Тени нашего прошлого. История семьи Милтон Блейк Сара
Он отстранился и кивнул ей на прощание, а она чуть сморщила нос; потом стояла и смотрела ему вслед. Высокий и немного нескладный, он шел так, словно не смог полностью овладеть своим телом, словно взял его напрокат. У него был очень низкий голос. Джоан помнила то лето, когда он ломался. Фенно ненавидел привлекать внимание, а новый тембр голоса в сочетании с темными кудрями заставлял умолкнуть всех присутствующих. Большую часть того лета Фенно провел в яростном молчании.
Она повернула к выходу из парка. Фенно Уэлд был хорош во всех отношениях, и это было его недостатком. Чересчур усердный, размышляла Джоан: всегда готовый взять на себя ответственность, вмешаться и предложить помощь, руку, сигарету, выпивку. Чересчур обходительный. Она узнавала эту черту в большинстве юношей, с которыми росла, знала, что у них просто не было выбора – Мосса воспитывали точно так же.
Хотя в Моссе было кое-что еще, подумала она. Что-то скрытое, некое тайное место, куда он как будто уходил, а возвращался немного другим. В этом была его притягательность. Он обещал новый взгляд на тот мир, в котором все они жили. Никто не мог предугадать, к каким выводам он придет.
«Бедняга Мосс, – думала она, выходя из-под деревьев, – ему придется несладко».
Начиналось последнее настоящее лето, «конец начала», как любил говорить ее отец, цитируя Черчилля. Осень начнет новую страницу для всех: Эвелин выходит замуж, Мосс будет работать в отцовской фирме, а она наконец добилась у родителей разрешения выйти на работу, которая ей подвернулась.
На светофорах загорались зеленые огни, и машины стремительно неслись по улице. Джоан шла быстрым шагом, держась в тени.
«Всего лишь машинопись, – ответила Джоан на вопрос отца. – Но у меня будет занятие».
«Почему, черт возьми, ты хочешь целый день печатать на машинке?»
«Карманные деньги», – неопределенно улыбнулась она.
«Женский ум непостижим. – Огден Милтон пристально смотрел на дочь. – Похоже, никакое образование не научит девушку логике».
Но Джоан смогла четко и ясно изложить свои аргументы, и он согласился – факт, который она прибавила к списку своих тихих побед в 1959 году. Накануне она подписала документы на квартиру в старом доме на Восточной Восемьдесят первой улице, в одном квартале от Метрополитен-музея. Ключ лежал на дне ее сумки, и ничто не приносило ей такого удовлетворения, как этот маленький кусочек металла. Она могла закрыть дверь и запереть ее на ключ. Квартира полностью принадлежала ей.
Двадцатипятилетняя девушка в широкой юбке и облегающей хлопковой блузке, перетянутой поясом на узкой талии, она могла быть одной из многочисленных сверстниц, выпускниц частных пансионов, которые поступили в колледж ассоциации «Семь сестер», а теперь приезжали в город, чтобы развлечься. Но нет. Она закончила Фармингтон, как и ее мать Китти Милтон, пела те же школьные песни, а на выпускном, одетая в белое платье, подбрасывала в воздух букет маргариток, – как и ее мать, а до этого мать ее матери. Но Джоан Милтон не была похожа на мать или бабушку. Она твердо решила быть другой. Жизнь широко расстилалась перед ней, и Джоан намеревалась сделать ее интересной. Она хотела делать в этом мире что-то осмысленное, раз не могла выйти замуж.
Она замедлила шаг, отбросив эту мысль и решительно вытеснив ее другой. Тут ничего нельзя было поделать. Из-за болезни она не могла иметь детей. Врачи в один голос говорили, что она бесплодна. И поэтому ей не приходилось выбирать. Выбор сделало тело, ее неисправное тело. Мужчина хотел видеть в своем доме жену и детей. А она не могла. Так уж случилось. И было бы нечестно лишать этого мужчину. Поэтому она не выйдет замуж.
Но она могла любить. Могла работать. И ничто не помешает ей делать и то и другое. Она шла, вздернув подбородок, и ее каблучки стучали по залитому солнцем тротуару.
В песне поется: «Если девушка умней, парень не подкатит к ней», но Джоан это не беспокоило. В пансионе она научилась печатать на машинке, готовить голландский соус и упаковывать льняную юбку так, чтобы та не помялась. Из этих навыков два оказались полезны, а вот третий был настоящим выигрышным билетом. Быстрая и точная, Джоан умела печатать как никто другой; слова текли сквозь нее, словно музыка. Когда Изобель Дэй узнала, что маленькое издательство ищет машинистку, Джоан предложила свои услуги – и оказалась в самом центре огненной бури. Она работала на Барни Россета, человека, который обманул почтовую службу США и законы Комстока и отправил полную версию «Любовника леди Чаттерлей» в печать, а затем в продажу, но все экземпляры довольно быстро изъяли из магазинов. Теперь судьба романа находилась в руках окружного судьи, и решение ожидалось в следующем месяце.
Она никому не сказала, где на самом деле работает. Всеобщее внимание было приковано к Эвелин и ее сентябрьской свадьбе, которую собирались сыграть под большим белым шатром в Ойстер-Бэй. И это вполне устраивало Джоан, потому что роман Дэвида Лоуренса был для Россета только началом. Издатель имел виды на Генри Миллера, на Уильяма Берроуза, на все выдуманные ограничения, которые установлены в этом мире и которые, по его словам, он собирался уничтожить. Что было неприличного в совокуплении мужчины и женщины? Почему желание прикоснуться к другому человеческому существу считалось грязным? Об этом постоянно говорили в крошечном тесном офисе, где сидело четверо мужчин; на всех поверхностях лежали стопки рукописей, на полу валялись журналы, столы стояли косо, а сотрудники курили, хватали и бросали трубки телефонов, прокладывали себе путь с такой энергией и силой, каких она никогда не видела.
