Стальная Птица Аксенов Василий
— Знаешь, Зинаида, — сказал З., — пора с этим покончить. Наша квартира превратилась в комиссионный магазин. Это буржуазный декаданс и космополитизм.
— Ты не чуткий, ты грубый, ты ржавый, — зарыдала Зинаида, — никакого понимания, никакого ответного трепета. Тебе бы только перемигиваться с вульгарной Цветковой. Я ухожу.
— При чем тут Цветкова? Куда ты уходишь? К кому? Боже, что это такое? — возопил З. Мысль о том, что Зиночка может лишить его своих ласк, показалась ему фантастически ужасной, почти адской. Попутно уже возникли мысли о неприятностях на службе, об объяснениях по партийной линии, о всем комплексе неприятностей, связанных с уходом жены.
— Я ухожу к человеку, с которым мы говорим на одном языке. К человеку, эстетические взгляды которого не расходятся с моими, — заявила Зиночка.
И она спустилась вниз, в вестибюль, к Попенкову, который в ожидании давно уже бестолково прыгал по клеткам орнамента.
— Примешь? — спросила она драматически.
— Любовь моя, свет очей моих, кувыраль лекур лекувырль ки ки! — в восторге заплясал Попенков.
«Надо же, замминистра сковырнул», — подумал он, вне себя от радости и животворного оптимизма.
Моментально произошел раздел имущества, после которого З. остался в своих комнатах один с раскладушкой, с тумбочкой, с растерзанным платяным шкафом, с кое-какими книгами по специальности. Он стоял в полной растерянности, почти в прострации, когда вошел Попенков с целью нанести завершающий Удар, нокаутировать неблагодарного замминистра.
— Как мужчина и как рыцарь, — обратился он к З., — я обязан вступиться за несчастную, вами измученную женщину, которой вы к тому же предъявили необоснованные обвинения в космополитизме. Зинаида не космополит, она — настоящий советский человек, а вам, товарищ З., стоило бы вспомнить о тех странноватых взглядах и сомнениях, которыми вы делились с вашей бывшей супругой, отключая телефон и закутываясь в одеяло. Учтите, я в курсе. Кстати, Зинаида просила принести ей этот шкафчик. Женщина без шкафа не может, а вы
утретесь. Adieu!
Легко подняв огромный шкаф и вытряхнув из него остальные
вещички З., он вышел.
Всю ночь из вестибюля слышался шум, скрип пружин, гортанные непонятные возгласы, а на площадке бельэтажа горько бедовали над поллитрой З. с Юрием Филипповичем.
— Остались мы с тобой сиротами, Филипыч, — плакал З. — Одиночество, Филипыч… Как это пережить?
— Замкнитесь, товарищ замминистра, — советовал старшина, — уйдите в себя, с головой в работу…
Вполне понятно, что карьера З. с этой ночи резко пошла на убыль.
Попенков с молодой спутницей жизни постепенно налаживали быт. Частенько приезжали родственники и вносили свою лепту в это дело. Родственник Кока помог молотком, родственник Гога малярной кистью, родственник Дмитрий оказался на все руки мастер.
Вестибюль перегораживался, возникали комнаты, альковы, будуары, санузлы. Сапоги Петра Великого оказались в кабинете Попенкова. Японский сюжет интимно и в то же время скромно окрашивал будуар Зиночки. Рыцари, варяги и новгородцы оказались в комнате для гостей, что, должно быть, сильно вдохновляло приезжающих родственников — частенько они пели там хором воинственные песни. щ
Питание постоянно улучшалось. Зиночка добрела, наливалась молочно-восковой, сахарно-сливочной спелостью. Жизнь ее представляла ныне полную гармонию, во внутреннем мире царил субтропический штиль, благолепие, роскошный покой.
Попенков появлялся в ее будуаре всегда внезапно, стремительно, с порога вонзал кинжальный взгляд в голубые лагуны ее глаз, бросался, утопал в прелестях, бурно клокотал.
— Ты моя гейша! — выкрикивал он. — Моя гетера! Моя Лорелся!
Зимой 1953 года в Москве произошло важное событие — умер И. В. Сталин. Всенародное горе захлестнуло и дом № 14 по Фонарному переулку. Глухие стенания слышались в нем несколько дней. В бельэтаже по ночам горько рыдали два бобыля — Юрий Филиппович и замминистра. Пронзительные отчаянные звуки корнет-а-пистона проникали во все квартиры, пользуясь трагической свободой этих дней.
