Таксидермист Гжендович Ярослав
Корпалов не выдержал и рассмеялся. Гость обиженно взглянул на него.
– Прошу прощения, – объяснил Корпалов. – Но вы прямо-таки оживший рекламный экран. Я специалист по рекламе, и это ваше «богатство вкуса» – словно прямиком из телевизора.
– Теперь по телевизору показывают рекламу? – удивился Иван. – Зачем?
– Как это зачем? Чтобы увеличить продажи.
– Такого чая? Да за ним люди ночами бы в очередях стояли.
Тупик. Так происходило каждые несколько фраз. Они говорили на одном и том же языке, но не могли понять друг друга, будто и в самом деле были родом из разных миров. Те же слова означали нечто иное, а вскоре появлялись и незнакомые. Русские, но незнакомые, с загадочным значением. Каждые несколько минут они оказывались в тупике, глядя друг на друга так, будто имели дело с сумасшедшим, причем оба.
– Не могу вас понять, Иван Иванович. Давайте так – говорите со мной, как будто я иностранец откуда-то издалека. Иностранец, который хорошо знает ваш язык, но ничего больше сверх того. Иначе нам не договориться. Итак – откуда вы родом и как вы оказались в таком состоянии?
– Ну ладно… – Иван внезапно замолчал, увидев, как Корпалов открыл пластиковую круглую коробку «плеерсов» и начал в ней копаться. На лице гостя возникло алчное, почти страстное выражение. Корпалов его угостил. Иван Иванович взял сигарету, будто чек на сто тысяч. Закрыв глаза, он провел ею под носом и аккуратно вложил в рот. Корпалов подал ему огонь. Гость торжественно затянулся и с неописуемым блаженством расплылся в улыбке, после чего отломил фильтр и затянулся снова. – Я родился, – снова начал он, – и вырос в Ленинграде.
– Не знаю, где находится Ленинград. Назовите какой-нибудь крупный город неподалеку.
– Крупный город неподалеку от Ленинграда?!
Тупик.
– Крупный город. Москва, Минск, Архангельск, Санкт-Петербург, Одесса, Мурманск…
– Так ведь Петербург… это теперь Ленинград…
– Я был в Питере два месяца назад, и тогда он все еще назывался так же – Санкт-Петербург. Может, этот ваш Ленинград – какой-то район или городок под Петроградом?
Иван Иванович прекратил наслаждаться вкусом сигареты, положил ее в пепельницу, уселся поудобнее, опер руки на стол и очень спокойно спросил, глядя Корпалову прямо в глаза:
– То есть вы никогда не слышали о Ленинграде, Северной Венеции, городе-герое, городе боевой славы, колыбели революции? Вы не слышали о блокаде и обороне Ленинграда от фашистских орд во время Отечественной войны? А о Ленине вы вообще слышали?
– Увы, нет.
– Фамилия Ульянов вам известна?
– Сейчас… представитель «Мерседеса» в Азии… Нет, его фамилия Ульенов. Юрий Ульенов. Может, вы про него?
– Издеваетесь? Неумная шутка.
Тупик.
– Еще раз. Примите к сведению, что со времен революции ваш Санкт-Петербург называется Ленинград. Если начнете называть его иначе при людях, проблем не оберетесь. Я там родился. Во время войны, в сорок первом году. Именно в Ленинграде. Под гитлеровскими бомбами.
– Значит, мы ровесники. Я тоже родился в сорок первом в Петербурге, но не под какими не под бомбами, а в клинике.
– Мой отец попал в плен, а потом сбежал к нашим, и его сослали в Воркуту. Он там умер.
– Мой отец был художником-маринистом и книжным иллюстратором, а мать – учительницей музыки в частной школе, у мадам Скворцовой.
– Так вы, похоже, родились в тысяча восемьсот сорок первом?
– Я что, выгляжу на сто тридцать два года?
– Нет, но и на тридцать два вы тоже не выглядите. Скорее уж на двадцать два.
– Что это за война, про которую вы говорите?
– Великая Отечественная война. Сорок первого года. С немцами.
– Война с немцами началась в тридцать девятом и не шла в России – только в Польше, Германии, Чехословакии, кажется в Греции и Норвегии, и немного в Африке, но это с итальянцами. И она вовсе не была такой уж великой, хотя поляки утверждают иначе. Война как война, два года, и все. Если ваш отец завербовался на ту войну в Польшу, то в сорок первом он не мог попасть в плен, поскольку тогда немцам уже основательно дали под зад. И кроме того – почему наши отправили его в Воркуту? В госпиталь? Почему так далеко?
