Сандро из Чегема Искандер Фазиль
В ближайшее время одна за другой с промежутком в два дня в «Красных субтропиках» появились две статьи, где картина называлась не иначе, как «Трое в пресловутых макинтошах». Было похоже, что для ослабления ее общего вреда кто-то наложил табу на само упоминание цвета макинтошей.
Как только картину стали ругать в печати, нашлись четыре человека, признавших свое сходство с персонажами картины и на этом основании подавших в суд жалобу за оскорбление личности. Кстати, Цурцумия в их число не входил.
Впрочем, сам он на сходстве с персонажем картины никогда и не настаивал, это другие навязывали ему это сходство, а сам он вообще молчал и даже на выставку не приходил. Правда, прислал жену.
Так вот, эти четверо подали жалобу и даже наняли адвоката, нашего местного парня, который потом обо всем нам рассказал. Интересно, что сначала один из них попросил Цурцумия принять участие в жалобе. Он пришел к нему вечером, когда Цурцумия отдыхал на веранде своего особняка, как обычно, сунув ноги в холодильник для усиления умственной работы во время обдумывания коммерческих операций. Цурцумия принять участие отказался, ссылаясь на то, что он вообще суд не переносит как зрелище. Трое из четырех жалобщиков были жителями нашего города, а четвертый подъехал из района. Он оказался директором чайной фабрики из Эндурска. Директор чайфабрики даже не видел картины, но родственники ему о ней написали, что так, мол, и так, пока ты там сидишь на своей чайфабрике, тебя здесь исказил художник. Директор сначала отмалчивался, только спросил у родственников по телефону, кто такие двое остальных на картине. Родственники ответили, что остальных не знают, и спросили, а что он думает по этому поводу.
– Что-то думаю, но это не телефонный разговор, – печально ответил он родственникам и положил трубку.
А думал директор чайфабрики, что все это дело рук райкома (так он потом рассказывал адвокату), что его теперь будут постепенно снимать с работы Так как в Эндурске художественных выставок никогда не устраивали, по-видимому, он решил, что это вроде сатирических окон, которые устраивают во многих городах. Наверное, поэтому он интересовался и двумя другими персонажами картины, может, думал, что там изображены директора других чайных фабрик, и хотел узнать, каких именно.
Оказывается, к моменту открытия нашей выставки он уже имел шесть или семь выговоров от райкома за махинации с чаем. Эти невинные махинации заключались вот в чем. Скажем, привозит колхоз на фабрику сдавать чай первого сорта. Допустим, привезли десять тонн. Фабрика определяет, что восемь из них соответствуют первому сорту, а две проходят по второму. Колхозу спорить некогда и невыгодно (еще к чему-нибудь придерутся), а непринятый чай может быстро испортиться, тогда еще хуже. И он соглашается.
Другой колхоз, у которого недостача по первому сорту, с удовольствием и, разумеется, за соответствующую мзду перепишет эти две тонны на себя, а взамен сдаст нужное количество второго сорта. Дело это стало настолько обычным, что представители некоторых колхозов, привозящих чай, уже сами, так сказать, за собственный счет идут на сделку. Выбракуйте, мол, столько-то тонн, говорят они, но так, чтобы и нам кое-что перепало, мы тоже люди.
Одним словом, все это, конечно, делается, но партийными органами никак не одобряется.
«Государство от этого ничего не теряет», – оправдывался директор чайфабрики на одном из бюро райкома.
«Потому предупреждаем, а не сажаем, – вразумительно отвечали в райкоме, – колхозники тоже люди…»
И вот приехал этот директор чайфабрики жаловаться на художника, а заодно и посмотреть на картину. Но картины на выставке уже не оказалось.
С одной стороны, это его обрадовало, но с другой – разожгло любопытство. Он явился на дом к Андрею, с тем чтобы посмотреть на свое изображение и, может быть, заодно узнать, кто остальные. Андрей сказал, что он его знать не знает и никакой картины показывать не будет.
– Или жаловаться буду, или покажешь, – пригрозил он Андрею.
