И даже небо было нашим Джордано Паоло
– Да.
– Томми, принеси из сарая еще одну веревку.
Роясь в куче инструментов, я спрашивал себя: понимает ли Берн, – или я один понимаю, – что Чезаре, хоть он и не признается в этом ни Флориане, ни самому себе, ни, возможно, самому Богу, любит его больше всех, даже больше, чем собственного сына. Пусть у них с Берном была лишь малая частица общей крови, их души были похожи, как близнецы. Между Чезаре и Николой не было такой общности. Какая тяжкая вина – любить кого-то другого больше, чем собственного сына. И какой жестокий приговор для сына – узнать, что в сердце отца он лишь на втором месте.
С этого дня у нас началось перемирие, восстановилось некое подобие нормальной жизни, но все было уже не так, как раньше. Теперь во время молитв мы брались за руки без прежнего воодушевления. После истории с пощечиной Никола помрачнел, отдалился от нас. А Флориана стала вести себя с неприкрытой агрессивностью. Сегодня я не сомневаюсь, что она предлагала Чезаре выставить нас вон, но он отказался. Как-то раз, после обеда, мы собирали помидоры, и я увидел, как она высмотрела один перезрелый и сжала его в кулаке с такой злостью, что он превратился в кашу.
Взяв топоры, мы с Берном разобрали то, что еще оставалось от домика на дереве. Кажется, мы при этом не испытали никаких эмоций. Теперь все наши надежды были связаны с тем, что находилось по ту сторону ограды.
В первый раз, когда мы решились втроем выбраться с фермы на машине, мы повернули на юг, в Леуку, просто чтобы выяснить, как далеко от дома сможем отъехать. Погуляли возле маяка, Берн утверждал, что видит за морем очертания Албании, а Никола говорил, что это невозможно. На обратном пути мы заблудились в лабиринте дорог вокруг Малье.
Вечером мы отправлялись на поиски праздника. В Специале никогда ничего не происходило, к тому же на нас там смотрели косо. Однажды, услышав где-то вдали музыку, мы доехали до городка Айени, где был праздник урожая. На улице стоял чад: там на открытых прилавках жарили мясо. Никола и Берн зажали носы, они тут же сбежали бы оттуда, если бы не радостная, возбужденная толпа и не выступление музыкальной группы. От запаха жареного мяса у меня разыгрался аппетит. Мне доводилось есть мясо, когда я приезжал на свидание с отцом; а в остальное время я о нем только мечтал; никто из ребят не знал об этом. Вообще-то я не мог сказать отцу, что живу в таком месте, где есть мясо запрещено: он бы этого не понял.
Однако Берн что-то уловил в моем взгляде.
– Я это съем! – произнес он с внезапной жадностью, которая с недавних пор овладевала им все чаще.
– Не надо! – попытался остановить его Никола.
Но Берн уже подошел к прилавку, где продавщица, совершенно не стесняясь, переворачивала на сковородке котлету.
Мы съели по булочке с котлетой; меня сразу замутило от непривычной еды, а Берн взял вторую булочку, потом третью. Он пожирал их одну за другой, вкус мяса одурял его, словно наркотик. Когда он проглотил последний кусок, губы у него лоснились от жира.
– Хочу, чтобы этот запах остался у меня в носу до завтра! – крикнул он, сияя от восторга.
Никола насупился, настроение у него испортилось.
– Какие вы кровожадные, – сказал он, когда мы шли к машине.
Несколько недель спустя мы открыли для себя Скало, примерно таким же образом, – прислушиваясь и принюхиваясь, чтобы уловить, откуда доносится музыка и пахнет едой. Словно сорвавшиеся с цепи, одичавшие собаки в поисках пищи, забав, приключений и новых несчастий.
Берн больше не просил разрешения пользоваться компьютером, ни разу не смотрел, как он работает, и, похоже, забыл о его существовании. Снятие ограничений, которого он добился, позволяло ему раз в неделю ходить пешком в городскую библиотеку Остуни и набирать там максимальное количество книг, предусмотренное правилами. Никто из нас не понимал, зачем ему столько; Чезаре был возмущен его ненасытностью, хоть и не решался бороться с этим. Для Чезаре чтение книг (за немногими исключениями) было бесполезной тратой времени и проявлением тщеславия: читать значило одевать сердце броней, делая его менее доступным для Бога.
У Берна появилась еще одна странность: в своей манере говорить он подражал стилю автора, которого в данный момент читал, словно не мог сопротивляться воздействию прочитанного, впитывал его в себя, как губка, а потом выделял из всех пор. После обеда он усаживался за домом, прислонялся к стене и погружался к чтение, сосредоточенный и неприступный.
