И даже небо было нашим Джордано Паоло
Томмазо сказал:
– Там все готово, шевелитесь, – и пошел, не дожидаясь нас.
Мы последовали за ним. Он привел нас к костру.
– Иди сюда, дорогая, мы тебя ждали, – сказал человек, стоявший у костра. – Я – Чезаре.
В одной руке он держал книжечку в красном переплете, в другой – кропило. На плечи был накинут черный шарф с двумя вышитыми золотом крестами на концах. У его ног были выкопаны пять маленьких, неглубоких ямок. Там уже лежали мертвые лягушки.
Чезаре начал терпеливо объяснять мне, что происходит. Глаза у него были голубые, очень светлые, почти прозрачные.
– Люди хоронят своих мертвецов, дорогая Тереза. Так было всегда. С этого начиналась наша цивилизация, это обеспечивает переход душ в их новое вместилище. Или к Иисусу, если их жизненный цикл завершился.
Когда он произнес «Иисус», все дважды перекрестились и поцеловали ноготь большого пальца. Тем временем к костру подошла женщина и, прежде чем занять положенное ей место, погладила меня по щеке, как будто знала всю жизнь.
– Тереза, ты знаешь, что такое душа? – спросил Чезаре.
– Может, и нет.
– Видела когда-нибудь растение, которое умирает? Возможно, от жажды?
Я кивнула. У наших соседей в Турине на балконе завяла кензия: хозяева уехали в отпуск, а о ней забыли.
– В какой-то момент листья сворачиваются, – продолжал Чезаре, – ветки никнут, растение превращается в призрак самого себя. Жизнь уже покинула его. То же происходит и с нашими телами, когда их покидает душа. – Он чуть наклонился ко мне. – Но есть кое-что, чему тебя не учили на уроках катехизиса. Мы не умираем, Тереза. Потому что наши души перемещаются. Каждый уже успел прожить множество жизней и проживет множество других, воплотившись в мужчину, женщину или животное. В том числе и эти бедные лягушки. Вот почему мы хотим похоронить их. Это ведь недорого стоит, верно?
– Нет. Думаю, недорого.
– Флориана, начинай.
Женщина взяла гитару, до этого стоявшую у ее ног. На гитаре не было шнурка, повесить ее на шею было нельзя, поэтому, чтобы играть, женщине пришлось опереть ее о согнутую в колене ногу. Стоя в этой неудобной позе, она взяла несколько аккордов. Потом негромко запела.
Через несколько секунд остальные стройно и слаженно подхватили песню. Они пели громко. Голос Чезаре, глубокий, чуть хрипловатый, словно управлял голосами мальчиков. В песне говорилось о листве и о благодати, о солнце и о благодати, а еще о смерти и благодати. Берн, единственный из всех, пел, закрыв глаза и чуть подняв подбородок к небу. Он пел во весь голос, не стесняясь, сколько хватало дыхания. Мне хотелось бы послушать, как он поет соло, пусть только на секунду. Потом все, кроме женщины, взялись за руки. Чезаре, стоявший слева от меня, протянул руку и мне. Я не знала, как мне быть с Флорианой, ведь у нее руки были заняты. Потом увидела, что Томмазо положил руку ей на плечо, и, чтобы замкнуть круг, сделала то же самое. Флориана мне улыбнулась.
Они были еретики.
Лягушки были окоченевшие, засохшие, и мне казалось невероятным, что в этих студенистых брюхах могла быть душа. Интересно, по мнению Чезаре, она была еще в них или уже успела перелететь куда-то?
Когда припев надо было повторить в третий раз, я уже смогла спеть его с некоторыми словами. По-моему, они нарочно повторили его несколько раз, чтобы я запомнила его и смогла спеть целиком. Берн плакал – или, быть может, это тень от волос, падавшая на его лицо, ввела меня в заблуждение?
После песни Чезаре открыл книжечку и прочел два псалма. Я не привыкла к молитвам; когда-то, во время подготовки к первому причастию, я ходила на мессу вместе с родителями; но с тех пор мы к церкви и близко не подходили.
Лягушек благословили, потом мальчики руками наполнили ямки землей.
– Нам надо о многом поговорить, – сказал Чезаре, прежде чем уйти. – Приходи к нам еще, Тереза, я буду тебе очень признателен.
Он предложил Берну проводить меня до ограды.
Мы шли по подъездной дороге, Берн катил мой велосипед, придерживая его за руль.
– Понравилось тебе? – спросил он.
