Стальная Птица Аксенов Василий
— По теории вероятности вполне, — согласился Попенков.
— Да ведь и Льва Устиновича могла прихлопнуть, — зажмурилась Мария.
— Вполне, вполне, — закивал Попенков. — Представляете, был Лев Устинович и нету его.
— Да ведь и Николаю Николаевичу могла бы на темечко хлопнуться…
— Не только ему, но даже и замминистру З., — с удовольствием подхватил Попенков.
— Да, если бы даже какой-нибудь высший начальник к нам в дом зашел, все равно она могла и на него свалиться. — продолжала рассуждать Мария.
— Точно, точно. Вот было бы горе, — закручинился Попенков.
— Кого хочешь, могла бы жизни лишить, — подвела итог Мария.
— Очень верно вы рассуждаете, — согласился Попенков.
— А ты-то сам не пострадал, Вениамин? — поинтересовалась Мария.
— Обошлось, Мария Тимофеевна. Я мирно спал, Мария Тимофеевна, и вдруг услышал удар, почти взрыв! Воспоминания о войне, задрожал от ужаса. Неужели опять? Неужели империалисты опять… Вы понимаете?
— С них станется, — проворчала Мария. — Хоть бы Черчиллю какая люстра на голову хлопнулась или бы Трумэну.
— Присоединяюсь к вашим пожеланиям, — сказал Попенков, отворяя Марии дверь. — Кажется, вы в артель следуете, Мария Тимофеевна?
— Продукцию несу, — солидно ответила Мария. — Какую-никакую, а пользу государству даю, не то, что всякие брадобреи. В крайнем случае человек может и с бородой прожить, а без текстиля ему не обойтись. Давеча мимо детского садика № 105 иду, а холстина моя шитая у их на окне, сердцу любо.
— Позвольте хоть краешком глаза взглянуть на вашу продукцию, — попросил Попенков.
Они вышли на улицу, и Мария, хоть и с большим подозрением, но все же развернула сверток, показала ему часть холстины. Попенков, скрестив руки па груди, уставился на холстину.
— Чего молчишь? — удивилась Мария. Попенков только отмахнулся.
— Конечно, мы кустари, инвалиды, — заканючила Мария, — нам, конечно, далеко до этих, до самых…
— Это искусство! — вдруг с жаром сказал Попенков. — Это настоящее искусство, Мария Тимофеевна. Вы талантливый, талантливый (талантливый! — гаркнул он) человек. Непосредственность, экспрессия, фи-ли-гран-ность. Вам следует пойти дальше. Вы могли бы производить, — он перешел на шепот, — старинные французские гобелены.
— Какие еще гобелены? Белены, что ли, объелся, Вениамин? Втравишь ты меня в историю, — забеспокоилась Мария.
— Не волнуйтесь, я все объясню. Позвольте я вас провожу, — он подхватил сверток, а другой рукой Марию. — Я берусь вам помочь, я достану репродукции, и мы с вами будем делать гобелены. Мне не нужно никакого вознаграждения. Просто хочется, чтобы у людей были красивые старинные гобелены.
Он повел Марию но извилистому Фонарному переулку, убеждая ее взяться за старинные гобелены, попутно восторгаясь прелестью цветущих лип, полетом ласточек (зоркий кинжальный взгляд в высоту), ярким июньским днем. Временами он подпрыгивал, темпераментно потирал руки. Мария только кряхтела от его напора.
Читатель вправе спросить — кто же такой этот Вениамин Федосеевич Попенков, откуда он взялся, каков его культурный уровень, кто он по профессии и т. д. и т. п. Не получая этих сведений, читатель вправе предположить, что автор води» его за нос.
Я мог бы прибегнуть к какой-либо наивной мистификации и действительно повести читателя за нос, но литературная этика прежде всего, поэтому вынужден заявить, что совершенно ничего не знаю о Попенкове. Темна вода во облацех. Мне думается, что по ходу повествования постепенно сложится какой-нибудь, хотя бы приблизительный, портрет этого существа, но история его происхождения и некоторые другие данные вряд ли когда-нибудь выплывут на поверхность.