А я в эти часы пробирался в комнату Николы. Компьютер был куплен не для того, чтобы на нем играть, но кое-какие игры были установлены с самого начала, другие нам дали ребята, с которыми мы познакомились в Скало. Мы играли по одному, без джойстика, пользуясь стрелками и стараясь не слишком сильно нажимать на них, чтобы не разбудить Чезаре и Флориану, спавших в соседней комнате.
Как-то раз мы с Николой играли, я только что уступил ему клавиатуру. Был один уровень «Принца Персии», который мы никак не могли преодолеть: кучка костей внезапно оживала, составлялась в скелет, преграждала геймеру путь и убивала его. Никола вполголоса ругался. Я сидел рядом и ждал, когда Никола будет убит, чтобы занять его место, и вдруг услышал какое-то движение за окном.
Тогда я вас и увидел.
Вы шли через пустырь, который отделяет дом от олеандровых кустов. Смуглая спина Берна с выступающими лопатками и ты, почти такая же загорелая, в оранжевом купальнике. Никола вас не заметил, он был поглощен игрой. Я уже хотел сказать ему: смотри, – но что-то удержало меня. Я смотрел, как вы скрылись за кустами. В той стороне не было ничего, кроме оливковых деревьев и укромных местечек, где можно было спрятаться.
– Давай, – сказал Никола.
– Что?
– Твоя очередь. Пристукни этот скелетище.
– Играй ты. Мне расхотелось.
Я вернулся к себе в комнату. Лег на кровать, но стоило мне закрыть глаза – и я видел Берна вместе с тобой. Я вскочил на ноги, сбежал вниз по лестнице и вышел из дома.
Прежде чем пройти через олеандры, я оглянулся на окно комнаты Николы. Стекло отражало свет, видно было плохо, но все же я заметил, что, с тех пор как я ушел, Никола не двинулся с места. Ящерица перебежала мне дорогу и полезла вверх по стволу дерева. Я прошел под тутовником, поскольку был убежден, что вы там, и, удостоверившись, что это не так, почему-то почувствовал облегчение. Значит, вы в малиннике, подумал я.
Я шел, перемещаясь из тени одного дерева в тень следующего, так, чтобы солнце светило мне в спину. Я был уверен, что потерял вас, как вдруг увидел чей-то силуэт на фоне зарослей. Я подошел поближе: это был Чезаре. Он внимательно смотрел на что-то, находившееся в зарослях бамбука, и мне показалось, что его коренастую фигуру сотрясала дрожь. На нем были только трусы и резиновые тапки, похоже, он так и вышел из дому. Я хотел окликнуть его, но он вдруг повернулся и побежал в мою сторону, раздвигая перед собой тростник.
Чезаре бежал ко мне, и странно было это видеть, потому что он никогда не бегал. Увидев меня, он опешил. Какое-то время – думаю, долю секунды, не больше – мы стояли лицом к лицу. Под отвесно падавшими лучами солнца его возбуждение нельзя было не заметить. Он прикрылся рукой и бросился вправо, то есть вправо от меня. Я не сразу понял, что скрывалось за изумрудной стеной тростника. Но чуть погодя увидел, как вы выходите из этого маленького леса, идете не рядом, а на некотором расстоянии друг от друга, так же осторожно, как раньше, когда я видел вас из окна, но лица были другими: в них читались смущение, усталость и возросшее доверие друг к другу, как будто вы только что вдвоем совершили заплыв в открытое море. Прежде чем вы успели меня заметить, я спрятался за ствол оливы.
В последующие часы мы с Чезаре старались избегать друг друга, а когда все же встречались, отводили взгляд. Кругом царило предательство: ты и Берн, Чезаре, спрятавшийся в тростнике, Никола, увлеченный своей новой жизнью в Бари. И, что хуже всего, для меня в этой истории места не было.
За ужином Чезаре прочел молитву длиннее обычной. Он держал Флориану за руку и то и дело щурился, причем так сильно, что, когда открывал глаза, на висках проступали белые жилки. После молитвы он достал из кармана сложенный лист бумаги.
– Хотел прочитать вам этот отрывок. Давно не вспоминал о нем, а сегодня вспомнил.
Действительно ли он, перед тем как начать, бросил быстрый взгляд на меня или мне это почудилось?
– «Даже и сам Отец не бесстрастен. Когда мы молимся ему, он испытывает жалость и сочувствие, не вовсе чужд они страсти любовной, бывают у него порывы нежности, которые его царственное величие, казалось бы, должно воспрещать ему».
Затем он несколько секунд простоял перед нами, молча и словно бы в нерешительности.
– Порывы нежности, которые у нас бывают… – добавил он. – У всех нас. Без исключения. Порой мы не в силах сопротивляться им. Например, летом… Жара способна искажать наши чувства, порой кажется, будто она вот-вот расплавит тебя. Нам хочется подражать Иисусу, но…
Опять он запнулся. Казалось, сейчас он был растерян еще больше.
– Уже поздно. Давайте есть.