На перекрестке Джоан остановилась. Только что в парке, с Фенно, она краснела от смущения, но это была не игра. Нанимая ее, мистер Россет сказал, что, по его мнению, именно она может оказаться им полезной – молодая женщина с безупречной родословной, девушка с «Мейфлауэра», из первых пилигримов. Становой хребет королевства. «Можно устроить читку, – сказал он. – Если вы сумеете произнести эти слова и показать, что неприличными их делает лишь наше лицемерие, это может попасть в газеты – разумеется, мы обратимся за поддержкой и к известным людям». Она кивнула, проскользнула за стол, который он ей указал, поставила сумку на пол и придвинула к себе пишущую машинку, решив промолчать о том, что она не из первых пилигримов и не слишком умелый оратор. «Ничего страшного», – подумала Джоан. Все это было неважно, главное – она была на борту, вместе с командой из четырех неуживчивых человек, и корабль несся на волне через створки шлюза.
– Я вычитываю, – сказала она сегодня утром, подняв глаза на мистера Россета. Он взял ее экземпляр со стола, раскрыл на странице с закладкой, кивнул и снова закрыл.
– Ну как, непристойно?
Джоан пристально смотрела на босса. Он присел на край ее стола и скрестил руки на груди. «Непристойно» – именно такое обвинение предъявлялось им в суде.
– Смело, – ответила она.
– Да.
– Но не цепляет, – сказала Джоан.
Улыбнувшись, он снова раскрыл книгу, на этот раз на первой странице, и вслух прочел предложение: «В столь горькое время выпало нам жить, что мы тщимся не замечать эту горечь»[20]. Потом захлопнул книгу.
– Какое здесь ключевое слово?
– Горечь, – без колебаний ответила она.
Россет пристально посмотрел на нее:
– Нет. Не замечать.
На Пенсильванском вокзале она открыла большие латунные двери и остановилась на верхних ступенях мраморной лестницы, рассматривая огромный зал внизу. Сюда пробиралась дневная жара, висевшая над асфальтом, от которой никли букеты сирени в корзинках цветочниц и газеты в киосках, никли люди, выходившие из поезда; они не могли снять шляпы с потемневшими от пота лентами, пока в конце длинного дня не доберутся до прохладного бара или скамейки в пригородном парке под тенистыми вязами. Гул голосов волнами накатывал на Джоан, и, хотя рабочий день уже приближался к концу, люди внизу по-прежнему куда-то спешили и только воздух, жара и мраморная арка вокзала отделяли их от неотложных дел.
С рекламы «Клэрол» на стене вокзала ей подмигивала девушка: ЕСЛИ У МЕНЯ ОДНА ЖИЗНЬ, Я ХОЧУ ПРОЖИТЬ ЕЕ БЛОНДИНКОЙ.
Джоан подмигнула ей в ответ; темные волосы обрамляли бледный цветок ее лица. Скрестив руки на груди, она прислонилась бедром к балюстраде, лениво наблюдая за мужчиной, одетым в костюм в тонкую полоску; он прокладывал дорогу через толпу, собравшуюся вокруг справочного бюро. Мужчина без труда пробирался вперед, к своей цели. Взрыв смеха из толпы, затрепетав, взмыл под огромный купол вокзала, и Джоан вдруг представила себя одним из ангелов-наблюдателей, которых обычно изображают в углах потолочной росписи собора. Она расцепила руки и наклонилась вперед.
Стройная, с рельефными плечами спортсменки, она ловко бросала мяч в софтболе и умело орудовала битой. Она великолепно стреляла из лука, выигрывая все состязания в Ойстер-Бэй. И хотя Джоан нельзя было назвать красивой – по всеобщему мнению, это была вотчина ее сестры, – в такие моменты, как этот, она притягивала взгляды.
Мужчина в полосатом костюме стоял перед газетным киоском совершенно неподвижно. Она присмотрелась к нему. Костюм в полоску, коротко подстриженные волосы, невозмутимость, намекающая на Лигу плюща, – ухоженный, но не безупречный. Высокий, отметила она, когда он снова смешался с толпой, но воспринимает свой рост легко и радостно, словно получает удовольствие от того, что сверху ему видно все.
– Очень милый. – Эвелин ущипнула ее за руку. – Но не твоего поля ягода.
Хотя Эвелин была на три года младше, она всегда стремилась играть первую скрипку, и Джоан, как правило, уступала. У сестер были одинаковые высокие скулы и маленький округлый подбородок, одинаковые темные глаза под пушистой каштановой челкой, но черты лица у Эвелин были резче, более отчетливыми, словно вырезавший их мастер, потренировавшись на Джоан, решительно взялся за дело.
Теперь две пары темно-карих глаз оценивали мужчину внизу – словно кошки на шкафу.
– Не похоже, что он умеет обращаться с теннисной ракеткой или роялем.
– Может, ему это просто не интересно, – ответила Джоан.
– Может. Но это скучно. Ты спросила Фенно?
– О чем? – Улыбка на лице Джоан погасла.
– Может ли он сыграть на укулеле на моей вечеринке в августе.
– Черт. – Джоан покачала головой. – Совсем забыла. Но он приезжает каждое лето. Уверена, он не откажется. – Боковым зрением она заметила, что мужчина положил газету на место и повернулся.
Эвелин фыркнула.
– Нет. – Джоан раздраженно повернулась к ней. – Даже и не думай. Я его видела мельком и не успела с ним поговорить. Я сидела одна и слушала, как Ирвин Гинзберг читает стихи. Фенно сидел далеко от меня, в первом ряду, он же организатор. В любом случае я не испытываю к нему никаких чувств, Эвелин, и ты это знаешь. Хорошо бы он это понимал.
Эвелин выгнула бровь:
– Без объяснений он не поймет.
Джоан издала стон и непроизвольно снова посмотрела вниз; мужчина теперь поднимался по лестнице на мраморный балкон.
И Джоан, привыкшая к тому, что всеобщее внимание всегда быстро и само собой переключается с нее на сестру – люди здоровались с ней за руку, кивали, а затем переводили взгляд на Эвелин и уже не отрывали от нее глаз, – с удивлением поняла: этот мужчина смотрит не на сестру, а на нее. Пристально смотрит. На мгновение она оцепенела.
– Боже. – Эвелин толкнула ее локтем. – Он с ума сошел?
