Нью-Йорк Резерфорд Эдвард
Элиот Мастер уставился в стол. Правду сказать, он испытал облегчение. До прихода в сей дом его тайный ужас сводился к тому, что дочери полюбится красавец-кузен. Однако, увидев, что юноша прихорошился, и осознав, что тот унаследует куда большее состояние, чем его собственное в Бостоне, он встал перед непростым выбором: какие бы чувства ни питал он к этим ньюйоркцам с их бизнесом, имеет ли он право отказать Кейт, если та и правда захочет выйти за такого богатого родственника? И до сих пор боролся с собой. Но этот мальчик глупой выходкой взял и выставил свое семейство в истинном свете. Они не только работорговцы, но и контрабандисты. Таким образом, значительное превосходство их состояния разъяснилось. Конечно, он будет держаться с ними вежливо. Но с точки зрения Элиота Мастера, они ничем не отличались от преступников. Его отцовский долг, следовательно, понуждал лишь увериться, что дочь увидела истинное лицо этого юного негодяя.
А потому, вполне удовлетворенный, он обратился мыслями к суду над Джоном Питером Зенгером.
Завтрашний суд был чреват важнейшими последствиями для американских колоний, однако корни его тянулись в Англию. Политические события в Лондоне никогда не опаздывали отразиться на Бостоне и Нью-Йорке. Как любил говорить Дирк Мастер, «Лондон поставляет нам законы, войны и шлюх». Правда, под «шлюхами» он разумел королевских наместников.
Несмотря на почтенные исключения вроде губернатора Хантера, большинство этих людей прибывали в Америку с единственной целью набить карманы, и колонист это знал. А нынешний губернатор был из худших. Губернатор Косби был фигурой продажной. Никто и глазом не успел моргнуть, как он устроил незаконные поборы, купил суды и выборные инстанции да выгнал судей, которые не пожелали плясать под его дудку. Единственная городская газета находилась под контролем губернатора, и ряд купцов начал издавать другую – с нападками на Косби и разоблачением его махинаций. Для этого они наняли печатника Джона Питера Зенгера. Губернатор был полон решимости прикрыть эту лавочку. И вот дело закончилось тем, что в прошлом году он посадил Зенгера в тюрьму, а теперь изготовился засудить за подрывную клевету.
Элиот Мастер сложил пальцы домиком. Как адвокат, он усматривал несколько проблем.
– Мое первое замечание, – начал он, – касается обстоятельств ареста Зенгера. Насколько я понимаю, он не богатый человек.
– Он бедный иммигрант из Верхнего Пфальца, что в Германии, – ответил Дирк Мастер. – Обучился там печатному мастерству. Правда, выяснилось, что он и пишет очень недурно.
– А после ареста губернатор назначил возмутительно высокий залог, который Зенгер никоим образом не смог внести. И в результате протомился в тюрьме восемь месяцев.
– Именно так.
– Тогда мы имеем принципиальный вопрос о чрезмерном залоге, – сказал бостонский адвокат. – Это недопустимо. Но главным является оскорбление королевского губернатора.
– Мы все только рады оскорбить этого королевского губернатора, – заметил хозяин, – но бедняга Зенгер печатал газету, и из него сделали козла отпущения. Наши люди рвутся обеспечить ему хорошую защиту. А в новом жюри собрались отличные ребята. По-моему, семеро из них даже голландцы, поэтому там нет губернаторских дружков. Есть ли у малого надежда?
– Полагаю, что нет, – ответил Элиот. – Если удастся доказать, что Зенгер действительно напечатал оскорбительные статьи, то по закону жюри обязано признать его виновным.
– В том, что напечатал, сомнений мало, – сказал Дирк. – И продолжил даже в тюрьме – просовывал новые статьи под дверь камеры, а жена забирала. Но как быть с тем, что каждое слово, которое он напечатал о губернаторе Косби, – это чистая правда? Разве это не в счет?
– Наш британский закон о клевете не считает это оправданием, – ответил адвокат. – И если эти слова оскорбляют представителя короля, то они являются подрывной клеветой. Правда они или ложь, разницы никакой.
– Это чудовищно, – изрек купец.
– Пожалуй, – кивнул Элиот. – Сейчас меня беспокоит злоупотребление законом, и вот поэтому мне не терпится взглянуть на этот суд.
– Надо думать, – сказал кузен, – раз вы приехали из самого Бостона.
– Я скажу вам просто, – продолжил Элиот Мастер, – по-моему, это дело ничуть не пустячное. Я считаю, что суд над Зенгером восходит к самым основам наших английских свобод. – Он выдержал короткую паузу. – Сто лет назад наши предки покинули Англию из-за тирании, которую насаждал король Карл Первый. Когда члены парламента оспорили его право, он вздумал арестовать их, когда честные пуритане подавали иски под гнетом его грехов, он клеймил их, отрезал уши и бросал в тюрьму, прибегая, отметим, к этому самому обвинению в подрывной клевете. Тирания короля Карла закончилась восемьдесят пять лет назад, когда парламент отрубил ему голову. Но это не исключило проблем в будущем. И вот извольте, на примере мелкого тиранства этого губернатора мы видим тот же процесс. Я полагаю, этот суд ниспослан нам в качестве испытания – ценим ли мы свободу. – По ходу речи он изрядно возвысил голос.