И сел за стол, забыв перекреститься. Это случилось с ним в первый и единственный раз.
Я знал, что Чезаре выбрал эту цитату специально для меня. Иначе он, как обычно, произнес бы ее на латыни; но тут он, видно, боялся, что я поленюсь искать перевод. Ему хотелось, чтобы я воспринял сказанное ясно и недвусмысленно. Была ли это попытка оправдаться? Или просьба о прощении? Он даже не представлял себе, что я целиком на его стороне. Другие, возможно, любили его потому, что считали непогрешимым, а я вот нет. Я любил его за то, что он взял меня к себе.
Позднее, в Скало, я отошел за фургон и выпил натощак. Меня вырвало желудочным соком и немного кровью. Не помню, как мы вернулись домой, помню только, что, когда я оказался в комнате, Берн подошел к кровати, положил мне руку на лоб и спросил, не хочу ли я лимонного сока, а я сказал, чтобы он оставил меня в покое.
На следующее утро Чезаре, сидевший на скамье под лиственницей, поманил меня к себе. Он сидел с выражением лица, какое мы видели у него в лучшие дни. На нем была туника. Он хлопнул ладонью по свободному месту на скамье рядом с ним.
– Я встал сегодня очень рано, – начал он, – еще не рассвело, думаю, это было вскоре после того, как вы вернулись. Я зашел в комнату Николы, потом к тебе с Берном – давно я не делал этого. Посмотрел на вас, спящих. Это такое чудо – спящая невинность. А вы – по-прежнему воплощение невинности, хоть сами уже такими себя не считаете. Да, вы по-прежнему невинны, хоть у вас на щеках уже пробивается борода.
(Что касается меня, то настоящей бороды у меня тогда еще не было. Только пушок, который видно, если стоишь против света, – как у девчонок.)
– Я вспомнил, как мы с Флорианой приехали за тобой. Я сказал ей тогда: этого мальчика ждет необыкновенное будущее.
Он погладил нижнюю часть туники и сжал ее край между коленями. Во время бесед под лиственницей нам, мальчикам, полагалось говорить, только если к нам обращались взрослые; поэтому я молчал.
– Это было словно вчера. Сколько лет прошло?
– Восемь.
– Господи, восемь лет! А через несколько дней ты станешь совершеннолетним, то есть по всем параметрам, принятым в нашем обществе, станешь мужчиной. Но мы, кажется, уже говорили об этом.
– Да.
– Ну вот, Томмазо, значит, ты знаешь, что пора выбрать свой путь, найти свою дорогу в жизни.
(Я почувствовал, что все тело у меня обмякло от страха. Раньше я надеялся, что смогу остаться у них, пока не окончу школу, не получу аттестат.)
Чезаре обнял меня за плечи.
– Конечно, это был бы лишь один из вариантов. В случае, если бы я остался вашим – и, в частности, твоим – опекуном. Но ведь вас привлекает государственное образование, верно? Не беспокойся, ваше желание мне понятно. Понятно оно и Господу, возможно, именно он заронил его в ваши души, ибо у него насчет вас есть свои планы. А кто мы такие, чтобы противиться ему? Вообще-то в твои годы я готовился к первому далекому путешествию – на Кавказ. В кармане у меня не было ни гроша, поэтому я поехал автостопом.
Чезаре изогнул спину. Долго сидеть на этой скамейке было очень неудобно, думаю, отчасти поэтому он усадил меня сюда. Впрочем, он всегда говорил: дискомфорт заставляет мышцы работать.
– Теперь, когда ты, как совершеннолетний, пойдешь в настоящую школу, тебе нет больше смысла здесь оставаться. Я поговорил с одним моим другом, точнее сказать знакомым, у него свое дело в Массафре. Место, на мой вкус, чересчур шикарное, но очаровательное.
– До Массафры час езды на автобусе.
– Боишься, что в такой дали нет школы? Ошибаешься! – с улыбкой сказал Чезаре. И вдруг стал серьезным. Мне показалось, я снова вижу то выражение, которое вчера промелькнуло на его лице за долю секунды до того, как он резко повернул и пустился бегом.
– Ну, вот мы и договорились. Можешь перебраться туда на будущей неделе. Тебя там ждет радушный прием, к тому же мой знакомый клятвенно обещал, что работа не будет тяжелой. Днем ты будешь зарабатывать кое-какие деньги, а вечером посещать занятия в городе.
– А Флориана в курсе? – спросил я. Она могла бы уговорить его отсрочить мой отъезд хоть на сколько-нибудь.
– Конечно! Массафра – ее идея. Мне это почему-то и в голову не пришло.
– А остальные? – тихо спросил я.
– Мы им скажем позже. Если хочешь, скажем вместе. А теперь дай мне руку.
Я бессильно раскрыл ладонь, он взял мою руку и сжал в своей. У меня на языке вертелось: «Я ему ничего не скажу, обещаю тебе», но эта фраза была не из тех, что у нас дозволялось произносить под строгой сенью лиственницы.