Первый гобелен, разумеется, был продан любительнице антиквариата Зиночке З., молодой супруге нашего бравого замминистра. Гобелен был прекрасен, хотя, конечно, несколько пострадал от действия времени, как-никак прошло почти два века со времени его выработки неизвестными мастерами Лиона. Изображена была на нем пастораль, немного напоминающая сюжеты Буше.
Зиночка прямо ахнула, когда Попенков принес ей этот гобелен. Вечером ахнул и сам З., когда узнал о цене.
— Немыслимо! — сказал он, прикинув сразу в уме, что на приобретение вещицы уйдет чуть ли не два месячных пакета. — Зиночка, это немыслимо, это уже попахивает буржуазным декадансом.
— Милый, что ты говоришь? — удивилась Зиночка и подошла к нему, просвечиваясь сквозь пеньюар.
Замминистра сейчас же покатился в пропасть, мгновенно его накрыл с головой девятый вал, закружил тайфун.
— Впрочем, конечно, ценная вещь, — сказал он по прошествии некоторого времени.
После продажи гобелена наладились у Попенкова и с Зиной хорошие товарищеские отношения. Замминистра дома бывал мало, горел на своем участке работы, и Зиночка, конечно, скучала, нуждалась в живом человеческом общении. Иной раз в состоянии мизантропии она отсылала Юрия Филипповича погулять с собачкой и звала к себе Попенкова поговорить о жизни, о печальном характере человеческого бытия.
— Помилуйте, Вениамин Федосеевич, — говорила она, возлежа в халатике на софе, а Попенков сидел на краешке, — вот я молодая, красивая… ведь не уродина же, правда?
— Вы еще спрашиваете! Вы еще спрашиваете! — бурно возмущался Попенков.
— Да я не кокетничаю, — делала ручкой Зина, — просто неуверенность в себе, сомнения, тревоги… Вы понимаете, я молода и не уродина, все у меня есть — красивая квартира, деньги, персональная машина, продукты питания, почему же мне бывает так плохо, почему меня не удовлетворяет жизнь? Может быть, я лишний человек, как Печорин?
— Я понимаю вас, Зина, все это созвучно мне, — печально говорил Попенков, глядя в пол, — мы как будто с вами одна душа. Нас куда-то тянет ввысь. Мы люди большого полета, Зина, — на мгновение он поднимал глаза и обжигал Зиночку месопотамским огнем.
— В 1943 году я отдалась одному летчику, — говорила Зиночка. — Он был первым, он взял меня дико, бесчеловечно. Это было на берегу реки в ливень, а он был, как тигр, как…
— Как орел, — вставил Попенков, — ведь он был летчик.
— Да, тогда он был летчик, сейчас он замминистра, — грустно кивала Зиночка. — Товарищ моего мужа, бывает у нас, пьет водку с З., сейчас он не такой.
Попенков вставал, нервно ходил но ковру, потирал руки, резко оборачивался к Зиночке… Ух, как она нравилась ему, она лежа-а-ала и не боялась.
Тут раздавалось покашливание Юрия Филипповича, лай собачки. Зиночка вставала с софы, говорила Попенкову всякие мелочи насчет доставки антиквариата, провожала к дверям. Встречи их из-за Юрия Филипповича с собачкой стали приобретать какую-то ненужную двусмысленность.
Ночами Попенков приказывал фрескам купола двигаться, совмещаться разрозненными частями тела. Его не оставляла надежда, что как-нибудь сложится Зиночкина обольстительная фигура, но все получались какие-то чудовища, хоть и симпатичные на вид, но «типичное не то».
Позже всех возвращались два человека — вторая прелестница дома № 14 Марина Цветкова и сам замминистра. В те времена, как известно, окна министерств и ведомств сияли всю ночь посреди спящей Москвы.
З. входил в дом энергично, крепко стукал дверьми, военным шагом проходил вестибюль, на ходу шутил с Попенковым.
— Как жизнь молодая, спаситель?
Попенков вскакивал, открывал дверь лифта, на вопрос этот, задевающий самолюбие, не отвечал, но спрашивал смиренно:
— Воспользуетесь лифтом?