Я ответила «да», главным образом из вежливости. И только потом поняла, что это была правда.
– Я не упрекаю тебя за принесенные тобой жертвы, – сказал Берн, – твои всесожжения все еще у меня перед глазами.
– Что?
– Я не возьму тельцов из дома твоего, не возьму козлят из твоего хлева. – Он повторял одну из молитв, которые недавно прочел Чезаре. – Я знаю всех птиц небесных, и все, что резвится в полях, – мое… Это мой любимый стих, – пояснил он. – «Все, что резвится в полях, – мое».
– Ты его знаешь наизусть?
– Некоторые я выучил, но пока еще не все, – уточнил он, как бы извиняясь.
– А почему?
– Времени не было!
– Нет, я хотела спросить, почему ты учишь их наизусть? Для чего это нужно?
– Псалмы – единственный вид молитв, единственный, который угоден богу. Те молитвы, которые ты бормочешь по вечерам, ничего не стоят. Бог даже не слушает их.
– Это ты узнал от Чезаре?
– Мы всё узнаём от него.
– И вы трое даже не ходите в нормальную школу?
Берн прокатил колесо велосипеда по камню, цепь затряслась.
– Осторожно! – крикнула я. – Козимо только-только его починил.
– Чезаре знает много больше того, чему учат в нормальных школах, как ты их называешь. В молодости он был исследователем. Жил в Тибете, в пещере, один, на высоте пять тысяч метров.
– Почему в пещере?
Но Берн меня не слушал.
– Он считает, что в какой-то момент перестал чувствовать даже холод, мог находиться на двадцатиградусном морозе без одежды. И почти ничего не есть.
– С ума сойти.
Берн пожал плечами, как будто желая сказать: да нет же, что тут особенного?
– А еще он там открыл метемпсихоз.
– Открыл что?
– Переселение душ. Об этом часто идет речь в Евангелии. От Матфея, например. Но чаще всего – от Иоанна.
– И ты правда в это веришь?
Берн ответил вопросом на вопрос:
– Что ты хотела этим сказать?
– Я спросила просто так, из любопытства.
Он строгим, испытующим взглядом посмотрел на меня:
– Готов поспорить: ты не прочла в Библии ни одной страницы.
Он вдруг остановился. Мы были у ограды. Он отдал мне велосипед, что-то пробормотал и побежал домой.
На следующий день, когда я пришла, Берн все еще чистил миндаль. У него был наклеен пластырь между большим и указательным пальцами. Он сказал, что колол орехи допоздна, и не заметил, как поранился.
Я села на землю, как накануне, и стала помогать ему. Он искоса поглядывал на меня, следя за моими движениями.
– Ты слушала музыку? – спросил он.
– Да, новую песню Roxette. Она тебе нравится?
– Да.
Но мне казалось, что это неправда, что он не знает эту песню, что он даже не знает, кто такие Roxette. В самом деле. Чуть погодя он спросил:
– Дашь мне попробовать?
– Что попробовать?
– Послушать то, что слушаешь ты.
Я встала, взяла из корзинки плеер и подала ему. Он надел наушники, стал вертеть аппарат в руках.
– Надо нажать «play», – сказала я.
Не глядя на меня, Берн кивнул. Он еще раз осмотрел плеер со всех сторон, затем нервным движением снял наушники и отдал всё мне.
– Не стоит.
– Почему? Я объясню тебе, как…
– Не стоит. Ты не против заняться чем-то другим?
Берн вскочил на ноги, и колени у него хрустнули, как сломанные ветки. Казалось, его самого удивил этот звук.
– Идем со мной. И смотри, не поломай олеандры.
Пробравшись через заросли, он зашагал к полям. Я шла на несколько метров позади. Мы дошли до большого дерева, в ветвях которого было устроено что-то вроде шалаша или маленькой хижины.
– Вот, погляди.
Он объяснил мне, что эта хижина у них вроде штаба, где они собираются втроем, но когда я спросила, можно ли мне забраться туда вместе с ним, ответил:
– Нет. Остальные были бы против. Идем дальше.
Мы пробрались через колючий кустарник и оказались еще на одном склоне, где росли столетние оливы. Однажды, когда мы с отцом ехали к морю, он сказал мне, что одно такое дерево стоит несколько миллионов, поэтому их крадут – выкапывают из земли и увозят за сотни километров отсюда, на север. Я рассказала об этом Берну, гордая тем, что могу поделиться такой информацией, но Берн не проявил к ней никакого интереса.