– Да, кузен, – уважительно сказал Дирк Мастер, словно посмотрел на него свежим взглядом. – Я вижу, вы настоящий оратор!
Кейт редко слышала, чтобы отец говорил с таким пылом. Она преисполнилась гордости за него и вступила в беседу, рассчитывая на его одобрение.
– Значит, когда Локк говорит о природном законе и природном праве на жизнь и свободу, то речь идет о свободе слова? – спросила она.
– Думаю, да, – ответил ее отец.
– Локк? – недоуменно переспросила миссис Мастер.
– А, Локк! – сказал хозяин. – Философ, – пояснил он жене, стараясь припомнить что-нибудь об этом мыслителе, чьи доктрины, насколько он знал, вдохновляли свободолюбцев по обе стороны Атлантики.
– Вы читаете философские книги? – спросила миссис Мастер у Кейт, придя в некоторое замешательство.
– Только знаменитые пассажи, – бодро уточнила Кейт и улыбнулась юноше, надеясь, что он ответит ей тем же, но молодой Джон Мастер лишь уставился в стол и покачал головой.
Тогда Кейт решила, что сидящий одесную греческий бог немного стесняется. Ее интерес заметно возрос. Она прикинула, как бы его приободрить. Однако она, воспитанная в просвещенной бостонской среде, еще не вполне поняла, что очутилась на чужой территории.
– Прошлым летом, – сообщила она ему, – мы видели один акт трагедии Аддисона «Катон» в исполнении гарвардцев. Я слышала, что в этом году американским колониям покажут всю пьесу. Вы не знаете, будут ли они в Нью-Йорке?
Вопрос имел прямое отношение к суду над Зенгером, так как Аддисон, основатель английского журнала «Спектейтор» и образец для подражания всем цивилизованным английским джентльменам, добился оглушительного успеха, показав, как благородный римский республиканец противостоял тирании Цезаря. Слава пьесы давно распространилась за океан, и Кейт не сомневалась, что сосед читал о ней в газетах. Но все, что она получила в ответ, было «не знаю».
– Простите нас, мисс Кейт, за то, что в этом доме больше смыслят в торговле, чем в литературе, – подал голос купец, посчитавший своим долгом укоризненно добавить: – По-моему, Джон, ты все-таки слышал о «Катоне» Аддисона.
– Торговля – залог свободы, – уверенно изрек бостонский адвокат, придя им на помощь. – Торговля порождает благосостояние и тем способствует свободе и равенству. Так говорит Даниэль Дефо.
Тут юный Джон наконец поднял взгляд с проблеском надежды:
– Тот, что написал «Робинзона Крузо»?
– Тот самый.
– Я читал.
– Что ж, – заметил адвокат, – это уже кое-что.
Они оставили попытки заговорить о литературе и временно посвятили все внимание великолепным фруктовым пирогам, которые как раз подали. Но Элиот Мастер оглядывал общество, будучи совершенно доволен своей маленькой речью, каждое слово в которой прозвучало всерьез. Его кузен был абсолютно прав в том, что он не явился бы сюда из самого Бостона без страстного интереса к происходящему. Что же касалось характера Дирка, то пусть он был неотесан, но вовсе не глуп. По крайней мере, хоть что-то. Жену купца он лично не стал принимать в расчет. Остался юнец.
Совершенно ясно, подумал Элиот, что этот малый хоть и красив, но небольшого ума. Сойдет для компании контрабандистов и матросни, а так – деревенщина. Он уверился, что Кейт, столь искушенная в беседах, никоим образом не может увлечься подобным типом. Успокоенный, он взял второй ломоть яблочного пирога.
А потому был еще больше признателен за короткий разговор, которым завершился обед.
Уже почти настала пора уходить. Кейт сделала все, чтобы развлечь своего кузена Джона. Она спросила его о любимых занятиях и выяснила, что больше всего ему нравилось на берегу, а еще лучше – на борту корабля. Действуя осторожно, она узнала некоторые подробности о бизнесе его семьи. Как многие подобные им купцы, нью-йоркские Мастеры брались за все подряд. Помимо владения несколькими судами, они располагали процветающей лавкой, производили ром – пускай из нелегально добытой мелассы – и даже страховали чужие корабли. Джон говорил скупо и тихо, но раз или два посмотрел ей в лицо, и ей пришлось приложить все усилия, чтобы не вспыхнуть под взглядом его небесно-голубых глаз. Правда, она так и не поняла, понравилась ли ему.
Перед тем как они встали из-за стола, Дирк Мастер взял с ее родителя слово еще раз зайти, пока он в Нью-Йорке, и Кейт обрадовалась учтивому обещанию отца так и сделать.
– Вы посмотрите весь суд целиком? – спросил купец.
– От и до.
– А мисс Кейт?
– О да! – вдохновенно вторила она. – Отец озабочен королевской тиранией, но я приехала поддержать свободу прессы.
Ее отец улыбнулся:
– Моя дочь придерживается мнения поэта: «Убить хорошую книгу значит почти то же самое, что убить человека».
Цитаты такого рода звучали изо дня в день в их бостонском доме.
– «Кто уничтожает хорошую книгу, убивает самый разум», – не замедлила подхватить Кейт.