Не обращая внимания на сестру, Джоан слегка склонилась в изящном и шутливом поклоне. Она увидела удивление, затем улыбку, но его смех растворился в густом воздухе. Мужчина снял шляпу и высоко поднял. Не приподнял в приветствии, не поклонился, а просто держал ее, как воздушный шарик. Джоан тоже рассмеялась и отступила от балюстрады, с улыбкой повернулась к сестре и хотела что-то сказать об этом мужчине, о его пристальном взгляде и о том, как хороши летом костюмы в полоску, – но тут внезапно начался приступ, как всегда стремительный, и сбил ее с ног прежде, чем она успела охнуть.
Волны обрушились на Джоан, и она сопротивлялась, сотрясаясь от каждого нового прилива воздуха, пыталась позвать Эвелин, пыталась прижать руки к груди, чтобы защититься от безжалостных потоков. Она почувствовала, как ее тело падает на мраморный пол, услышала удар, от которого у нее перехватило дыхание, на мгновение отчетливо увидела страх на лице сестры. Мир вокруг стал черно-серо-белым и безмолвным. Словно выключили все звуки мира, кроме настойчивой пульсации в голове. Она тонула с открытыми глазами, а Эвелин оставалась на поверхности и кричала, беззвучно шевеля губами. Какая-то сила разжала ее зубы, и Джоан ощутила во рту что-то холодное. Она содрогалась в волнах, беспомощно дергалась и извивалась, не отрывая взгляда от Эвелин, казавшейся такой далекой. Она открыла рот, чтобы сказать: «Не упади, Эвелин». Пятна света мерцали высоко вверху, выше Эвелин, толкаясь и подмигивая на черной поверхности мира, как переливчатая амальгама, – фраза всплыла и утекла прочь. Джоан трясло. Воздух сгустился. Джоан…
Эвелин потянулась к ней через водянистый воздух, и на этот раз Джоан ее услышала, звук добрался до нее, и голос сестры потянул ее за собой, словно на веревке, медленно и постепенно вытаскивая ее наверх. Джоан. Джоан.
Приступ сходил на нет. Она поднималась вверх, обратно на поверхность времени, назад к жаре и дневному свету, на пол Пенсильванского вокзала, где она лежала, жадно хватая ртом воздух, к своему телу, и волны отступали, выбросив ее на сушу. Джоан закрыла глаза.
– Уходите, – прошипела над ней Эвелин маленькой кучке зевак, которые остановились посмотреть. – Пожалуйста. Все прошло. Вас это не касается. Оставьте нас в покое.
– Может, вызвать скорую? – спросил мужской голос.
Дыхание Джоан выровнялось. Она снова ощущала пол под собой, свои ноги в туфлях, свои пальцы, сжимавшие подол юбки.
– С ней все в порядке? – спросил тот же мужчина.
– Теперь все хорошо.
– Это происходит не в первый раз, – тихо произнес он. – Правда?
– Просто жарко, вот и все.
– А вы как?
– Нормально, – буркнула Эвелин. – Пожалуйста…
Джоан открыла глаза и увидела, что мужчина в полосатом костюме и ее сестра смотрят друг на друга, склонившись над ней.
– Эвелин?
– Я здесь. – Сестра похлопала ее по плечу. – Не волнуйся, Джоан.
Джоан снова закрыла глаза и стала ждать, пока пройдет приступ тошноты. Пол был теплым, и тут она с изумлением поняла: тепло исходило от ладони мужчины, который уверенно держал ее за руку под складками юбки. Она открыла глаза.
– Сесть сможете? – спросил он.
Джоан повернула голову на голос, остановила взгляд на подбородке мужчины, потом на паре синих глаз. Он ждал, когда она сосредоточится на его лице. Джоан смотрела на него, все еще не в состоянии сфокусировать взгляд. Вблизи он казался даже еще привлекательнее, а в синих глазах мерцали зеленые искорки. Его пальцы по-прежнему сжимали ее ладонь.
– Вы врач? – спросила его Эвелин.
– Упаси бог. – Его довольно серьезное лицо расплылось в улыбке. – Леонард Леви. Лен.
Джоан пошевелилась, и он убрал руку.
– Сядь, Джоан, – взмолилась Эвелин. – Пол грязный.
Джоан с трудом села. Она не могла заставить себя посмотреть на Лена Леви. Теперь он был человеком с именем. А она – девушкой с конвульсиями. Больной. Румянец залил ее щеки.
– Ни слова маме, – предупредила она сестру.
– Договорились, – кивнула Эвелин.
– Она не знает? – спросил Лен.
– Знает. – Эвелин задумчиво посмотрела на сестру, затем перевела взгляд на мужчину и использовала свою знаменитую улыбку, чтобы предотвратить дальнейшие вопросы. – Но не любит скандалов.
Джоан подобрала под себя ноги и встала, не опираясь на протянутую руку Лена. Она все еще не пришла в себя, и вертикальное положение казалось ей странным. Все трое стояли, смущенно переминаясь с ноги на ногу, как гости после вечеринки, ожидающие такси. После недолгой паузы Лен приподнял шляпу, прощаясь с сестрами, и одновременно Джоан протянула руку, чтобы поблагодарить его. Он посмотрел на нее, пожал руку, а она вдруг шагнула к нему и быстро поцеловала в губы.
Потом отступила и рискнула посмотреть ему в глаза:
– Спасибо.
Казалось, он лишился дара речи. Молча отпустил ее руку и кивнул.
А через мгновение он уже спускался по широким холодным ступеням навстречу толпе, которая становилась все плотнее и громче – приближался час пик.
– Что это было? – спросила Эвелин.
Джоан смотрела, как мужчина идет под сводами вокзала.
– Благодарность.
– Да уж.
Он ответил на ее поцелуй. Джоан вздрогнула и, не глядя на Эвелин, снова застегнула пуговицы на кардигане, кроме трех нижних. У него были теплые губы.
– Сразу видно, что он человек с положением.
– По костюму?
– По манерам. – Джоан насмешливо улыбнулась сестре. – Благородная и прямая осанка.
– Готова поспорить, с острова Эллис[21]. Итальянец или еврей.
– Согласна. Теневая аристократия.
– Определенно теневая, – сморщила нос Эвелин.
– Не будь снобом, Эвелин. – Джоан изогнула бровь. – Это неблагопристойно.