— Не требуется, — говорил З. и на сильных ногах взлетал
к себе в бельэтаж.
Цветкова постукивала туфлями-танкетками, модель текущего сезона. Ходила она в белом шерстяном пальто, как Клавдия Шульженко, а прическу носила «Марика Рокк».
В годы войны такая девушка, как Цветкова, была мечтой всех воюющих стран, то есть всего цивилизованного человечества. В ней было то, что волновало и вдохновляло боевых ожесточенных мужчин, то, что связывало их с нормальной человеческой жизнью, и если символически это называлось «Людмила Целиковская», «Валентина Серова», «Жди меня, и я вернусь», а с другой стороны фронта «Марика Рокк», «Сара Ляндра», «Лили Марлен», а в песках Сахары и в Атлантике «Дина Дурбин», «Соня Хени», «Путь далекий до Типерери», то в жизни это была Марина Цветкова.
Годы войны для нее были временем нежной власти, романтики, печали и надежды. Ее мальчики, ее ухажеры, в ночных бомбардировщиках летели на Кенигсберг, топали по дорогам Польши и Чехословакии, всплывали на субмаринах в студеных норвежских шхерах. От одного такого героя, собственно говоря, единственного, кого она любила по-настоящему, у Цветковой осталась дочка. Герой не вернулся, погиб уже после капитуляции Германии, под Прагой.
Цветкова оставалась прекрасной и в 1948 году, только чуточку, почти незаметно сменился ее стиль. Она продолжала принимать ухаживания офицеров, потому что погоны )( орденские колодки напоминали ей о недалеком прошлом и потому что «молодость проходит», а на штатских пижонов в Длинных пиджаках с квадратными плечами — ноль внимания, фунт презрения.
Офицеры провожали Цветкову домой, она входила с букетами в лифт, постукивала танкеткой во время подъем напевала «ночь коротка, спят облака» и почти не замечала раскладушки с Попенковым, никак не реагировала на его комплименты, касающиеся фигуры и общего очарования.
А Попенков потом присовокуплял к мечтам и Цветкову, колдовал со своим куполом и орнаментом и, в общем, если честно говорить, испытывал крупную злобу к роду людскому.
В ту ночь Цветкова вошла в вестибюль хмельная и веселая, вся в георгинах, маках и прочих бутонах.
— Разрешите понюхать, — попросил Попенков и зарылся в букет, почти касаясь костяным носом Марининой груди.
— Вы бы в баню сходили, Попенков, — сказала Цветкова, — а то очень от вас неприятно пахнет. Хотите, дам вам тридцатку на баню? Вот вам тридцатка, и вот вам еще пион.
— Как понять этот ваш дар? — спросил Попенков. запихивая за пазуху цветок и купюру. — Понять ли его как знак внимания или как знак жалости? Если как знак жалости, то я верну: жалость унижает человека, а человек — это звучит гордо.
— А вы разве человек, Попенков? — наивно удивилась Цветкова и нажала кнопку своего этажа.
Попенков вздрогнул от каких-то самому ему не совсем понятных гордых и мощных чувств.
— Вы легкомысленная особа, Марина, я все про вас знаю, — сказал он, взяв себя в руки.
— Ничего вы про меня не знаете, — вдруг помрачнела Цветкова, — и никакая я не легкомысленная. Наоборот, я очень тяжеломысленная, а вы про меня ничего не знаете.
Они ехали вверх.
— А вот и знаю, — сказал Попенков.
— Ха-ха, — сказала Цветкова, — ничего вы не знаете. Например, вы не знаете, кого я люблю, какого мужчину я давно заочно обожаю, а люблю я замминистра З., и на этом привет.
Лифт остановился, и Цветкова попыталась выйти, но Попенков нажал кнопку нижнего этажа, и они поехали вниз.
— Вы что это хулиганите? — спросила Цветкова.
— Вот так-так, — хихикнул Попенков. — А как же Зиночка З.?
— Подумаешь, Зинка, телка такая-сякая! — выкрикнула Цветкова. — Когда З. у нас поселился, я ему больше нравилась, чем Зинка, да только я ему отставку дала, потому что он замминистра и чтоб не думал, что я его как замминистра люблю. Дура я непутевая, — заплакала она и нажала кнопку своего этажа.