В свалке на Трубной площади чуть не погиб Николай Николаевич Николаев. Миша Фучинян, Толик Проглотилин и Васька Аксиомов еле-еле вытащили его из канализационного люка. Эти мужественные люди организовали боевую группу и кое-как вывели с Трубной растерзанных обитателей Фонарного переулка. Никто так и не пробился в Колонный зал.
Никто, за исключением, конечно, Попенкова, который неведомым самому себе, может быть, даже фантастическим путем без особого труда и членовредительства оказался в «святая святых», все видел самым подробным образом и даже в качестве сувенира принес с собой кусочек траурного крепа с люстры.
Весь день после этого он был сосредоточен, углублен в себя, удалил родственников и даже Зиночку, стоял в петровских ботфортах и думал, думал.
Что ж, решил он к концу дня, вот результат половинчатых мер, топтания на одном месте. Печальный результат, следствие ненужного маскарада. Фучи элази компрор, и, пожалуйста, изволь лежать в гробу. Нет, мы пойдем другим путем, ру хноп-ластр, ру!
После этого он поднялся в своем лифте на пятый этаж и вошел в квартиру Марии Самопаловой, гремя чугунными сапогами.
Как он и ожидал, Мария и Агриппина сидели, окаменев от горя, возле бездействующего ткацкого станка. Скрестив руки на груди, в полном молчании Попенков несколько минут сопереживал им. Потом сказал слово:
— Мария Тимофеевна и вы, Агриппина! Горе наше беспре-дельнр, но жизнь продолжается. Нельзя забывать о ближних, нельзя забывать о тысячах, ждущих от нас радости, света, желающих ежедневно преклоняться перед искусством. Надо работать. Ответим трудом!
Мария и Агриппина тут встряхнулись, пустили станок. Попенков некоторое время наблюдал за тем, как рождается очередной шедевр, затем тихо вышел, чтобы не мешать творческому процессу.
Мария с дочерью все эти годы работали, почти не смыкая глаз. Они отлично понимали важность своего дела — ведь родственники Вениамина Федосеевича, эти бескорыстные культуртрегеры, распространяли старофранцузские гобелены на Дальнем Востоке и в Сибири, на Украине, в республиках Закавказья и Средней Азии.
Парикмахера Самопалова Попенков взял на себя, провел с ним беседу, растолковал значение Марииного труда. Провел он беседу и с Зульфией, которая вскоре после этого насела на своего Мужа, требуя и к себе в квартиру хоть небольшой гобеленчик, заставила-таки Льва Устиновича развязать мошну.
После этой покупки в семействе Самопаловых установилось очень почтительное отношение к Марии, да и к шуму станка за эти годы все члены семьи привыкли, и теперь воспринимался он ими как нечто родное, близкое.
Управдомами Николаев диву давался: прекратились склоки в 31-й квартире, прекратились скандалы и бесконечные апелляции к нему и к Сталину. Впрочем, как уже известно, второй адресат в скором времени выбыл, совсем немного вкусив спокойной жизни.
Николай Николаевич жил в постоянном страхе. Он боялся, как бы Попенков не вывел его на чистую воду, показав его жильцам не как руководителя, а как обыкновенного корнет-а-пистонщика, легкомысленного музыкантика.
При встречах он напускал на себя начальственную хмурость, интересовался устройством быта.
— Ну как? Устраиваешься? Терпишь неудобства? Слесаря тебе подослать?
Попенков понимающе улыбался, подмигивал ему, заговорщицки оборачивался.
— Ну как вы-то, Николай Николаевич? Все импровизируете? Молчу, молчу.
И Николай Николаевич терялся, сбивался со своего начальственного тона, мялся перед Попенковым, как нашкодивший школьник перед завучем.
— А неудобства, конечно, терплю, Николай Николаевич. Сами понимаете — квартира как проходной двор. Нервная система у жены в угрожающем состоянии.
И Попенков принимал любимую свою позу, приседал на корточки и глядел на Николая Николаевича снизу своим жгучим взглядом.
— Да что же делать-то, Вениамин Федосеевич, я уж ума не приложу, подъезд все-таки, — сказал Николаев.
— Хуло марано ри! — воскликнул Попенков, подпрыгнул и бешено потер руки.
— Что вы сказали? — задрожал как осиновый лист Николай Николаевич.
— Простите, — притворно смущался Попенков, — я хотел сказать, что не будет большой беды, если мы примем решение ликвидировать никому не нужный пышный, аляповатый так называемый парадный ход, через который когда-то ходили присяжные поверенные и прочие слуги буржуазии, и направим поток жильцов через так называемый черный, а на самом деле вполне удобный и даже более целесообразный ход.