Хозяин посмотрел на них обоих и тряхнул головой.
– Звучит знакомо, но откуда это? – спросил он с искренним непониманием.
Кейт удивила надобность напоминать. Это было сказано Джоном Мильтоном, автором «Потерянного рая». Цитата не из поэмы, а из памфлета, величайшей апологии свободы слова и печати всех времен и народов.
– Это из «Ареопагитики» Джона Мильтона, – сказала она.
– Ах да, Мильтона, – подхватил хозяин.
Но юный Джон наморщил лоб.
– Из Гаррия кого?.. – спросил он.
Это случилось внезапно. Она не успела даже подумать и расхохоталась.
А юный Джон Мастер зарделся и устыдился.
– Ну что тут скажешь, – бодро заметил ее отец на обратном пути, – обед мог быть и хуже. Хотя мне жаль, что твои нью-йоркские сородичи оказались контрабандистами.
– Мистер Мастер кажется знающим человеком, – предположила она.
– Гм… В своем роде, смею судить. А мальчик, боюсь, безнадежен.
– Возможно, ты слишком суров, – дерзнула она возразить.
– Вряд ли.
– Он мне понравился, отец, – сказала она. – Очень.
Суд находился на первом этаже Сити-Холла, что на Уолл-стрит. Помещение было просторным и светлым. Судьи Филипс и Деланси – в париках и алых мантиях – уселись на возвышении. Жюри собралось слева на двух скамьях. Разношерстная толпа расположилась по краям зала и на полу. Общество смахивало на протестантскую паству в ожидании проповеди. В центре, перед судьями, была огороженная скамья подсудимых, похожая на выделенную церковную. Идти обвиняемому было недалеко, благо камеры находились в цокольном этаже.
У Кейт с отцом были хорошие места в первом ряду. Кейт жадно озиралась по сторонам, впитывая картину. Но самым интересным было видеть, как изменился отец. Стороннему наблюдателю он показался бы спокойным, бдительным адвокатом, каким и был, однако Кейт его необычная бледность, блеск в глазах и напряженное лицо подсказывали иное. Она никогда не видела отца таким возбужденным.
Генеральный прокурор Бредли, в черной мантии и парике, дородный и уверенный, отвешивал короткие поклоны то одному, то другому. Для защиты печатника суд назначил довольно толкового адвоката по имени Чемберс. Генеральный прокурор кивнул и Чемберсу, словно говоря: «Сэр, вы неповинны в том, что потерпите поражение».
И вот возникло оживление. Открылась маленькая дверь в задней части зала, и два стража в черном, похожие на огромных шмелей, ввели Зенгера. Тот, заключенный между ними, казался очень маленьким – приятный человечек в синем сюртуке, который, однако, держался отважно и с поднятой головой дошел до клетушки со скамьей, где и был заперт.
Прочли обвинение. Генеральный прокурор встал.
Кейт уже бывала в судах. Она знала, чего ждать. В скором времени юрист объявил Зенгера «подрывным элементом», виновным в клевете, призванной скандализировать и очернить доброе имя губернатора Косби. Жюри внимало. Ей было не прочесть мыслей присяжных.
Затем поднялся Чемберс и вяло сказал несколько слов в защиту печатника. Кейт увидела, что отец насупился.
– Заступники Зенгера могли бы выставить защиту и получше, – шепнул он ей на ухо.
Но тут произошло нечто странное. Преклонных лет джентльмен, тихонько сидевший в заднем ряду, вдруг встал и чопорно пошел вперед.
– Ваши чести, если вам будет угодно, я нанят представлять подсудимого.
– А кто вы такой? – раздраженно осведомился один из судей.
– Гамильтон, Ваша честь. Эндрю Гамильтон. Из Филадельфии.
И Кейт увидела, как ее отец вздрогнул и возбужденно подался вперед.
– Кто это? – спросила она.
– Лучший судебный адвокат в Америке, – тихо ответил он, тогда как помещение наполнилось гулом.
Было ясно, что судьи и генеральный прокурор захвачены врасплох, но сделать ничего не могли. Они удивились еще сильнее, когда филадельфийский адвокат хладнокровно уведомил их:
– Мой клиент не отрицает того, что публиковал оскорбительные статьи.
Таким образом, прокурору не понадобилось вызывать свидетелей. Последовала долгая тишина, наконец прокурор Бредли, теперь уже изрядно озадаченный, встал и заявил, что коль скоро подсудимый не отрицает того, что печатал клевету, жюри должно признать его виновным. Чуть нервно глянув на Гамильтона, он также напомнил жюри, что не имеет значения, правдивы были статьи или лживы. Они в любом случае являются клеветой. Затем прокурор перешел к пространному цитированию законов, положений общего права и Библии, после чего объяснил жюри, почему клевета считается столь тяжким преступлением, а также то, что у них нет иного выбора, как только признать Зенгера виновным. Наконец он сел.
– Гамильтон уже проиграл, – шепнула Кейт отцу, но тот ответил коротко: «Жди».
Старик из Филадельфии, похоже, никуда не спешил.
Он подождал, пока Чемберс не скажет несколько слов в защиту, после чего отложил свои бумаги и медленно встал. Он обратился к суду почтительно, однако лицо его выдавало легкое недоумение из-за всего происходящего.