А он, со своей стороны, продемонстрировал, что умеет разглядеть в каждом стволе какой-то силуэт, в основном фигуры животных: в одном он видел шимпанзе, в другом – кабана, в третьем – горностая. Он хотел, чтобы и я их увидела, но у меня не получалось. Зато я четко различила у основания одной ветки смеющееся детское личико – широко открытый рот, язык, глаза, круглые щеки.
– Ты права, – не без зависти признал Берн, – а я не обратил на него внимания.
Мы прошли еще некоторое расстояние, не напрягаясь, без определенной цели. В какой-то момент Берн начал говорить. Он знал названия множества цветов и растений, которые не привлекли бы моего внимания, и знал, какие из них съедобны, а какие нет. Все эти объяснения показались бы мне до смерти скучными, если бы исходили от кого-то другого. Но с Берном дело обстояло иначе.
Мы нашли большой куст ежевики. Берн сорвал несколько ягод, стер с них налет и протянул мне. Затем его вдруг охватило чувство вины из-за того, что мы с ним прервали работу. Мы бегом вернулись к горам миндальных орехов. К тому времени, как я собралась домой, мы очистили их все, до последнего. Без кожуры и скорлупы орехи занимали куда меньше места.
Несколько дней я старалась держаться подальше от фермы. Я испытывала странное чувство – томление: раньше со мной такого не бывало. Одно утро целиком ушло на сборы: предстоящая ночь была последней перед нашим с отцом отъездом из Специале.
В день отъезда, после обеда, я взяла велосипед и поехала к Берну – но его не было. Я дважды объехала вокруг дома, шепча его имя. Орехи лежали там, где мы их оставили, сушились на солнце. Во дворе, растянувшись на цементе, спали два разомлевших от жары кота. Я села на садовые качели и слегка оттолкнулась. В этот момент кто-то вполголоса позвал меня.
– Ты где?
Я подняла глаза и в одном из окон второго этажа увидела Берна.
– Подойди ближе, – сказал он.
– Почему не спускаешься?
– Не могу встать с постели. Спина не слушается.
Я подумала о долгих часах, которые он просидел, сгорбившись над кучей орехов, о том, как два дня назад у него хрустнули колени. Поколебавшись, я спросила:
– Можно я поднимусь?
– Лучше не надо. Чезаре разбудишь.
Я чувствовала себя дурой: стою и разговариваю с окном.
– Вечером я уезжаю.
– Куда?
– Домой. В Турин.
Секунду-другую помолчав, Берн произнес:
– Счастливого пути.
К моей ноге подполз какой-то жук, я наступила на него. Интересно, его они тоже похоронят, если найдут? Они же ненормальные! Что я вообще тут делаю?
– Я хотела оставить тебе кое-что, – сказала я.
Может быть, зимой за Берном приедет кто-то из родных, например мама, и я его больше не увижу. Они то появляются, то исчезают, сказала бабушка. Лучше уж мне уехать отсюда прямо сейчас. Я подняла с земли велосипед, села на него, и тут Берн снова позвал меня.
– Что еще?
– Можешь взять орехи и отвезти их с собой в Турин.
– А что? Твоей матери они не понадобились?
Я нарочно старалась быть грубой, и, по-видимому, мне это удалось. Берн на мгновение задумался:
– Возьми, сколько захочешь. Положи их в корзинку на багажнике.
Я в нерешительности несколько раз дергала тормоз, потом отпускала. Наконец слезла с велосипеда и подошла к кучке миндаля. Я сама не понимала, зачем я это делаю, не знала, как объяснить отцу, откуда взялись орехи, и абсолютно не представляла, что с ними делать. На тот момент план был следующий: спрятать их в чемодан, а дома переложить в коробку, которую я спрячу под кровать. Время от времени я буду открывать коробку, просто чтобы порыться в ней, перебирая пальцами орехи.
Я набила орехами карманы, затем, пригоршню за пригоршней, доверху наполнила багажник. А в оставшейся кучке спрятала плеер, предварительно приклеив полоску яркого скотча на клавишу «play». И быстро уехала.
Был уже март, или даже февраль, когда мама обнаружила орехи. Пока я была в школе, она решила навести порядок у меня в комнате. Ей все время хотелось что-то переставлять, выбрасывать, освобождать место. Она поставила коробку на кровать, и когда я вернулась и увидела ее, у меня было чувство, что я оставила без внимания что-то важное. Я открыла коробку: она была пуста. Мама сказала, что среди орехов были дохлые насекомые, поэтому она все вывалила в мусорное ведро. Я не особенно расстроилась. Но все же провела пальцем по дну коробки, где осталась мелкая пыль, и проглотила ее со слюной. Она не была сладкой, у нее вообще не было вкуса, но на мгновение я снова увидела Берна, героически сражающегося с миндальной кожурой. И до конца дня не могла думать ни о чем другом.