Они поехали вверх.
— Любопытно, любопытно, — проговорил Попенков. — Что ж, выходит, и встречались вы с З.?
— Ну и встречались, ну и что ж, ну и в командировку вместе ездили, да уж год не встречаемся, и не надо мне от него ничего, — продолжала плакать Цветкова.
— Не плачьте, родная, — сказал Попенков, обнимая Цветкову и незаметно нажимая кнопку первого этажа, — не плачьте несчастная, очаровательная (очаровательная! — гаркнул он, округляя глаза) женщина. Любовь без взаимности, как мне понятно, ведь это и моя жизнь, мы с вами люди одной судьбы…
Они ехали вниз.
— Пустите меня, дурно пахнущий мужчина! — спохватилась Цветкова и нажала кнопку своего этажа. — Вы что, обалдели?
Она попыталась выбраться из объятий Попенкова, но руки его были, как сталь. Она почувствовала невероятную, нечеловеческую силу в его руках и даже испугалась.
— Пустите!
Вниз!
— А в случае разоблачения… вы не подумали?., эксцесс?., гнев Зинаиды… а если обнародовать?., вот возьму и по инстанциям… а?
Вверх!
— Пустите, негодяй! Балда… ворона несчастная, — трах по щеке, — идиот… пусти, я за себя не отвечаю… я… я в газете работаю… секретарем… возьму и фельетон про вас… какой вы негодяй… пустите! то-то…
Вниз!
— В несчастье я… крэг, крэг, карузерс чувыть… геморроидальные узлы… как же посмотреть?., фить, фить, рыкл, екл, а?
Вверх!
— Ничтожество… проклятое животное! Слезы не из-за вас! Мой любимый был летчик, дважды герой! Вон с дороги!
Вниз!
— В газете… про меня?… чрык, чрык… грым фираус в скобках… почему не пощадить… я екл бижур жирнау члок чувырь… кури-кури… слабый организм…
Вверх!
— Вы что, рехнулись? С ума сошел! Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха! Меня не купите!
Вниз!
— Лык брутер, кикан, кикан, кикан… пощады и любви… я жажду, как орел… приказ… литон фри ay, ay… мы улетим… фить, фить, рыкл, екл, а?… Над пепелищем, над домами… Цветы, Марина… екл…
Вниз, вниз, она уж не владела руками, и смех ее завял, а слезы высохли, а лифт был полон электричества, как лейденская банка, и он все проваливался, проваливался, потом взмывал в сплошную черноту, в гиблое небо, и ей показалось, что она сама… сейчас… как ее любимый летчик или танкист… тот, который не вернулся… сейчас — конец, но в это время Попенков грохнулся на раскладушку и забился в судорогах.
Женщины дома № 14 учредили спасательный комитет и постановили дежурить у постели больного.
Утром из соседнего детского сада принесли манную кашу, сливки и творог.
Товарищ З. под давлением супруги прислал врача из Кремлевки, и тот провел консилиум с доктором Зельдовичем. Юрий Филиппович бегал в аптеку. Пугая фармацевтов формой и надписью cito!, он получал лекарства без очереди.
Лев Устинович безвозмездно брил больного, а его дети не шумели в подъезде, а, напротив, старались развлечь Попенкова, читали ему стихи и пели восточные песни.
Мария и Агриппина завесили лифт чистыми и художественными холстами.
— Как же будем решать с лифтом? -спросил Николай Николаевич на общем собрании жильцов.
— Чего ж с лифтом? Куда ж теперь лифт, если в нем больной человек? Шут с ним, с лифтом! — ответили жильцы как один человек.
— Значит, постановили — лифт остановить! — резюмировал Николай Николаевич, и всегда строгие его глаза потеплели.
Так в доме № 14 по Фонарному переулку был остановлен лифт. На этом, пожалуй, можно закончить вторую главу.
Воспоминания Михаила Фучиняна, водолаза
Все меня знают, я — Фучинян, а кто не знает, те узнают, а кто не хочет узнать, пусть выйдут, а если не выйдут, тогда они меня узнают, а те, кто здесь — это мои друзья, это молодые мужчины и ребята первый сорт. Рюмки на уровень бровей! Пошли, ребята!