Любимое словечко матери заставило их улыбнуться, вернув к обычной жизни. Но теперь между ними встала Китти.
– Может, тебе сходить к доктору Саутворту, Джоан? – осмелилась предложить Эвелин.
Джоан решительно тряхнула головой:
– В этом нет необходимости.
– Второй раз за последние несколько месяцев.
– Не волнуйся. – Джоан вздернула голову и посмотрела на сестру. – Лично я не волнуюсь.
Но сестра была права – нужно сходить к врачу; если приступы вернулись, придется увеличить дозу. Хотя это случилось лишь дважды, и оба раза Эвелин была рядом, и оба раза все быстро закончилось. Если бы приступ настиг ее в офисе мистера Россета, или в ее квартире, или на пешеходном переходе… думать об этом не хотелось.
Но что ж поделаешь. Такие ей достались карты. Она справится и без посторонней помощи. Существуют пределы. Лекарства только ослабляют ее; она и так уже чувствует себя какой-то оглушенной и заторможенной. Джоан подтянула сумку на сгиб локтя и посмотрела на сестру.
– Порядок? – просила Эвелин.
– Полный, – кивнула Джоан и взяла сестру под руку.
Девочки Милтон медленно спустились по лестнице и, нырнув в толпу, стали пробираться к поезду на Ойстер-Бэй. Интересно, размышляла по дороге Джоан, в какую сторону пошел Лен Леви, куда он едет, и главное, не жалеет ли он ее. Она взъерошила свои темные волосы и сжала руку Эвелин. Ей чертовски хотелось, чтобы он не испытывал к ней жалости.
Но вовсе не о жалости думал Лен Леви, когда шел по вокзалу, удаляясь от сестер. Неожиданное прикосновение девичьих губ все еще чувствовалось на его губах; когда девушка отпрянула, у нее был такой испуганный, такой милый вид, какого Лену не доводилось видеть никогда. Ее взгляд, ласковый и какой-то дерзкий, пронзил его насквозь. Лен ощущал его в паху. Как она хотела поделиться каким-то секретом с ним и только с ним. «Случайности, – как любил повторять его отец, – не случайны».
Лен свернул в облицованный мрамором коридор, ведущий на Седьмую авеню. Одни девушки осознают свои преимущества, другие нет. Эта понятия о них не имела. А вот ее сестра точно знала, куда целиться, и точно знала, как это продемонстрировать. И конечно, она и не подумала представиться, когда благодарила его. Впрочем, такие никогда этого не делают. Такие девушки своими пальчиками в белых перчатках берут под руку мужчин по фамилии Ханникатт или Пирс и идут с ними по жизни, грациозные и вежливые, ослепительно сияя. Как будто весь мир – роскошная вечеринка. Как будто роскошь никогда не умрет. И хотя Леви мог получить приглашение на вечеринку, его рука никогда не подойдет для такой девушки, даже если он будет очень стараться.
Такова жизнь. И ничего с этим не поделаешь.
Лена, выросшего на окраине Чикаго, учили видеть предел так же отчетливо, как горизонт Среднего Запада, – и это умение ему пригодилось.
Он распахнул стеклянные двери вокзала, открывавшие путь в Нью-Йорк – в мир.
Средняя часть острова напоминала ему родной город: широкие, равноудаленные авеню образовывали с улицами предсказуемый узор, и этот порядок нарушала только диагональ Бродвея. Если идти на юг, то справа на пятьдесят кварталов тянулся парк; на углах летом колыхались зеленые верхушки деревьев, а зимой белое небо над серыми зданиями опиралось на голые ветви. После парка ты попадал в решетку городских улиц, где по-прежнему мог представить себя руководителем, вокруг которого медленно вращается мир, – двадцать кварталов на милю, свет в конце каждого квартала и здания, устремленные прямо к горизонту у тебя над головой. Там ты можешь пройти почти сотню кварталов, а затем попасть в веселую преисподнюю Виллиджа.
Поезд из Чикаго привез сюда Лена десять лет назад; он поступил в Колумбийский университет и жаждал всего. И знал, что желаемое, каким бы оно ни было, находится прямо здесь. Все. Четыре года он провел в университете Лиги плюща, в этом беспокойном месте, где старые добрые американские ребята учились бок о бок с сыновьями евреев из Бруклина и в спорах придавали миру новые очертания. Они спорили и шатались по улицам Нью-Йорка в поисках своей судьбы. В поисках своего будущего. Нетерпеливые. Рвущиеся в бой.
В 1953 году он получил диплом с отличием и отправился в Корею, движимый долгом чести, желанием отблагодарить страну, которая приняла его отца и мать, бежавших из Германии. А вместо этого он проводил время, стоя в очередях в душной столовой, ожидая еды, и видел вокруг себя лишь таких же парней, как он, надолго вырванных из стремящейся вперед жизни, скучающих, усталых и испуганных. Он не видел вообще ничего до тех пор, как однажды утром на их дивизию не обрушился неожиданный удар, после чего он очнулся в мешке воздуха под кухонным мусором, тупо глядя на лежащего в метре от него мертвого парня, которому он только что передал кофейник.
По возвращении Лен твердо знал, что, каким бы ни был его долг, он расплатился сполна. Он с ревом ворвался в город. Устроился на летний период в фирму, где работал его сокурсник, собираясь лишь слегка прощупать почву, но обнаружил в себе талант к числам и, что еще важнее, умение открывать дверь и проникать в следующий кабинет. Лето превратилось в год, в конце которого он поступил в Гарвардскую школу бизнеса.
«Я точно знаю, кто вы, – как-то с усмешкой сказал его научный руководитель. – И куда вы стремитесь».
«Куда же, сэр?»
«Я бы сказал, на самый верх. Но остается один вопрос, Леви: вы хотите быть агнцем среди львов или львом среди агнцев?»
«Сэр?»
«Выбирайте, Леви. Выбирайте цель».
Лен понял. Ищи самую легкую мишень и делай лучший выстрел. Месяц назад, получив гарвардский диплом, он отклонил предложение Ротшильдов и устроился в «Милтон Хиггинсон», возглавляемую представителями старой элиты, которые вели свою родословную чуть ли не от «Мейфлауэра»; было известно, что фирма занимается надежными инвестициями, без лишнего шума и какой-либо рекламы. «Если вы о нас не знаете, – шутили сотрудники, – значит, мы вам не нужны». Но Лен был твердо намерен заявить о себе, причем очень скоро. Лен хотел стать львом.