— Это конечно… оно, конечно, резонно, — мямлил Николаев, — да уж больно узок так называемый черный ход. Вот я с моими габаритами проникаю через него только путем усилия, а в случае покупки кем-нибудь рояля или чьей-нибудь кончины, как пронести рояль или гроб?
— А окна на что? — воскликнул Попенков, но, спохватившись, засмеялся. — Впрочем, что это я — окна, конечно, для вас неприменимы… Постойте, постойте, окна вполне можно использовать для подъема рояля или для спуска гроба. Кронштейн, блок, крепкий канат — вот и все! Вы меня понимаете?
— Смело, смело, — забормотал Николаев, — смелое решение проблемы, но…
— Об остальном не беспокойтесь, милый Николай Николаевич, мнение жильцов я беру на себя. А вы ни о чем не беспокойтесь, спокойно себе музицируйте, ха-ха-ха! Ну, понимаю, понимаю, молчу, молчу!
Таким образом был заколочен парадный ход и перекрыта капитальной стеной беломраморная лестница. Из дверных ручек-змей родственник Гога изготовил для Зиночки вполне аристократические канделябры. Для выхода из фешенебельной квартиры вначале использовались окна, а впоследствии, когда жильцы привыкли к новому статусу, парадный ход был открыт, но только уже для личного пользования семьи Попенковых.
Так был завершен первый этап, и, хотя на него ушло довольно много лет, Попенков был доволен, ходил спокойный, гордый, но в глазах его по-прежнему стоял тяжелый желтый жар, вековая мечта и тоска Тамерлана.
Иногда по ночам он прерывал наслаждения и задавал своей подруге вопросы:
— Довольна ли ты своей судьбой, Зинаида?
Сказочно пышная Зинаида потягивалась в подобострастной истоме:
— Я почти довольна своей судьбой, довольна на 99 и 9 десятых процента, а если бы ты…
— Я понимаю твою мятущуюся душу, понимаю все величие этой одной десятой, — говорил он и начинал бурно клокотать, а через некоторое время спрашивал: — Но понимаешь ли ты меня?
Зиночка, теперь уже довольная на 99 и 99 сотых процента, отвечала:
— Мне кажется, что я понимаю тебя и всю красоту твоей мечты. Ты, как могучий дух, преобразил этот заплеванный вестибюль в величественный чертог, в эстетический храм нашей роковой страсти, ты не похож на всех этих серых обыденных мужчин, на замминистров и милиционеров, врачей, парикмахеров и водолазов, которых я знала до тебя, ты смерч огня и стали, могучий и гордый дух, но иногда, Вениамин, я теряюсь, твои загадочные слова все еще непонятны мне…
— Какие же это слова? — возбужденно хохотал Попенков.
— Ну, например, вот эти слова, которые ты говоришь в порыве страсти: бу жиза хоку ромуар, тебет фелари…
— …кукубу? — вскрикивал Попенков. Диалог на некоторое время прерывался.
— Да, вот эти слова, что они значат? — слабо спрашивала Зиночка потом.
— Ха-ха, — благодушествовал Попенков, — ведь ты же знаешь, что я не какой-нибудь заурядный человек, да и среди птиц я отличаюсь определенными качествами. Я — Стальная Птица. Это наш язык, язык стальных птиц.
— Ой, как интересно! Как это меня волнует! Стальная! Птица! — задыхалась Зиночка.
— Кукубу! — вскрикивал Попенков,
Диалог вновь прерывался на некоторое время.
— А есть ли еще подобные? Существуют ли еще в мире такие, как ты? — возобновляла разговор Зиночка.
— Не так много пока, но и не мало. Ранее предпринятые попытки, к сожалению, рухнули, думаю, что это результат половинчатых мер, топтания на месте. Чиви, чиви зол фарар, ты понимаешь?
— Почти.
— Пока мы вынуждены ходить в пиджаках и ботинках и шепелявить по-английски, по-немецки, по-испански. Вот и мне приходится пользоваться великим и прекрасным, правдивым и свободным, чтоб его черт чучумо роги фар! Но ничего, придет время! Какие я силы чувствую в себе! Какое предназначение! Ты знаешь, — шептал он, — я — главная Стальная Птица…
— Ты главная! Главная! Главная! — задыхалась Зиночка.
— Кукубу! — вскрикивал Попенков.