Тот день был исключением. В эти первые годы ближе к весне Специале и ферма становились все более призрачными. Я вспоминала о них только в августе, когда пора было ехать на юг. А Берн и остальные – они тоже забыли меня? Этого я не знала. Но если они и ощущали мое отсутствие, то, во всяком случае, никак этого не проявляли. Когда мы встречались после годичной разлуки, то не гладили друг друга по щеке или по руке, не спрашивали, как прошли эти долгие месяцы. Подобные условности были им глубоко чужды. Для них я была всего лишь некоей частью природы, явлением, которое возникало и исчезало в зависимости от времени года, и о котором не имело смысла задавать слишком много вопросов.
Когда я узнала о них больше, то поняла, что их время протекало иначе, чем мое, или, точнее, не протекало, а двигалось по замкнутому кругу. Утром – три часа учебы (литература, ботаника, религия, грамматика, латынь), после обеда – три часа физического труда. И так каждый день, кроме воскресенья. Этот ритм не нарушался даже в августовскую жару. Вот почему я старалась не приходить на ферму в первой половине дня: не хотелось присутствовать на уроках Чезаре, которые обладали особым свойством: на них я чувствовала себя дурой. Он говорил о мифах о сотворении мира, о прививке черенками или о прививках фруктовых деревьев в расщеп, описанных в «Махабхарате».
Но, помимо собственной системы обучения, на ферме были и другие странности. Во-первых, здесь много молились: получасовая молитва на рассвете и на закате, а также короткая благодарственная молитва перед едой. Затем благословения и погребения: все, что рождала земля, после сбора следовало благословить, а каждое живое существо, найденное мертвым, – предать погребению. Щиколотки у мальчиков распухли от укусов насекомых: их запрещалось убивать. Помню, с каким ужасом все уставились на меня, когда я инстинктивно прихлопнула комара, и на колене у меня осталась алая капелька. Чезаре наклонился, подобрал сплющенное тельце и бросил его в пламя свечи.
Иногда кто-то из мальчиков уходил с Чезаре. Они усаживались в тени старой лиственницы и разговаривали. Вообще-то говорил в основном Чезаре (как и в других случаях), а Берн, или Томмазо, или Никола только двигали головой вверх и вниз. Однажды он сказал: если захочешь побеседовать со мной – пожалуйста. Я поблагодарила, но у меня так и не хватило смелости хоть раз уединиться с ним под деревом.
Постепенно, год за годом, я превратилась в одну из его подопечных. Так было в каникулы после первого класса лицея, и после второго. Папа и бабушка радовались, что я завела друзей. В благодарность за гостеприимство я помогала на ферме, как могла. Собирала инжир и помидоры, вырывала пучки травы, выросшие на дороге; а еще научилась сплетать сухие ветки, чтобы делать из них гирлянды. Получалось это у меня неважно, однако меня никто не ругал. Когда гирлянда, которую я плела, безнадежно запутывалась, Берн и Никола приходили мне на помощь. Они расплетали ветки, пока не добирались до места, где я сделала ошибку, и указывали мне на нее. Потом в сотый раз объясняли, в каком порядке надо переплетать ветки, вот этот хвостик сначала кладется вниз, потом посередине, теперь затяни и начинай снова. Сами они могли бы делать это с закрытыми глазами, плести гирлянды километрами, до бесконечности. Только это было ни к чему: готовые гирлянды сразу же сжигались. Когда я спросила Берна, зачем они тратят столько времени на плетение гирлянд, он ответил:
– Из смирения. Это просто упражнение.
Работа на огороде шла неплохо – как и выпалывание травы на дороге, – хотя у этого весьма утомительного занятия опять-таки не было конкретной цели, кроме проявления смирения по отношению к природе и по отношению к Богу. Потому что здесь, на ферме, каждое слово, каждый жест, каждый обычай были обращены к природе, а через природу – к Богу.
Как-то вечером мы собрались в виноградной беседке; гроздья черного винограда свешивались нам на головы. Никола разводил огонь в жаровне, а другие ребята относили посуду на кухню. Я едва притронулась к еде: на ферме все были вегетарианцами, а мне в то время из растительной пищи были по вкусу только помидоры, но уж никак не те странные овощи, которые готовила Флориана. Однако я не против была остаться голодной, лишь бы побыть еще в этом тихом уголке, вдали от всего, рядом с Берном, у очага.
