Путь Адамова-Слиозберг Ольга
Следствие кончилось.
Я была “разоблачена”.
Следователь составил материал для суда, в котором он доказывал, что я была преступница, подлежащая тяжелому, мучительному наказанию и изгнанию из жизни.
Он был моложе меня. Где-то он сейчас живет. Я думаю, что его даже совесть не тревожит. Ведь он “исполнял свой долг”!
Методы следствия
Теперь я понимаю, что мне на следствии очень повезло. Оно проходило в начале 1936 года, когда женщин били, только когда их дела считались очень важными для следствия. Но уже в 1936 году не стеснялись использовать материнское чувство для своих подлых целей. Меня все время запугивали тем, что детей заберут в разные детские дома, поменяют им фамилии, и я уже никогда не смогу их найти.
В 1937 году методы следствия стали еще более жестокими.
Мой друг Рая Гинзбург была женой старого коммуниста, активного участника Октябрьской революции. Она сама тоже была членом партии с 1917 года и принимала участие в октябрьском перевороте. До 1937 года ее муж был в числе руководителей Челябинской области, кажется, первым секретарем обкома. В 1937 году и его и Раю арестовали и предъявили им тяжелое обвинение в предательстве, шпионаже, терроре, уже не знаю еще в каких преступлениях. Раю терзали, требовали подписать показания на мужа, но она стойко и категорически отказывалась это сделать. Наконец ей дали последний бой: в одну страшную ночь начался семисуточный допрос (мы такие допросы называли “конвейером”). Следователи менялись, а она должна была семь суток без сна отбиваться от их своры. На седьмой день произошло следующее: следователь вышел и не закрыл двери в соседнюю комнату. Рая услышала голос своего четырнадцатилетнего сына Алика, который в чем-то оправдывался. Следователь кричал: “Ты лжешь, мерзавец! Ты будешь говорить правду? Я тебя уничтожу!” – и тому подобное. Потом ей показалось, что ему заткнули рот, и она услышала звук ударов. Это длилось минут десять. В кабинет следователя, где, ни жива ни мертва, сидела Рая, вошел начальник ГПУ[15], который был своим человеком в ее доме и казался ей порядочным. Он сказал ей: “Раиса Григорьевна, вы слышали? Так вот. Подпишите показания на мужа, и я вам даю слово, что завтра отправлю Алика к тетке в Москву. Иначе я не смогу помочь ни вам, ни ему”.
Рая, доведенная почти до сумасшествия семью сутками допроса, ужасом за сына, подписала не глядя все показания на мужа и на себя.
После 1956 года я встретилась с Аликом. Я спросила его, что у него было в ГПУ. Он сказал, что его вызвали и начали ругать за то, что он ходил в семью арестованных товарищей отца и матери, колол дрова, носил воду, в общем, помогал им и отвлекался от своего горя. Следователь кричал на него и ругал, а потом прогнал. Назавтра его действительно отправили к тетке в Москву. Били, очевидно, не его, а палкой по дивану.
Я спрашиваю себя, зачем нужно было так терзать людей, совершать такие преступления против человеческой совести, когда проще всего было бы подделать наши подписи. Очевидно, важно было сохранить эти показания для потомства в оправдание своих преступлений. Недаром на наших делах была надпись: “Хранить вечно”.
В Бутырской тюрьме, куда меня перевели по окончании следствия, я встретилась с молодой женщиной по имени Злата (фамилии не помню). Три месяца тому назад Злата родила двойню. Муж был арестован. Злате дали побыть с детьми и покормить их три месяца. Девочки заболели (неудивительно – мать непрерывно плакала, какое же было молоко?). Одна из двойняшек умерла. Ей было два с половиной месяца. Другая болела. Но три месяца кончились, и Злату арестовали. На допросах ее заставляли давать показания на мужа, ничего общего не имевшие с действительностью. Она отказывалась. Злата просила следователя сказать ей, жива ли ее девочка, выздоровела она или нет. Ответ был один: “Подпишите показания на мужа, тогда я вам отвечу”.
Злата ничего не подписала.
Дар матери
В нашу камеру попали мать и дочь. Это был единственный случай, когда родных не разъединили по каким-то соображениям. Матери было семьдесят лет, дочери – сорок.
Мать, внучка сосланного в Сибирь декабриста, чистенькая, домовитая старушка, очень религиозная, внимательно поглядывала вокруг и только руками разводила. Выслушает какую-нибудь горестную повесть, пожмет плечами и скажет: “Давайте-ка лучше пить чай с сухариками! Я посушила на батарее”. А сухарики аккуратно нарезаны ниткой (ножей ведь в тюрьме не бывает), хорошо высушены, посыпаны солью.
Дочка, Тамара Константиновна, – врач. Материнская порода чувствовалась во всем: сдержанная, внешне спокойная, всегда подтянутая. А выдержка ей была очень нужна: ей вменяли тяжелое преступление по 8-му пункту (террор)[16]. Следователь поклялся добиться признания и применял к ней весь арсенал своих средств. Ее запугивали, били, по пять-восемь суток она сидела в холодном карцере на хлебе и воде за грубость на следствии и запирательство. Вызывали ее каждую ночь, а днем не давали спать. Бывало, придет бедная Тамара Константиновна в восемь часов утра, сядет спиной к двери и сидя хочет поспать. Тотчас окрик: “Не спать!” Так она и мучилась целыми днями. Мать и мы все ее загораживали, а нас отгоняли.
После отбоя, только она ляжет, лязг ключа и голос дежурного: “Собирайтесь на допрос!” При всей своей выдержке она менялась в лице, и слезы катились из глаз. А мать крестила ее и шептала: “Мужайся!”
Дело дочери оборачивалось плохо, несмотря на то что она не подписала ни одного протокола. Много было показаний на нее, бессмысленных, явно выбитых, но вполне достаточных, чтобы обеспечить ей пятнадцать лет. (Их она впоследствии и получила.)
А мать почему-то решили отпустить. Почему, никто не знал. Пути следствия неисповедимы, но по целому ряду признаков было ясно, что ее отпустят. И вот однажды вошел в камеру корпусной и вызвал нашу старушку с вещами. Мы поняли, что на волю. (Так оно и оказалось.) Милая наша старушка раздала в камере все свои вещи – кому расческу, кому зубную щетку, кому теплые носки. Дочери отдала все самое лучшее, а потом перекрестила ее и сказала: “Благословляю тебя материнским благословением и разрешаю, если очень плохо будет, наложить на себя руки. Не надо мучиться. Грех твой перед Богом беру на себя!” Тамара Константиновна целовала ее руку, а мать крестила ее, молилась, и такое чудесное, светлое было у нее лицо, точно дарила она дочери жизнь, а не разрешение на смерть.
Бутырская тюрьма в 1936 году
Через четыре месяца пребывания на Лубянке вечером в двери открылось окошечко и дежурный сказал: “Слиозберг, с вещами!”
Женя Гольцман подошла ко мне: “Видите, я была права, вы идете на волю. Я счастлива за вас. Помните о нас, оставшихся здесь”.
Мы поцеловались. Женя была очень хороший человек. Она действительно радовалась, думая, что я иду на волю. А другие немного завидовали. Я это знаю по себе: и рада за товарища, если ему повезло, и как-то сердце за себя больше болит.
Жени Быховской уже не было в нашей камере. Кончилось следствие, и ее куда-то перевели.
Александра Михайловна была уверена, что я иду не на волю, а в другую камеру. Соня молчала.