Девушка на противоположной стороне улицы остановилась, едва сойдя с тротуара. Мимо пронеслось такси, а на светофоре тем временем желтый сменился красным; водитель нажал на гудок, прозвучавший словно ругательство, загоняя покрасневшую девушку обратно на тротуар. Лен смотрел, как она поправляет волосы, и снова подумал о девушке с Пенсильванского вокзала, о том, как она тряхнула темноволосой головой и поприветствовала его, а потом лишилась чувств. В тот момент он рванул наверх, расталкивая спускавшихся по лестнице людей. И увидел, как она неподвижно лежит на полу, а над ней склоняется сестра. Почему он взял ее за руку? Те несколько минут он сжимал ее ладонь, словно пойманную птицу. В те несколько минут ему больше ничего не было нужно.
Загорелся зеленый, и Лен сошел с тротуара и влился в толпу на Бродвее; эта асфальтовая лента тянулась до самого конца Манхэттена, в Виллидж, куда он и направлялся и где уже зажигали огни кафе и бары, хотя было еще светло, а небо пылало жаром.
На углу Хадсон и Бэнк-стрит бакалейщик-итальянец опустил решетку перед витриной, и металл лязгнул о тротуар, желая хозяину спокойной ночи. Дневная жара все еще висела над улицами легким покрывалом, и девушки в летних платьях мелькали в дверях, под руку с мужчинами или держась особняком, будто дразня, так что мужчинам хотелось протянуть руку и дотронуться до них, словно персонажам рассказа. Да это и был рассказ – рассказ о летнем вечере и городе, который ревел за порогом маленьких убежищ, куда любой мог войти в поисках тишины и холодного пива.
Мосс Милтон сидел на своем обычном месте в глубине таверны «Белая лошадь» и сквозь завесу табачного дыма наблюдал за столиком писателей. Свободный союз мужчин, которые склонялись друг к другу и рассказывали что-то, чего Мосс издалека слышать не мог; их силуэты, наполовину скрытые дымом, то сближались, то отдалялись, а разговоры и взрывы смеха подчинялись какому-то рваному ритму. Мосс наблюдал за ними, словно невидимка, да он и был невидимкой – просто очередной молодой человек в роговых очках, аккуратно одетый, с зачесанными набок густыми черными волосами.
Если бы ему удалось выразить все это в песне – этот дым, эти разговоры летним вечером, темные деревянные стены таверны над разгоряченными, покрасневшими лицами. Один из мужчин с закатанными рукавами что-то доказывал, размахивая сигаретой. Содружество. Один голос, чистый и красивый тенор, потом еще один; они сплетались и расплетались. Третий голос, выше на треть тона, птицей порхал на ветвях первых двух. Затем четвертый. А капелла. Люди легко соединялись и распадались, но были устойчивы и сильны – все было возможно, все летело на крыльях песни. Если бы песня смогла все это, смогла бы тебя увлечь, заставляя остановиться и слушать, передала бы сплетение и соединение нитей и эта серебряная дорожка, эти десять аккордов, где сливаются все голоса, все ноты, протянулась бы к одному такту, потом к другому, превращаясь в широкую милю звука, несущуюся на этих тактах вперед, – тогда все действительно стало бы возможным, как это казалось Моссу в последние дни. В последние дни страна висела неподвижно, затаив дыхание, словно ныряльщик в высшей точке своего полета. Это была бы песня для Америки – для нынешней, настоящего момента, – и он почти слышал ноты в своей голове.
Почти. Двухударное слово. Мосс закрыл глаза и допил последний глоток виски. Слишком поздно. Почти.
У него были деньги и старинная фамилия. У него было все, чтобы преуспеть в мире каркасных коттеджей и вечерних поездов до загородного дома, сухого мартини перед ужином и тщательно завитых кудрей надушенных жен. У него были костюмы из добротной ткани. Однако он был непростительно одержим духом противоборства. Будущее лежало перед ним, словно каменная темница – прочная, неотвратимая – посреди широкого луга, прежде безмятежного. Стояло последнее лето, последнее настоящее лето – для Мосса. Осень положит конец всем песням. И он не видел, как этого избежать.
Откинувшись назад и скрестив руки на груди, он почувствовал лопатками спинку стула. Последние несколько месяцев он держался достаточно бодро: когда нужно, надевал костюм, раз в неделю приходил к отцу на ланч в «Милтон Хиггинсон», уверенный, что что-то сдвинется с места – что-то же должно сдвинуться – и одну из его песен заметят, опубликуют, или, что еще лучше, ее сыграет один из знакомых парней в какой-нибудь местной забегаловке. Но сегодня все это казалось несбыточной мечтой, а он сам – мечтательным дураком.
Картина перед его глазами словно зазвучала иначе, когда к компании за столом присоединилась стройная брюнетка. Мужчины приветствовали ее, кто-то повернулся, схватил пустой стул и подвинул к ней, так что ножки со скрипом проехались по плиткам пола. Она улыбнулась одному, пошутила с другим и села, не переставая говорить, и ее легкий, высокий голос летел поверх других звуков к Моссу, словно пена на гребнях волн.
Он читал ее статьи в «Войсе», и они вовсе не походили на пену – четкие и ясные фразы, стрелами разящие в цель. Мосс вспомнил, что пару раз она приходила с Мейлером, который сегодня не сидел в центре стола, как это часто бывало. И Мосс обрадовался. Такие люди, как Норман Мейлер, меняли контуры песни, приглушали центральные части, устойчивые темы, ведя мелодию по накатанной колее.
Мосс встал и на волне голосов и смеха двинулся сквозь толпу разгоряченных посетителей к бару. Это прекраснее любой птичьей трели, решил он, одновременно размышляя, сумеет ли он записать мелодию нотами. Подняв стакан, он кивнул бармену – повторить. Птичья трель и смех. Не похожие друг на друга. Не отражение и не повторение друг друга. Сплетение. На пороге таверны замерла девушка, раздумывая, куда сесть; ее силуэт выделялся на фоне вечерних огней улицы. Как цапля, подумал Мосс, наблюдая за ней. На скалах в дальнем конце острова Крокетт. Высокое сопрано. Как его сестра Джоан.
