Земля Елизаров Михаил
– Моё сердце разрывается от жалости к тебе, – чутким голосом говорил Купреинов, стоя у кромки котлована. Земля шуршащими змейками сыпалась по стенкам. – Но я не могу спуститься и сделать твою работу за тебя. Это было бы нашей общей ошибкой!..
Купреинов не глумился надо мной. Он действительно так думал.
Полгода службы прошли в мутной пелене. Поутру я приходил ещё зрячим на объект, потом начинался труд, и белые пары моего раскалённого дыхания оседали инеем на стёклах очков. Я работал в заиндевелых шорах. Купреинов называл мои слепые очки “зимней сказкой” – на редкость поэтичное сравнение:
– Хорошо Володьке! Смотрит эту зимнюю сказку…
Однажды он чуть ли не час простоял надо мной, повторяя с непередаваемой бутафорской серьёзностью:
– Иногда кажется: всё, край! Больше не могу!.. А ты взял – и смог!
Я, конечно, понимал, что это игра, но бытовой артистизм Купреинова всегда был подчинён выполнению поставленной задачи.
– Неужели подведёшь? Мне ж весной на дембель. На кого я бригаду оставлю? – так он прочил меня в будущие командиры.
И я поднатужился. Как говорится – “взял и смог”. Невзирая на стёртые до крови под рукавицами ладони, на обморочную черноту в глазах, вязкую боль поясницы…
Удивительно, но Купреинов, этот двадцатилетний паренёк из Воронежа, действительно обладал и юмором, и меткой житейской мудростью. Я справлял малую нужду в гулком, как пещера, общажном сортире, а Купреинов из-за двери что-то спросил. Я крикнул ему в ответ:
– Не слышу, Лёш!.. – вышел.
И Купреинов сказал:
– Вот так и в жизни. Когда ссышь – не слышишь голоса истины!..
А в остальном он ничем не отличался от обычного армейского деда. Любил рифмованные солдатские присказки, слепленные по цветаевским канонам, – о юности и смерти: “Лежит на дороге солдат из стройбата. Не пулей убит, заебала лопата” или “Смерть и дембель чем-то схожи, смерть придёт, и дембель тоже”.
Командир он был толковый, бригаду свою берёг. Когда в феврале лютовали морозы, он, невзирая на неудовольствие прораба, объявил так называемые актированные дни, и тогда мы просто отсыпались, не забывая, кому обязаны этой передышкой.
Когда после рабочей смены мы возвращались на родной завод, каждому из нас, даже бесхитростному Давидко, хватало ума на посторонний праздный вопрос:
– А каково в землекопах? – отвечать с хмурой, полной отчаяния и многоточий обречённостью: – Ад…
У меня до сих пор в ушах то ли тихий крик, то ли шумный вздох надсмотрщика-прапора:
– Ты чё натворил? Это ж яма! Бля-а-а!.. Ты ж яму сделал!
Я вспоминаю иногда ту первую могилу. Зимнюю. Сколько же я копал её? Часов шестнадцать. А ведь мне казалось, что я освоил лопату. Кровавые волдыри на ладонях от каждодневного труда давно уже ороговели до янтарных мозолей. Спину почти не ломило от ежедневной скрюченной работы, окрепли суставы и сухожилия.
Умерла тётка директора завода полковника Жаркова. Ветхая эта родственница приказала долго жить в Белгороде, но перед смертью просила, чтоб похоронили её рядом с родителями – в посёлке под Курском.
Прапор, ответственный за похороны, пока вёз меня к кладбищу, всё шутил в своём “уазике”:
– У незнакомого посёлка, на безымянной высоте. Н-да… Просуществовала бы старушка до весны… Но умерла в холода – что тут поделаешь?
В том посёлке обычно всегда хоронили односельчане – сами себя, по мере умирания. Но местные мужики к тому моменту одряхлели, и никто не брался долбить могилу в мёрзлом грунте.
Командир роты капитан Бэла вызвал Купреинова, тот предложил мои копательные услуги. Сказал с гордостью:
– Рядовой Кротышев выроет! Он отлично работает…
И я не сомневался, что справлюсь, не подведу. Могила ведь не сложнее кабельной траншеи. И не важно, что наши траншеи преимущественно рыл экскаватор, а мы только стенки ровняли. Всего-то четыре куба земли, до вечера по-любому управлюсь – так я думал…
Я начал работу в полдень. Кроме штыковой у меня с собой были совковая лопата, лом, кирка и топор – на случай, если вдруг попадутся корни. Были две легковые покрышки, которые я предусмотрительно захватил у нас в ремонтном цехе. А ещё две покрышки подарил местный мужик из посёлка – к нему я бегал греться, когда силы покидали меня. Дом благодетеля как раз стоял на окраине, в десяти минутах ходьбы от кладбища.
Для начала лопатой я выстучал периметр будущей могилы. Проверенной, надёжной лопатой, которую сам же накануне отбивал и доводил бруском. Глянул – а кромка на острие завернулась, будто подвяла. После крещенских морозов земля промёрзла до костей и превратилась в гранитный монолит.
Трещал февраль, но я ощущал лишь бред и жар распаренного туловища да коптящую отраву расплавленной покрышки. И ещё я думал: что будет, если завтра поутру люди привезут гроб, а могила окажется не готова?
Вычерпав куб оттаявшей грязи вперемешку с липкой резиновой слякотью, я устроил передышку. Плеснул бензину на вторую покрышку, поджёг. А после заспешил, шаркая, в посёлок. Со стороны я, наверное, напоминал согнутый гвоздь, с рукой на натруженной пояснице.