– Помолимся за этот новый поворот в твоей судьбе, – сказал Чезаре, – да пребудет с тобою Господь в каждый миг жизни.
Но я не мог сосредоточиться на молитве. Я смотрел на дом. На Николу, который сидел на качелях и нехотя вчитывался в учебник; на Берна, который дразнил его, тыкая кулаком в зад; на гроздья помидоров и связки лука, развешанные по стенам. На оставленную на земле лопату. Я не мог поверить, что настанет день – и моя жизнь вдруг кончится.
– В «Замок сарацинов» меня отвезла Флориана, – произнес Томмазо после паузы, более длинной, чем обычно.
За эту долгую ночь – когда он говорил, а я слушала, когда он занимал половину двуспальной кровати, а я сидела на стуле, который становился все более неудобным, – за все это время мы с ним встретились взглядом только три или четыре раза. Мы предпочитали смотреть на откинутое покрывало, или на одежду, выглядывавшую из открытого шкафа, или на влажный нос овчарки Медеи.
– Значит, вот как началась твоя работа в «Замке».
Но Томмазо словно не слышал. Его голос зазвучал жестче.
– На новом месте мне не понравилось ничего. Раньше я слышал, будто пляжи на побережье Ионического моря красивее наших, но они оказались больше – и только. Море там всегда одного цвета – синего, это быстро надоедает. А наша Адриатика переливается разными цветами, бывают и зеленые полосы, и даже фиолетовые.
Он глубоко вздохнул:
– В первый день Наччи захотел узнать, что было не так с моей семьей, почему меня отдали под опеку Чезаре. Я в немногих словах рассказал ему все, а когда закончил, он сказал: «Господи! И как это мужчина может сотворить подобное со своей женой?» Тут я понял, как далеко осталась наша ферма. Там никто не упомянул бы имя Божие всуе.
Не то чтобы Наччи плохо обращался со мной, но он был непохож на Чезаре, это я понял сразу. Невозможно было представить, чтобы он принес мне травяной чай, если я замерз ночью, или уселся бы под тенистым деревом беседовать со мной. Он никогда не вел себя по-отечески. Я хоть и записался в вечернюю школу, но не пришел даже на первый урок, а он не стал меня уговаривать, похоже, ему было все равно. Как я обращался к нему в самом начале – «синьор Наччи», – так и продолжал все двенадцать лет.
До той ночи, когда случилось несчастье, подумала я. Та же мысль наверняка возникла и у Томмазо: вот почему он умолк.
– Жил я в общежитии. Когда нанимали людей на сезонные работы – летом и во время сбора винограда, – приходилось спать по семь-восемь человек в комнате, на двухъярусных кроватях. Сеток от комаров на окнах не было, поэтому ночью мы то и дело просыпались от хлопков. Хлопнув себя по руке или по шее, я всякий раз вспоминал ферму, где запрещалось убивать даже самых крошечных существ. И когда над ухом снова раздавался тоненький писк, я испытывал чуть ли не облегчение.
Когда Наччи понял, что я не гожусь ни для одной работы из тех, какие у него надо было выполнять: никогда не чистил бассейн, не умел подавать на стол и разве что разбирался в растениях – он представил меня Коринне. Он порекомендовал мне оставаться при ней «столько времени, сколько будет необходимо». Но я не уверен, что он подразумевал такой долгий срок.
Томмазо улыбнулся. Затем подтянул к себе край одеяла, чтобы потеплее укрыться. А может, подумала я, чтобы защититься от собственной остроты.
– Первое, что мне сказала Коринна, было: «Ты похож на безумного андроида из «Бегущего по лезвию». Поэтому я буду звать тебя Блэйд». Она сказала это не в шутку, а с ледяной серьезностью. К этому и свелась наша первая встреча: никакого намека на перспективы. Когда она отошла на несколько шагов, Наччи прошептал мне на ухо: «Не слушай, что она говорит. И не слишком доверяй ей. Это всего лишь наркоманка».
Моя практика под руководством Коринны длилась месяц. Я научился прямо держать спину, проходя между столиками, слегка нагибаться, подходя с подносом во время фуршета. Мы разыгрывали сценки, в которых она всегда изображала клиентку, причем клиентку привередливую, искавшую предлог, чтобы меня унизить. Выйдя из роли, она говорила: «Придется привыкнуть к этому, Блэйд. Того, что ты приносишь им бокалы, для них уже достаточно, чтобы считать себя высшими существами».
Она показала мне, как откупоривать бутылки с вином и нюхать пробку, как наливать воду; а затем, увидев, что у меня все получается лучше, чем у нее самой, она разозлилась и заявила, что уроки окончены.