Когда мы снова заняли свои места, Чезаре начал рассказывать, как ему в двадцать лет впервые было видение его предыдущей жизни.
– Я был чайкой, – сказал он, – или альбатросом. В общем, существом, которое живет в воздухе.
У меня было впечатление, что все они слышали эту историю десятки раз, но слушали ее с напряженным вниманием. Чезаре рассказал, что в одном из своих вещих снов долетел до берега озера Байкал. Он предложил нам найти это озеро на карте, нарисованной на клеенчатой скатерти, которой был накрыт стол. Мальчики мигом смели со стола остатки трапезы и принялись обшаривать континенты в поисках озера Байкал.
Никола первый закричал:
– Нашел! Вот оно!
В награду Чезаре налил ему немного домашней наливки. Никола с торжествующим видом пригубил из рюмки, а Берн и Томмазо расстроились. Особенно Берн. Он сверлил взглядом пятнышко, обозначавшее озеро Байкал, и как будто хотел запомнить все названия на этой карте.
Потом Флориана принесла мороженое, и в беседке вновь воцарился мир и покой. Чезаре опять стал рассказывать о прошлых жизнях, на этот раз – мальчиков. Не помню, что он говорил про Николу; Томмазо, как он утверждал, прежде был котом, а в крови Берна сохранились следы его прошлого подземного существования. Настала моя очередь.
– А ты, дорогая Тереза?
– Я?
– Как по-твоему, каким животным ты была в прошлой жизни?
– Не знаю.
– Попробуй представить себе. Смелее.
Все глядели на меня.
– Ничего в голову не приходит.
– Тогда закрой глаза. И назови первое, что увидишь.
– Но я ничего не вижу.
Все были разочарованы.
– Простите, – пробурчала я.
Чезаре наблюдал за мной, сидя по другую сторону стола.
– Думаю, я знаю, – произнес он. – Тереза долго находилась под водой. И научилась дышать без кислорода. Не так ли?
– Рыба! – воскликнул Никола.
Чезаре смотрел на меня так, словно его взгляд проникал сквозь мое тело и сквозь мое время.
– Нет, не рыба. Потому что Тереза вышла из воды, и у нее хватило мужества поселиться на земле. В крайнем случае, она – амфибия. Сейчас мы это проверим.
Мальчики сразу оживились.
– На счет «три» задержите дыхание. Посмотрим, кто из вас выдержит дольше.
И он медленно начал считать, глядя по очереди на каждого из нас. На счет «два» я надула щеки воздухом и застыла. Мы с мальчиками сидели и переглядывались, но никто не прыснул от смеха, когда Чезаре, проходя между стульями, подносил палец к ноздрям каждого из нас, чтобы проверить, не жульничаем ли мы.
Первым не выдержал Никола, который от злости вскочил и убежал за дом. Чезаре не удостоил его внимания. Следующим стал Берн. Тогда Чезаре встал между мной и Томмазо, по очереди контролируя каждого из нас. У меня начало раздуваться горло, но Томмазо (у него на бледной шее выделялся ярко-лиловый синяк) открыл рот на долю секунды раньше.
– А что я вам говорил? – прокомментировал Чезаре.
Тем временем снова появился Никола. Он стоял на пороге дома, наблюдая за происходящим. В награду за победу Чезаре поднес мне рюмку наливки. Я медленно выпила и ощутила крепость напитка, только когда он дошел до желудка. Остальные смотрели, как я пью, и все это было так серьезно, так торжественно. Словно в этот момент меня окончательно признали почетным членом семьи, первой сестрой среди трех братьев. Я не объяснила свое преимущество тем, что долго тренировалась в бассейне, задерживая дыхание. Гораздо интереснее было верить в мою прошлую жизнь, когда я была вроде тех лягушек, которых мы два года назад зарыли во влажную землю. Я сама могла выбирать, во что мне верить. До того как попасть сюда, я этого не сознавала.
Потом пришла Флориана с гитарой. Вечером всегда наступало время пения. Я слушала и смотрела на мошек, которые вились вокруг лампочки, висевшей под навесом беседки. Кроме этой лампочки, никакого освещения за пределами дома не было. В такие ночи мне всерьез думалось, что внешний мир заканчивается в нескольких десятках метров отсюда, у асфальтированной дороги; что ни городов, ни телевизоров, ни школ – всего того, чему была подчинена моя жизнь в остальные месяцы года, больше не существует. Только семена перечного дерева, начинавшие розоветь, только количество плодов, вызревавших на той или другой оливе. Только мы и наше чудесное время.