Ну, хорошо, если кому-нибудь интересно, могу рассказать вам про этого типа. Только, чур, не перебивать, а те, кто будет перебивать, пусть сразу выйдут, а то нарвутся на неприятности.
Короче, вот моя рука, проверьте сами, тот, кто хочет. Ну, как моя рука, в порядке? Бицепс, трицепс — все на месте? Левая такая же — вот! Короче, вот перед вами весь мой плечевой пояс. В общем, как видите, мужчина не из последних.
Как— то вечером сидели мы с ребятами во дворе и нормально забивали козла. Игра эта не нравится мне своей тупостью, но нравится ударом. Толик, он водителем был в Главрыбе, воблочки как раз в тот день подкалымил кило шесть, ну, сложились мы, послали пацанов за пивом. Притаранили пацаны два ящика пива, в общем, получается приятный тихий вечер. Сидим нормально, козла уже по боку, рубаем воблочку, запиваем пивом, делимся опытом Второй мировой войны.
Тут появляется эта ворона, Вениамин Попенков. Подсел, воблочку клюет, пивка кто-то ему налил, сидит помалкивает. Чистенький сидит, не то, что в 48-м году, благоухает одеколоном «В полет», галстук, штиблеты, будь здоров.
Я его с самого начала невзлюбил, этого крысеныша, был бы котом, слопал бы и дело с концом, но отношения своего активно не проявлял, потому что имею принцип — живи и дай жить другим, вон ребята скажут.
А тут что-то злость меня стала разбирать, как на него посмотрю. Ах ты, думаю, несчастненький, убогий, бездомный, все тебя питают, все жалеют, все чего-то подбрасывают, а ты между тем устраиваешься, грач проклятый. Тут только я подумал, что устроился этот убогий — дай Бог каждому. Допустим, квартиры у него нет, но зато весь вестибюль в полном распоряжении, понаставил там ширмочек, у жильцов только узкий проход от лестницы до двери, про лифт я уж не говорю. Следующий вопрос: бабу взял себе наш горемыка самую товаристую во всем переулке, наслаждается с ней за ширмами, да так, что всему дому на удивление. Теперь следующее: вот я водолаз, высокооплачиваемый работник, так я за свои две с половиной на дне Москва-реки, как краб, ворочаюсь, а он, подлюга, на поверхности в таком костюме ходит, что мне и не снился, и запахи у них в вестибюле такие гастрономические, какие в моем доме никогда не бывают. А так посмотришь, ходит обездоленная личность и на всех такими глазами смотрит, будто каждый ему что-то должен. Гипноз какой-то, иллюзионист Кио, Клео Дорогти.
Ну, в общем, злость меня взяла, и я делаю резкий поворот кругом на конфликт. В" это время Толик Проглотилин как раз рассказывает про операцию в Цемесской бухте, а Попенков все ему поддакивает, все кивает своим клювом. Тут я перебиваю Толика и говорю:
— А что же вы, Попенков, военным опытом не поделитесь? Небось в Ташкенте оборону держали? Небось по урюку удары наносили?
Улыбается, подлюга, улыбается тайным, скрытым, невероятным образом.
— Ах, Миша, — говорит он мне, — вы о моей войне ничего не знаете. Ваша война уж кончилась, а моя нет. Моя война пострашнее вашей будет.
Тут все замолчали, поняли, что начинается конфликт, все знают, что не люблю я, когда задевают мое боевое прошлое.
— С кем же ты воюешь, воробей, щипач подножный? — говорю я на повышенных тонах. — С бабами? На большее-то у тебя силенок не хватит, чижик!
А он все усмехается, усмехается и вдруг как уставится на меня своими зенками, так на меня прямо жаром дохнуло, как из Пароходной топки.
— Во-первых, Миша, — я не воробей и не чижик, а, во-вторых, Не каждый знает свою настоящую силу. Я, может быть, посильнее вас буду, а, Миша?
Так. Вот таким образом. Вот так, значит.