Андрей рассвирепел и просто вытолкнул за дверь директора чайфабрики.
– Ничего, на суде покажешь! – успел тот крикнуть. В адвокатуре, куда он пришел нанимать защитника, он познакомился с тремя остальными жалобщиками, то ли они там толкались, то ли их адвокат познакомил. Ему ничего не оставалось, как присоединиться к этим троим, тем более они ему показали фотографии картины, правда, черно-белые, но зато довольно больших размеров Тут же, не сходя с места, он себя узнал.
Когда адвокат вплотную взялся за дело (наш парень, кто его не знает), он обнаружил, что обвинить художника в оскорблении своих земляков будет трудно. Оказалось, все трое городских жителей, претендовавших на оскорбительное сходство, в сущности, претендовали на сходство с одним из трех персонажей в синих макинтошах.
Само по себе это совпадение было не столь важным, если бы при этом пострадавшие от сходства были бы похожи между собой, что в жизни случается, конечно. Но как назло, все трое были совершенно непохожи друг на друга и в тоже время каждый из них в отдельности был похож на одного и того же персонажа картины.
– Надо же дойти до такого ехидства, – говорили они по этому поводу.
Адвокат предупредил своих клиентов, что защита художника обязательно воспользуется этим коварным обстоятельством.
– Как же быть? – спросили они у адвоката, раздраженные неожиданным препятствием со стороны собственной внешности. При этом, по словам адвоката, каждый из них оглядывал двух остальных как более виноватых в случившемся.
Тут адвокат сказал, что будет лучше всего, если двое из троих откажутся от обвинения, а третий, присоединив к себе директора чайфабрики (к счастью, он был похож на второго носителя синего макинтоша) и уговорив Цурцумия, если он похож на третьего, подаст совместную жалобу в оскорблении трех самостоятельных личностей.
Никто не мог вспомнить, на кого похож Цурцумия. Этого не мог вспомнить даже тот, который ходил к нему с предложением принять участие в общей жалобе.
– Цурцумия не согласится, – сказал он, – он вообще суд не любит…
– Как не согласится? – удивился директор чайфабрики. – Заставим…
В тот же вечер они пришли домой к Цурцумия. Тот встретил их, сидя на веранде своего особняка с ногами, погруженными в холодильник. Он всегда там сидел. Снова выслушав предложение о совместной жалобе, он спросил:
– Сульфидин знаете?
– Смотря какой, – удивились гости, – сульфидин – лекарство или сын заведующего бензоколонкой, которого тоже зовут Сульфидин?
– Лекарство, – пояснил немногословный Цурцумия, – то, что некоторые организмы его не переносят, знаете?
– Знаем, – удивились гости.
– Вот так же, как некоторые организмы сульфидин, так я не переношу суд, – признался Цурцумия в болезненном свойстве своего организма.
После этого, сколько его ни уговаривали, он твердо стоял на своем. Правда, чтобы смягчить отказ, он устроил хлеб-соль и угостил товарищей по несчастью вместе с их адвокатом. Те приняли приглашение, надеясь во время застолья уговорить Цурцумия.
Но во время застолья не только не удалось угововорить Цурцумия, но и все дело кончилось полной катастрофой. Уговаривая Цурцумия, трое представителей города перешли на самих себя и стали выяснять, кому из них выступать на суде. Решили, что выступать будет тот, кто больше всех похож на модель персонажа картины. Тут выяснилось, что каждый из них себя считает наименее похожим на модель, что привело к взаимным колкостям и даже оскорблениям.
Сначала адвокату удалось спасти дело путем решительного отмежевания от всей городской группы. Он сказал, что пусть все они снимают обвинение, он будет действовать через директора чайфабрики как самого мужественного человека (Он-то понимал, что, сколько ни потроши кошелек директора чайфабрики, до дна никогда не допотрошишься.)
– Я пойду на него один на один, – сказал директор чайфабрики и, вырвав фотографии картины, которые те все еще мусолили в руках, положил их к себе в портфель.