Ибо ему, сказал он, непонятно, что они тут делают. Если обоснованная жалоба на скверное руководство есть клевета, то это для него новость. На самом деле – он покосился на жюри – ему бы и в голову не пришло, что статьи в газете Зенгера относятся к губернатору лично, если бы обвинитель не заверил в этом суд. При этих словах несколько присяжных ухмыльнулись.
Более того, отметил Гамильтон, законное обоснование идеи обвинителя о клевете явилось из Звездной палаты Англии образца XV века. Не лучший пример. Да и разве не может случиться так, что английские законы многовековой давности перестали годиться для современных американских колоний?
Кейт показалось, что это прозвучало не слишком верноподданнически по отношению к Англии, и она глянула на отца, но тот наклонился к ней и шепнул:
– У семерых присяжных голландские фамилии.
Но старика вдруг почему-то понесло в сторону. Он заявил, что это дело напоминает положение американских фермеров, которые живут по английским законам, разработанным для совершенно иной системы землепользования. Он принялся разглагольствовать о лошадях и рогатом скоте и уже разогнался до огораживания, когда прокурор встал и указал, что все это не имеет никакого отношения к рассматриваемому делу. И Кейт могла бы заключить, что старец из Филадельфии действительно утратил нить, не заметь она мрачных взглядов, которые бросили на прокурора трое присяжных фермерской наружности.
Но прокурор не сдался. Прозвучало обвинение в клевете, напомнил он, и защита признала его справедливость. Но старый Эндрю Гамильтон уже тряс головой.
– Нас обвиняют в публикации «конкретной лживой, злонамеренной, подрывной и скандальной клеветы», – указал он. Пусть теперь прокурор докажет лживость высказываний Зенгера о негодном губернаторе. Сам-то он будет только рад доказать правдивость каждого слова.
Лица присяжных просветлели. Они ждали этого. Но Кейт увидела, что отец покачал головой.
– Не выгорит, – буркнул он.
И действительно, те несколько минут, что старый адвокат сражался как лев, прокурор и судья перебивали его снова и снова, опровергая приводимые доводы. Закон есть закон. Правда ничего не меняла. Защита не состоялась. Прокурор казался довольным, жюри – нет. Старый Эндрю Гамильтон стоял у своего стула. Его лицо было напряжено. Он вроде как страдал и был готов сесть.
Значит, всему конец. Бедняга Зенгер был обречен к осуждению по чудовищному закону. Кейт посмотрела на печатника, который был по-прежнему крайне бледен и прямо сидел в своей клетушке. Она испытала не только сочувствие к нему, но и стыд за систему, готовую его осудить. А потому донельзя удивилась, когда заметила, что ее отец вдруг восхищенно взглянул на Гамильтона.
– Боже, – пробормотал он под нос. – Хитрая старая лиса!
И не успел он объяснить ей, в чем дело, как филадельфийский адвокат повернулся.
Перемена была замечательная. Его лик прояснился. Он выпрямился во весь рост. Казалось, он вдруг преобразился, словно волшебник. Глаза зажглись новым огнем. И когда он заговорил, в его голосе зазвенела новая вескость. И на сей раз никто не посмел его перебить.
Потому что эта заключительная речь была настолько же мастерской, насколько простой. В этом суде, напомнил он, решение принимает жюри. Юристы могут спорить, судья может подсказывать выводы, но власть принадлежит присяжным. И долг. Этот уродливый закон о клевете настолько же размыт, насколько и плох. Любые слова можно извратить и преподнести как клевету. Даже жалобу на лиходейство, которая является естественным правом каждого человека.
Таким образом, губернатор, который не желает подвергнуться критике, может использовать закон как оружие и поставить себя выше его. Это легально санкционированное злоупотребление властью. И кто же стоит между этим тиранством и вольностями свободных людей? Они, присяжные. И больше никто.
– Для благородного ума потеря свободы хуже смерти, – провозгласил Гамильтон.
Дело было не в печатнике из Нью-Йорка, а в их праве и долге защищать свободных людей от произвола властей, как поступали до них многие отважные люди.
Теперь, объявил он жюри, все находится в руках присяжных. Выбор за ними. И с этими словами он сел.
Судья не обрадовался. Он сказал присяжным, что адвокат из Филадельфии волен говорить что угодно, а печатника надо признать виновным. Жюри удалилось.
Когда помещение наполнилось гулом, а Зенгер остался сидеть будто аршин проглотил, отец Кейт пустился в объяснения:
– Я сам не понимал, к чему он клонит. Он разъярил жюри надобностью отвергнуть естественную защиту Зенгера. Несчастный чертяка всего-то и сделал, что сказал правду. А потом разыграл козырь, который давно держал в рукаве. Это называется присяжной нуллификацией. Жюри имеет право вынести вердикт, противоречащий всему, что было сказано о вине подсудимого и букве закона. После того как присяжные откажутся признать подсудимого виновным, закон не изменится, но прокуроры навряд ли повторят попытку, так как побоятся, что новые члены жюри поступят точно так же. Именно эту тактику и применил старый Гамильтон. И сделал это блестяще.
– Это получится?
– Скоро узнаем, я думаю.