Густели лиловые сумерки. Ветер гнал по заиндевелой горбатой дороге крупяную позёмку, чёрные деревья в сугробах были похожи на собственные вставшие на дыбы тени. Где-то далеко лаяли гулкие цепные псы и стучала невидимая колотушка. Я ориентировался на её деревянный шум, но оказалось, что это колотится о стену ставня брошенного дома, хлопает на ветру, производя этот монотонный стукающий звук. А вот следующий дом был жилой – издали он походил на старинный фонарь. Образ портила только спутниковая тарелка под крышей.
Мужик, хозяин дома, уже знал, что я копаю могилу. На вид ему было за пятьдесят, хотя, может, он был и моложе. Худой, седой, с простецкими татуировками на руках. Его дряхлая мамаша угощала меня магазинной едой, напрочь лишённой деревенского колорита. Чай был из пакетика, котлета – обжаренный полуфабрикат. Я грелся, краем уха слушая телевизионные новости и народную кладбищенскую науку:
– Господи, оборони, спаси и сохрани от могильной земли, аминь! Вот так нужно говорить! Понял?
Старуха смешно произносила это “понял” – с каким-то мяукающим акцентом: “Поня-у?”
– Ты ж своей работой мёртвых будишь! Прощения надо попросить, мол, так и так, извините за беспокойство!
Я благодарно кивал:
– Приду и прочту. И прощения попрошу.
– Заранее надо было! Поэтому и не идёт могилка! А ты чё смеёшься? – с досадой спрашивала сына – тот лишь стеснительно улыбался. – Я дело говорю!.. Лопату нельзя переда-у-вать из рук в руки, слышь?! Только в землю у-увтыкать!.. Поняу?!
– Да я один работаю! Мне её и передавать некому…
Мужик совестился:
– Я б тебе помог, но жилы нет… – так он образно называл силу – “жилой” и вытягивал вперёд дрожащие, словно от внутреннего озноба, руки: – Видишь? Нет жилы…
Как же неуютно, как тяжко было возвращаться вечером на кладбище – особенно после предупреждений о потревоженных покойниках. И сельские псы стонали на луну, как фольклорная нечисть.
К полуночи покрышки прогорели. Я прилежно собирал кладбищенский хворост и жёг его. Поутру своей обугленной чернотой яма в земле напоминала не могилу, а воронку. От усталости и ужаса ответственности я позабыл с какого-то момента, что надо рыть прямоугольник.
Как превратить обгорелую, пахнущую бензином и жжённой резиной геенну в могилу, подсказал водила “уазика”. За час до приезда процессии там же, на кладбище, я по его совету нарубил елового лапника и ветками задрапировал стенки могилы.
Глубины я, конечно, недобрал. Но схитрил, выложив по краям высокий бруствер, так что никто халтуры не заметил, а сам бруствер укрепил досками, которые, к счастью, не обнаружил ночью, а то б и они пошли на костёр. Эти доски придали могиле чёткие геометрические линии.
В итоге получилось даже красиво. Прапор, до того проклинавший меня, аж перекрестился на результат:
– По-кремлёвски, блять!..
Ещё час оттирал соседний памятничек от налетевшей сажи. Вспомнив старческий совет, просил прощения за беспокойство у потревоженной могильной жилицы. Людмила Афанасьевна Мущина. Фамилию я поначалу прочёл как “мужчина”. Удивился ещё: надо же – Людмила Мужчина. А она была Мущина. И посёлок тот назывался Мущино…
Приехал автобус. Я помог вынести неожиданно большой гроб, затем отошёл в сторонку. Пока шла церемония прощания, старался не смотреть на покойницу. Не потому, что чего-то боялся. Просто избегал, что ли, знакомства. Это, в общем-то, оказалось нетрудным, нужно было всего лишь настроить сознание, так что даже направленный в гроб взгляд не достигал цели, а распылялся по дороге в дымчатый расфокус.
Подумалось, что с моей стороны это неуважение к человеку, для которого я так долго готовил последнее пристанище. И я заставил себя разглядеть полковничью тётку.
Внешности уже не было, просто маска бесполого старика, которая не выражала ни покоя, ни вечного сна, а только тотальное отсутствие. Мне предстало не мёртвое безгубое лицо, а гримаса с тайным смыслом: “Ушла и не вернусь”.
И на это сливочного цвета холодное Ничто медленно опускались и не таяли снежинки.
В начале мая Купреинов ушёл на дембель. Мне было грустно с ним расставаться. Я по-своему привязался к ушлому бригадиру. Купреинов почему-то всегда выделял меня среди прочих. Именно благодаря ему жизнь моя в армии оказалась самой что ни на есть тихой гаванью, где нет штормов и полно работы. Даже ледяная могила, за которую я почём зря сволочил Купреинова, сыграла свою положительную роль. Полковник Жарков оценил мой каторжный труд. Помню, как охали сельские бабки, как цокали языками валкие седые мужики – они-то понимали, чего стоит вырубить могилу в такие холода. Жарков, расчувствовавшийся от самого факта похорон и дюжины стопок, хотел мне даже чего-то там заплатить, но я ответил, что денег с командира не возьму.