По-моему, был октябрь, когда я впервые надел форму официанта. Раньше мне приходилось повязывать галстук только на заседания суда. В «Замке» праздновали свадьбу какой-то актрисы, я ее не знал, потому что уже несколько лет не смотрел телевизор. Она показалась мне какой-то растерянной среди всей этой суеты. Заметив, что она ничего не ест – ее все время отвлекали, – я тайком принес ей тарелочку с нарезанными фруктами. «Съешьте хотя бы это, иначе вам станет плохо». Она вознаградила меня улыбкой, сверкнув безупречными зубами, и погладила по щеке.
– Зачем ты это сделал? – услышал я за спиной голос Коринны, когда вернулся на кухню.
– Сделал что?
– Съешьте хотя бы это, иначе вам станет плохо, – произнесла она жалостливым тоном, передразнивая меня.
– Это было неправильно?
Коринна вылупила на меня глаза:
– Какой же ты зануда, Блэйд! Все принимаешь всерьез! – И ткнула меня кулаком в солнечное сплетение, причем достаточно сильно, как ударил бы парень шутки ради; но я тут же догадался, что ей просто захотелось дотронуться до меня и она не нашла другого способа. Затем она удалилась.
Праздник продолжался допоздна. Когда мы пришли в раздевалку, была глубокая ночь. Коринна уже успела переодеться, но она села на банкетку и смотрела, как я снимаю куртку, рубашку и, наконец, брюки.
– Хочешь увидеть кое-что интересное?
Я взглянул на часы, висевшие на стене.
– Слишком устал? Нет проблем. – И она встала, собираясь уходить. Голос звучал все так же напористо. Уже тогда я не мог сопротивляться этому голосу.
– Ну хорошо, – произнес я.
Мы прошли через полутемные комнаты до двери, которая вела в подвал.
– В погребе я уже был. Там заперто.
Коринна вытащила из кармана джинсов ключ.
– Та-дам!
– Откуда он у тебя?
– От того, кто раньше здесь работал. Этот ключ передается от отца к сыну. Посмотрим, будешь ли ты со временем достоин получить его.
Ключ повернулся в замке, и дверь беззвучно открылась.
– Скажешь Наччи – убью. Честное слово.
В погребе было почти совсем темно, свет проникал только с лестницы. Мы протиснулись между рядами стальных резервуаров и канистр в глубину тесного помещения.
– Садись сюда, – приказала Коринна.
– На пол?
– А ты такой брезгливый?
Она что-то искала на ощупь позади одной из канистр. Наконец нашла стакан и наполнила его, открыв кран в нижней части канистры. Выпила залпом и снова наполнила стакан.
– Скажи, когда ты без конца подаешь вино клиентам, у тебя не возникает желания выпить? – спросила она.
– Что это? – сказал я, беря стакан, точнее, отрезанное донышко пластиковой бутылки.
– Виноградное сусло.
Я отпил глоток.
– Пей до дна, у нас тут его хоть залейся, – подначивала меня Коринна.
Я выпил еще, чувствуя, как она наблюдает за мной в темноте. Когда я вернул ей самодельный стакан, она сказала:
– Я думала, вам, свидетелям Иеговы, пить запрещается.
– Откуда ты взяла, что я свидетель Иеговы?
– Так говорят.
– Нет, я не свидетель Иеговы.
– Да будь кем хочешь, мне без разницы. – И она повернулась ко мне, чтобы оценить мою реакцию.
– О тебе тоже всякое говорят, – парировал я.
Это была правда. Не только Наччи, но и другие парни в «Замке» отпускали шуточки на счет Коринны.
Она придвинулась ко мне совсем близко, вытянула шею, словно хотела укусить за нос, а я не посмел ни отодвинуться, ни отвернуться.
– Боишься меня, Блэйд? – спросила она шепотом.
Я не шевельнулся, и она, хихикнув, подалась назад.
– Пусть болтают, что хотят. Это они просто от любопытства. А еще от зависти. Если хочешь о чем-то спросить – спрашивай. Что тебе рассказать? Кололась ли я? Обменивалась ли шприцами с другими?
– Это меня не интересует.
– А остальных – да. Обменивалась ли я шприцами с другими, и еще – откуда брала деньги. Странные у людей бывают фантазии. У тебя тоже бывают странные фантазии, Блэйд?
– Нет.
Я не смотрел на нее, поэтому для меня было неожиданностью, когда она тронула мою щеку. Ласково, осторожно.
– Были бы все такими, как ты, Блэйд.
Она встала, чтобы нацедить еще порцию. Мы пили из стакана по очереди и молчали.
– Ты была в Джакарте? – спросил я наконец, разглядев надпись на ее майке.
– Нет. Это подарок папы. Однажды я ему сказала, что мне нравятся майки с надписью «Hard Rock Caf», и с тех пор он привозит их мне из каждого города. У меня коллекция маек со всех пяти континентов.
– Он так часто путешествует?
