилась Славе. Любовь отдельно, и придурь отдельно. Никак не связанные понятия. А травматолог просто добродушный и общительный парень, любящий похвастаться, вот и все. Если она сейчас сядет за стол и продолжит работу как ни в чем не бывало, он просто расскажет ей еще несколько эпических баек о доходах врачей в других местах, пометает молнии с проклятиями в адрес неблагодарных пациентов и отправится за свежими слушателями.
И все же Фрида боялась вернуться в ординаторскую.
Вдруг раздался звонок, сопровождаемый громким стуком в дверь. Фрида вздрогнула. Отделение реанимации находилось в отдельном крыле здания больницы, куда вел длинный пустой коридор. На этом этаже располагались только диагностические службы, так что вечерами тут было совершенно безлюдно. Вход в отделение защищен железной дверью, и у хозяйственников никак не доходили руки врезать замок с магнитной ключ-картой, поэтому персоналу приходилось звонить, чтобы попасть внутрь. Все понимали, что громкие звуки не полезны реанимационным больным, самые деликатные доктора заходили через операционный блок, и уж во всяком случае никто из медиков не стал бы сопровождать звонок громким стуком.
Фрида осторожно приоткрыла дверь и увидела за ней троих мужчин. Старший представился родственником недавно поступившего пациента, пострадавшего в ДТП, и потребовал беседы с врачом. Официально Фрида не должна была выходить: время для разговоров с родственниками установлено с двух до трех часов дня, мужчины явно взвинчены и в подпитии, так что можно ограничиться стандартной формулировкой «состояние стабильное» и предложить за подробностями прийти завтра. Но люди сходят с ума от беспокойства за родного человека, им сейчас очень тяжело, и разговор с доктором, пожалуй, единственный способ облегчить их состояние. Когда болел отец, врачи всегда находили несколько минут, чтобы приободрить Фриду, сделать так, чтобы она не сходила с ума от неизвестности, и она тоже не имеет права уклониться от своего долга.
Фрида вышла в коридор, и мужчины сразу взяли ее в плотное кольцо. Все трое были здоровенные, хорошо одетые мужики, не похожие на наркоманов, но Фриде все равно сделалось не по себе. Начав рассказ о состоянии их родственника, она с досадой заметила, что голос ее слегка дрожит.
Только напомнив себе, что эти люди ждут от нее помощи и поддержки, поэтому надо выглядеть уверенной в себе и компетентной специалисткой, Фрида справилась с волнением и попыталась как можно убедительнее сообщить посетителям, что жизни их родственника сейчас ничто не угрожает.
– Мы хотим его видеть, – вдруг сказал самый молодой из мужчин.
– Простите, но это невозможно, – Фрида встала в дверном проеме, – это реанимация. Подождите до завтра, я надеюсь, его утром переведут в отделение, и вы сможете спокойно навещать своего товарища.
– Нам надо сейчас, – повторил мужчина, – хотим посмотреть, как ты там его лечишь!
Она покачала головой и растерянно оглянулась. Привлеченная шумом, к двери подошла дежурная сестра, такая же щуплая девушка, как сама Фрида, и сразу исчезла.
– Ты что, тупая? – вдруг спросил второй посетитель. – Президент сказал, что мы можем родственников в реанимации навещать, че ты быкуешь?
– Можете в специально отведенное для этого время и по определенным правилам. Сейчас ночь, пациенты отдыхают.
– Ты не поняла? Че ты строишь из себя? Мы имеем право видеть друга и увидим!
Фрида растерялась. Что будет, если трое неуправляемых мужиков ворвутся в отделение реанимации? Они агрессивно настроены и пьяны сильнее, чем ей показалось вначале. Могут натворить что угодно, и не со зла, а просто в пьяном кураже выдернут капельницу у одного, выведут из строя аппарат искусственной вентиляции легких у другого, да и без этого их появление вызовет стресс у пациентов!
Фрида стояла так, что не успевала скрыться за дверью без того, чтобы мужики не поняли ее намерения и не воспрепятствовали ему, поэтому она просто с силой толкнула железную створку, чтобы та захлопнулась.
– Нет, – повторила девушка, – я сейчас не могу пустить вас внутрь. Прошу вас, идите домой, успокойтесь, а завтра вашему товарищу станет лучше, и вы с ним пообщаетесь.
Молодой грубо отпихнул ее и подергал дверь. Убедившись, что та заперта, он несколько раз с силой ударил в нее и нажал на звонок. Фрида подумала, что охрана должна была уже добежать, но коридор оставался пустым.
– Я тебе сказал, быстро впустила, ну!