Через пару недель меня произвели в ефрейторы. Купреинов, конечно, поднял мне настроение поговорками: “Лучше дочь проститутка, чем сын ефрейтор” и “Ефрейтор – это переёбанный солдат”. Но когда прежний бригадир Лукьянченко перевёлся дослуживать свои последние месяцы в тарный цех, главным у землекопов стал я, и меня благополучно произвели в сержанты. Это произошло уже в октябре, когда мы стали годовалыми черпаками…
Провожал Купреинова в дорогу только я. Он сам больше никого не пожелал видеть. Для прощания мы разжились бутылкой кизлярского коньяку, который выдули на пару в нашей каптёрке.
Купреинов на прощание спросил:
– А хочешь знать, почему я не назвал тебя Кротом? В память о школе. Я когда малым был, в первом ещё классе… – он замолчал, словно раздумывал, стою ли я его откровения. Потом решился: – Ладно, похуй, всё равно уезжаю… Я однажды прочёл свою фамилию наоборот!
Я уже захмелел и не справился с задачей в уме:
– Надо на бумаге записать.
– Получилось – Вониерпук… – тихо сказал Купреинов. – И такой меня хоррор прошиб, что дразнить будут Вониерпуком! Хоть фамилию меняй!.. – Он осклабился, как бы приглашая разделить иронию: – Поверишь? За десять лет ни разу тетрадь не положил лицевой стороной – чтоб фамилия на виду не была. Вот… А никто так и не догадался прочесть наоборот… А тебя увидел и подумал: “Все его дразнили Кротом. А я не буду”. Понимаешь?..
Осенью в бригаду пришло пополнение – полдюжины духов. Я наскоро заучил “монолог бригадира” и, уже подготовленный, встретил ребят у каптёрки старшины Закожура. Эти новенькие очень напоминали нас прежних – перепуганные рожи. Они только что, как мы год назад, облажались в тараканьих бегах наперегонки к казарме.
Я пытался сохранять серьёзность и торжественность, что бы-ло непросто – Цыбин, Дронов и Давидко корчили зловещие гримасы, и выглядело это смешно. Но традицию следовало уважить.
По купреиновскому примеру я, улёгшись на кровать, пересказал наш строительный катехизис про самоотверженный труд. Для наглядности взял две стальных ложки и заплёл их в косичку – что-то вроде демонстрации силы. Мы порядочно окрепли от нашей каждодневной работы и не упускали случая щегольнуть силовыми возможностями – согнуть гвоздь, разломить руками банку консервов.
В отличие от прежнего бригадира сам я работал до последнего дня. Товарищи мои частенько бывали недовольны таким “ударничеством”, но мне попросту было скучно сидеть в бытовке, тупо пялиться в телевизор или же играть в какую-нибудь игру в мобильном телефоне – на втором году службы нам негласно их вернули в пользование, хоть формально это не разрешалось.
Цыбин и Дронов справедливо полагали, что вкалывать должны только духи, а нарушение устоев чревато анархией, бунтом и развалом. Вспоминаю случай. Бригада наша работала на нулевом цикле, прокладывали траншею к фундаменту будущего цеха. И была там ещё дополнительная морока – выдержать правильный уклон для водопроводных труб. Стоял дождливый ноябрь, ребята быстро скисли. Из молодых особенно жалко мне было рядового Мокина – он выглядел самым тщедушным.
Цыбин и Дронов увлеклись просмотром ужастика про какую-то американскую нежить, а я пошёл к траншее, рассчитывая хотя бы подбодрить Мокина словами “взял и смог”. Чёртов доходяга ни на пядь не продвинулся за последний час, просто сидел скрючившись. Когда увидел меня, показал стёртые до крови, воспалённые ладони. Он выглядел таким жалким – мокрый, перепачканный, точно вылез из затопленной норы. Длинный хрящеватый нос зелено плесневел от постоянной простуды.
Лёша Купреинов цинично сказал бы ему: “Моё сердце разрывается от жалости к тебе…” Я же спрыгнул в траншею и взялся за лопату. Но только я поймал неспешную медитативную монотонность труда, как над нашими головами зазвучали голоса Цыбина и Дронова.
– Володя, не делай этого, пожалуйста… – с какими-то причитающими нотками произнёс Дронов.
Я сконфуженно посмотрел наверх, а Цыбин добавил с патетическим надрывом:
– Мока, ты хоть понял, чё происходит?! Бригадир тебе могилу роет!
– Володь, ну не надо… – опять скульнул Дронов. – Он исправится… Мока! – зашипел. – Хватай, мудила, лопату! Он не шутит! Прям тут и закопает! И никто не найдёт!.. Володь, не надо, ты прости его!..
До того сизый от холода Мокин просто растерянно хлюпал насморком, но после услышанного резво вздёрнулся, натянул рукавицы, выхватил у меня из рук лопату и, подвывая: “Я сам! Сам!..” – вклинился в глину. Про стёртые ладони и думать забыл. Как говорится, “взял и смог”.
Обратной дорогой к бытовке изверги довольные улыбались. Они специально не прихватили с собой простодушного Давидко, опасаясь, что тот не подыграет как надо. Признались, что для профилактики давно уже запугивали мной молодых, называя Кротычем. Вспоминали, разумеется, мой похоронный опыт, помножив его для солидности на десять.
– Да ты посмотри на себя! – ехидно сказал Цыбин. – Ты ж реально на маньяка похож! Крот-убийца!..