– Он дипломат, – сказала она с ноткой раздражения в голосе. – До тринадцати лет я побывала в… – она начала считать по пальцам: – В России, Кении и Дании. И еще в Индии. Но я всюду провела только по нескольку месяцев.
У меня перед глазами одна за другой возникли эти страны, раскрашенные в те же цвета, что и на скатерти у нас на ферме. Затем – вся скатерть целиком.
Коринна стала гладить желтый кружок на своей майке.
– Прошло три года, а он все еще мне их привозит. Я в них на гимнастику хожу.
Допив то, что было в стакане, она опять встала. Но собравшись открыть кран, вдруг передумала.
– Я тебя научу, как расслабляться быстрее. Залезай сюда!
На огромном резервуаре сбоку была лесенка; я стал взбираться по ней. Когда я был наверху, Коринна объяснила мне, как открыть крышку-люк.
– Только сначала откинь голову назад, чтобы в глаза не попало, а то ослепнешь. Вдыхай медленно.
Я вдохнул. Ощущение было такое, словно меня ударили в лицо. Я чуть не свалился с лесенки. Это было так же удивительно, как наш с Берном и Николой первый визит в кладовку, где Флориана хранила запасы домашней наливки; но по сравнению с этим ощущением действие наливки было ничтожным. Я нагнулся, вдохнул еще. Не знаю, как после этого спустился по лесенке. Помню только, как на меня напал смех, такой громкий, что Коринна зажала мне рот рукой. Это не помогло; тогда она обхватила мне голову руками и прижала к груди. И мы вместе рухнули на пол.
– Перестань! Ты всех разбудишь!
Я жадно вдыхал воздух сквозь ткань ее майки, сквозь шероховатые буквы в надписи «Hard Rock Caf». Я был возбужден и не хотел, чтобы она это заметила, поэтому высвободился.
– Ты совсем себя не контролируешь, Блэйд, – сказала Коринна, отпуская меня. – Наверное, планета, с которой ты прилетел, была просто кошмарная.
Наступила зима. В том году она выдалась исключительно дождливой. С виноградных лоз под тяжестью воды опадали листья. Иногда я совершал одинокие прогулки на виноградник и, отойдя достаточно далеко, чтобы меня не услышали, начинал петь. Шагая в резиновых сапогах, вязнувших в мокрой земле, я пел Agnus Dei и Ave Regina среди согнувшихся под дождем побегов винограда и думал о Берне. Время от времени он писал мне, а я заставлял себя отвечать. Я рассказал ему о свадьбе актрисы, о моих новых обязаннстях и о том, как быстро я их освоил, а больше, по сути, ни о чем, потому что написанное мной звучало как детский лепет по сравнению с его строками. Но Берн не переставал писать мне, словно догадался о моих затруднениях. Сейчас об этом смешно вспоминать: девяносто восьмой год, уже появились мобильники, а мы с ним, находясь меньше чем в ста километрах друг от друга, вынуждены обмениваться письмами.
Он задавал одни и те же вопросы. И только спустя время я понял, что они были обращены скорее к нему самому, чем ко мне. «Ты все еще веруешь, Томмазо? – писал он. – Тебе не приходится принуждать себя верить? Ты молишься по вечерам? Если да, то насколько долго?»
А потом Бог внезапно исчез из его писем. Исчез бесследно. Сперва я хотел спросить, что случилось, но в итоге мне, как обычно, не хватило мужества. Я беспокоился за него. Я знал: нет одиночества более глубокого, чем у того, кто верил и вдруг утратил веру. А я еще не встречал человека, который верил бы так горячо, как Берн. Даже у Чезаре, казалось, порой возникали сомнения.
Это школа была виновата. И люди, с которыми он общался за пределами фермы. В сентябре в Бриндизи Берн пошел сдавать экзамены в пятый класс специализированного лицея с естественнонаучным уклоном. Как он рассказал мне в письме, члены комиссии разинули рты от изумления, когда он прочел наизусть отрывок из «Метаморфоз». Чезаре занимался с нами углубленным изучением Овидия, поскольку считал, что этот поэт предвосхитил веру в переселение душ. Под лиственницей мы рассуждали об Овидии до изнеможения, но из нас один только Берн смог выучить наизусть целые страницы, стих за стихом. У него был собственный способ приобретать знания и навыки, он словно вбирал их целиком своим жилистым телом, которому, казалось, вечно недоставало пищи.
После экзамена по латинскому языку настал черед математики. Берн отказался написать на доске термины, которые ему продиктовали. Синусы и косинусы? Никто ему раньше об этом не говорил. «Это лицей с естественнонаучным уклоном, синьор Дельфанти, – сказала преподавательница математики. – Разве вам не объяснили?»