Но уже тогда я должна была заметить смутное чувство неудовлетворенности, которое примешивалось ко всему, и главным источником которого был Берн. Я должна была догадаться, как он страдает от того, что не делал, не видел, не испытывал столь многого, существующего за пределами фермы.
Однажды он захотел дать мне почитать одну книгу. По его словам, она очень взволновала его и ему даже показалось, что речь там идет о нем самом. Когда я взяла книгу, то почувствовала, что он смотрит на меня как-то по-другому, словно перед ним глыба мрамора, и спрашивает себя, стоит ли высекать из нее статую, выдержит ли она превращение или окажется для этого слишком хрупкой.
Придя домой, я положила «Барона на дереве» на комод. Очевидно, бабушка его заметила.
– Тебе задали по внеклассному чтению Кальвино?
– Нет.
– Так ты сама его выбрала?
– В общем, да.
– Трудновато тебе будет его читать.
Я взялась за чтение, но уже после двух глав заснула. В последующие несколько дней я брала книгу с собой повсюду, во дворик, в бассейн, но почему-то не открывала ее. Вечером, в постели, я снова пробовала читать, но внимание тут же рассеивалось.
Через неделю Берн спросил, понравилась ли мне книга. Мы с ним в этот момент шли по подъездной дороге.
– Я еще не дочитала, – соврала я.
– Но ты уже дошла до Джан Дель Бруги? Это моя любимая часть.
– По-моему, еще нет. Но скоро дойду.
Ночь была влажной и тихой, откуда-то издалека, наверное из дискотеки, доносилась музыка.
– А до качелей? До этого места ты точно уже должна была дочитать.
– По-моему, нет.
– Так ты даже не начинала! – разозлился он. – Сейчас же верни книгу!
Он дрожал всем телом. Я умоляла его оставить мне книгу еще на несколько дней, но он потребовал, чтобы я сию же минуту сходила за ней. Когда я принесла книгу, он схватил ее, прижал к груди и, не попрощавшись, ушел. Глядя, как он исчезает в темноте, я ощутила грусть – то ли потому, что Берн так обошелся со мной, то ли потому, что эта книга так много значила для него. Быть может, в этот момент к моей грусти уже примешивалось иное чувство, похожее на сильную привязанность. По сути, в этом-то и заключалась проблема: когда дело касалось Берна, я так и не научилась отделять первое из этих чувств от второго.
А потом настало следующее лето. Мне было семнадцать, Берну несколько месяцев назад исполнилось восемнадцать. Недалеко от фермы были тростниковые заросли; в этом месте пробивалась наверх вода подземного источника, которая растекалась ручьем, а немного подальше снова уходила под землю. От фермы до зарослей было десять минут ходьбы через оливковую рощу. Берн привел меня туда в самые жаркие часы дня, когда остальные спали. С самого начала это были наши с ним тайные часы.
Я не была уверена, что заросли находятся на земле, принадлежащей Чезаре; во всяком случае, по дороге туда мы не встречали ничего похожего на границу земельного владения. По моим сведениям, в радиусе нескольких километров не было другого такого тенистого и прохладного места, таких высоких и густых побегов бамбука. Мы ложились на землю, и я закрывала глаза, – солнце ослепляло меня. Вдруг красный цвет у меня под веками потускнел, я подумала: облако закрыло солнце, но, открыв глаза, увидела лицо Берна, оно было совсем близко. Он дышал немного чаще обычного и серьезно смотрел на меня. Думаю, он получил от меня какой-то едва заметный сигнал, означавший согласие, потому что он наклонил голову, чтобы поцеловать меня.
В тот день я позволила ему гладить мне лицо и бок, пока мы целовались, – и ничего больше. Но в Специале мы ходили почти совсем раздетые, и заросли были так далеко от внешнего мира. Никто не мог видеть, чем мы там занимаемся. И мы снова пришли туда на завтра, потом послезавтра, потом на следующий день, и каждый раз позволяли себе немного больше.
Земля по берегам ручья была влажной и мягкой, и тело Берна на моем теле тоже казалось мне слепленным из глины. Одной рукой я держалась за его спину, другой вцеплялась в землю, натыкаясь на камни и червяков. Время от времени я смотрела вверх: стебли тростника, казалось, были высотой в сотни метров, верхушки колыхались от ветра.