Жюри уже возвращалось. Присяжные заняли свои места. Судья спросил, готов ли вердикт. Председатель ответил, что да. Ему было велено огласить его.
– Невиновен, Ваша честь, – твердо изрек тот.
Судья возвел очи горе, а зрители разразились ликующими возгласами.
Элиот Мастер покинул суд таким счастливым, что Кейт взяла его под руку, – обычно она этого не делала, но сегодня это не встретило возражений.
– Это был важный день в нашей истории, – отметил отец. – Я рад, Кейт, что ты все видела. Полагаю, завтра мы можем благополучно отбыть в Бостон. Вообще, – улыбнулся он криво, – я сожалею лишь об одном.
– О чем же, отец?
– О том, что сегодня нам придется ужинать с нашей родней.
Юный Джон Мастер свернул на Бродвей. Он встретил нескольких знакомых, но лишь отрывисто кивнул и продолжил идти с понуренной головой. Миновав церковь Троицы, он поднял взгляд. Казалось, ее красивая англиканская башня взирает на него с презрением. Он пожалел, что не выбрал другую улицу.
Ему было незачем напоминать о его никчемности.
Вчера ее отлично продемонстрировал застегнутый на все пуговицы гость из Бостона. Вежливо, разумеется. Но когда адвокат узнал, что он читал «Робинзона Крузо», его реплика «Что ж, это уже кое-что» исчерпала все. Бостонец счел его олухом. Джон к этому привык. Викарий, директор школы – все думали то же.
Его отец и педагоги удивились бы, если бы узнали, что Джон порой втайне пытался учиться. Он думал, что в один прекрасный день поразит их, набравшись знаний. Он таращился в книгу, но слова сбивались в бессмысленную окрошку; он ерзал, смотрел в окно, потом опять на страницу – старался как мог, но без толку. Даже когда ему удавалось одолеть несколько страниц, через какое-то время он обнаруживал, что ничего не помнит из прочитанного.
Бог свидетель, его отец тоже не был учен. Джон видел, как он блефовал, когда бостонский адвокат и его дочь распространялись о философии. Но отец хотя бы умел блефовать. И даже отец смутился, когда выяснилось, что он не слышал о «Катоне» Аддисона. Укоризненная нотка в отцовском тоне породила желание провалиться сквозь землю.
Не то чтобы эти бостонцы явились из другого мира. Он не мог просто взять и сказать: «У этих адвокатов, людей возвышенных, нет ничего общего с семьями вроде нашей». Они приходились ему близкими родственниками. Кейт была его сверстницей. Что они подумают о своей нью-йоркской родне?
Они не только тупы и необразованны, но и контрабандисты. Да, он имел глупость обмолвиться и об этом – к еще пущему смущению отца.
Но хуже всего вышло с девушкой. Его корежило от этого воспоминания.
Дело в том, что, будучи отлично знаком с особами, встречавшимися на прогулках по городу в обществе матросни, он неизменно стеснялся при девушках из семей, похожих на его собственную. Все они знали, каким дураком он был в школе. Он так и не научился хорошим манерам. Даже с его богатством он не считался выгодной партией, и знание об этом понуждало его еще больше чураться модных девиц.
Но эта девушка из Бостона была другой. Он понял это сразу. Она была миловидна, но в то же время проста и бесхитростна. И добра. Он видел, как она старается вытащить его из скорлупы, и был благодарен ей за это. Притом что он не читал тех книг, которые прочла она, на него произвели впечатление ее манера говорить со своим отцом и любовь к адвокату. Он заподозрил, что лучшей жены ему и не нужно. Во время беседы он даже поймал себя на том, что прикидывал, вправе ли надеяться жениться на ком-то похожем. Она приходилась ему троюродной сестрой. Это являлось препятствием. Мысль об этом странным образом возбуждала. А вдруг он ей все же понравился, несмотря на свою неотесанность? Кейт не поняла, но он внимательно ее изучил. Всякий раз, когда в беседе вскрывалось его невежество, он называл себя дураком за одни только мысли о ней. И всякий раз воспарял духом, когда она была с ним добра.
Пока она не высмеяла его. Он понял, что она не хотела, – и это было еще хуже. «Из Гаррия кого?» – спросил он, и она, вопреки желанию, покатилась со смеху. Он не мог ее винить. Он выставил себя перед ней полным болваном, и быть ему недоумком до скончания дней. А она была права. Такой он и есть. Все без толку.
И вот сейчас они с отцом подходят к дому для очередной совместной трапезы, а его родитель наказал ему не опаздывать.
На ближайшем перекрестке была таверна. Туда он и вошел.
Настроение за ужином царило праздничное. Ликовал весь город. Печатник Зенгер вышел на свободу. В честь Гамильтона звучали тосты. Тем же вечером разошлось присловье, которому предстояло повторяться из поколения в поколение: «Если дело плохо, зовите филадельфийского адвоката».
Дирк Мастер выставил свое лучшее вино, и Элиот, находившийся в приятнейшем расположении духа, пил с удовольствием. Хотя за ужином обычно съедалось намного меньше, чем за официальным дневным обедом, буфет и стол вскоре уставили блюдами с устрицами, печеными моллюсками, окороком, тонкими ломтиками холодного вареного мяса, цукатами и многим другим. Миссис Мастер держалась менее замкнуто. Едва ли будучи поклонницей литературы, она, однако, обнаружила, что Кейт тоже глотала популярные дамские романы, и им нашлось о чем поговорить.