— Поделись со мной своими планами, моя Стальная Птица, — нежно лепетала после паузы Зиночка.
Попенков выбегал из будуара и возвращался в чугунных сапогах на босу ногу.
. — Я все могу, — говорил он, расхаживая вокруг ложа, — я все устрою, как захочу. Вначале я завершу свой маленький эксперимент с этим маленьким шестиэтажным домом. Я всех их засажу за ткацкие станки, всех этих интеллигентов. Они все у меня будут ткать гобелены, все эти Самопаловы, Зельдовичи, Николаевы, Фучиняны, Проглотилины, Аксиомовы, Цветковы…
— Цветкова тоже? — сухо спросила Зиночка. — По-моему, с Цветковой следует поступить иначе.
— Ха-ха-ха, тебе нужна Цветкова? — покровительственно засмеялся Попенков. — Бери ее, крошка.
— Спасибо, — сокровенно улыбнулась Зиночка.
— Что ты хочешь с ней сделать? Фучи элази компфор трандирацию? — спросил Попенков.
— Фучи эмази кир мадагор, — ответила Зиночка.
— Кекл федекл? — расхохотался Попенков.
— Члок буритано, — хихикнула Зиночка.
— Муги халоги ку?
— Лачи аргуго холенон.
— Буртль?
— Холо олох, ха-ха-ха! — дико, как кобылица, взревела Зиночка.
— Кукубу! — вскричал Попенков.
Пауза и молчание, хотение и вожделение, шебуршание и осквернение, омерзение, гниение, возрождение и самозарождение, трепыханье, глотание, поглощение, исторжение, задушение, уничтожение живого, легкого, такого, с походкой теленка, с глазами олененка, с яблочными грудками, с глазами-изумрудками, с сердцем-апельсинчиком и с таинственной душой доброго человека — уничтожение!
А между тем глава кончается, и годы идут, стареют некоторые особы, а некоторые растут и на мягких подушках, на потных кулачках видят любовь и высшую школу, рекорды и славу, земные дары и никто не видит смерчи, а, наоборот, все видят картины жизни, и никто во сне не слышит, как тихо гудит, поднимаясь и опускаясь, казалось бы, бездействующий лифт, и даже доктор Зельдович спич теперь крепко, а теплые вещи до зимы упрятаны в сундук, йод нафталин.
Ночной полет Стальной Птицы
а) Обращение к Медному Всадник)
Отсель грози ть ты думал шведам?
Ну— ну. Вот этот город заложил назло
надменному соседу? Ну-ну. Всего делов-
то — флот, Полтава, окно в Европу.
А знаешь ли ты кто перед тобой? Я -
Стальная Жиза Чуиза Дронг! Мне
памятников не нужно — я сам
летающий памятник. Захочу и
проглочу, захочу — помилую!
Не помилую, не надейся. Съем тебя, Петр Алексеевич.
б) Обращение к памятнику Юрия Долгорукого
Я лошадь вашу съем, шашлыки сделаю
из вашей лошади. В «Арагви»
вашу лошадь — на кухню! А вас я уже съел.
в) Обращение к памятнику Тысячелетия России
Тоже мне дача — жалкая тыщонка!
Что это за людишки в рясах, в
мантиях, в доспехах, в камзолах, во
фраках? Всех расплавлю и сделаю
кашу из бронзы, и будет здесь памятник
бронзовой каше! а я ее буду есть.
г) Обращение к памятнику Авраама Линкольна
Не важничай, Абрашка! Негров
освободил? Нечего этим гордиться.
Никаких возражений — на помойку!
А на помойке я тебя съем.
д) Обращение к памятнику Варшавского гетто
Ну, тут и разговаривать нечего! Всех
в печь, а Мордехая Анилевича уже съел.
е) Превращение в спутник Земли и обращение ко всему человечеству
Говорит спутник Земли Стальная
Птица. Все ваши искусственные спутники
я уже съел. Уважаемые, большой сюрприз готовится,
большая чистка, очистка планеты от
памятников прошлого. Прошлого не будет,
будущего не будет, а настоящее я уже
съел. Уважаемые, дисциплинированно поедайте
памятники! Теперь памятник у вас один -
очаровательный спутник Стальная Птица. Готовьте
насесты, от каждого города по насесту,
иначе я вас съем.