И Берна, который хотел поступить в пятый класс, взяли в третий. Его одноклассники были всего на два года младше, но он возвышался над ними, как пожарная каланча. Это были ребята с окраины Бриндизи, и правила выживания у них были иные, чем у него. Я-то их знал хорошо, сам рос в тех же кварталах. «Не водись с ними, прошу тебя», – предупреждал я Берна. Но что он понимал? Он ведь с тринадцати лет жил на ферме. Он был безоружен и в то же время полон любопытства ко всему, что окружало его в этой новой жизни. Для новых товарищей он был как манна небесная.
Я так и не узнал, какими способами они измывались над ним. Сколько их было – двое, пятеро или вся шайка – этого я тоже не могу сказать с точностью, но у меня почему-то отложилось в голове, что их было трое. Только втроем можно быть уверенными в превосходстве и получить максимум удовольствия, преследуя одного. Берн называл их «эти ребята» и давал понять, что один из них, самый безжалостный, был главарем. Только для него он выбрал имя – Каин, жестокий брат: это была ирония, попытка снизить пафос.
Он был уверен, что терпение поможет ему победить, что они в конце концов устанут от него. Но он совсем не знал их. Я представлял его так ясно, словно он был у меня перед глазами: вот они окружили его, а он пытается вразумить их словом, беззащитный, как отрок Иисус среди учителей в храме. «Они полны ярости, у меня за них душа болит». Позже он перестал употреблять некоторые выражения, но когда он приехал учиться в Бриндизи, он еще говорил «У меня за них душа болит». За таких, как они. Надо же.
«Не водись с ними», – заклинал я его, но сильно сомневаюсь, что он меня послушался. Они подвергли его самой настоящей пытке. Это было как-то связано с собакой сторожа. И произошло в тесной клетке, где под ногами валялись остатки еды и экскременты, и длилось много часов. Берн, с которым я попрощался, уезжая с фермы, – тот, прежний Берн, – не боялся собак. Но к моменту нашей новой встречи у него успела развиться самая настоящая фобия. Он терял голову от страха, если где-то вдалеке слышался лай. Это ты, конечно, уже знаешь. Но, может быть, ты не знала, что какая-то его часть тогда умерла – по вине тех ребят.
Впрочем, он и после этого ничего толком не рассказал – просто сообщил, что после уроков с ним случилось неприятное происшествие возле дома сторожа, который охраняла овчарка, очень злая, потому что ее никогда не спускали с цепи. «Это подстроили Каин с дружками», – написал он, а затем, с явным усилием сменив тему, стал рассказывать о Яннисе, новом мальчике, которого Чезаре взял на ферму, молчаливом и запуганном. Они вдвоем собирали оливки в саду твоей бабушки. «В этом году они уродились сочные как никогда», – писал он. Ему было так плохо, что фразы его не слушались: раньше в его письмах я такого не видел. А в конце он все-таки дал волю эмоциям: «Очень скучаю по тебе. Все еще молюсь, но часто не знаю, о чем».
«Поговори с Чезаре, – посоветовал я, – открой ему душу, он все поймет и сумеет помочь».
Ответ пришел быстро; он был без даты, и в нем была только одна строка: «Чезаре прогнал тебя. С тех пор у меня с ним нет ничего общего».
В январе он бросил школу. Чтобы не вызвать подозрений у Чезаре и Флорианы, он по-прежнему каждое утро уходил с фермы, но, вместо того чтобы сесть на автобус, шел пешком в Остуни, напрямик, через поля. И целый день сидел в читальном зале городской библиотеки. Он поставил себе цель: прочитать все книги, какие там были, в алфавитном порядке. Так он собирался приобрести культурный багаж, в котором ему отказывала школа. Да, это был один из его дерзновенных планов: помнится, когда-то он мечтал провести всю жизнь на дереве, как барон, в другой раз убедил себя, что ему необходимо попробовать на вкус семена, корни и листья каждого растения на ферме, потом подбил меня устроить забастовку из-за компьютера.
К счастью, мне приходилось бывать в читальном зале городской библиотеки Остуни, и я мог представить его себе во всех подробностях, мог представить Берна, сидящего у громадного, во всю стену, окна. В такое время дня он там был один, не смотрел в окно, забывал о еде: его глаза были прикованы к страницам книг, все новых и новых книг, которые он изучал в алфавитном порядке. Он следовал своему плану три месяца; в это время он писал редко, и в письмах речь шла только о книгах. У него еще не прошла боль от унижения, которое он вытерпел в школе. Я знал Берна, он был мой брат, и я представлял себе, как может разрастись ярость в его сердце. Ведь он, помимо прочих незаурядных свойств, обладал редкой способностью сосредотачиваться на чем-то одном. В конце концов он подружился с сотрудником библиотеки, который сумел отговорить его от неосуществимого плана, предложив взамен другой.
«Он открыл для меня авторов, о которых я раньше не имел представления! Сколь многого мы не знали, Томмазо! И сейчас я подвергаю сомнению все, решительно все! Начиная от основ. Это как заново родиться. Выходит, долгие годы нас с тобой дурачили, Томмазо!»