Одна незадача – куда подевался юный Джон Мастер?
Кейт долго обдумывала их новую встречу. Она горько пожалела о своем бездумном смехе – он был не только обиден, но и груб. Ее всегда воспитывали в том духе, что можно исправить любую, даже самую прискорбную ошибку. Поэтому она исполнилась решимости произвести на сей раз лучшее впечатление и загладить вину. Она тщательно готовилась целый час. Отрепетировала беседу, как представляла ее себе, напряженно обдумала все слова, которыми можно исправить наверняка сложившееся дурное мнение о ней, надела простенькое платье в мелкую белую и коричневую клетку, которое очень ей шло.
К своему удивлению, она осознала, что невежество юного Джона Мастера ее ничуть не волнует. Дело было не только в том, что он выглядел как греческий бог, хотя и это, как она с некоторым изумлением признала, имело значение. В нем было нечто еще, те внутренняя сила и честность, которые она превозносила, а также ум – отличный от отцовского, но не заслуживающий насмешки. И странно, непривычно привлекало и трогало то, что греческий бог был раним.
И Кейт стала ждать его появления, едва переступила порог. Она видела, что ждет и отец юноши, пребывающий в некоторой растерянности. Когда же сели за стол, она отважилась спросить у хозяина, присоединится ли к ним его сын.
– Он придет, мисс Кейт, – немного смущенно ответил купец. – Не понимаю, где его носит.
Но вот унесли рыбу, и мясо тоже, а его все не было. И вероятно, не только из вежливости, но и надеясь увидеться с ним вновь, она заявила хозяину – при отце, – что будет рада, если тот в скором времени навестит их в Бостоне со всем своим семейством.
Ее отец редко терял самообладание. Ужас, написавшийся на его лице, держался всего секунду. Но увидели все. Он взял себя в руки быстро, но не вполне вовремя.
– В самом деле! – сердечно воскликнул он. – Вы должны отобедать с нами! В смысле, у нас, когда приедете в Бостон.
– Как любезно, – суховато отозвался его нью-йоркский кузен.
– Мы будем ждать… – заторопился продолжить Элиот, но чего именно он собрался ждать, так и осталось тайной.
Дверь распахнулась, и в комнату ввалился юный Джон Мастер.
Он прибыл не в лучшем виде. Окажись его рубашка такой же белой, как лицо, было бы легче. Но она была в грязи. Волосы всклокочены. Взгляд плавал по комнате, тщетно пытаясь собраться. Джона шатнуло. Он выглядел сонным.
– Боже правый, сэр… – произнес отец.
– Добрый вечер. – Джон как будто не слышал. – Я опоздал?
Затхлый пивной дух от рубашки и изо рта растекся по всей комнате от самого порога.
– Вон отсюда! Покиньте нас, сэр! – заорал Дирк Мастер, но Джон по-прежнему не обращал на него внимания.
– Ага… – Его взгляд остановился на Кейт, которой пришлось повернуться, так как он стоял сзади нее. – Мисс Кейт. – Он кивнул самому себе. – Моя кузина. Милая, славная мисс Кейт.
– Сэр? – переспросила она, едва ли зная, что сказать.
Но ей было незачем беспокоиться, благо кузена понесло. Он шагнул вперед, рискуя грохнуться на пол, но выпрямился, а затем врезался в спинку ее стула, за которую и схватился, чтобы устоять на ногах, после чего склонился через ее плечо.
– Какое милое платье, кузина! – воскликнул он. – Вы сегодня просто красавица! Да вы всегда прекрасны! Моя прекрасная кузина Кейт. Дайте я поцелую вам руку.
И он, перегнувшись через спинку, потянулся к ее руке. Тут-то его и вырвало.
На ее прическу, на плечо, руку и все ее платье в коричневую и белую клетку.
И продолжало тошнить, когда разъяренный отец поволок сына прочь, оставив за собой сцену некоторого конфуза.
Погожим августовским утром, чуть более прохладным, чем несколько дней назад, по Бостон-роуд катил маленький экипаж, увозивший Кейт и ее отца. Позади ударила пушка. Жители Нью-Йорка, нравилось это губернатору или нет, устроили официальный салют в честь Эндрю Гамильтона, который выехал в противоположную сторону – в Филадельфию.
– Ха! – удовлетворенно произнес отец. – Заслуженный салют. Приехать стоило, Кейт, несмотря на вчерашний досадный эпизод. Я искренне сожалею, дитя мое, что ты пострадала от такого непотребства.
– Я не в обиде, отец, – ответила Кейт. – Брата и сестер тоже, бывало, тошнило.
– Но не так, – возразил он твердо.
– Он молод, отец. По-моему, он стесняется.
– Тьфу! – бросил тот.
– Он не разонравился мне, – сказала она. – На самом деле…
– Нам больше незачем видеться с этими людьми, – решительно перебил ее отец.
И поскольку Бостон был далеко, а ее судьба находилась в отцовских руках, Кейт поняла, что больше никогда в жизни не увидит своего кузена Джона.