За спиной девушки, у самого тротуара худощавый негр направил объектив новомодного «поляроида» в сторону компании портовых рабочих. На их длинном столе, занимавшем тротуар возле бара, стояло несколько кувшинов пива. Белая рубашка фотографа мерцала в сумерках. Но мужчины за столом его не замечали; они подались вперед, подначивая одного из своих приятелей, который сидел, уперевшись локтями в стол, улыбался и кивал, – Мосс видел, что он терпит, но злится. Это была проверка на прочность: он не выдержит или им надоест? Мосс пил. Насмешки не стихали. Мужчина сидел неподвижно и улыбался.
Мосс наблюдал за приближением кульминации, автоматически прикидывая, как бы он выразил это в музыке – legato и piano – постепенно, шаг за шагом. Небо медленно темнело.
Чернокожий мужчина с камерой ждал, все еще оставаясь незамеченным. Мосс нахмурился. Где-то он его видел, но не мог вспомнить где.
Внезапно – конец игре – загнанный в угол рабочий с ревом вскочил, не выдержав издевательств, остальные тоже вскочили, улыбаясь, крича, исполненные жажды крови, готовые к драке, и тут один из них заметил чернокожего парня и указал на него, перенаправляя волну гнева.
Яркая вспышка камеры. Теперь внимание всей компании сосредоточилось на фотографе; послышались возмущенные крики, двое мужчин отодвинули стулья и встали.
Мосс поставил свой стакан на стойку.
Чернокожий парень опустил камеру.
Все замерли. Неужели он дразнит этих людей?
Не отрывая взгляда от стола, фотограф извлек снимок из камеры и молча ждал.
«О господи», – подумал Мосс.
– Сядьте, – сказал крупный мужчина, который все это начал, и опустился на свое место. – Сядьте, – повторил он двоим, которые все еще оставались на ногах.
Мосс смотрел, как черный парень, пятясь, сошел с тротуара и двинулся прочь от мужчин за столом, не отрывая от них взгляда, а затем – убедившись, что никто его не преследует, – повернулся к ним спиной. Его запястье подрагивало: он сушил снимок, который держал в руке.
Редж Полинг уходил, широко улыбаясь и не видя ничего вокруг; адреналин бурлил у него в крови, так что он не замечал ни своих ног, ни дрожащих рук, ни смеха облегчения; ему могло не поздоровиться, он это знал, и страх сначала нахлынул на него, сжал тисками, а потом отпустил. Но возбуждение было таким сильным, что он мог добежать, смеясь, до дальнего конца острова. Ему это удалось. Удалось запечатлеть это на снимке – неважно, как его назвать, это мгновение в голове тех рабочих, когда они его увидели. Он поймал этот взгляд. Поймал перемену в глазах парня, когда тот увидел Реджа, увидел негра и отгородился от него, словно закрыл коробку у себя в голове и задвинул ее на место, к остальным, а затем повернул ручку.
Именно в этом заключался смысл мгновения, которое хотел запечатлеть Редж; он хотел, чтобы человек увидел свой взгляд. Истинно американский момент.
Заткнись, чувак. Редж фыркнул, останавливая себя.
Кого он обманывает? Если люди вообще замечают такое, то по большей части одновременно с ударом кулака или палки.
САДИСЬ И ЕЗЖАЙ! – приглашал рекламный щит над станцией Кристофер-стрит. САДИСЬ И ЕЗЖАЙ! На пляж, в горы, в жаркий, ярко освещенный город: мальчик-брюнет и девочка-блондинка на заднем сиденье новенького «плимута», спереди – симпатичный мужчина и его белокурая жена, с улыбкой указывающие на воображаемую дорогу перед собой. В таком автомобиле возможно все. Семья из четырех человек может ехать по новым автострадам, останавливаться в новых отелях «Холидей Инн», обедать в новых ресторанах «Говард Джонсон», бросать друг другу фрисби на только что заасфальтированных парковках. Фруктовые салаты, стейк и картошку фри с горошком они заедают яблочным пирогом с мороженым и запивают кофе. Свежим утром они едут через недавно построенные пригороды, где соседи переговариваются поверх зеленых изгородей, называя друг друга по имени, а девушки в косынках и с завитыми волосами направляются в деловую часть города. Если ты белый.
Редж стоял перед плакатом, давно привыкший к этой сорочьей трескотне, к почти непрекращающемуся разговору с самим собой. Беззаботная, наивная вера в то, что можно сесть в свою машину и просто поехать, – это главная американская ложь, и он вернулся домой после двух лет жизни в Европе именно для того, чтобы запечатлеть эту ложь. Тонкие различия и оттенки смысла видны только в гуще родного языка. В родной стране. Потому что краски этой страны – Редж глубже засунул руки в карманы – заложены в американском варианте английского. Черный и белый. И вид этого плаката, протянувшегося через улицу, приносил ему странное удовлетворение, словно он снова застал страну со спущенными штанами; улыбнувшись, он отвернулся от рекламного щита и пошел прочь.
Невысокий, но пропорционально сложенный, Редж Полинг в любой обстановке предпочитал носить белые оксфордские рубашки с темно-синим галстуком, а при разговоре слегка сгибался в поясе, наклоняясь к собеседнику, что воспринималось как обходительность и от чего он никак не мог избавиться (но затем прекратил попытки, обнаружив, что это привлекает к нему людей, и белых, и черных). Привычка не говорить, пока к тебе не обратятся, терпение и умение слышать невысказанное вслух – все это тоже оказалось полезным. Важный инструмент для писателя. А для чернокожего – возможность смотреть всем прямо в глаза.
Навстречу шли парень и девушка, слегка касаясь друг друга. Руки Реджа потянулись к висевшей на шее камере, хотя он понимал, что не успеет поймать этот момент – слишком быстро все должно произойти. Взгляд девушки скользнул по нему, словно тротуар перед ней был пуст, но мужчина не спускал с него глаз, а когда они поравнялись, расправил плечи, как будто мог стряхнуть с себя Реджа, словно жука.