Конечно же, всегда задумывался, каким меня видят окружающие. В школе переживал из-за узкого, как мне казалось, лба. Или сдержанно радовался, что от матери унаследовал небольшие аккуратные уши. Но больше меня огорчало даже не само лицо, оно-то было нормальным, а его выражение – доброе и беспомощное. Я с седьмого класса, только меня перевезли в Москву, репетировал свирепые маски, гримасы для придания лицу суровости. Позже в Рыбнинске инерция этих ухищрений вызывала у одноклассников лишь улыбку, они говорили мне: “Вован, что случилось? Сделай портрет помягче…” А потом я и сам отошёл от московского стресса, успокоился.
В армии я снова стал следить за мимикой. Рож больше не корчил, старался придать лицу нейтральное, в моём представлении, выражение – каменное. Я украдкой изучал себя в щербатом овале зеркала, что висело над умывальником в нашем отхожем закутке, и не понимал, что такого пугающего разглядели Цыбин и остальные в моей внешности. Понятно, наголо стриженная голова мало кому добавит привлекательности. На темени ещё красовались два грозных шрама, при том что получены они были самым мирным путём, ещё в детстве, от качелей, но выглядели не хуже рубцов от лопаты…
Сам я на втором году службы отметил одну существенную перемену: в моём взгляде появилась тяжесть. Что-то давящее, словно бы эхо перекопанных кубометров. Очки совершенно не добавляли облику интеллигентности, а, наоборот, множили этот земляной вес.
Но, видимо, перед зеркалом я всё же как-то расслаблялся, отпускал лицо. А вот на групповой фотографии для очередного дембельского альбома я наконец-то разглядел себя в “нейтральном режиме”.
Образно говоря, я преображался, точно кот Леопольд после упаковки “Осмертина”. Удивительно, как весь мой добродушный набор из лба, бровей, глаз, щёк, скул, рта и подбородка мог складываться в такую неприятную комбинацию. Не суровое, не злое, а именно что мёртвое выражение лица.
Становилось понятно, почему так затравленно глядели на меня из траншеи новопришедшие ленивцы, когда я назидательно произносил над ними одну из любимых присказок Купреинова: “Зло правит, добро учит”.
Не могу сказать, что первый год моей службы взял и пролетел. Он был медленным и вязким, как сланцевая глина, но поскольку состоял из будней, разнящихся только погодой, то уже ко второй половине оформился во что-то напоминающее занозистый деревянный брус, который нужно доволочь куда надо, бросить и пойти прочь, не оглядываясь. Случались, конечно, светлые и даже забавные эпизоды, но в общем преобладали однообразный труд, утомление и скука.
Если спросить меня, какой была первая солдатская зима, на ум придут вырытая мной могила в посёлке Мущино да саблезубые сосульки под крышей бытовки, которые Дронов, встав на табурет, сбивал шваброй, и они со звоном осыпались – хрустальные клыки белгородской зимы…
Вот дорогое сердцу летнее воспоминание. Июнь, вечер. Песчаное дно котлована похоже на морской берег. Мы закончили смену и организовали пирушку. Цыбин сбегал в магазинчик неподалёку, накупил сосисок, булок, каких-то сырных намазок, растворимых быстросупов в стаканчиках. С Давидко при помощи силикатных кирпичей и наших лопат мы оборудовали походно-стройбатовские лавки-жёрдочки. Дронов развел костёр из деревянных обломков, которые, когда прогорели, сделались похожими на сизые совиные крылья. Я был в тот вечер почти счастлив, хлебая из стаканчика густой, с сухариками, суп, макая сосиску прямо в банку с горчицей.
Пятым лишним был дед по фамилии Слюсаренко – из нашей же бригады землекопов. Я его недолюбливал. Он был рыбнинский. Я когда-то, заранее обрадовавшись, выпалил ему, что тоже из Рыбнинска, – наверное, надеялся на покровительство и дружбу. А Слюсаренко высокомерно заметил, что “земляку пиздянок дать, как дома побывать”. У меня вспотела от волнения спина, пока мы несколько секунд мерились взглядами. Затем Слюсаренко лениво отвёл глаза. После этого мы почти не разговаривали, будто не замечали друг друга.
Слюсаренко, как старослужащий, понятно, не вкалывал вместе с нами, а просто дослуживал. Прорабы на объектах водились понимающие – лишь бы работа была сделана нормально и в срок, поэтому без вопросов ставили ему положенные восемь часов в расчётный листок, а причитающуюся норму мы выполняли сами.
Стянув сапоги, портянки и носки, Слюсаренко, скрючившись, увлечённо цокал крошечными щипчиками над окаменевшими, как речные ракушки, ногтями своих больших раскоряченных ступней, но этот солдатский педикюр почему-то не вызывал никакого отвращения и даже не отбивал аппетита.
Мы пели с наших жёрдочек про прекрасное далёко, только переиначенное:
– Теперь ебёт глубо-о-ко! Широко и глубоко, туда-а и сюда-а!.. – и небо над песчаным котлованом было таким оглушительно-синим, таким ласковым…
– Уф-фу! – неподалёку отдувался Слюсаренко, шевелил пальцами ног. – В натуре, хлопцы, будто вторые сапоги снял!.. Ништячок! – улыбался песне. – Ебёт глубоко! Цыба, слова потом запишешь?
Слюсаренко вовсю готовился к дембельскому альбому и жаловал любую зарифмованную матерщину: о носках солдата из стройбата, которые пахнут заебато, законах Ома: “Здесь нас ебут, а девок дома”, собирал афоризмы о бессмысленности и однообразии службы: “Работа для нас праздник, а в праздники мы не работаем”, не забывал, конечно, и желчные присказки о бабьем непостоянстве: “Солдат, помни, ты охраняешь сон того парня, который спит с твоей девушкой…”
Армейский фольклор женоцентричен: “Девушка – не электричка: не догоняй, будет другая”. “Девушка как костёр: палку не кинешь – погаснет”. Сатанинский гаолян “дембельской сказки” с незапамятных времён навевал сны про “дом родной и девку с пышною пиздой” – пусть снятся!