Воспоминания врача
Он пришел ко мне и пожаловался на аппетит. Живот действительно был раздуг и весь в синих линиях. Ушел от меня аппетит, сказал он. Так вы действуйте через милицию, дерзко посоветовал я. А как же пищеварительный тракт, спросил он. Действительно, некоторые заклепки кишечника разболтались, болты дребезжали, а иные сварные швы поползли. В конце концов я не инженер и мы живем не в научно-фантастическом романе, а в обыкновенной советской действительности, заявил я ему и умыл руки. Ну хорошо, Зельдович, в конце концов окажетесь здесь, сказал он и хлопнул себя по вздутому животу. Я открыл окно и предложил ему очистить помещение. Он вылетел в окно. Полет был тяжелым, иногда он проваливался, как самолет в воздушных ямах, но потом вдруг стремительно взмыл и исчез. Конечно, я понимаю, что за смелость надо платить, но перспектива оказаться у него в желудке, в этом стальном мешке, прямо скажу, мне не очень улыбается.
Справка техника-смотрителя
За истекшие годы в результате перестройки цокольного этажа. а также в результате почти беспрерывных ритмических сотрясений правого угла бывшего вестибюля происходит разрушение фундамента и оседание правого угла дома № 14 на манер итальянской башни в городе Пиза (консультация в Обществе СССР — Италия). Сточные воды из вновь возникшей автономной канализационной системы активно размывают грунт.
Ситуация аварийная, можно сказать, спасайте, люди добрые! Представитель фундамента, краеугольный камень, в личной беседе заявил, что они смогут продержаться не более двух месяцев.
Настоящим предупреждаю и, пользуясь случаем, заявляю на основании вышеизложенного, что при дальнейшем наличии отсутствия действенных мер по организации спасения дома № 14, который люблю и обожаю, сниму с себя полномочия техника-смотрителя и в состоянии душевной дисгармонии покончу с собой посредством пеньковой веревки.
Партия корнет-а-пистона
Тема: Из окон корочкой несет поджаристой, за занавесками мельканье рук…
Импровизация: Рушится фундамент, наползают тучи, словно ива, клонится наш родимый дом. Наклонился, родный, словно башня в Пизе, точат его воды, сточные притом. Молодые жители, старые герои, не подозревая проживают в нем. Будет катастрофа, сердце сильно бьется, руки опустились, горе в животе…
Конец темы: Спасайте, люди добрые!
Глава четвертая
Вновь возвращаясь на путь строго хронологического повествования, должен сообщить, что от начала повести прошло ровно восемнадцать лет. Те перемены, которые произошли за это время в жизни общества, известны каждому читателю, поэтому распространяться о них нечего. Продолжу унылое свое дело и буду плести паутину сюжета, ту паутину, в которую, сами того не ведая, попали мои герои, в которой они до поры до времени нежатся, подставляя ласковому майскому солнцу свои изумрудные животики.
Замечательным майским вечером старший сын парикмахера Самопалова Ахмед, ставший к тому времени очень известным, почти фантастически знаменитым молодым писателем, одним из тех кумиров молодежи, что разъезжают в маленьких машинах марки «Запорожец» и появляются всегда именно в тех местах, где их не ждут, этот самый Ахмед Львович Самопалов возвращался к себе домой на Фонарный переулок. Автомашину свою «Запорожец» Ахмед совсем недавно загубил и продал в утиль, поэтому возвращался домой пешком. Возвращался он разгоряченный баталиями в Центральном доме литераторов, все еще бурно полемизируя в уме с оппонентами.
«Не вышел номер, старик не помер, — думал он. — Ну, хорошо, вы блокируетесь, приходите, гады, сидите, хихикаете, подзуживаете, мешаете вести игру, так? И в заключение выставляете против меня какого-нибудь своего подкованного подонка, так? Вам кажется, что и удар у него сильный и хорошая защита, да? Вы уже крест поставили на Ахмеде Самопалове, верно? Шиш вам, мне достаточно двух перекидок, чтобы нащупать его слабину, вижу прекрасно, что крученые в правый угол стола он не тянет. Бью ему сначала пару сильных справа — тянет, укорачиваю — тянет, тут я ему закручиваю в правый угол и, если даже он каким-то чудом вытянет, сразу подрезаю слева и привет от Бени, очко в мою пользу. Деятели тоже мне, гении, ракетку правильно держать не можете, пупсики!»
Тут вдруг Ахмед ахнул, дернулся, схватился за сердце, потом за пульс, потом закрыл глаза, потом открыл их, потом щипнул себя за ногу.