Тогда, в августе, Берн исследовал каждый мускул, каждую складочку моего тела, сначала пальцами, потом языком. Я сжала в руке его горячий отвердевший член, первый раз мне пришлось самой ввести его себе между ног, потому что его как будто парализовал страх. Временами я была такой отупевшей, пьяной от возбуждения, что уже не понимала, где его голова, его рот, его пальцы, его член. Мне казалось, будто я стала крошечной, будто Берн растер меня на мелкие комочки, как эту почву под нами, чтобы затем создать заново. Я никогда раньше не была с мальчиком, и в одно это лето Берну досталось все целиком.
Потом он руками отирал с меня пот. Дул на мой разгоряченный лоб, чтобы освежить меня, и в его дыхании я улавливала два запаха, его и мой, слившиеся воедино. Он смачивал костяшки пальцев слюной и оттирал пятна земли с кожи, по одному вынимал из волос застрявшие листья. Нам потом всегда хотелось по-маленькому, я делала это, присев на корточки, а Берн вставал на колени. Глядя, как две струйки прокладывают себе путь по земле, я желала, чтобы они соединились, и иногда это случалось. А потом мы возвращались на ферму, не держась за руки, молча.
Первое время я боялась, что Берн все расскажет Чезаре во время их бесед под лиственницей. Но за минувший год между ними словно бы что-то разладилось. Чезаре выходил к нам реже, стал менее разговорчивым, соблюдал дистанцию. В это лето я не присутствовала ни на одной молитве, если не считать коротеньких благодарственных молитв перед едой. Не было ни песен, ни уроков. С сентября Берн и Томмазо должны были пойти в школу в Бриндизи, чтобы подготовиться к экзамену на аттестат зрелости, как это уже сделал Никола в прошлом году. Теперь мы проводили много времени за пределами фермы. С тех пор как Никола получил водительские права, мы стали ездить к морю, но только в прохладное время дня, потому что белая кожа Томмазо страдала от солнечных ожогов. Когда Флориана, работавшая медсестрой в больнице, возвращалась с дежурства, все мы забирались в ее форд; чехлы на сиденьях были из сетки с мелкими деревянными шариками, поэтому на наших задах всегда оставались геометрические узоры.
На побережье Коста-Мерлата была узкая впадина, а в ней цементная площадка, которая отлого спускалась вниз и уходила под воду. Мы ложились там, даже не подстелив полотенце. В это время дня море было тихое, зеленоватое у берега и густого синего цвета вдали. Никола и Берн забирались на скалы, на самый верх, и прыгали в воду; раз или два я поддалась их уговорам и прыгнула сама, но чаще только смотрела. Прыжки в группировке, винтом, в два и в три оборота, звучный всплеск, когда тело ударяется об воду. Мы с Томмазо были судьями, сидели внизу и подсчитывали очки. Беседа у нас с ним не клеилась. Устав нырять, Берн и Никола подплывали к нам, и мы опять были в сборе, наших невесомых тел в воде опять было четыре. Берн, продолжая разговаривать, незаметно для остальных протягивал ко мне руку и отодвигал полоску купальника между ногами. Крошечные рыбки, какие водятся на мелководье, покусывали меня за пятки и за щиколотки. Я вертела ногами, чтобы отогнать их, но через секунду они оказывались на том же месте.
Вечером мы вчетвером отправлялись в Скало, прибрежный городок, расположенный в четырех километрах к югу. Там, на пустыре, между зарослями кустарника и морем, возле заброшенной сторожевой башни группа молодежи устроила открытое кафе. Вокруг выкрашенного в розовый цвет фургона были расставлены скамейки и столы; в фургоне продавали пиво и сандвичи, а еще кое-какие нехитрые закуски, приготовленные там же. Из трескучих колонок звучала негромкая музыка; танцевать лучше было в обуви, чтобы не пораниться об окаменелости на этих скалах. Берн и другие знали тут всех и здоровались с каждым встречным, а я вначале чувствовала себя неуютно. Когда было особенно много народу, я теряла ребят из виду на несколько часов и обычно устраивалась пить пиво в уголке, вместе с каким-нибудь взъерошенным незнакомцем. Я ждала, когда придет Берн.