Тупик.
– Еще раз: у вас какие-то подозрительные пробелы в истории. Война, может, и началась в тридцать девятом, но тогда немцы только заняли Белую Польшу, а мы – Западную Украину и Белоруссию, и все. А потом немцы на нас напали, и началась Отечественная война, которая длилась до мая сорок пятого года. Фашисты дошли почти до Кавказа. Не может быть, чтобы вы об этом не знали. Ведь вы родились во время войны: голод, хлебные карточки, бомбежки, шесть миллионов жертв…
– Иван Иванович, о чем вы говорите? В сорок первом мой отец купил первый автомобиль. Мы потом ездили на Онежское озеро в отпуск. Весной на моей улице пахло сиренью. Мы ходили в зоопарк. Отец покупал мне мороженое в армянской кондитерской, реформы Деникина удались, и в каждом доме тогда было радио. Тогда были такие смешные горбатые автомобили, назывались «вестенбакеры», а по городу ездили конные упряжки. Еще топили углем, и эти упряжки развозили уголь по квартирам. Господи, это был совершенно иной мир. Я помню его как в тумане.
Тупик.
Иван Иванович подпер подбородок руками и недоверчиво покачал головой:
– Да вы сумасшедший. Господи, как я вам завидую.
– Я сумасшедший?
– Вы помните столько прекрасных невероятных вещей. Мне тоже хотелось бы так сойти с ума. Но я, увы, помню только правду: войну, жизнь после войны, серых людей, серые улицы, аресты… После смерти отца мать вышвырнули с работы. Ей повезло – ее не сослали как «члена семьи». Через год она нашла работу уборщицы в гастрономе. Меня не приняли в пионеры, может, и к лучшему. Чудо, что потом я поступил в институт, но это было уже после смерти Сталина, казалось, что теперь все будет иначе. Я начал учиться, и тогда появились книги. Ну, понимаете – самиздат. Сперва я прочитал «Один день Ивана Денисовича», едва с ума не сошел, а потом стихи Мандельштама, рассказы Варлама Шаламова, господи… Столько всего было. Мне повезло – почти два года я встречался за водкой с другими такими же идиотами из института, но ничего не случалось. А потом Женька Гуралев остался на Западе. Его послали на какую-то конференцию в Стокгольм, а он остался. Тогда за нас взялись, разразился скандал – академик Гуралев должен был стать директором института, а тут его сын сбежал. Завели дело, начали ходить по квартирам, ну и нашли у меня книги – пять лет лагеря. Что вы так смотрите? Лагерь принудительного труда. Вроде тюрьмы.
– Вы украли те книги? И получили за книги пять лет?
– Что? Я вовсе их не украл. Я получил пять лет за их хранение. Ведь это были нелегальные, антигосударственные книги. При Сталине я схлопотал бы двадцатку. Впрочем, в шестьдесят восьмом мне прибавили еще пять. Уже здесь, на Соловках.
– Прошу прощения, Иван Иванович, но это какая-то чушь. Как книги могут быть «антигосударственными»?
– Когда в них говорится правда.
– И правда – антигосударственная?
– А как вы себе это представляете? Как государство могло бы функционировать, если бы каждый говорил, что ему бог на душу положит? Люди должны ощущать, что их жертвы имеют смысл. Они страдают, голодают, боятся, но ради того, чтобы последующие поколения жили в раю. Они должны осознавать, что строят коммунизм. На что им ваша правда? Вы скажете им, что все их труды, все их самопожертвование стоят не больше, чем моя изнурительная работа на золотых рудниках? Перевозка глины с места на место лишь затем, чтобы кто-то набил мошну золотом? И как им тогда жить? Какой в том будет смысл? Ведь они все равно не взбунтуются, поскольку уже не смогут, да и армия их в любом случае сотрет с лица земли. Впрочем, вам просто не поверят. Им столько лет вбивали в голову, что они живут в лучшем государстве мира – и что теперь? Они должны признать, что все это ложь? Они даже не будут знать, как жить, во что верить, в какую сторону обратить взгляд. И потому, дорогой мой друг, правда – антигосударственная. Именно потому таких, как я, которые знают правду, обретают к ней вкус и заражают этой своей проклятой правдой других, изолируют будто прокаженных и вывозят в тайгу, чтобы они там сдохли.