И даже небо было нашим Джордано Паоло
– Уехал. Я поспрашивал местных жителей, но никто толком ничего не знает. Ведь они жили очень замкнуто. – Он произнес «они» с таким выражением, словно речь шла об инопланетянах. – Продать ферму будет непросто. Дом придется снести и построить новый. Если, конечно, на это дадут разрешение. Я уверен, что большинство построек там возведены незаконно. А сам участок вряд ли кого-то заинтересует. Бабушка говорит, что они годами свозили туда камни.
Наконец он встал и похлопал себя по ногам, чтобы отряхнуть пыль с брюк.
– Пойду приму душ прямо сейчас. Совсем выдохся. Да, забыл: бабушка просила передать тебе вот это.
Он протянул мне пакет, в котором было что-то твердое. Похоже, книга.
– Было бы мило с твоей стороны, если бы ты ей позвонила. Она очень огорчена, что ты в этом году не гостишь у нее.
Я проводила его взглядом. Потом попыталась представить себе, что вижу все это: безлюдную ферму, заколоченные окна и двери, табличку «Продается».
Клип заканчивался, картинки на экране беззвучно сменяли одна другую. Это был финал, когда девушка бросает двух своих спящих приятелей и исчезает в ночи. Я не дождалась последних кадров, выключила телевизор и развернула пакет, который прислала бабушка. Там был один из ее любимых детективных романов, «Охота за сокровищами» Марты Граймс. Что за чушь, подумала я. И положила роман на комод, даже не пролистав.
Много лет спустя только Томмазо и я помнили о тех августовских днях. Но к тому времени мы уже стали взрослыми и давно не виделись, если не считать вечера, когда я без приглашения явилась к нему домой и он меня выгнал, а я в отместку рассказала ему о том, что случилось с Берном.
И все же в эту рождественскую ночь, в его квартире в Таранто, где он жил уже несколько лет, я сидела у него на кровати, а он был настолько пьян, что не мог пошевелиться. Он довел себя до такого состояния, что даже не мог присматривать за своей дочерью Адой, почему и позвал меня, – наверное, последнего человека на свете, у которого ему хотелось бы просить помощи. С другой стороны, он точно знал, что я, как и он, сегодня ночью буду одна. Сейчас Ада заснула на диване в гостиной, и мы разговаривали полушепотом, чтобы не разбудить ее.
Собака Медея, свернувшись калачиком, дремала у него в ногах, но при этом наблюдала за нами. В комнате светила одна только настольная лампа, на тумбочке, по другую сторону кровати. Она так и горела до утра, когда я поднялась, чтобы уйти, а в голове у меня, как осиный рой, гудело то, о чем я не знала раньше.
– Интернат был страшным местом, – сказал Томмазо.
Он цедил слова сквозь зубы, с усилием. Цвет лица у него был нездоровый, какой-то серо-бледный. Потому что нельзя столько пить, подумала я.
– Какой интернат?
– Учреждение, куда меня поместили, когда мой отец угодил в тюрьму.
– При чем тут это?
Не для того чтобы слушать про интернат, я сидела сейчас рядом с ним, а минуту назад угрожала уйти и оставить его одного с Адой, если он не решится наконец рассказать правду. Нам с ним надо было прояснить до конца что-то гораздо более важное, чем интернат, что-то, касающееся Берна, Николы, Чезаре и тех летних дней, которые мы провели вместе на ферме.
– На мой взгляд, с этого все началось, – ответил он.
– Ладно. Рассказывай.
Прежде чем начать, Томмазо дважды прижал ладони к своим исхудавшим щекам.
– Там всегда жутко воняло. Особенно в коридорах. Супом, мочой, хлоркой – в зависимости от времени суток. Или золой, после того как сторож сжигал отбросы во дворе. Мама говорила, что у меня обостренное обоняние, потому что я альбинос. Если со мной что-то было не так, она всегда говорила: «Это потому, что ты альбинос», то есть, выходит, сам виноват. Но про вонь в интернате она не смогла бы это сказать, потому что тогда ее уже не было на свете.
Я сидел на скамье между окнами и вдыхал запах собственной кожи, уткнувшись носом в прохладный сгиб локтя. О приходе Чезаре и Флорианы я узнал еще до того, каких увидел, – по запаху мыла, мятных карамелек и запашка кишечных газов. Кажется, я слегка дрожал. Неудивительно: мне было десять лет, и я ждал чужих людей, которые придут и заберут меня к себе.