Тогда я поднимаю свою правую руку, вот эту самую руку, которую вы видите перед собой, и ставлю ее локтем на стол.
— Ну-ка, силач, давай потягаемся.
Смех в самом деле, но он тоже ставит на стол свою тощую лапку, свою бледную, умеренно волосатую руку. Ребята надрываются от смеха, потому что я чемпион по этому делу не только Фонарного переулка, но и всего Арбата, а, впрочем, не знаю, кто во всей Москве мою руку к столу прижмет, может быть, только Григорий Новак.
Значит, мы сцепились, и я тихонечко, почти без усилий, веду его лапку вниз, но в десяти сантиметрах от стола что-то застопорилось. Удвоил усилия — все равно. Утроил усилия — один черт! Как будто упирается моя рука в сплошной металл, чуть ли не в танковую броню. Посмотрел ему в глаза — там желтый огонь. На губах — любезная улыбка. Учетверяю усилия, и тут моя рука, словно это не моя рука, идет вверх, а потом вниз под действием силы просто не человеческой, а машинной, и вот она припечатана к столу. Все замолчали.
— На нерве он тебя взял, Миша, на нерве, — шепчет мне Васька Аксиомов. — Попробуй еще раз. Сгруппируйся.
— Совершенно верно, — говорит Попенков, — я победил Михаила не силой своих мышц, а превосходством нервной системы. Если угодно, можно попробовать еще раз.
Попробовали еще раз — результат тот же.
Попробовали в третий — один черт.
Тут, честно говорю, не выдержал мой темперамент, сами знаете — папа у меня армянского происхождения, и я бросился на Попенкова. Валял его, мял, крутил, гнул, и вдруг сам оказался припечатанным на обе лопатки, полное туше, а надо мной желтые огни, тьфу ты, проклятые его очи.
— Нервы, — сказал Толик Проглотилин, — нервы как сталь. У нас у всех нервы слабые, а у них, — он с уважением указал на Попенкова, — у них нервы стальные.
Джентльмен признает поражение, и я признал, хлопнул Попенкова по плечу (он чуть не рухнул), послал за водкой.
Попенков сидел тихий, скромный, надо признать, совсем не бахвалился. Выпили. Ребята, чтобы это дело замять, начали песни петь военных лет и довоенные, разные маршевые песни:
— Вот наша Стальная Птица, — сказал Васька Аксиомов, обнимая Попенкова, — наша самая настоящая Стальная Птица.
— Стальная, цельнометаллическая, — ласково продолжил Толик Проглотилин.
Ну, естественно, все заржали. Нашим ребятам палец покажи — оборжутся.
И тут, братцы, произошло нечто странное, как пишут в романах. Попенков вскочил, замахал руками, в самом деле, как птица, глаза его загорелись, он прямо страшный стал какой-то и заорал на полупонятном языке:
— Кертль фур линкер, я так и знал, наконец-то! Да, я Стальная жиза, чуиза дронч! Ага, попались фричеки, клочеки крыть, крыть, крыть! В полете — свист и коготь перкатор!
Все мы обомлели, глядя на это чудо, а он вдруг затих, засмущался, мягко улыбнулся, присел:
— Ловко я вас разыграл? Смешно?
У всех отлегло от сердца, захохотали — во, шутник! во, Стальная Птица! во, нервная система! А он меня отозвал в сторонку.
— Я, собственно, Миша, вышел по вашу душу, — сказал он мне тихо.
Меня стало трясти, и я решил — если что, буду уж до конца защищаться, стоять насмерть.
— Вы не поможете мне завтра мебель занести? — спросил он. — Один я не справлюсь, а жена, знаете, слабая женщина. Знаете, решили обставиться, а то живем, как на бивуаке. Хочется родственников встретить с мебелью.
— Ладно, Стальная, — сказал я, честно говоря с облегчением, потому что душа моя ему не понадобилась, — ладно, Стальная Птица, чем можем, тем поможем. Завтра приду с Васькой и Толиком.
Вот такая была история, ребята. Поехали дальше. Рюмки на уровень бровей! Салют. Ну да мебель мы ему занесли, а вечером он заколотил парадный подъезд. С того времени жильцы стали ходить через черный ход.