Фрида покачала головой:
– Поймите, вы сейчас делаете хуже вашему товарищу. Я врач, а вы не даете мне его лечить.
– Пустила быстро, врач хренов!
– Нет.
– Ну все, сука, доигралась!
Тут дверь распахнулась, и в коридор шагнул Николай Алексеевич.
– Пошли вон отсюда, – сказал он, загораживая собой девушку.
И тут же получил удар в живот.
Фрида почувствовала, что от изумления страх ее совершенно прошел. Как такое может быть, что люди бьют человека, который не только не сделал им ничего плохого, но, наоборот, спасает жизнь их ближнему? Может быть, Николай Алексеевич не эталон профессионализма, но как умеет, так и спасает.
– Вы с ума сошли? Прекратите немедленно! – крикнула она.
Дальше Фрида будто в замедленной съемке увидела несущийся ей в лицо огромный кулак. Она не почувствовала боли, но мир будто моргнул и изменился. Звуки стали глухими, как сквозь подушку, и яркий свет ламп в коридоре внезапно померк. Фрида видела только то, на чем фокусировала взгляд, а все остальное терялось в черноте. Кажется, незваные гости убежали, хотя с точностью она не могла этого сказать, и прошло некоторое время, прежде чем она поняла, что сидит на полу в коридоре, прислонясь спиной к железной двери, а по шее сзади течет что-то теплое. Пребывание в этом тусклом мире было мучительно, и хотелось провалиться в небытие, манящее светлыми и радужными красками. Но Фрида тут же вспомнила, что находится на службе и должна или доработать смену до конца, или попытаться найти сменщика, если уж совсем никак не сможет исполнять свои обязанности.
Почти теряя сознание от головокружения и тошноты, она поднялась на ноги и подошла к Николаю Алексеевичу. Его сильно избили, он с трудом поднялся на ноги и выглядел как оглушенный.
Вяло отвечая на вопросы сестер, они добрались до ординаторской. Тошнило почти невыносимо, а когда Фрида взяла в руки историю болезни, то не смогла прочесть ни одной буквы. Все расплывалось, и даже когда она гигантским усилием воли фокусировала взгляд на каком-то слове, то все равно не понимала его смысла.
– Я не смогу доработать, – сказала она, – позвоните, пусть кто-то выйдет. И хирурга срочно сюда, пусть посмотрит Николая Алексеевича.
Тот покачал головой и хрипло заверил Фриду, что с ним все в полном порядке, и сто раз он бывал в драках гораздо хуже этой и всегда выходил победителем, разгоняя несметные полчища врагов, так что просто сейчас попьет водички и зашьет ей рану на затылке.
Оставалось только молиться, чтобы не поступили в отделение больные, пока коллега едет ей на смену. Фрида не была уверена, что в своем теперешнем состоянии сможет оказать квалифицированную помощь, и состояние Николая Алексеевича сильно ее тревожило. Слишком уж он бодр для только что избитого человека.
Дальнейшее Фрида помнила совсем смутно. Она вызвала дежурного терапевта, который был человек опытный и мог подстраховать ее до появления смены, и когда увидела наконец коллегу, с беспокойством заглядывающего ей в лицо, улыбнулась и закрыла глаза.
Не знаю, было ли мгновение нашего единения самым прекрасным мигом моей жизни, или, наоборот, самым страшным, если знать, что произошло потом. Знаю одно – я родилась для того, чтобы пережить эту минуту. Трудно писать об этом – первый секс влюбленных подростков всегда кажется со стороны смешным пустяком. Для всех, только не для них. То, что вызывает смех у взрослых людей, разочарованных и давно потерявших веру во все, кроме самых примитивных радостей, является, может быть, переживанием такой глубины и силы, какое дано испытать только избранным.
Со временем сердце остывает, человек оставляет позади очень много такого, к чему уж никогда не вернуться, и, оглядываясь, с каждым днем видит позади все более длинную дорогу. Горько сознавать, что никогда не случится больше первой любви, первого поцелуя и время романтики и чуда упущено безвозвратно. И человек вглядывается в пройденный путь, пытаясь разглядеть в тумане былого то, чего там никогда не было, но контуры чего обманчиво и маняще вырисовываются теперь. А раз нельзя шагнуть обратно в этот туман, так почему бы не принять его за реальность?
Многие, очень многие люди никогда не знали того, что воображают себе сейчас, но со мной все иначе. Я, наоборот, хотела бы многое забыть или хоть помнить не так остро.