Одноклассницы относились ко мне, в общем-то, неплохо. Была одна, Марина Алёхина, довольно миленькая. С ней перешучивались на уроках, прогулялись пару раз после занятий, но ни в какие отношения это не оформилось. Последний год перед армией я удовлетворялся тем, что нарыскал в интернете коротенькие, на пятнадцать секунд, порноролики, запечатлевающие, как правило, финал соития, с брызгами и воплями. Таких видеоналожниц у меня имелся целый гарем весом не меньше гигабайта.
Школа закончилась, затея с институтом бесславно провалилась, я загремел в стройбат. И по факту не то что любить и ждать, а даже обманывать меня в Рыбнинске было некому. Я, конечно, сочинял напропалую, мол, была “пышная” подруга, но поступила как все бабы, нашла себе другого – солдатская доля…
Осенью я получил десятидневный отпуск и отправился домой с твёрдой решимостью оттянуться по-солдатски, ни в чём себе не отказывая. Но уже с самого начала всё пошло не так, как я огненно навоображал себе в поезде.
На сутки задержался в Москве. Мне действительно обрадовались мать, маленький Прохор и несостоявшийся отчим Тупицын. Он обстоятельно расспрашивал о службе, повторяя, что я “возмужал”.
Мать трогала мои огрубевшие ладони, качалаголовой:
– Вовка! Как у шофёра! – а я и сам видел, что там уже не кожа, а какой-то дублёный пергамент, об который при желании можно безболезненно тушить окурки.
Погостив у Тупицыных, поехал в Рыбнинск. Теплилась надежда, что наша однушка до сих пор пустует – со слов отца последний жилец съехал оттуда пару месяцев назад. Но когда я приехал, выяснилось, что отец сам туда заселился, потому что у него нарисовался какой-то романтический интерес по имени Диана – так с улыбкой сказала бабушка.
Мы очень соскучились друг по другу и проговорили, должно быть, несколько часов кряду. К вечеру приехал отец, и я по второму разу, но уже с купюрами, пересказал ему все нехитрые армейские события. Перед уходом он вытащил из кармана часы “Ракета” и сказал, что на время отпуска моим временем снова буду заниматься я.
В тот же день я позвонил Толику Якушеву. С простецкой радостью потормошил его: мол, когда ж по бабам, когда по студенткам? Уж познакомь со своими одногруппницами школьного друга, ныне сержанта Кротышева!
Толик похохатывал, но говорил исключительно о грядущей сессии, зачётах, экзаменах. То есть совершенно не собирался отвлекаться на мой досуг. Под конец, правда, пообещал, что на выходные что-нибудь придумает.
На выходные! Через пять дней! Он будто не понимал, что у меня всего неделя времени, а потом обратно в часть, к студёным котлованам и промозглым траншеям!
Дела, конечно, нашлись. Я помог бабушке прибраться в доме, починил обвалившиеся антресоли. Мы съездили на кладбище – как раз была пятая годовщина смерти дедушки. Я привел могилу в порядок, убрал пожухлую траву и листья.
Пару дней я просто отсыпался, смотрел телевизор, ну, и, конечно, не забывал посещать свой порногарем. И, наконец, наступила долгожданная суббота. Я почему-то думал, что вечеринка будет у Толика дома – мы раньше всегда у него собирались. Рассчитывал, что заглянет в гости брат Толика – Семён, и я подмигну ему:
– Помнишь, Сём, ты говорил: “Кто служил в стройбате, тот смеётся в драке!”, – и он, конечно же, вспомнит. И я тогда скажу с улыбкой: – Это правда! – и приглашённые девушки посмотрят на меня, как на ветерана.
В итоге всё свелось к походу в ночной клуб “Флай” – запланированная вечеринка в честь дня рождения какого-то Гошана, куда Толик как бы из вежливости позвал и меня.
Новые приятели Толика пришли со своими подругами. Когда я тихо высказал ему:
– Толь, ты ж обещал, – он ответил: – Да оглянись! Полный зал тёлок, знакомься с любой!..
Под раскатистое техно в клубе отплясывало, может, с полсотни девиц, но в таком шуме даже поговорить было сложно, всё мелькало, искрило – как тут познакомиться?
Я, к своему стыду, понял, что неподходяще одет. А ещё этот Гошан с улыбочкой оглядел меня:
– Прикольно выглядишь, скинхедненько!
Действительно, я, остриженный под ноль, пришёл, как очень бедный родственник, в новеньких, дико неудобных берцах – специально перед отъездом купил в нашем военторге, польстившись на их бравый вид. А Гошан носил модную белую курточку, которая прям фосфорецировала в темноте зала, джинсы и избыточно красивые туфли. Он не был особо симпатичным, просто трескучим и бойким, как тамада.
Я вдруг подумал, что Толик не то чтобы стесняется меня, но совсем не показывает, что я его самый близкий друг. За год, что мы не виделись, он здорово изменился. Я бы сказал, что в своём институте он крепко пообтесался, да вот только не в тех местах, где нужно. Пристрастился к ужимкам, причёску странную сделал – стекающую волосами вниз, будто ему на голову вылили стакан липкой воды.