Библиотекарь был анархист: так объяснил Берн, хотя мне это ни о чем, или почти ни о чем, не говорило. «Мы с ним читаем Макса Штирнера. С каждой страницей глаза у меня открываются все шире. Мы жили во мраке, брат мой».
Он снова и снова перебирал все мысли, какие рождала у него эта книга. Он называл ее – «Единственный», и только годы спустя я узнал, что это не было ее полным названием; но Берн уже не отдавал себе отчета в том, что я знаю, а чего знать не могу; впрочем, для него это не имело большого значения. Он писал огромными буквами на середине листа: «НАША ЦЕЛЬ – ШТУРМ НЕБА!» Или: «Мы должны пожрать небо!» И начал подписываться «Великий Эгоист».
Теперь он уже не вел со мной разговор в своих письмах, и, заметив это, я почувствовал себя еще более одиноким, чем раньше. А он сидел у окна в читальном зале и учил наизусть «Единственного». В последнем письме, которое я получил (и после которого наступило долгое молчание), были слова, ставшие итогом этого чтения: «Не моя вина, что я больше не смог молиться, Томмазо. Теперь я это понял. Дело не во мне. Бог – просто пошлая выдумка. Прав только живущий».
– Книга все еще здесь, – сказал Томмазо. – Это его собственный экземпляр. – Он указал куда-то слева от меня. – Там, на шкафу. Можешь взять ее?
Я встала. Медея сразу настороженно подняла морду. Но, увидев, что я иду к шкафу, успокоилась и улеглась опять. Книги все были свалены набок.
– Она точно там, у нее корешок…
– Уже нашла.
Я сжала томик в руках. Полное название звучало так: «Единственный и его достояние». Я ощутила тепло, исходившее от любой вещи, которая, как мне было известно, принадлежала Берну. Томмазо взял у меня книгу и стал перелистывать.
– Посмотри, сколько он тут подчеркнул. Чуть ли не каждую строчку. Не могу понять, зачем это было нужно.
Он прикасался к книге так бережно, словно это была реликвия. Потом закрыл ее и положил на угол комода.
– Голова раскалывается, – пожаловался он.
– Верю. Дать тебе таблетку?
– Кажется, их там больше не осталось. А ты как себя чувствуешь?
– Нормально.
– Тем хуже для меня, – сказал Томмазо, потирая лоб. Когда он отвел руку, на лбу остались красные отметины.
– Спускаться в погреб с Коринной вошло у меня в привычку, – продолжил он свой рассказ. – Мы ходили туда после окончания смены. Долго беседовали, передавая друг другу самодельный стакан, а потом залезали на резервуар. С этого момента все становилось зыбким и неясным. Я хотел залезть еще раз, Коринна не пускала, тащила меня вниз за пятки. «Хватит, Блэйд! Ты хочешь убить себя?» – возбужденно визжала она, но я не слушал ее, горло у меня горело, а я все нюхал, пока не становился совсем легким, невесомым, как алкогольные пары, которые вдыхал.
Под конец Коринна всегда произносила одну и ту же фразу: «Ты совсем себя не контролируешь». Это было как сигнал: пора расстаться, иначе придется сделать следующий шаг, совершить нечто такое, на что я, быть может, не имел права. Я первым поднимался по лестнице к выходу из погреба, и в следующие несколько дней мы старались держаться подальше друг от друга.
Как-то вечером синьор Наччи послал за мной.
– Говорят, ты играешь в карты, – сказал он. При этом он сидел, положив руки на стол, а я стоял, держа руки за спиной.
– Я не играю в карты.
– Не лги мне, Томмазо. Я же понимаю: каждому человеку надо как-то расслабляться.
Он достал из ящика две колоды карт.
– Во что ты умеешь играть?
– В скат, бридж и канасту. И еще в скопу, но не очень хорошо.
– Говорят, кое-кто играл с тобой в покер.
– Да, и в покер.
– Я же сказал, Томмазо: не надо мне лгать. А в блэкджек играть приходилось?
Я медлил с ответом.
– Да или нет?
– Это то же самое, что двадцать одно?
Играть в двадцать одно меня научил отец. Как и в другие карточные игры, кроме ската, любимой игры Берна, которой мы так увлекались в домике на дереве.
– Ну, двадцать одно, если тебе так больше нравится.
– Да, в нее я играю.
Он пододвинул обе колоды ко мне. Карты были новенькие, упругие, блестящие.
– Смешай.
Я, как обычно, рассыпал одну колоду поверх другой. Наччи внимательно следил за моими руками.
– Нет, не так. По-американски.
Я разделил колоду пополам, положил карты на стол так, чтобы он их видел.
– Умеешь оставлять одну сверху?
– Это значит передергивать.