Люди скажут, что никакого чуда не происходило с нами, а просто два подростка столкнулись на пике гормональных бурь, вот и все. Никто не травился, не втыкал в себя кинжал и даже не забеременел, так что единственный ущерб от этой истории – моя слишком беспечно утраченная девственность. Но я не жалела о ней тогда, не жалею сейчас, и будь я проклята, если пожалею когда-нибудь в будущем. Если забуду то чудесное ощущение и вдруг подумаю, что оно того не стоило. Или решу, что оно померещилось мне только сейчас, когда настоящие воспоминания потускнели и потеряли четкость очертаний в тумане прошлого.
Оно произошло с нами, это чудо. Помню, как билось сердце, когда мой избранник первый раз пошел провожать меня до дома, а потом мы поцеловались возле подъезда. Я догадывалась, что будет поцелуй, и страшно волновалась, что нас увидят родители или соседи, и боялась опозориться, потому что раньше никогда ни с кем не целовалась, но как только наши губы соприкоснулись, я забыла обо всем, и мир будто провалился.
Я поняла, что мы созданы друг для друга, и была уверена, что мой возлюбленный тоже это знает, поэтому ждать чего-то, выторговывать какие-то гарантии, прежде чем расстаться с невинностью, казалось мне глупой и пошлой уловкой, недостойной наших чувств. Мы вместе душой и телом, вот и все.
Жизнь моя разрушилась быстро, и слишком рано узнала я горькую боль предательства, но все равно тот год с небольшим, что мы провели вместе, подарил мне такое счастье, что, надеюсь, оно никогда не изгладится из моей памяти.
Мы совсем забросили учебу, ибо все наши помыслы были направлены только на то, чтобы побыть вдвоем. Мы сбегали с уроков и шли ко мне или к нему, а если днем нам никак не удавалось соединиться, то мы скитались по улицам, хищно высматривая любую норку, чтобы юркнуть туда. Не знаю, как теперь, а тогда в Петербурге было много местечек, подходящих для озабоченных подростков, и, думаю, мы испробовали все.
Я спокойно относилась к возможности забеременеть и, думаю, в глубине души даже хотела, чтобы наша любовь воплотилась в новую жизнь. Дети – самое важное, а все остальное как-нибудь да образовалось бы. Но мой возлюбленный был очень осторожен, несмотря на молодость и страсть. Говорил, и так чувствует себя виноватым, что лишил меня первой брачной ночи в полном смысле этого слова, так уж пусть дети родятся как положено. Врал, конечно, а я, дурочка, только больше восхищалась его благородством.
Я таяла, исчезала в своем счастье и никогда не думала о том, что все может в одну секунду измениться. Мой возлюбленный стал частью меня, и предположение, что он меня покинет, казалось таким же абсурдным, как то, что у меня без всяких причин внезапно отвалится голова. Мы – одно целое отныне и навек, и ни разу я в этом не усомнилась.
Наше будущее виделось мне все яснее. Главное – уехать, вырваться из душного мира обыденности и рабства, который только и ждет, чтобы засосать нас. Пожениться мимоходом, без всяких церемоний, и переживать бедность, как приключение, растить детей… Я ничего не боялась и, предвидя удары, которые может нанести нам жизнь, знала, что выстою перед любым из них. Только судьба – большая выдумщица и опытный боец, она бьет туда, где ты чувствуешь себя полностью защищенной.
Не знаю, кто виноват в том, что случилось дальше. Я просто не знала, что школа – это всего лишь инкубатор, там не происходит ничего настоящего, а только тренировка и обучение, репетиция перед жизнью. Я думала, что живу, а на самом деле дозревала в скорлупе иллюзий.
Кто виноват, что мой мальчик думал иначе и решил оставить меня в школьном прошлом, как учебники и старые тетрадки? Может быть, родители сказали ему, что «мужчине надо перебеситься», или «детская любовь – это несерьезно», или вместо этих расхожих штампов какими-нибудь более оригинальными словами внушили ему, что сильное и чистое чувство к юной девушке смешно и нелепо, а похоть и пьяное валяние по чужим кроватям – это да, это настоящая достойная жизнь. В самом деле, как стать образцовым рабом без секса и алкоголя? А разве могут рабы допустить, чтобы у них вырос свободный человек?
До сих пор не знаю, почему мы расстались. Он испугался ответственности? Понял, что мир населен женщинами, которым он стал теперь интересен? Так или иначе, но он исчез из моей жизни, а я поступила в институт.
Странно, как судьба отнимает у нас все, что мы страстно любим и желаем, и осыпает дарами, к которым мы совершенно равнодушны. В этом правиле почти не бывает исключений. Иногда мне становится даже смешно, настолько моя настоящая жизнь не похожа на ту, о которой я мечтала. Диаметрально противоположна, как снимок и негатив.