Флориана села рядом, погладила мою руку, но пожимать не стала. Чезаре остался стоять. А я все еще сидел, уткнувшись носом в сгиб локтя, поэтому видел только тень Чезаре, растянувшуюся от пола к стене. Он тронул меня за подбородок, и я поднял голову. Тогда у него еще были усы, пушистые, аккуратно расчесанные усы; когда он волновался, то посасывал губу, чтобы пригладить их. Именно это он сделал, назвав свое имя. А я уже был в курсе: социальный работник сказала мне, что их зовут Флориана и Чезаре, и показала фотографию, на которой двое обнимаются на фоне желтой стены. «Очень верующие люди», – добавила она.
«Посмотри на него, – говорил Чезаре Флориане. – Не правда ли, он напоминает архангела Михаила с картины Гвидо Рени? – Потом обернулся ко мне и сказал в полголоса: – Архангел Михаил сразил ужасного дракона. Я хочу рассказать тебе его историю полностью, Томмазо. У нас будет на это время, в машине. А сейчас собери вещи».
– Но в машине он сказал только, что их дом находится на линии Архангела Михаила, то есть на линии, соединяющей Иерусалим с островом Мон-Сен-Мишель. Может, это и была вся его история.
Я пытался запомнить дорогу, запомнить, в какой стороне остался мой отец, но запутался в лабиринте узких улочек, массе одинаковых деревьев и выбеленных стен. Когда мы наконец вышли из машины, мне показалось, что меня завезли на край света.
– Я внесу вещи, – сказал Чезаре, – а ты пока иди познакомься с братьями.
– У меня нет братьев, синьор.
– Верно. Я поторопился, извини. Ты сам должен решить, как тебе называть их. А сейчас не теряй времени. Они там, за олеандрами.
Я пробрался сквозь кусты, побродил по оливковой роще, сначала поблизости от дома, потом все дальше и дальше. У меня еще не угасла безумная надежда, что я смогу сбежать и вернуться с интернат – он ведь где-то здесь, недалеко. Я никогда раньше не бывал на природе: квартал, где я жил с родителями, находился в черте города.
Я уже собирался повернуть назад, как вдруг услышал голос: «Залезай к нам!»
Я повернулся направо, налево, назад, но никого не увидел; вокруг были только деревья, далеко отстоящие друг от друга.
– Мы на тутовнике, – продолжал голос.
– Что еще за тутовник?
Тишина, затем переговаривающиеся голоса, потом звук шагов. Из тени высокого дерева с ветвями, склонявшимися до земли, вынырнула какая-то фигура. Это был мальчик примерно одного роста со мной.
– Смотри, – сказал он, – вот это дерево – тутовник.
В тени дерева было темно и прохладно. В ветвях был устроен домик, к нему вела лесенка, прислоненная к стволу. Берн разглядывал меня. Когда он дотронулся до моей щеки, я вздрогнул.
– Ты такой белокожий, – сказал он, – наверно, очень чувствительный.
– Никакой я не чувствительный.
– Ну, если ты сам так говоришь… – И он ловко взобрался по лесенке в домик. – Можешь залезть сюда, как я.
В домике, поджав под себя ноги, сидел еще один мальчик.
– Погляди, какой, – сказал Берн, однако второй мальчик едва удостоил меня взглядом. – Хоть у кого-то хватило смелости взобраться сюда.
Я посмотрел вниз.
– Да тут от земли всего ничего. У кого угодно хватило бы смелости.
– А вот Гаэтано отказался, – объяснил мне Берн. – Сказал, у него голова кружится.
– Вы сами построили этот домик?
Сооружение не казалось мне особенно прочным. Но мой вопрос остался без ответа.
– В скат играть умеешь? – спросил Никола.
– Я в покер умею.
– Это что еще за штука? Садись, мы научим тебя играть в скат.
Я уселся, поджав под себя ноги, как они. Они кое-как, перебивая друг друга, объяснили мне правила ската. До самого вечера мы не произнесли ни единого слова, помимо тех, которые нужно говорить за игрой. А потом мальчики сказали, что настало время молитвы. Я не удивился: в интернате мы тоже молились. Но я не представлял себе, насколько здесь все будет иначе. Мы спустились с дерева, пролезли через кусты олеандров и увидели беседку, где горела голая электрическая лампочка. Кто-то из двоих, кажется, Берн, обвил рукой мою шею. Я не сопротивлялся. У меня никогда не было братьев. Мне было десять лет, и до этого дня я не понимал, как мне их не хватает.
Томмазо минуту молчал. Наверное, от мысли о первом дне, проведенном на ферме, по всему его телу разлился покой. Мне было знакомо это умиротворенное чувство, которое возникало при каждом воспоминании, связанном с Чезаре.