Воспоминание врача
Я лечил его много раз и каждый раз будто с завязанными глазами, каждый раз диагноз был для меня абсолютно неясен. В конце концов мне стало казаться, что выздоравливает он вовсе не от моего лечения, не от антибиотиков, не от физиотерапии, а просто по собственному желанию, так же, как и заболевает.
Каждый вызов к нему был для меня мукой, напряжением всех Душевных сил, то есть всех сил высшей нервной системы. Во-первых, мне иногда начинало казаться, что в нем, в его организме, заключено нечто могучее и таинственное, нечто такое, что начисто опровергает мое мировоззрение советского врача. Во-вторых, каждый раз я ловил себя на том, что эта тайная сила ввергает меня в состояние полной абулии, т. е. отсутствия всех волевых реакций, в дремучее состояние домашнего животного, ждущего только приказаний, только удара бичом.
Однажды он попросил меня положить на две недели в нашу клинику его родственника, здоровенного бугая, похожего на молотобойца. Я осмотрел этого родственника и, разумеется, отказался госпитализировать абсолютно здорового человека. С какой стати, думалось мне, ведь в клинике даже коридоры забиты тяжелобольными людьми, действительно нуждающимися в лечении.
— Поймите, доктор, — стал упрашивать меня Попенков, — этот человек приехал издалека, месяц провалялся в котловане Дворца Советов, он погибнет, если вы его не спасете.
— Отнюдь нет, товарищ Попенков, — возразил я. — Ваш родственник в прекрасном жизнедеятельном состоянии. Если же он устал с дороги, пусть отдохнет у вас. Я замечаю, что наш вестибюль почти уже превратился в довольно комфортабельную квартиру, — тут я позволил себе усмехнуться.
Это было в тяжелые для нас, медиков, дни, зимой 1953 года. Совсем недавно была арестована группа профессоров, которым были предъявлены страшные обвинения. Всю свою жизнь я преклонялся перед этими учеными, по сути дела, это были мои учителя, и я не понимал их логики. Как они смогли сойти со столбовой дороги гуманизма на путь преступлений против человечества? Конечно, я не высказывал вслух своих мыслей.
Дело усугублялось тем, что преступления этих ученых рикошетом били по всем нам, честным советским врачам. У некоторых людей появилось недоверие к белым халатам. В поликлинике, где я раз в неделю проводил консультации, мне приходилось сталкиваться с фактами такого недоверия, а также с оскорбительными замечаниями, представьте, по поводу моего носа. Никогда не думал, что нос имеет какое-то отношение к медицине.
Однажды ночью, лежа в постели, я услышал шум поднимающегося лифта. Лифт в нашем доме несколько лет уже не действовал, поэтому необычный, неожиданный этот шум меня насторожил.
«Лес рубят, щепки летят», — подумал я, быстро встал и надел теплые вещи.
Раздался тихий стук в дверь, я спокойно открыл — на площадке стоял Попенков.
— Я хотел с вами посоветоваться, доктор, — сказал он, — в чем дело, не пойму. Третьего дня вы мне дали лекарство от ушей, а отреагировала печень. Простите, но я давно замечаю некоторые странности, фучи мелаза рикатуэр, вы даете от сердца»
а в мочеточнике страшная резь, крыть, крыть, лиська бул чварь, от ваших витаминов — резкий авитаминоз. В чем дело? Вы не можете мне объяснить?
Честное слово, он так мне все и сказал.
— Да, понимаю, — ответил я, — извините, больше это не повторится.
Утром я отвез его родственника в клинику.
Консилиум врачей, имевший быть летом 1956 года
— Да, мы должны смело смотреть в лицо фактам. Есть еще много неизученного в природе…
— Вы меня простите, товарищи, может быть, я покажусь вам
сумасшедшим, но…
— Что же вы замолчали? Продолжайте!
— Нет, я подожду.
— Давайте еще раз сопоставим наши данные с антропометрией, данными анализов и рентгенограммами какого-нибудь homo sapiens.
— Нонсенс, коллега! Может быть, вы полагаете, что нормальная анатомия и нормальная физиология как-то изменились
за последнее время?