Я поступила на филфак, исполнив этим чью-то чужую мечту. Купила тетрадки. Родители расщедрились мне на новые джинсы – как раз тот стиль, к которому я всегда питала отвращение.
В общем, жизнь повернула в совершенно другое русло, но она продолжалась.
Долго не могла я ходить мимо дома моего возлюбленного, и вообще в городе оставалось мало мест, откуда бы на меня вдруг с острым ножом не могли выпрыгнуть воспоминания. Я даже выходила из дома на десять минут раньше (настоящий подвиг для студентки), чтобы сесть в метро на другой станции, а не на нашей, где все эскалаторы прекрасно помнили наши поцелуи.
Так продолжалось почти всю мою первую студенческую осень. Закатилось румяное осеннее солнце, опала и раскисла золотая листва, и ноябрь запечатал небо свинцом, только тогда я вспомнила, что свободна и должна бы понимать разницу между любовью и дурной любовной зависимостью.
Я заставила себя после занятий поехать прямо к его дому. Посмотрела на внушительную железную дверь парадного. Потом прошла одна нашим секретным путем, постояла на том перекрестке, где мы обычно встречались.
Помню, шел дождь, и я продрогла до того, что не чувствовала пальцев ног, и на душе было тоскливо и горько, но я заставила себя понять, что счастье больше не вернется. И что это не повод отменять свои планы.
В субботу Зиганшин натопил баню, устроив такой знатный пар, что даже немного испугался за Льва Абрамовича. Но дед только фыркнул: «Спокойно, сынки» – и нырнул на полок быстрее их с Максом. Руслан стеснялся своего увечья и никогда не приезжал париться, как бы Зиганшин ни заманивал его.
Вдоволь нахлестав друг друга вениками, они выпили огромное количество зеленого чая и поговорили о всяких пустяках. Лев Абрамович вскоре начал клевать носом и пошел к себе, а Голлербах с Зиганшиным как настоящие сибариты развалились в креслах перед телевизором.
Незадолго до этого Мстислав Юрьевич отправил детей спать, но предвидел, что они воспользуются его расслабленным состоянием и пробесятся наверху до часу ночи. Ничего, завтра в школу не надо, пусть поиграют.
Зиганшин заварил новую порцию чая и, поставив поднос на журнальный столик, испытующе взглянул на своего гостя. Кажется, Макс чем-то опечален, так что даже великолепная баня не смогла его развеселить.
Мстислав Юрьевич был не из тех людей, кто церемонится с близкими друзьями, поэтому напрямик спросил, в чем дело.
– Да сразу и не сказать, – Макс смущенно улыбнулся, – никакой катастрофы, так что прошу прощения за свой кислый вид.
– Да при чем тут! Я просто переживаю. Это из-за вашей девушки?
– У меня нет девушки.
– Да? – удивился Зиганшин. – А как же та красотка Христина, из-за которой вас чуть не закрыли[1]? Я думал, у вас все движется куда надо.
Макс пожал плечами:
– К сожалению, она оставила меня. Вернулась из санатория и сказала, что не готова к серьезным отношениям.
– Стандартная отговорка.
– Да, но я не стал ее пытать. Встретила она другого или просто поняла, что вся полнота жизни не вмещается в наши отношения, не знаю.
– Что ж, это участь всех спасителей, – Зиганшин усмехнулся, почему-то вспомнив Клавдию, – оставаться в одиночестве.
Максимилиан только развел руками:
– Что поделать? Главное, я оказался в нужное время в нужном месте и помог чем сумел, на том и спасибо.
Зиганшин промолчал. Он сам не участвовал в оправдании Макса, но именно благодаря его делу обратил внимание на Лизу Федорову. Она казалась ему довольно нерадивым следователем, и когда усомнилась, что Макс убил бывшего мужа своей возлюбленной, несмотря на вполне убедительные улики, Мстислав Юрьевич впервые подумал, что есть в ней потенциал.
Девушка во время расследования получила тяжелую травму, и Макс потратил все свои сбережения на ее лечение. Зиганшин был уверен, что теперь, когда Христина поправилась, у них с Голлербахом все хорошо, и узнать, что это не так, стало неприятным сюрпризом и лишним аргументом в пользу того, что женщины – существа коварные и беспринципные. А с другой стороны, как иначе? Бедняга была в коме и не могла ни от чего отказаться, решение Макс принимал самостоятельно. Что ж ей теперь из благодарности жить с ним? Из свободного человека превратиться в выгодное приобретение?
Макс, кажется, не жалеет о потраченных капиталах, как и Фрида не сильно убивается о потерянной ради лечения отца квартире. Необратима только смерть, а деньги всегда можно заработать.