– От его взгляда все наполнялось светом, – продолжал Томмазо, – и ферма, и равнина вокруг, и ночь, и день, но особенно – мы, мальчики. Стоило тебе во время урока вздохнуть глубже обычного, чтобы после занятий Чезаре взял тебя за плечо своей железной хваткой и сказал: ну-ка, пойдем поговорим.
Он усаживался с тобой под лиственницей и ждал – ждал, сколько потребуется, иногда целый час, – когда у тебя вырвется несколько слов, позволяющих понять, в чем дело. В десять лет просидеть столько времени со взрослым, не раскрывая рта, – это невыносимо. Я думал об остальных, собравшихся за столом: они проголодались, но не могли начать обедать без нас: а я не понимал, чего хочет от меня Чезаре. А Чезаре все ждал и ждал, он прикрывал глаза, возможно, его клонило в сон, однако его железная хватка на моем плече не ослабевала. Потом внезапно первое слово взбухало на моих губах, точно пузырек слюны. Чезаре кивком головы подбадривал меня. И за первым словом следовало второе, и в итоге я выкладывал все. Он давал мне выговориться, затем наступала его очередь. Он долго комментировал услышанное, как будто знал заранее, о чем я должен был ему рассказать. Мы с ним молились, взывая к высшему милосердию и мудрости, потом присоединялись к остальным, и в последующие несколько часов я чувствовал себя таким легким, что, кажется, захотел бы – взлетел.
Домик на верхушке тутовника был нашим единственным убежищем. Сквозь густые ветви Чезаре не мог нас разглядеть. А травма бедра, которую он получил в Тибете, не позволяла ему взбираться по лесенке. Вот почему мы проводили здесь большую часть свободного времени. Иногда Чезаре подходил к тутовнику и снизу спрашивал: «Все в порядке?» Несколько секунд он ждал ответа, вглядывался в щели между досками, но мы закрыли их мешковиной, которую стащили из сарая с инвентарем. Наконец, потеряв терпение, он уходил.
Иногда мне кажется, что растление проникло в домик на дереве вместе со мной, однако, быть может, это не так, быть может, виной всему была юность; юность, внезапно забывающая о добродетели. Конечно, это я научил Берна и Николу ругательствам, которые слышал в столовой интерната. На тутовнике мы повторяли их по очереди, чтобы как следует посмаковать. Я показал им видеоигру, которую не нашли при осмотре моих карманов: они наслаждались ею, пока не разрядились батарейки. Помню, одно время мы поспорили, кто из нас съест больше листьев, корней, семян, ягод и цветов всех растений на ферме. Мы жевали по очереди стебли герани и корни мирта, едва распустившиеся листья груши и миндаля, почки лантаны. Нас невероятно возбуждала мысль о том, кто первым найдет яд. Перед тем как вернуться к Чезаре, мы наедались приторно-сладкими тутовыми ягодами, чтобы перебить мешанину вкусов во рту.
Однажды Берн нашел за дровяным сараем раненого зайца. Мы принесли его в домик и уложили на пол. Он глядел на нас своими блестевшими, как стекло, полными ужаса глазами. И тут на нас что-то нашло.
– Убьем его, – предложил я.
– Мы будем прокляты, – отозвался Никола.
– Нет, если это будет жертва Господу, – возразил Берн.
Я схватил зайца за уши. Кончиками пальцев я почувствовал, как пульсирует кровь в его жилах, или, быть может, в моих. Берн взял ножницы и ткнул одним из концов шею зайца, но недостаточно сильно. Зверек вздрогнул и чуть не вырвался.
– Режь! – крикнул Никола. Глаза у него были бешеные.
Берн взял зайца за здоровую заднюю лапу и дернул вниз. Затем сложил ножницы и вонзил их в горло, под прямым углом, как кинжал. Острие прошило тело насквозь и показалось с другой стороны, натянув, но не прорвав кожу. Когда Берн вытащил ножницы, из горла хлынул фонтан темной крови, но заяц был еще жив, он бился у меня в руках.
Берн стоял словно окаменев, с ножницами в руках. Теперь казалось, что заяц умоляет добить его, и сделать это как можно скорее. Никола оттолкнул Берна локтем, выхватил у него ножницы, всадил их в рану, раскрыл и перерезал зайцу сонную артерию. Кровь брызнула мне в лицо; у нее был запах металла.