Когда над Нью-Йоркской бухтой разнесся пушечный грохот и старый Эндрю Гамильтон отбыл, горожане отпраздновали не только победу над продажным губернатором, но и нечто более важное. Элиот Мастер сказал сущую правду. Хотя суд над Зенгером не изменил закона, он показал всем будущим губернаторам, что жители Нью-Йорка и американских колоний вообще воспользуются, не мудрствуя лукаво, естественным правом говорить и писать все, что им вздумается. Этот суд не забыли. Он сделался вехой в истории Америки, и люди той эпохи правильно уловили, куда дует ветер.
Правда, в этом процессе была еще одна примечательная особенность.
Права, в которые верил Элиот Мастер, – права, предъявленные Эндрю Гамильтоном и осуществленные жюри, – проистекли из «общего закона» Англии. Именно англичане единственные в Европе казнили за тиранию своего короля, именно английский поэт Мильтон дал определение свободы прессы, именно английский философ Локк постулировал существование естественных прав человека. Люди, палившие из пушки, осознавали себя британцами и гордились этим.
И все-таки когда старый Гамильтон обратился к жюри, он высказал еще одно понравившееся им соображение. Древний закон, заявил он, мог быть хорош давным-давно в Англии, однако в Америке спустя века он может оказаться и дурным. Хотя никто особо не обсуждал его утверждение, семена были брошены. И эта идея пустила корни и распространилась по бескрайним просторам Америки.
Девушка из Филадельфии
Паренек двигался осторожно. Был майский вечер. Пали тени, и всюду таилась угроза. На улицах, в домах. Знай он заранее о том, что происходит, то по прибытии действовал бы иначе. Но он разобрался лишь час назад, когда в таверне ему объяснил какой-то раб: «В Нью-Йорке ниггеру не сыскать безопасного места. Только не нынче. Будь осторожен».
Ему было пятнадцать лет, и если так пойдет дальше, то это будет худший год в его жизни.
Дела стали плохи, когда ему было десять. В том году умер его отец, а мать сошлась с другим и скрылась вместе с его братьями и сестрами. Он даже не знал, где они теперь. Он остался в Нью-Йорке с дедом, где старик держал таверну, куда часто заглядывали матросы. Они с дедом понимали друг друга. Оба любили и бухту, и корабли, и все морское. Быть может, сама судьба распорядилась при его рождении, когда родители нарекли его дедовым именем: Гудзон.
Но в этом году судьба оказалась жестокой. Старожилы не помнили такой холодной зимы. Бухта застыла. В последний день января в таверну на спор прикатил на коньках один малый. До его деревни было семьдесят миль на севере, и он пробежал их по замерзшей реке. Вся таверна проставила ему выпивку. Это был веселый день, но такой выдался только один. После этого ударили новые холода. Еды осталось мало. Дед заболел.
Затем дед умер и оставил его одного-одинешенька на всем белом свете. Пышных семейных похорон не было. Хоронили в ту зиму тихо. Явились соседи да завсегдатаи таверны, а после ему пришлось решать, как быть дальше.
Спасибо, что хоть выбор был прост. Перед кончиной деда у них состоялся разговор. Держать таверну ему было не по годам, да он и сам знал, чего по-настоящему хочет.
– Тебя тянет в море? – вздохнул старик. – Что ж, в твои годы мне хотелось того же. – И он назвал мальчику имена двух морских капитанов. – Они меня знают. Просто назовись, и о тебе позаботятся.
Тут-то и крылась ошибка. Он был слишком нетерпелив. От таверны он избавился быстро, так как помещение только арендовали. И в городе его больше ничто не держало. Поэтому в начале марта, едва переменилась погода, он решил тронуться в путь. Дед хранил свои скромные сбережения и немногочисленные ценности в сундучке. Гудзон отдал его на хранение лучшему другу деда – пекарю, который жил возле таверны. После этого он был свободен.
Капитанов не оказалось в порту, и он сговорился с другим, так что отбыл из Нью-Йорка семнадцатого числа, в день святого Патрика. Плавание прошло неплохо. Они достигли Ямайки, распродали груз и пустились в обратный путь, взяв курс на Подветренные острова[21]. Но там корабль пришлось ремонтировать. С Гудзоном расплатились, и он перешел на другой, направлявшийся вдоль побережья к Нью-Йорку и Бостону.
Там ему преподали урок. Капитан оказался горьким пьяницей. Они едва достигли Чесапика, а буря уже дважды чуть не потопила корабль. Команде не собирались платить до самого Бостона, но Гудзон еще до Нью-Йорка решил выйти из игры и сбежал с корабля. У него остались деньги за прошлое плавание, и он рассудил, что сумеет прожить в Нью-Йорке до прибытия одного из дедовых капитанов.
Нынешним утром он и удрал. Главным было несколько дней продержаться подальше от порта, пока не уйдет его теперешний корабль со своим запойным хозяином. В конце концов, он был свободным человеком, пускай и негром.
В середине дня он отправился к пекарю. Там он застал пекарского сынка, парнишку своих же лет. Тот почему-то посмотрел на него странно. Он спросил пекаря, но мальчишка замотал головой:
– Он уже месяц как помер. Всеми делами ведает мать.
Гудзон выразил соболезнования и объяснил, что пришел за сундучком. Но паренек лишь пожал плечами:
– Не знаю никакого сундучка.