«Смотри внимательно», – подумал Редж, резко повернувшись и снимая парочку; каблуки девушки громко цокали по тротуару.
«Каждый американский писатель должен уехать из Америки, чтобы найти Америку в себе», – сказал Реджу четыре года назад на прощание Джимми Болдуин, посоветовав возвращаться домой тогда, когда ему будет что сказать. И он уехал. Реджинальд Полинг, выпускник Гарварда 1953 года, сын врача из чикагского Саут-Сайда, отправился в послевоенную Европу, где на местах бомбежек в Берлине строились детские площадки, а бреши в лондонских кварталах по-прежнему напоминали о смертельном граде. Он присылал зарисовки, портреты послевоенной жизни, для «Эбони» и «Джет», а также три коротких очерка для проекта Нормана Мейлера «Виллидж войс». Он описывал невероятный, головокружительный эффект американских денег, даже теперь, через десять лет после принятия плана Маршалла. В продаже снова появилось мясо. Строились жилые дома. Европа расцветала и со счастливым смехом бежала вперед, словно ребенок, оправившийся после жестокой лихорадки.
Когда на улице в Берлине белый мужчина впервые скользнул по нему безразличным взглядом, Редж остановился как вкопанный, повернулся и смотрел мужчине вслед, пока тот не скрылся из виду. Затем женщина. И еще. Люди проходили мимо, бросая на него быстрые любопытные взгляды, но страх, который он замечал на замкнутых лицах немцев, никак не был связан с ним. Он не был евреем. Он не был немцем. Он не имел отношения к этой истории. И поэтому был свободен.
Но Редж все равно чувствовал себя несчастным. И не мог сказать почему.
Со своим итальянским и азами немецкого он мог купить себе ужин в магазине, заказать кофе в баре; он допоздна вел застольные беседы, легко и свободно бродил по улицам Европы. Американец. Непостижимый человек. Книга без обложки, животное без признаков, воспринимаемое с безразличием, с которым он никогда не сталкивался дома.
Три месяца назад он стоял рядом с американской супружеской парой на terrazza знаменитого экспата, который то и дело устраивал вечеринки во Флоренции. Стройная женщина в белом льняном платье свободного покроя и мужчина в голубой рубашке и с красноватым загаром, характерным для людей этого круга, заинтересовались им после того, как услышали магическое и невозможное слово «Гарвард»; и, желая проявить дружелюбие, полагая, что это способ показать свое истинное лицо – так люди, стремящиеся причинить вам вред, приближаются с поднятыми вверх руками, – начали объяснять ему, каково это – «быть негром».
– Вы так много боролись, – сказала жена, пристально разглядывая его. – Думаю, благодаря борьбе вы смогли пробиться.
– Смогли обрести личность, – поправил ее муж.
Ее впалые щеки залились румянцем.
– Можно и так сказать, – согласилась она.
Они приехали в Италию на год. В творческий отпуск. И свобода – мы тут инкогнито, сказал он; невидимки, прибавила она, – безбрежная свобода, возможность выйти из квартиры и просто закрыть за собой дверь ошеломила их. Никаких обязательств. Никаких ожиданий.
– Я бы хотела, чтобы это никогда не кончалось.
Стоя там, под вьющимся виноградом, в свете угасающих сумерек, кивая в ответ на ее слова, Редж со всей отчетливостью понял разницу между теми, кто бежит к цели, и теми, кто убегает. Он был свободен без истории. Но без истории нет свободы. Его история – Америка.
Поэтому он вернулся домой. Поздним апрельским вечером вышел из самолета в Айдлуайлде – повиснув на кожаной лямке городского автобуса, пригнувшись к окну, с пишущей машинкой под ногами, – вглядывался в контуры домов на горизонте, которые становились все ближе и ближе, и улыбался Нью-Йорку. Вслед за своими рассказами он вернулся в город, в который их отправлял. Лен Леви, его старый приятель, снимал квартиру в доме без лифта в Гринвич-Виллидж, и, когда в первую же неделю после возвращения появилось объявление о вакансии литературного редактора в «Хотон Миффлин» – выпустившем «Словарь американского наследия», – он подал заявление, был принят и начал работать. У Реджа была хорошая, стабильная зарплата, а его дни заполняли слова.
На первую же зарплату он купил «поляроид».
Легкий ветерок с реки Гудзон на западе, влажная прохлада посреди пекла несла с собой воспоминания о летних ночах детства. Редж поравнялся с треугольным сквером, справа, где в сочной зелени листьев притаилась надвигающаяся тьма. На скамейке под деревом сидели трое белых мужчин – стариков, каких можно увидеть на каждой городской площади, уже без семьи, уже без работы, которые молча сидели и наблюдали. Их взгляды словно толкнули его в спину, между лопаток, – проходи, не задерживайся. Он кивнул. Ни слова. Слова тут не нужны.
Родная страна? Даже молчание здесь имеет цвет.
На детской площадке работал дождеватель, и влага в горячем воздухе принесла с собой воспоминания о вечерах в Чикаго, где он бегал сквозь струи воды – точно так же, как эти итальянские мальчики и девочки, что с визгом носились туда-сюда через влажный туман, с прилипшими к голове волосами и каплями воды на коже, охлаждающими, отгоняющими жару.
– Buonasera[22], – вежливо поздоровался Редж с их матерью, которая, повернувшись, посмотрела на него.
Не останавливаясь, он прошел сквозь стайку ребятишек, прикрыв рукой камеру. Когда он вынырнул из влажного облака, вода стекала у него по щекам и с макушки прямо за воротник, и воздух сразу же стал прохладнее; Редж двинулся дальше по улице, улыбаясь сам себе и чувствуя влагу под плечами своей летней куртки.
На углу Бликер и Десятой улицы Редж взошел на крыльцо многоквартирного дома, вставил ключ в замочную скважину, придерживая ручку, чтобы открыть старый, плохо поддающийся замок. В прохладной темноте коридора голоса детей, игравших на крошечном внутреннем дворе, смешивались со звуками кларнета и запахом жареной рыбы. Было жарко, и он не спеша поднимался по лестнице.