Зайца зарыли подальше от дома. Мы с Берном руками выкопали яму, Никола стоял на стреме. Несколько дней спустя вернувшись на это место, мы увидели там крест, сделанный из двух деревянных планок и воткнутый в землю. Чезаре ничего не сказал нам по этому поводу. Но в тот день он с долгими выразительными паузами прочитал нам отрывок из Книги Левит:
«Только сих не ешьте из жующих жвачку и имеющих раздвоенные копыта: верблюда, потому что он жует жвачку, но копыта у него не раздвоены, нечист он для вас[2]; и зайца, потому что он жует жвачку, но копыта у него не раздвоены, нечист он для вас; и свиньи, потому что копыта у нее раздвоены и на копытах разрез глубокий, но она не жует жвачки, нечиста она для вас; мяса их не ешьте и к трупам их не прикасайтесь; нечисты они для вас[3]».
– Нечисты. Нечисты они для вас, – минуту спустя произнес Томмазо. Затем повторил шепотом: – Нечисты.
Томмазо умолк и сжал кулаки, захваченный какой-то мыслью.
– Но журналы приносил Никола, – сказал он наконец. – Флориана иногда посылала его в деревню за покупками. Берн был в ярости, что эта привилегия досталась не ему. Он знал, что Никола на оставшуюся мелочь покупает себе мороженое, но его злило даже не это, а молчаливое потворство Флорианы, ее особое отношение к родному сыну, на которое Чезаре закрывал глаза и которое принимало самые разные формы. Мне было все равно. Я не мешал им. Ну и ладно. К тому же раз в месяц и мне разрешалось съездить в город – на встречу с отцом. Один только Берн не мог выбраться за пределы сельской местности. Когда Никола или я возвращались после очередной недолгой отлучки, он пожирал нас глазами, но мужественно скрывал обиду. «В городе? – говорил он. – Слушайте, да что там такого интересного, в этом вашем городе?»
Как-то раз Никола посмотрел на журналы, лежавшие на прилавке в газетном киоске. Глянул разок, мимоходом, – и все; так, во всяком случае, ему показалось. Но продавец это заметил и сразу же предложил: «Возьми парочку. Я тебе их дарю».
Никола готов был удрать, но он еще не купил газету для Чезаре, а если бы он вернулся без нее, пришлось снова туда идти.
– Не беспокойся, твоему отцу я об этом не скажу, – пообещал продавец, – это будет наш с тобой секрет. У вас, ребят, там маловато развлечений, верно?
В домике на тутовнике мы долго спорили, перед тем как открыть журналы. Никола уверял, что не заглядывал в них по дороге. В итоге мы решили просматривать по две страницы в день – это будет не таким большим грехом. Мы с Николой и Берном часто говорили о грехах и о заповедях. Вера, которой учил нас Чезаре, состояла преимущественно из этого. А может, это было единственное, что мы способны были понять в вере, к которой он пытался приобщить нас.
Мы нарушили уговор. В тот же день, после обеда, мы просмотрели журналы целиком, изучили вдоль и поперек, изумленно, жадно, без улыбки, словно заглянули прямиком в адскую бездну. Ибо что еще, кроме ада, могло скрываться в этой сфотографированной плоти и в нашей собственной плоти, воспламенявшейся при разглядывании фотографий? Уже тогда мне бросились в глаза неточности, потому что я смотрел на эти фотографии иначе, чем мои братья. Но они этого не замечали, по крайней мере, тогда. А может, не заметили и потом.
Берн и Никола вдруг сбросили одежду: их нагота предстала передо мной внезапно, как грибы вылезают из земли. Было начало июня, линолеум на полу, наши локти и колени были сплошь в лиловых пятнах от ягод тутовника.
– Ты тоже раздевайся, – скомандовал Берн.
– Не хочется.
– Раздевайся, – повторил он. И я повиновался.
Какие они смуглые, и какой я белый: если сравнить ноги, их и мои, разница была просто поразительная. Мы забыли о журналах: они сработали, как затравка, и в дальнейшем нам не понадобились. Теперь нам было достаточно взглянуть на одного из нас. Это была новая разновидность единения, волнующая и не нуждавшаяся в словах.
Вечером, за ужином, нам было так стыдно, что мы наглухо отгородились от Чезаре и стали для него непроницаемы. Так мы научились ему лгать. Назавтра наша ложь стала более смелой, чем была накануне, послезавтра – еще смелее, и то же самое происходило в каждый из последующих дней.
В те годы с нами на ферме жили и другие мальчики, их имен я уже не помню. Чезаре заставлял нас играть с ними, но мы держали их на расстоянии. Никому из них не позволяли забираться на тутовник. Так или иначе, надолго они у нас не задерживались: в одно прекрасное утро мы вдруг замечали их отсутствие.