По другой стороне улицы, в тени, в голубом озоне вышагивал редкий экземпляр человеческой породы: долгоногое, синеокое, загорелое, сексапильное, светлое, задорное — девушка… Ахмед забарабанил про себя боевой литературный гимн, потому что это шел идеал, кумир, боевая лошадка молодой московской прозы 1965 года, тайная мечта всех владельцев автомашины «Запорожец», начиная еще с патриарха Анатолия Гладилина.
Не знаю, как получится в печатном тексте, но сейчас я пометил страницу своей рукописи цифрой 88. Это вышло совершенно случайно и знаменательно, ибо 88 на языке радистов означает любовь, что обнародовано поэтом Робертом Ивановичем Рождественским.
Ахмед Львович отбарабанил гимн и решительно рванулся.
— Ниночка! Вот так встреча! Давно приехала? Наших видела? — крикнул он, изображая неслыханную и абсолютно товарищескую радость.
— Здравствуйте, Ахмед Львович, — засмущалась девушка, замедляя шаги, краснея и опуская глазки долу.
«Популярность, жуткая популярность, чудовищная известность», — бешено пронеслось в голове Ахмеда.
— Ну, как там наши? Как загорела, вытянулась, просто взрослая женщина, — ласково зажурчал он, беря девушку под локоток. — Давно оттуда, Ниночка?
— Ну как же, Ахмед Львович, какая же я Ниночка, меня Алей зовут, я Аля Цветкова с вашей же площадки, — залепетала девушка, — а ваших я утром видела, и Льва Устиновича и тетю Зульфию, и тетю Марию, и тетю Агриппину, и Зураб меня на мотоцикле утром катал… А вот вас я уже пять дней не видела, Ахмед Львович.
Вполне понятно, что она не видела его так долго. Ахмед Львович вот уже пять суток не ночевал дома, а все вращался в литературной среде, играя в кости, в буру, в преферанс, в подкидного, в кинга, в девятку, в пинг-понг.
— Боже мой, да вы, значит, Аля, Маринина дочка! — воскликнул Ахмед. — Что же с вами случилось за эти пять дней?
— Да вот сама не знаю, что случилось, — ответила Аля. — За пять дней видите какая стала. Мужчины проходу не дают, а ваш брат Зураб каждое утро на мотоцикле катает. На прошлой неделе и подойти не давал к мотоциклу, даже пальчиком дотронуться до него не разрешал, — всхлипнула она.
— Ну знаете, ну знаете, ну знаете, Аля, Аля, Алечка, Алеч-ка, — забормотал Ахмед и подумал: «Зурабке в случае чего мотоциклом по голове».
Они шли уже по Фонарному переулку, и сама судьба катила им навстречу в виде веселого сосредоточенного старика на роликовых коньках с задорно вздернутой бородкой, с длинным шестом, которым он вздувал люминесцентные фонари, как будто это были газовые фонари блаженной памяти XIX века, и фонари загорались под солнцем, которое тоже, как судьба, сидело на трубе дома № 14, свесив худенькие ножки в полосатых чулках, покуривая и подмигивая, и небо было синим, как их ярко-синяя судьба, и без единого крестика, без единого бомбардировщика, допотопно счастливое небо с маленькими оранжевыми уголками.
— Ну, а книжки ты мои читала? — вспомнил вдруг Ахмед про свое положение в обществе.
— Как же, читала, — ответила Аля. — Мы их в школе проходили. Наш преподаватель литературы Бровнер-Дундучников ваши книжки разбирал и очень вас ругал, а я ему сказала, что вас люблю.
— Что? — вскричал Ахмед, сильно сжимая Алин локоть.
— Да, я так ему и сказала. Я люблю творчество Ахмеда Самопалова за то, что он интересно ставит вопрос об отчуждении личности. А потом у нас была совместная конференция по вашему творчеству с фабрикой мягкой игрушки № 4, и все работницы этой фабрики сказали, что вы интересно ставите вопрос об отчуждении личности, а Бровнер-Дундучников ничего не мог сказать. Я, можно сказать, только из-за этой общности интересов поступила после школы работать на фабрику мягкой игрушки № 4.
В четвертый раз уже мимо промчался мотоцикл Зураба Самопалова со снятым глушителем, жутким треском выражая свое негодование. Сам Зураб в полном отчаянии, в жуткой восточной ревности бежал за ним.
— Значит, вы меня любите? — вкрадчиво спросил Ахмед.
— В основном как писателя, — сказала Аля. С этими словами они вошли во двор.
Во дворе на солнцепеке сидели два члена совета пенсионеров — бывший замминистра З. и Лев Устинович Самопалов, а также дворник Юрий Филиппович Исаев. Уже который час они обсуждали вопросы литературы и искусства.