Мы возвращались к машине по тропинке среди кустов мирта, каждый держался за плечи впереди идущего. Даже в лунные ночи там трудно было не споткнуться. До парковки долетала приглушенная музыка. Когда мы подъезжали к дому бабушки, мальчики выходили и провожали меня до ворот. Бассейн в этот час выглядел соблазнительно, мы шутили, что можно бы нырнуть и одетыми, только вот мой отец закидает нас камнями; так или иначе, мы ни разу не воспользовались бассейном. Волосы у меня набрякли от соленой воды, руки пропахли табаком, в голове шумело от пива. Уже из окна своей комнаты я слышала удаляющийся шум мотора форда.
Идея принадлежала Берну, но я тут же поддержала его. И она захватила нас обоих так, словно от этого зависело наше счастье: теперь нам недостаточно было прогулки в заросли тростника, мы хотели быть вместе по-настоящему.
– В постели гораздо удобнее, – говорил Берн, а сказав это, замыкался в мрачном молчании. Я спрашивала: неужели разница такая уж большая, а он отвечал туманно: в постели можно попробовать гораздо больше разных штук. Я не представляла, откуда он может это знать, да и не задавалась таким вопросом.
Но мы не знали, как это устроить. Чезаре постоянно находился на ферме, а кроме него, там были остальные ребята. А что касается виллы моей бабушки, то Козимо и его жена Роза постоянно были начеку. Мы с Берном снова и снова взвешивали все возможности. Эти дискуссии становились естественным продолжением секса, мы вкладывали в них почти столько же энергии.
Но проходили дни, праздник святого Лаврентия был уже позади, жара убывала, лето близилось к концу. Все вокруг словно говорило нам: поторопитесь.
– Я приду сегодня ночью, – сказал наконец Берн, чертя кончиками пальцев кольца вокруг моего пупка.
– Куда?
– К тебе.
– Ты не сможешь уйти незаметно. Никола говорит, что спит более чутко, чем остальные.
– Неправда. Это я сплю более чутко, чем остальные. И потом, Никола – это не проблема.
– А если тебя услышит мой папа?
Берн замотал головой. Его глаза были так близко от моих, что причиняли мне боль. Это сияние…
– Я не буду шуметь. А вот тебе надо будет подготовиться. Сумеешь?
На секунду я задумалась. Потом, подняв глаза к небу, в которое вонзались верхушки бамбука, кивнула.
Но прошло еще несколько дней, прежде чем мы осуществили наш план, и в эти дни мы не ходили в заросли, потому что Берна всецело занимало обдумывание деталей. Я была недовольна, но промолчала. Но это не единственное, в чем я не решалась признаться Берну тем летом: например, я не отваживалась сказать, что люблю его. Я изо всех сил гнала от себя подозрение, что добраться до моей постели для Берна стало важнее, чем вообще быть со мной, хотя это подозрение вспыхивало во мне каждый день, когда в послеполуденные часы Берн брал меня за руку и, вместо того чтобы повести сквозь кусты олеандров к ручью, поворачивал на подъездную дорогу, к шоссе.
Мы нашли себе укрытие и рассматривали оттуда дом бабушки.
– Я могу поставить ногу на этот выступ в стене, – говорил Берн, – потом схватиться за водосточную трубу. Ты проверяла, она надежно закреплена? Потом мне надо будет добраться до подоконника, но тебе придется мне помочь. Высунься из окна, когда услышишь этот звук, – он пососал нижнюю губу, и раздался свист, похожий на голос птицы.
В тот вечер, когда наш план должен был осуществиться, мы не поехали в Скало. Берн заявил, что ему туда не хочется, мы и так провели там почти всю прошлую ночь, неужели мы не в состоянии придумать что-то другое?
– Типа чего? – недовольно спросил Никола.
– Типа купить чего-нибудь выпить и поехать в город.
Что бы ни предлагал Берн, остальные всегда его слушались. И мы поехали в Остуни. На площади Сант-Оронцо толпились семьи с мельтешащими всюду детьми, и мы устроились в центре, у подножия статуи святого. До престольного праздника оставалось еще дней десять, но на площади уже стояли прожектора для подсветки, и Берн заметил, что не помешало бы иметь парочку таких прожекторов на ферме.
Вместо того чтобы взять по одной маленькой бутылке пива на каждого, мы взяли две большие на всех: это было выгоднее, и, что еще важнее, нам нравилось пить из одной по очереди, ощущая на губах вкус слюны друг друга.
– Отец спросил меня, есть ли в нашей компании другие девушки, когда мы вечером ездим развлекаться, – сказала я.
– И что ты ответила? – спросил Томмазо.
– Конечно, я сказала: «Знаешь, папа, в нашей компании девушек больше, чем парней!»