Но со временем домик на дереве стал слишком тесным даже для нас троих. Мы перестали им пользоваться, и в последующие зимы сгнили сначала доски, служившие ему полом, потом веревки, которые их связывали. Последним туда поднялся Никола. Он обнаружил в ветвях гнездо шершней и от испуга отпрянул назад, дощечка у него под ногами не выдержала, он упал и сломал ключицу. Мы планировали построить себе новое убежище, более просторное, может быть на нескольких деревьях, соединенных между собой тибетскими мостиками; но этого не случилось. Нам было все труднее угнаться за временем. В сентябре 1997 года…
Томмазо вдруг остановился. Он начал считать на пальцах, медленно, словно этот подсчет требовал от его ослабленного алкоголем мозга какого-то неимоверного усилия.
– Нет, это был еще девяносто шестой. Сентябрь девяносто шестого. Никола поступил в классический лицей в Бриндизи, в последний класс. А я, чтобы не отстать, начал брать частные уроки у одного преподавателя в Пецце-ди-Греко. Из комнаты, где мы жили втроем, меня переселили в ту, где Чезаре хранил свои картины, – чтобы мне легче было сосредоточиться. Эта комната всегда была заперта. Чезаре не позволял смотреть на свои картины. Никола рассказывал, что одно время он продавал их на рынке в Мартина-Франка, но, услышав замечание какого-то прохожего, решил не показывать их больше никому. Разумеется, мы много раз потихоньку залезали в эту комнату и знали, что на картинах Чезаре изображен один и тот же пейзаж: усеянный красными цветами луг, где растут столетние оливы. На переднем плане – цветок выше остальных, прямо-таки гигантского размера. Этот гигантский мак был сам Чезаре – разве не очевидно? Хотя я не уверен, что тогда для меня это было так же ясно, как теперь.
Теперь у Николы были новенькие учебники, собственные словари – английский и даже латинский, а нам с Берном приходилось пользоваться истрепанным, развалившимся на три части, словарем Чезаре, где некоторые слова было уже невозможно прочитать. Никола запретил нам прикасаться к его учебникам – сказал, они чужие и дорого стоят, он их одолжил, – как будто мы не смогли бы аккуратно с ними обращаться.
Утром он уезжал с Флорианой на форде, после обеда возвращался на автобусе. Он был освобожден от работы на ферме, потому что во второй половине дня ему надо было заниматься. А мы с Берном работали за него, и на это уходила часть времени, предназначенного для уроков Чезаре. Впрочем, ему как будто уже не очень хотелось с нами рассиживаться. Он давал нам темы для сочинений и надолго уходил, а вернувшись, нередко забывал прочесть то, что мы написали.
А потом появился компьютер. Две здоровенные коробки на кухонном столе, загадочные, как тотемы. Установщик вскрыл их и вытащил части компьютера, упакованные в целлофан. Мне страшно хотелось их потрогать. В интернате был телевизор, по вечерам у нас случались драки из-за выбора каналов, но за годы, проведенные у Чезаре, я отвык от современной техники. На ферме не было даже радио. А теперь вдруг компьютер! В нашем доме!
– Несите в мою комнату, – скомандовал Никола, когда установщик спросил, к какой розетке подключать.
Берн взорвался:
– Почему это в твою комнату?
– Потому что он мой, – ответил Никола, и у него на лице, как мне показалось, промелькнуло что-то похожее на удовлетворение.
Берн преградил дорогу установщику таким резким движением, что тот чуть не споткнулся. Поняв, что не сможет ничего изменить, он спросил:
– А пользоваться им мы сможем?
Чезаре надел очки, чтобы прочитать надписи мелким шрифтом на коробках, но, судя по его озабоченно сдвинутым бровям, все равно ничего не мог разобрать.
– Мы-то сможем им пользоваться или как?
Чезаре испустил глубокий вздох. И ответил, спокойно глядя Берну в глаза (хотя в его голосе, быть может, впервые за все те годы, что я знал его, прозвучали неуверенные нотки):
– Компьютер принадлежит Николе. Его преподаватель… – Он запнулся. – Потерпите. Ваше время еще придет.
Флориана стояла на пороге кухни и смотрела на мужа; ее губы были плотно сжаты, и я понял, что это решение они приняли совместно.
Берн чуть не плакал: компьютер, который он хотел как ничего и никогда в жизни, установили в помещении, куда запрещалось входить.
– А по какому закону?
Никто ему не ответил. Установщик разматывал и соединял провода.
– По какому закону, Чезаре? – повторил Берн.
Если между ними произошел непоправимый разлад, случилось это именно тогда, во время короткой паузы между вопросом и ответом. Из-за компьютера.
Чезаре ответил:
– Невозжелай жены ближнего твоего, ни поля его, ни раба его, ни…
Громко хлопнула входная дверь. Берн растворился в вечерней тьме. Мне было так больно за него! Вдруг я услышал музыку. Экран компьютера светился, безмятежно взирая на нас, а мы изумленно таращились на него.