— Я так считаю про этих абстрактистов, — говорил Юрий Филиппович, — не умеешь рисовать, не берись, не дури. Лично я живопись люблю и понимаю все, как полагается. Сам когда-то рисовал. Люблю картину Левитана «Над вечным покоем», это выдающаяся акварель. Заметили, товарищи, какое там изображено обширное пространство? А мы сейчас покоряем это пространство, вот почему эта художественная картина так хороша. А твой Иван, Лев Устинович, настоящий абстрактист, формалист, ненадежный элемент. Не знаю, куда Николаев смотрит, о чем он там в ЖЭКе думает, когда абстрактисты под боком тлетворно влияют на духовно зрелую молодежь.
— Неправда ваша, Филипыч, мой Иван — фигуратист! — горячо возражал-Самопалов. — Конечно, он деформирует, пропускает, так сказать, натуру через воображение, через фантазию, но это не формализм, Филипыч, а поиски новых форм.
— Фигуратист, говоришь? — сердился Юрий Филиппович. — А вот давеча я ему позировал, так он как меня изобразил? Лобик маленький, личность, как волдырь налитой, а сбоку еще пририсовал голубой ножик, это зачем?
— Зря обижаетесь, Филипыч, это он вашу внутреннюю сущность изобразил, а не фотографический отпечаток.
— Выходит, моя внутренняя сущность — волдырь налитой?
— Выходит, волдырь, — соглашался Самопалов.
— Под корень их надо сечь, твоих таких фигуратистов! — орал Исаев. — В другое время как секанул бы под корень и дело с концом. Правильно я говорю, товарищ Зинолюбов?
— Вы, должно быть, имеете в виду времена Белинского, Юрий Филиппович? Времена неистового Виссариона? — мягко улыбался З.
— Правильно, товарищ Зинолюбов! Именно эти времена! — шумел дворник.
— Мягче надо, — говорил З., — тоньше, деликатней. Не забывай, Юрий Филиппович, с талантом надо осторожно, не все сразу.
— Чего ругаетесь-то, Филипыч? — сказал Самопалов. — Чего базлаете? Чего вам спать не дают мои сыновья? Помрем ведь все скоро, песчинками станем в потоке мироздания.
— Философски правильно, — заметил З.
— А я что говорю? Я разве не согласен? Конечно, скоро песчинками станем в философском вихре мироздания, — сказал дворник. — Поэтому и надо пока не поздно по шапке надавать кое-кому, под корень секануть всю эту братию.
— Мягче, мягче, Юрий Филиппович, тоньше, интеллигентней, — увещевал З. бывшего своего стража.
Вот так часами сидели пенсионеры, часами обсуждая вопросы литературы и искусства. Еженедельно эти вопросы ставились в повестку дня заседания Совета пенсионеров, где мнения фиксировались для истории.
А в глубине двора, отбросив домино, обсуждали вопросы литературы и искусства Фучинян, Проглотилин и Аксиомов.
— Сегодня пустил станок, достал книжку, читаю, — рассказывал Василий Аксиомов. — Ну, значит, читаю такую небольшую книжку. Подходит главный инженер. Что читаете, Аксиомов? Перевернул я книжку, прочел название. Оказывается, Ахмедка наш Самопалов книжку эту настрочил. «Оглянись в восторге» назывется эта книжка. Нравится? — спрашивает главный инженер. Сильно, говорю, взято, так, говорю, и шпарит через точки и запятые. Мура! — кричит от своего станка Митя Кошелкис. Я, кричит, эту книжку наизусть знаю, мура полная. Тут все ребята загалдели. Одни кричат: оторвался от народа! Другие: связь с народом! Ничего не поймешь. Главный инженер говорит: мнения разделились. Давайте обсудим. Прошу остановить станки. Остановили станки, стали эту Ахмедкину книжку обсуждать. Мастер наш Щербаков по конспекту выступал. Пришел директор, подключился. Горячий у нас директор, заводной. До обеда прогудели.
— Я эту книжку читал, — сказал Толик Проглотилин. — Вчера диспетчер мне ее дал вместе с нарядом. Тут случай был. Еду по Садовому, читаю. Чуть под красный свет не проехал. Смотрю, в «стакане» старшина сидит, читает. Что читаешь, старшина? — спрашиваю. Он показывает — «Оглянись в восторге». Здорово, правда? — кричу я. Ничего, кисло так улыбается он, влияние Бунина, говорит, чувствуется, а также Роб-Грийе. Тут сзади на меня полуприцеп наехал. Тоже зачитался водитель. Ну, провели летучую читательскую конференцию.