Он, как и все остальные за нашим столом, чуть ли не в рот смотрел этому развесёлому Гошану. И, нужно признать, тот умел быть интересным.
– Короче! – покрикивал он, чтоб преодолеть громыхающее техно. – Встречался с одной девой! А у неё попугайчик жил! Пенкиным звали! Педик волнистый! Летал мало, ходил везде, сука, пешком!..
Толик и остальные изготовились расхохотаться.
– И вот как-то мы с девой этой основательно разругались! Я психанул, вышел из комнаты и дверью ещё от души ебанул! По звуку слышу – удар мягкий, будто носок застрял! Оглянулся! Бля! Это не носок, а Пенкин, дурак, увязался за мной! Я его дверью и зашиб! Казнил! Тут мы с девой моей и разъехались!..
Они ржали – парни, девушки и та, рыженькая, которой я покупал мохито…
За столом крутились чуждые для меня студенческие темы. У Купреинова была шутка – типа, совет на все случаи жизни: если не знаешь, как втиснуться в разговор, скажи: “Это что, вот у нас в полку один прапор в халву насрал!” – но я так и не решился блеснуть казарменным остроумием.
Вскоре я понял, что деньги заканчиваются, а рыженькая канючит четвёртый стакан и при этом не позволяет даже обнять себя. Я так и просидел три часа с рукой на спинке её стула.
Ушёл домой, а когда на следующий день позвонил Толику, так он ещё выговорил, что Гошан пожаловался на меня, мол, я, когда прощался, нарочно сильно сдавил ему кисть. Я вспылил и сказал, что не виноват в том, что у этого Гошана пальцы как разваренные макароны. Поругались…
В последний день я забежал к отцу отдать часы. Заскочил по нужде в туалет. Под стенкой лежала книжка, которую во время отхожего досуга полистывал отец. Она называлась “В поисках утраченного времени”. Я почему-то прочёл – “потраченного” и вздрогнул от горького совпадения. Открыл наобум. Отец заложил страничку пластиковой упаковкой из-под геморроидальной свечи. Этот неразборчивый, но обидный символизм добил окончательно.
Вечером, лёжа на плацкартной полке, я с горечью думал, что жизнь моя – настоящая жопа, и мало того что у меня нет девушки, так ещё и не осталось парня – в смысле, друга Толика.
Первой моей женщиной стала Юля, Юлия Сергеевна, сметчица из компании “БелКомСтрой”. Это произошло на втором году службы.
Наша войсковая часть постоянно сотрудничала с различными строительными фирмами. Такие конторы редко содержали постоянный штат рабочей силы, а в зависимости от заказа находили конкретных исполнителей. Поэтому мы много чего делали и для “БелКомСтроя”. Полковник Жарков приятельствовал с их генеральным Евстигнеевым, так что у нас было много и контрактов, и просто денежной халтуры. Как-то, помню, мы ездили разгружать два грузовика кирпича на дачном участке евстигнеевского зама Потапенко. За пару часов получили две тысячи рублей – не такие уж и пустячные деньги за неквалифицированную рутину.
Заканчивался апрель. “БелКомСтрой” в очередной раз выцыганил у города помойный пустырь, и моя бригада готовила его к нулевому циклу, освобождая от строительного хлама. Прораб Коля, молодой, общительный мужик лет тридцати, не мог на нас нарадоваться.
Была пятница, мы отработали нашу последнюю смену и ждали заводскую машину. Но тут Коле позвонили из офиса. После беседы он спросил, можем ли мы разгрузить и занести на второй этаж мешки с цементом – за отдельную плату. “БелКомСтрой” недавно переехал на новое место, и там вовсю пылил ремонт. Вышла обычная накладка, машины приехали с опозданием, совсем к вечеру, когда местные рабочие закончили смену.
Можно было отказаться, но я подумал, что карманные деньги по-любому не помешают. Молодых я отправил с машиной в часть, а для халтуры взял Цыбина, Дронова и Давидко. Всё-таки мы были друзьями.
Дела у “БелКомСтроя” явно шли в гору, потому что они перебрались из прежнего полуподвала в двухэтажный особнячок. Первый этаж уже был закончен и блистал стерильной белизной евроремонта, а на втором ещё велись отделочные работы.
Мы уложились за полчаса. Когда закончили работу, сердобольные офисные тётки опекали нас как могли: поили чаем, принесли конфет. Потом приехал на своей чёрной “тойоте” зам Потапенко. Он, как ни странно, вспомнил меня, долго благодарил за отзывчивость, а под конец вообще распахнулся душой и пригласил нас на завтра сюда же – отмечать очередной контракт.
Увольнительная была царская – до одиннадцати вечера. Мы побродили по городу, днём перекусили в столовой, а к шести часам поехали в гости к “белкам” – так у нас в части называли партнёров из “БелКомСтроя”. Планировали побыть там часок, перекусить и выпить, а потом ещё успеть в кино.
Вчерашний зал было не узнать – его украсили гирляндами воздушных шаров. Появились ломящиеся от закусок столы. Их расставили вдоль стен, чтоб не загромождать пространство. Рядом с дверью в директорский кабинет повесили большой плоский телевизор. Там без звука мельтешил мультфильм: по острову, похожему на ржаную ковригу, кружили бесноватые мышата, наряженные пиратами. Деревенщина Давидко трогательно назвал их мышенятами – под издевательский смех Цыбина.