Ночью Берн высказал мне все, что было у него на душе:
– Это несправедливо! Они и так уже отдали ему нашу общую комнату.
– Никола старше нас.
– Всего на год!
– Давай не будем мелочными.
Я не сказал ему, что для меня так было даже лучше. Сейчас, просыпаясь среди ночи от очередного кошмара, в котором мне снился отец, я мог смотреть на спящего Берна без опасения, что кто-то это увидит. Мог подойти к кровати и слушать его дыхание: это меня успокаивало.
– Тебе все безразлично, – сердился он, – даже то, что Никола поступит в лицей, а мы останемся тут, взаперти. Ты не хочешь учиться. Тебя вообще ничего не интересует.
Неправда. Разговаривать с ним в темноте или, если мы оба молчали, слушать, как с карниза падают капли после вечерней грозы: вот что меня интересовало, и это было лучше всего, что случалось со мной до сих пор. Но почему ему этого было мало?
– Как ты думаешь, на какие деньги они оплачивают частные уроки для Николы? – не унимался он.
– Не знаю. На зарплату Флорианы?
Что-то стукнуло меня по лицу: это был скомканный носок. Я бросил его обратно, но промахнулся.
– А на какие деньги они купили компьютер, дурак ты несчастный?
– Тоже на зарплату Флорианы?
– Вспомни: Чезаре получает деньги за то, что держит нас у себя.
Мне не хотелось, чтобы Берн говорил об этом. «Компенсация расходов» – так это называлось в официальных документах. «Компенсация» – я чувствовал, что это слово написано на мне, точно на этикетке, прицепленной к товару.
– Ну и что?
– А то, что моя мама, как ты понимаешь, тоже посылает ему деньги. При том что все мы тут братья. Посылает каждый месяц. А он тратит их как хочет.
Я увидел, как его тень села на кровати.
– С завтрашнего дня начинаем забастовку, – заявил он.
– В смысле?
– Помнишь книгу про барона, который забрался на дерево?
– Хочешь, чтобы мы жили на оливах? Это и есть твой план? Ты меня извини, но они слишком низкие и растут слишком далеко друг от друга. И Чезаре легко сгонит нас палкой.
И все же я сделал бы это, если бы он меня попросил, ради него я согласился бы просидеть на дереве всю жизнь. У меня было столько непроизнесенных, непроизносимых фраз, которые так и застряли в горле.
– Нет, на деревья мы не полезем, – сказал Берн, – мы ляжем на землю.
Когда Берн глубоко задумывался, он поднимал локоть на девяносто градусов и поглаживал себе ключицы.
– Барон будет для нас примером, но мы все сделаем на земле. С завтрашнего дня – никаких уроков. Никаких молитв. И никакой работы.
Я отвернулся лицом к стене. Однажды, несколько лет назад, мы ночевали в домике на дереве, якобы для того, чтобы поглядеть на падающие звезды. К утру воздух стал холодным и влажным, мы прижались друг к другу, чтобы согреться, но это не помогло. Босые и дрожащие от холода, мы побежали в дом, по дороге я наступил большим пальцем на слизняка. Потом Чезаре принес нам по чашке горячего травяного отвара. Он был добр ко мне, добрее, чем к кому-либо другому. Он не заслужил от меня неповиновения.
– Ну, так как? Согласен? – спросил Берн.
– Забастовка, – тихо произнес я, вслушиваясь в это странное слово. – Я не против.
Утром мы собрались под лиственницей для восхвалений. Из ежедневных молитв я любил их больше всего. Только по утрам Чезаре позволял нам надевать туники, в которых несколько лет назад мы приняли крещение. Он говорил, что при пробуждении мы чище.
Он прочел мало понятный отрывок из Книги Иезекииля, который я слушал урывками. Все позади, повторял я себе, сон очистил сердце Берна.
Чезаре попросил его найти в Евангелии от Матфея главу, где упоминается Гефсиманский сад. Флориана передала Берну Библию, он ее открыл. Находить в Библии нужные строки он умел лучше всех нас, а в последнее время даже лучше самого Чезаре. Берн положил раскрытую книгу перед собой, сделал вдох, чтобы начать чтение, но не издал ни единого звука.
– Смелее, – подбодрил его Чезаре.
Берн быстро взглянул на небо, потом снова на книгу. И закрыл ее.
– Я не буду читать, – сказал он.
– Не будешь? Но почему?