Гудзону показалось, что он врет. Он спросил, где найти вдову пекаря. Ушла, будет завтра. А можно поискать сундучок? Нет. И тут случилось престранное дело. Особой дружбы между ними не было, но они знали друг друга почти с пеленок. Мальчишка взял и набросился на него, словно прошлого не существовало.
– На твоем месте, ниггер, – сказал он злобно, – я бы держался поосторожнее.
И махнул, чтобы Гудзон шел прочь. Гудзон, входя в таверну, все еще пребывал в изумлении, но встретил раба, который растолковал ему положение дел.
Лучшим выходом было отправиться в порт, но он не хотел натолкнуться на капитана, который, должно быть, уже разыскивал его. В худшем случае можно покинуть город и заночевать под открытым небом. Но ему не хотелось этого делать. Его всерьез беспокоила мысль, что семейство пекаря присвоило его деньги.
Поэтому он пробирался по улицам с великой осторожностью.
Неприятности начались 18 марта. В губернаторском доме загадочным образом вспыхнул пожар, и форт сгорел дотла. Никто не знал, кто это сделал. Ровно через неделю случился новый. Спустя десять дней заполыхал склад ван Занта.
Было ясно, что это поджог. Но с какой целью? Были и кражи. Может, это шайки взломщиков устроили пожары, чтобы отвлечь внимание от своей деятельности? Или за этим стоят паписты? Британцы опять воевали с католической Испанией, и большую часть стоявшего в форте гарнизона послали атаковать испанскую Кубу. Может быть, это испанские иезуиты устраивают хаос в британских колониях? Пожары множились.
И вот при бегстве с одного из них поймали чернокожего раба по имени Каффи.
Восстание рабов! Кошмар любого колониста-рабовладельца! В городе уже случилось одно, в году 1712-м – его быстро подавили, но оно было ужасно, покуда длилось. Во времена более недавние бунтовали на вест-индских плантациях и в Каролине. Всего лишь в прошлом году орды рабов пытались сжечь Чарлстон.
Поэтому, когда городской рекордер[22] начал расследование, подозрение вскоре сосредоточилось на неграх. И не прошло много времени, как он нашел убогую таверну с ирландцем-хозяином, где прятали краденое и часто бывали негры. Затем разговорилась тамошняя проститутка. Ей предложили деньги за показания. Показания были даны.
Существовал легкий способ добиться признания от рабов. Сложить в общественном месте костер, посадить негра, запалить да расспросить. В подобном духе вскоре были допрошены многие рабы, в том числе те, что принадлежали уважаемым людям. Очутившись в огне, двое, один из которых являлся имуществом Джона Рузвельта, дали желаемые показания и начали сыпать другими именами в надежде спастись в последний момент. Никто и глазом не моргнул, а пятьдесят имен уже было названо, и рекордер был готов пощадить их за столь полезные сведения, но только не толпа, которая, движимая собственными естественными порывами, пригрозила взбунтоваться сама, если ей не дадут полюбоваться тем, как поджариваются чернокожие.
Однако тут как раз началось настоящее правосудие. Обвинения сыпались густо и быстро. Любого чернокожего, кто занимался чем-то как минимум подозрительным, бросали в тюрьму. К концу мая почти половина мужского негритянского населения города оказалось за решеткой в ожидании суда неизвестно за что.
Джон Мастер задумчиво взглянул на индейский пояс. Он всегда ему нравился, с детских лет. «Этот пояс завещал мне прадед ван Дейк, когда умирал, – частенько говаривал ему отец. – Он очень ценил его». А потому, когда Джону исполнилось двадцать пять и отец передал ему пояс со словами: «Может быть, он принесет тебе удачу», Джон был тронут и стал хранить его в своем большом, надежном дубовом шкафу. Иногда вынимал и любовался ракушечным узором, но почти никогда не надевал. Однако нынешний вечер был особенным. И он надеялся, что с поясом ему и впрямь повезет.
Сегодня вечером он собрался сделать предложение Мерси Брюстер.
Последние пять лет произвели в молодом Джоне Мастере замечательную перемену. Оставшись красавцем, он вырос и ввысь и вширь. Он больше не считал себя никчемным. Визит бостонских родственников стал поворотным моментом. С утра, после унизительного случая с Кейт, он в первый и последний раз узрел отца по-настоящему взбешенным, и это пошло ему на пользу. Он был так потрясен, что постарался взять себя в руки. Полный новой решимости, он посвятил себя единственному делу, к которому как будто имел способности, и начал с небывалым усердием трудиться на благо семейного бизнеса.
Его отец Дирк был удивлен, но крайне доволен. Дарение вампумного пояса стало знаком доверия к сыну. Джон не свернул с избранного пути, добивался успеха за успехом и ныне уже прослыл состоявшимся купцом. Но он понимал, в чем его слабость. Он знал, что его ум расположен к лени, и ему пришлось умериться в выпивке. Однако он, не питая иллюзий насчет своих недостатков, добродушно принимал и чужие. К двадцати пяти годам Джон Мастер имел широкий и уравновешенный взгляд на человеческую природу.
Поговаривали даже о его политическом будущем. Но у него не лежала к этому душа, так как последние годы городской жизни тоже научили его многому.