Сразу из четырёх колонок умц-умцали ранние девяностые. В центре зала выплясывали бухгалтерия и отдел кадров. Аллегрова как раз допела про Андрея и завела про младшего лейтенанта – прям к нашему появлению.
Вчерашние наши кормилицы так смешно принарядились и накрасились. От танцев у них дрожали причёски и щёки. Симпатичного Дронова, которому очень шла солдатская форма, сразу увлекла танцевать начальница отдела кадров, прям уволокла за руку, припевая:
– Все хотят потанцева-ать с тобо-ой!..
Ловкий Цыбин сам сориентировался – пристроился топтаться возле главной бухгалтерши Ирины. Давидко увильнул от объятий второй бухгалтерши и прямиком рванул к тарелкам с бутербродами.
Возле стола с выпивкой праздновала контракт мужская половина. Я узнал генерального Евстигнеева. Он бывал у нас в части – такой увесистый коммерс. Красивое его лицо портил второй подбородок. Евстигнеев произносил тост, чокался с Потапенко, Колей-прорабом и геодезистом.
Тут всё было понятно и незамысловато. Отдыхали взрослые люди, веселились как умели: танцевали, пьянели, смеялись. В отличие от ужасающей вечеринки в ночном клубе, мне сразу нашлось место. Я был гостем, юным служивым, которому нужно налить рюмку и сказать что-то приятное.
Евстигнеев прочёл под бабьи аплодисменты:
– Терпи, браток, наступит дембель, не будет лычек и погон! И будем мы в общаге женской бухать, как прежде, самогон!..
Толстяку-геодезисту тоже нашлось что вспомнить:
– Хотим мы так на свете жить, как вождь великий жил. И так же в армии служить, как Ленин в ней служил!..
Посмеялись. А Коля-прораб задумчиво сказал, что если “Ленин” заменить на “Гитлер”, то шутка обретёт иной смысл, ведь Гитлер-то воевал, и неплохо, заслужил два Железных креста.
Мне плеснули в пластиковый стаканчик виски, я выпил с Евстигнеевым, Потапенко, Колей и тучным геодезистом за армию – кузницу настоящих мужиков. А когда к столу подтянулись юридический консультант Валера, менеджер по персоналу Юрченко и инженер по проектно-сметной работе Денис Геннадьевич, мы подняли стаканчики за успех и процветание “БелКомСтроя”.
Курьер доставил десяток коробок с пиццей. Начальник строительного участка (я его видел пару раз на пустыре) принёс из директорского кабинета два ящика коньяку.
Бухгалтерши Света и Ирина в который раз обновили на столе нарезки колбасы, ветчины и сыра, крабовый салат, маринованные овощи, корейскую морковку. Пластиковые коробки с едой бухгалтерша Света, похожая на хозяйку придорожной корчмы, называла “судочки”. Аппетитно оглашала:
– А вот ещё судочек с оливьешкой!..
Мне нравился такой формат праздника – простой, шумный балаган. Буквально через полчаса под ногами уже похрустывали обронённые одноразовые вилки. Пляшущий, как медведь, Потапенко смахнул рукой двухлитровую фанту, она кружилась на полу, клокоча оранжевой струёй. Разбили графин, и грудастая Алла, секретарша Евстигнеева, побежала в подсобку за веником.
Я взял мягкий ломтик пиццы, подхватил языком длинную сырную нитку… А потом увидел Юлю. Она выглядела как Дюймовочка среди пляшущих насекомых. Хрупкая, светленькая. Мне ужасно понравились и юбка, похожая на перевёрнутый бутон синей гвоздики, и колготки, подчёркивающие худобу и стройность ног, и коротенькая полудетская кофточка. Но особенно взволновали и умилили меня голубые гетры – словно бы две гусеницы заглатывали мохнатыми вязаными ртами чёрные высокие туфельки.
Из-за близорукости я не мог хорошо разглядеть Юлиного лица, поэтому шаг за шагом подкрадывался поближе. Ей что-то шепнула, пробегая, Алла, я услышал смех – будто зазвенел треснувший, хрипловатый колокольчик.
Рассмотрел. Хищное, кошачье личико. Она крутила в пальцах пустой стаканчик, и я решил воспользоваться моментом. Выпитый виски прибавил храбрости.
Подошёл и галантно спросил: что ей налить? Она строго глянула на меня:
– Не отвлекай, я думаю!..
Голосок оказался под стать образу: писклявый, мяукающий, как из мультика.
Я стеснительно отступил. Она вскинула на меня свои голубые глаза:
– А чего не спрашиваешь, о чём я думаю?
Покорно поинтересовался:
– О чём?
– О том, какие у меня прикольные ноги! – посмотрела вниз. – Правда, красивые?
Я, глядя на гетры, пробормотал:
– Очень…
Улыбнулась:
– Ну тогда принеси вот на столечко, – показала, – виски, а остальное кола!
Я узнал, что её зовут Юля, хотя вообще-то на работе она Юлия Сергеевна, помощница инженера по проектно-сметной работе. Предположил, что ей лет двадцать пять, но выражение лица у неё было как у предельно распущенной старшеклассницы.
Мне показалось, Юле будет приятно, если я начну расспрашивать её о профессии:
– А сметчица – это как? Что именно вы делаете?
– Я? – подняла удивленные, домиком, бровки. – Нихрена не делаю! Там же мозги нужно иметь, чтоб всё калькулировать. Это у нас Денис Геннадьевич, – кивнула на инженера.
Тот развлекал белкомстроевских тёток – запрокинув лицо, пытался удержать на лбу пластиковый стаканчик, балансировал туловищем, как заворожённая кобра.