Щеки у него залились краской. Я надеялся, что он не вылезет с разговором о компьютере в такой неподходящий момент, это сделало бы его смешным даже в моих глазах. Но Чезаре и так догадался, в чем дело. Он забрал Библию у Берна и передал мне.
– Томмазо, будь добр, почитай нам сегодня.
Со всех сторон нас обступали оливы. Если исключить дом и столбы с электропроводами, здесь были только мы и поля вокруг. Мы могли бы быть учениками, собравшимися в Гефсимании. Но если так, подумал я, среди нас должен быть свой Иисус, и должен быть свой Иуда.
– От Луки? – спросил я, медленно переворачивая страницы.
– Я сказал «от Матфея», – поправил Чезаре. – Двадцать шесть, тридцать шесть.
Я нашел это место. Берн ждал от меня доказательства верности. Однако если бы он не получил его, все равно бы меня простил. Раньше или позже он должен был смягчиться.
Но он выкрикнул:
– Не читай!
В его голосе слышался не наглый вызов, а отчаянная мольба.
– Томмазо, мы тебя слушаем, – настаивал Чезаре.
– «Потом приходит с ними Иисус на место, называемое Гефсимания…»
– Не читай, Томми, – произнес Берн, но уже тише. Он знал, что держит меня в кулаке.
Я отложил книгу. Чезаре спокойным движением взял ее и передал Николе. Тот начал читать, все время запинаясь, останавливаясь посреди фразы. Не успел он дочитать отрывок до конца, как Берн вскочил на ноги. Заведя руки за спину, он схватился за тунику, дернул ее кверху и сорвал с себя через голову. Потом бросил на землю, словно какую-нибудь рвань. Он часто дышал, плечи у него дергались. Бедный Берн! Он остался в одном белье перед лицом природы, такой беззащитный, такой рассерженный.
Все присутствующие обменялись выразительными взглядами, но не сказали ни слова.
«Теперь твоя очередь, ты обещал», – таков был безмолвный приказ, полученный мной от Берна.
«Останови их!» – не разжимая рта, попросила Чезаре Флориана.
«Что происходит?» – недоуменно спросил у Флорианы Никола.
«Не вздумай делать, как он, вспомни: меня с тобой не связывает ничего из того, что связывает меня с ним», – этот сигнал послал мне Чезаре.
«Пускай дойдут туда, куда собирались дойти» – это было послание Чезаре Флориане.
От меня – Берну: «Это уже слишком!»
Ответ: «Сделай это! Сейчас же!»
Но никто не издал ни звука, кроме лиственницы, шелестевшей под ветром. Я наклонился, чтобы стащить с себя тунику, но не сумел сделать это так же ловко, как Берн. А Чезаре отвел от нас взгляд. Прикрыв глаза, он запел: «Аллилуйя». На второй строфе Никола и Флориана запели вместе с ним, тоже с полузакрытыми глазами, словно отказываясь видеть нас такими – голыми и непокорными. Берн разорвал круг, который мы образовали под лиственницей, и зашагал к дому. Я пошел следом, подгоняемый пением Николы и его родителей, в котором мне слышался упрек. На полпути я обернулся и посмотрел на них, сидевших под деревом. Так я простоял несколько секунд, разрываясь между ними и Берном, между двумя семьями, которые внезапно образовались из одной; и вдруг понял, что ни та, ни другая никогда не были по-настоящему моими.
Забастовка продлилась до конца лета. В первую неделю Чезаре еще надеялся, что это мимолетный каприз. Он садился за стол под навесом с кипой книг, сложенных по порядку, и бросал на нас взгляды, от которых меня мутило. Позже эти попытки ему надоели и он перестал нас ждать.
Его стал донимать странный кашель. Однажды у него случился особенно долгий и сильный приступ, и я потихоньку от Берна принес ему стакан воды. Он кивнул, затем схватил мою руку и прижал к груди.
– Любовь несовершенна, Томмазо, – сказал он, – теперь ты это понимаешь, да? Каждое человеческое существо несовершенно. Если бы только ты сумел образумить его!
Я высвободил руку и ушел. После этого случая Чезаре больше не просил меня о помощи и вообще оставил нас в покое. Он не возражал, когда мы с Берном садились за стол, наливал нам в стаканы воду и подкрашивал ее каплей красного вина, как мы привыкли, но при этом вел себя так, словно мы были чужие. Мы больше не беседовали, не пели все вместе.
Как-то раз Никола не выдержал и залепил Берну пощечину. Вместо того чтобы дать сдачи, Берн молча подставил ему другую щеку. И при этому хмыльнулся. Чезаре удержал руку сына, заставил его попросить прощения. Флориана, не доев того, что было у нее на тарелке, встала и ушла на кухню; не помню, чтобы она делала так раньше.