— А я эту книжечку тоже прочел, — сказал Фучинян. — Вчера под Крымским мостом кабель чинили, так я ее взял в скафандр. В шлем перед глазами поставил, чиню себе кабель, а сам читаю. Честно говорю, ребята, зачитался. Не заметил, как воздушный шланг порвал. Здорово ставит там Ахмед про отчуждение личности.
— Это верно. Что верно, то верно, — согласились Аксиомов и Проглотилин.
Словом, был мирный и теплый весенний вечер. В трех окнах играли на скрипках, в пяти на роялях. Из одного окна по радио передавали партию корнет-а-пистона. Грузчики неторопливо подтягивали на блоках еще два рояля, один из них висел пока на уровне третьего этажа, другой подползал к шестому. Из окна Марии Самопаловой долетал непрекращающийся стук ткацкого станка. Агриппина, развесив во дворе несколько новых старофранцузских гобеленов, выколачивала из них трудовую пыль. Ху-дожник-фигуратист Иван Самопалов выставил в окно свой очередной портрет, отливающий вороной сталью образ человека-птицы, продукт формалистического воображения. Все еще очаровательная Марина Цветкова сквозь дикий плющ, затеняющий ее окно, наводила зеркальцем зайчик на бывшего замминистра Зинолюбова.
Ну что там еще было? Ну, дети-футболисты метко били по окнам первого этажа. Ну, ворвался во двор разъяренный мотоцикл. Ну, Зураб наконец оседлал его и стал кружить по двору, иногда взлетая на брандмауер. Ну, вошел во двор младший Самопалов Валентин в техасских джинсах, в ластах, в маске, с аквалангом за спиной, с транзистором на груди, с кинокамерой в кармане, с гитарой в руках, он исполнял big beat, крутил хула-хуп, снимал через карман любительский кинофильм. Ну и наконец, всем на удивление под аркой Ахмед Самопалов целовался с юной Алей Цветковой, перемежая поцелуи клятвами в вечной любви.
Под аркой появился доктор Зельдович. Увидев целующегося Ахмеда, он обратился к нему: •
— Добрый вечер, Ахмед. Добрый вечер, Аленька. На конфетку, покушай. Вы знаете, Ахмед, сегодня во время операции заспорили мы о литературе. Вскрыли брюшную полость и как-то заговорились. Ну, естественно, вспомнили вашу «Оглянись в восторге». Операционная сестра как раз читала в этот момент вашу книгу и сказала, что она без ума. Я тоже отдал вам должное, Ахмед, но, признаться, и пожурил за отдельные недостатки. Наш анестезиолог безоговорочно на вашей стороне, а больной, которого мы оперировали, сказал, что книга хоть и интересная, но вредная.
— Надо было дать ему наркоз, — недовольно сказал Ахмед.
— Представьте, какая странность, он говорил под наркозом, — сказал Зельдович. — В общем, заговорились мы и решили провести операцию в два этапа. Больной сказал, что ко второму этапу он подготовит аргументацию с цитатами. Ну, извините, я вас отвлек. Всего доброго. Новых успехов.
Зельдович юркнул было в черный ход, но сейчас же выскочил оттуда, потому что навстречу ему вышли Вениамин Федосеевич Попенков с женой Зинаидой.
Попенков мало изменился за эти годы, лишь появилась в нем некая устойчивость, тяжеловатость, категорическая властность во взгляде. Зинаида напоминала праздничный торт. Тотчас, как они появились, замолкло радио в пятом этаже, и во двор выбежал запыхавшийся Николай Николаевич, на ходу натягивая подтяжки. Извинившись за опоздание, он присоединился к Попен-ковым и пошел за ними, чуть отставая.
Во дворе сразу установилась напряженная тишина, если не считать поцелуев, прерывистого шепота под аркой, треска мотоцикла, криков big beat'a и мычания легкомысленного художника.
— У Самопаловых отключить воду и свет за издевательскую формалистическую карикатуру, — бросил через плечо Попенков.
Николай Николаевич записал.
— Как же мы без воды, без света? — ахнул Лев Устинович. — Семья большая, Вениамин Федосеевич, сами знаете, не побриться, не постричься…
— А почему кумни тари хучи ча? — крикнул разъяренный Попенков.
— Что-с?
— А почему ваш сын не хочет поставить свой талант на службу народу? — перевела Зинаида.