Они с Леном занимали крошечную квартиру на самом верху. Обстановка была спартанской, как в армейской казарме, но люк рядом с их квартирой вел к лестнице на крышу. Там не было ни настила, ни ограждения, только площадка, крытая рубероидом, и, похоже, больше никто из жильцов сюда не заходил, так что друзья привыкли считать крышу своей. Там они смотрели, как огни усыновившего их города стеной поднимаются к ночному небу на север, к Мидтауну, или стелются на запад в сторону их детства, к темной реке, через зеленые поля Нью-Джерси, через Пенсильванию и широкие просторы Огайо и дальше к Чикаго, где они еще мальчишками встретились в средней школе, известной как своими преподавателями, так и блестящими учениками. В тот год Леви сидел вместе с Полингом, потому что детей, чьи фамилии начинались на «М», «Н» и «О», распределили в другой класс параллели.
Их дружба была такой же бездумной и знакомой, как монеты в их карманах – каждый знал, не глядя, по весу и размеру, сколько у него денег. Они нашли друг друга в тот первый день, когда в 1939-м объединились «П» и «Л». Вместе они могли верить, что мир принадлежит им и они могут его покорить, если сосредоточатся, будут смотреть на него широко открытыми глазами. А не полуприкрытыми, как у его отца. («Не зевай, – говорил отец, – но не высовывайся». И тогда попадешь куда надо.)
Но куда? Редж окончил среднюю школу Абернати в чикагском районе Саут-Сайд, переходя из класса в класс вместе с Леном – четвертым по успеваемости в своем классе. «Куда попадешь, – хотелось ему спросить у отца, – если все здесь?»
Он так и не спросил, а отец так и не рассказал, но когда в национальных новостях всплыло тело – изуродованное детское тело – Эмметта Тилла, черного парнишки из Чикаго, который попался на глаза не тому человеку, Редж понял, что ответил бы ему отец – туда. Иди до этой границы, и не дальше.
«Будь они прокляты», – написал Лен в телеграмме Реджу. Будь оно все проклято. Лен всегда понимал, что лишь по случайному стечению обстоятельств географии и времени они не мертвы и не в цепях. Редж привык к этой его ясности мысли и находил в ней опору. Они дружили так долго, что Редж уже не представлял себя без Лена. Каждый день его жизни, начиная с самого первого, когда они встретились и обменялись быстрыми оценивающими взглядами, как это умеют дети – друг или не друг? – Лен был рядом, и именно к нему обращался Редж, чтобы проверить себя. Редж был черным, Лен – белым, но вместе они не имели цвета. Или, скорее, были обоих цветов сразу. Они служили щитом друг для друга. И Редж без всяких объяснений знал, что Лен видит то же, что и он, что Лен понимает его, вместе с ним проходит через боль, обиды, молчание. Лен видел его. Самыми одинокими годами в жизни Реджа были четыре года в Гарварде, которые он называл «ссылкой».
Лен еще не вернулся, а все окна были распахнуты настежь, чтобы поймать ветерок с реки. Квартира состояла из маленькой кухни, гостиной и отдельной спальни, где друзья поставили две кровати у противоположных стен.
Редж достал из кармана поляроидный снимок из «Белой лошади» и прикрепил булавкой к стене комнаты рядом с остальными. Потом снял куртку, закатал рукава рубашки, достал из холодильника бутылку пива и прижал ко лбу. Потом медленно провел ей по шее сзади, по предплечьям, откупорил и сделал глоток. И пошел в спальню, чтобы сменить рубашку и галстук.
У нижней части зеркала на его туалетном столике стояло ежегодное письмо от Лоуэллов. Он взял конверт и сел на кровать, снял один ботинок, потом другой и отбросил их, так что они пролетели пять футов к кровати Лена, ударились о нее и упали рядом.
Не споткнуться о них было невозможно. Редж ухмыльнулся, довольный собой.
Он расстегнул рубашку и распечатал письмо. Знакомая открытка с аккуратным почерком миссис Гарольд Лоуэлл, с легким наклоном вправо. В очередной раз – как и каждый год начиная с 1953-го – она приглашала Реджа приехать к ним в гости на Норт-Хейвен. «Мы будем очень рады, – писала она, – если вы примете приглашение».
Редж снял рубашку, открыл дверцу платяного шкафа, и это движение запустило по комнате слабый ветерок. Лоуэллы проявили к нему интерес много лет назад, когда он в 1949 году впервые приехал в Гарвард. Миссис Лоуэлл наткнулась на него, жавшегося к стене, на коктейльной вечеринке в Лоуэлл-Хаус в честь начала семестра, протянула руку и представилась как Салли Лоуэлл.
– Редж Полинг, – сказал он, пожимая ей руку.
– Хорошо. – Она смотрела ему прямо в глаза. – У вас хорошее, крепкое рукопожатие. С вами все будет хорошо.
– Приятно слышать, – кивнул он и натянуто улыбнулся.
Дневная жара все еще мерцала над черным гудроном, когда он выбрался с лестницы на крышу. Лен стоял в дальнем конце и смотрел на юг, на оконечность Манхэттена. Его высокая фигура всегда служила Реджу своего рода ориентиром: где бы они ни были, Лен был выше остальных, и в любой комнате его можно было найти без труда.
– Здесь настоящая Сахара, черт бы ее побрал.
– Привет. – Лен повернулся, приветствуя друга. Редж остановился у края крыши.
Перед ними вилась серебристая лента реки. Наступило время ужина, и из открытых окон до них доносилось звяканье столовых приборов. Ветра почти не было, лишь легкий намек. Город под ними дышал светом и жаром, непрерывный гул от него поднимался к ним наверх, словно биение сердца, где-то погребенного и невидимого. Небо прорезал одинокий след реактивного самолета.
– Все нормально? – просил Лен после недолгой паузы.
Редж кивнул.
– А у тебя?
– Я тут размышлял о том, какое это нежное место, – Лен указал на подбородок друга. – У девушек. Нежное и одновременно твердое.
– О господи.
Лен улыбнулся:
– Сегодня я встретил девушку.
– Ага. – Редж внимательно посмотрел на него. – И как она выглядела?
– Девушка в блузке без рукавов, с большой сумкой и сестрой.
– И?