– Сколько еще это будет продолжаться? – спросил я Берна, когда мы легли в постели.
– Сколько понадобится.
Мы с Берном не перестали молиться, но делали это потихоньку. Берн читал на память отрывки из Писания, преимущественно псалмы, а иногда обращался к Богу со страстными, надрывающими душу мольбами. Но прошли недели, и у него появились новые желания. Несколько раз, проснувшись ночью, я видел, что он стоит у открытого окна. Он слушал доносившийся издалека праздничный гомон и музыку, смотрел на огни фейерверка, беззвучно вспыхивавшие на горизонте. Ему хотелось туда, что бы там ни происходило.
– Не бойся, – говорил он, не оборачиваясь, – я о тебе позабочусь.
Томмазо отпил воды. Когда он глотнул, его лицо сморщилось от боли: наверное, он слишком долго говорил и в горле у него пересохло, но он не пожаловался на это.
– А потом начали умирать пальмы, – продолжал он. – Среди крестьян разнесся слух, что жук теперь взялся за оливы. Это было бы катастрофой. Приняли превентивные меры: пальмы стали уничтожать. На ферме росла только одна, возможно, ты ее не помнишь.
Но я ее помнила. Я помнила все.
– Она была не очень высокая. Каждый год на ней созревали клейкие, несъедобные финики. Чезаре ломал голову, что же с ней делать. Ходил вокруг нее, разглядывал со всех сторон. Он не считал, что у растений есть душа в полном смысле этого слова, но наиболее крупные из них вызывали у него инстинктивное уважение.
В июле накатила невыносимая жара. Сирокко поднимал в воздух тучи пересохшей, измельчившейся земли и кружил ее, словно пыль. Возможно, Чезаре принял это за знак свыше, которого он ждал, или же испугался, что ветер занесет с юга вредителей. Так или иначе, но однажды утром мы услышали жужжание пилы и, выглянув из-под навеса, увидели, что он стоит на верхней ступеньке лестницы, приставленной к пальме. Он спиливал ветки одну за другой. А со стволом пришлось повозиться: он был слишком гладкий, пила соскальзывала. Раз или два мне показалось, что она вырвалась из рук Чезаре.
Берн сжал кулаки и уперся ими в стол:
– Ничего у него не выйдет.
Но Чезаре сделал на стволе зарубку и сумел аккуратно распилить его. Какое-то мгновение верхушка пальмы еще смотрела в небо. Потом накренилась в сторону, противоположную зарубке, и рухнула.
Чезаре обвязал ствол веревкой. Другой конец закрепил вокруг пояса. Надо было найти место, где ничего не росло, чтобы сжечь труп пальмы. Чезаре протащил его несколько метров, а потом вскрикнул и упал на одно колено: у него не хватало сил.
– Мы должны помочь ему, – сказал я. Сердце у меня бешено колотилось. Я боялся, что, пока мы сидим и наблюдаем за ним из-под навеса, он сломает позвоночник. Я встал и шагнул к нему, но Берн удержал меня за руку.
– Еще не время, – сказал он.
Чезаре поднялся на ноги, обвязал веревкой спину и попробовал толкать ствол. Ствол дернулся, но Чезаре опять свалился на землю: его одолел кашель.
– Берн, он покалечится!
Берн вдруг словно проснулся. Мы направились к Чезаре. Берн протянул ему руку, чтобы помочь подняться, затем осторожно тронул платком взмокший от пота лоб.
– Ты позволишь нам ходить в школу, – сказал он.
– Что ты надеешься там найти, Берн?
Голос у Чезаре был страдальческий – не только из-за непомерного напряжения и приступа кашля.
– Ты позволишь нам ходить в школу, – повторил Берн, коснувшись его спины, на которой веревка оставила багровый след.
– Я столько молился о тебе. Днем и ночью. Молил Господа, чтобы он вновь просветлил твое сердце. Помнишь у Экклезиаста: «Во многом знании много печали».
Берн отирал ему пот на шее и на груди – если бы он проявлял такую же нежность ко мне!
– Ты сделаешь это?
Чезаре покусывал обветренные губы.
– Если таково твое желание… – прошептал он.
Но Берн еще с ним не закончил.
– Ты позволишь нам выходить в город вместе с Николой, в том числе и по вечерам, всякий раз, когда нам захочется. И будешь отдавать нам часть денег, которые получаешь на наше содержание.
В глазах Чезаре что-то промелькнуло:
– Так значит, вот в чем дело? В деньгах?
– Ты это сделаешь? – настаивал Берн, успевший тем временем надеть веревку на себя.