— Товарищи, вы будете меня считать сумасшедшим, но…
— Опять вы замолчали? Говорите.
— Подожду.
— Однако наши данные настолько поразительны, что поневоле напрашиваются…
— Доктора, давайте оставаться все-таки в рамках науки.
Чудес на свете не бывает.
— Да, но так мы не выйдем из тупика.
— Товарищи, должно быть, я сумасшедший, но…
— Ну, говорите!
— Говорите же!
— Высказывайтесь!
— …но нельзя ли предположить, что перед нами самолет?
— Представьте себе, что и мне казалось это, только язык не поворачивался.
— Коллеги, коллеги, давайте останемся в рамках…
— …и все-таки я убежден, что перед нами не homo sapiens, а обыкновенный стальной самолет.
— Давайте не будем опрометчивы, вызовем инженера-конструктора. Я позвоню своему знакомому конструктору.
—
Приехал Туполев, ознакомился с данными. — Нет, это не окончательный самолет, — сказал он, — и имеет много общих черт с истребителем-перехватчиком.
—
— Товарищи, возможно, ход моей мысли может показаться странным, но… -???
— …но нельзя ли предположить, что перед нами птица?
— Я сам хотел сказать, но язык не поворачивался.
— Не будем торопиться с заключениями, доктора, давайте вызовем орнитолога.
—
Приехал академик Бухвостов, ознакомился с данными.
— Хоть и похоже, — сказал он, — но не птица. Не может быть птица с такими явными данными истребителя-перехватчика.
—
— А нельзя ли предположить, товарищи, конечно, это может нас далеко завести, нельзя ли предположить, учитывая все высказывания и суммируя мнения авторитетных специалистов, а также характер поведения изучаемого существа, довольно частое употребление им неизвестных еще в мире звукосочетаний, нельзя ли предположить с должной осторожностью, разумеется, хотя бы ориентировочно, нельзя ли предположить, что мы имеем дело с совершенно новым видом, с уникальным сочетанием органической и неорганической природы, нельзя ли предположить, что мы в данном случае являемся первооткрывателями, нельзя ли предположить, что мы имеем дело со стальной птицей?
— Прошу всех встать. Прошу всех учесть — стенограмма консилиума совершенно секретна.
Партия корнет-а-пистона
Тема: Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, преодолеть пространство и простор…
Импровизация: Двери заколочены ржавыми гвоздями, что ж теперь нам делать, жителям с ним? Трудно пробиваться грязным черным ходом, все же, если надо, будем там ходить. Лишь бы быть в согласье, в мире, в благолепье, свод пожарных правил лишь бы соблюдать.
Конец темы:…Нам разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца пламенный мотор.
Воспоминания парикмахера
Наш сосед снизу, из вестибюля, припер меня к стенке. Позвольте, говорю, что же получается? А он мне — крыть, крыть, фил бурорэ ляп, то есть на иностранном языке. А ежели я тебя опасной бритвой? Хвать, бритва сломалась. Пусти, а он не пускает. А ежели я тебя ножницами? Хвать, ножницы сломались. А ежели я тебе феном прическу сделаю? Это, говорит, пожалуйста. А ежели я тебя одеколоном «В полет» освежу? Это, говорит, пожалуйста. А ежели я тебе массаж лица с питательным кремом? Это, говорит, пожалуйста. Отпустил.
Глава третья
Унылая необходимость тянуть лямку сюжета обязывает меня попытаться восстановить хронологическую последовательность событий.
В 1950 году, а может быть, на год раньше или на год позже, между супругами З. разыгралась необычной силы ссора. Она произошла, разумеется, из-за старофранцузских гобеленов и прочих предметов эпохи мадам Помпадур. Замминистра катастрофически быстро нищал, гардероб его изнашивался, питание ухудшалось с каждым днем, вся зарплата и пакеты и даже некоторые составные элементы пайка уходили на антиквариат. Дошло до того, что З. стал стрелять у своего стража Юрия Филипповича папироски «Север». Вот до чего дошло — с «Герцеговины Флор» докатился до «Севера», да еще и чужого.