– Я тут больше функции второго секретаря выполняю, когда Алла зашивается. А Денис Геннадьевич сметы составляет… – Дёрнула плечиком. – Что тут непонятного? Вот, допустим, выиграли мы тендер. И не потому выиграли, что такие классные. Просто наш Евстигнеев – зять зама белгородского главы!.. Хорошо, заключили с нами договор… А один из поставщиков цены поднял – и всё! Надо пересчитывать, удорожание получилось. Хотя в смете предусмотрены всегда и удорожание, и инфляция… Кирпич, к примеру, не могут подвезти в установленные сроки. Тогда срочно ищем другого поставщика, но там всё в два раза дороже. Значит, смету надо переделывать, заново согласовывать с администрацией… Нальёшь?
Я сбегал за новой порцией виски с колой. Украдкой глянул на моих разомлевших от сытости бойцов. Послушал, как Потапенко читает навзрыд:
– Ты глядишь на меня так устало, в глазах твоих холод и грусть… Хочешь, я тебе из устава прочту что-нибудь наизусть?!
Принёс. Юля игриво посмотрела:
– Володя, скажи, а ты всегда такой серьёзный, да? С каменным лицом, без тени улыбки?
– Ну, тень улыбки, безусловно, бывает!
Я был в восторге от своего ответа. Он казался мне очень изящным.
– А вот у меня депра постоянная… – вздохнула.
– Депра?
– Ну, депрессия. Болею своим прошлым! Такое мучительное одиночество, в которое ты никого не можешь впустить…
– Понимаю… – вдумчиво покивал я.
Она вдруг рассмеялась колючими, злыми колокольчиками:
– Понимает он! Какой понятливый! – Сделала долгий глоток. Укоризненно посмотрела: – Володя, ну вот что ты мне по три капли носишь! Налей нормально!..
Я метнулся к столу. Подумал. И поменял пропорцию: напёрсток колы, а остальное – виски.
Вернулся, протянул Юле полный стаканчик.
– Ой, так круто, ты слушаешь, не перебиваешь! – радостно промяукала. – Тебе правда интересна чужая личная жизнь?.. Короче! Малому моему, Стаське, годик исполнился. Припёрся дорогой свёкор, Валерий Александрович, седовласый мудачина. Ну, и свекровь Елизавета Андреевна. За неё не чокаясь…
В Юлиных глазах вспыхивали бесовские искорки. Она трещала без умолку, погружаясь в пучину самой себя:
– Гости и родственники собрались, все дела. Свёкор склонился над Стаськиной кроваткой и проникновенно так произнёс: “Расти, Стасик, взрослей. Мы будем учить тебя, а ты будешь учить нас!” – типа, обращается к Стаське, но позыркивает по сторонам – оценила ли публика, какую глубо-окую мысль Валерий Александрович завернул! Стаське-то год, ему похуй этот незаурядный ум!.. Бля-а-а, – нежно проблеяла. – В общем, выбесил от души! А потом Елизавета Андреевна выступила. Про то, как Паша меня завоевал… Завоебал!..
Во хмелю моя Дюймовочка раскрывалась как изрядная матерщинница. Я помалкивал, кивал, подносил крепкие порции.
– О! Ваша киска купила бы виски! – попробовала. – Чё-та много плеснул! Напоить хочешь?.. Ладно, рассказываю дальше. Я говорю ему: “Паша! У каждого человека внутри существует предел! Предел чувств! Предел боли! Я год молчала, терпела и делала выводы! А теперь я хочу уйти! Просто, блять, уйти! Без слов и объяснений…” Ага, налей ещё, только сосасолы плесни уж! Неразбавленный вискарь девушке принёс!
– Чего плеснуть? – не понял.
– Сосаcолы! – заулыбалась. – Ну, сам прочти на этикетке: “Сосасола”! Ой, иди уже!..
Геодезист громко общался с кем-то по телефону:
– Нормально тут! Приезжай! С голоду пока не пухнем!
– Не пукнем! – подкрался Евстигнеев. – Хотя, может, и пукнем, но не с голоду, а просто пукнем!.. – и по залу громыхнуло хохотом. Я поспешил обратно.
Юля ждала меня. Язык у неё чуть заплетался:
– “Юленька, ради ребёнка надо сохранить семью. Давай всё наладим, отдохнём в Крыму”. Не хотела, но согласилась. Ладно, поехали в твой ёбаный Симеиз. Он билеты взял. Я спрашиваю: “Паша, ты какие взял, плацкарт или купе?” Он такой: “Плацка-арт”… – передразнила раззявленный лепет дауна. – Паша! Плацкарт – это ноги! Твою мать!.. Ты ж сам мириться хотел! А пожмотил на мне с самого начала! Как можно с этих торчащих отовсюду ног начать всё заново?! Как, блять?! – и выронила стаканчик. – Принеси новый, ладно?..
Позже я часто вспоминал пьяный Юлин экскурс в разруху семейных взаимоотношений. Удивительно, но за какой-то час она сообщила мне все необходимые вещи, которые должен знать вступающий во взрослую жизнь юный мужчина. Я тогда уже пообещал себе, что никогда не возьму своей женщине “плацка-арт”…
Виски закончился. Оставался коньяк. Я чуть разбавил его фантой и понёс Юле.
– Ой, спасибки! – экранчик мобильника лунно освещал её лицо.
– Прикольный, – сказал я, протягивая стаканчик. – С камерой?