Сказать-то он сказал, но потом ему, видимо, все это не понравилось, и он начал дуться. Дулся, дулся, а потом, в конце вечера, взял да и сказал, что раз так, и он не будет выступать на суде, что напрасно они его заманили к Цурцумия, хотя к Цурцумия его никто не заманивал.
В конце концов, по словам адвоката, они все перессорились и, все свалив на Цурцумия, разошлись по домам. Совершенно успокоившись, директор чайфабрики в ту же ночь уехал к себе в Эндурск, кстати, забыв возвратить, а может и умышленно не возвратив, фотографии их законным владельцам.
Как справедливо говорят радио– и телекомментаторы, так распадается всякий союз, созданный на гнилой идейной основе. И так об этом рассказывал адвокат, уже успокоившись по поводу упущенного директора чайфабрики. Не знаю, говорил ли я о том, что он наш местный парень, когда-то голопузым пацаном вместе с нами бегал на море, а теперь такими делами иной раз ворочает, что страшно подумать.
Последний след общественного негодования по поводу «Синих макинтошей» обнаружился на областном совещании строителей, где начальник одного СМУ сказал, что очень трудно выполнять план, когда художники, вместо того чтобы помогать строителям, высмеивают в глазах рабочих руководство, изображая его как бездельников, целыми днями шатающихся у моря в синих макинтошах.
Но тут, к счастью для Андрея, взорвался один ответственный работник и отхлестал этого строителя, указав, что картина на выставке появилась этим летом, а его строительное управление уже третий год не выполняет план.
Выступление ответственного товарища было понято как строгий намек на прекращение возни вокруг имени Андрея Таркилова. Возня была немедленно прекращена, и Андрей получил несколько хороших заказов. Впоследствии оказалось, что ответственный товарищ никакого намека не давал, а просто раскрыл истинное положение вещей и без того, впрочем, ясное.
Тут, как говорится, у Андрея пошла карта. Через месяц со времени прекращения возни вокруг «Синих макинтошей» картину Андрея «Отдых сборщицы чая, или Потный полдень Колхиды» (ее-то он и писал в деревне) московская комиссия отобрала для всесоюзной выставки.
Правда, по дороге в Москву комиссия почему-то потеряла вторую часть названия картины, но это теперь не имело никакого значения. О ней появилось несколько одобрительных отзывов в центральной печати, но это случилось гораздо позже, зимой.
Зато наша газета, только узнав, что картину Андрея берут на всесоюзную выставку, и при этом имея на руках гарантированный намек на прекращение возни вокруг «Трех макинтошей», дала о ней большой очерк.
Автандил Автандилович этим очерком хотел показать (и показал!), что умеет вовремя подхватить намек, особенно если он строгий, к тому же на всякий случай защищал себя от возможных упреков в преследовании талантливого художника. Такое тоже бывало, хотя и редко.
Очерк писал один наш дуропляс, который ко всем этим сложным задачам Автандила Автандиловича сумел присобачить собственную линию, делая вид, что он расхваливает недозволенного художника, как будто можно хвалить что-то недозволенное.
Между прочим, нашей общественностью, как никто, чуткой к шорохам подсознания и подтекста, сразу же было замечено, что размер очерка на четверть колонки (до подвала) превосходит оба критических выступления. Кроме того, в нем упоминалось и о картине «Трое в синих макинтошах». Правда, о ней говорилось как о неудачном эксперименте, но отсвет более поздней славы как бы слегка облагородил ее вредность. Так или иначе, она снова была названа собственным именем, а не «пресловутыми макинтошами», как было раньше.
Кроме всего, возможно, тут сказалось и то обстоятельство, что теперь, в разгар лета, макинтоши, особенно синие, никто не носил, а сама тема как бы потеряла некоторую актуальность Так или иначе, название картины было полностью и окончательно реабилитировано.
Как известно, в сложных условиях современной жизни не всякие, даже простые, истины можно выразить прямо, чтобы ими тут же не воспользовались наши зарубежные недоброжелатели. Поэтому все мы легко понимаем, или нам кажется, что понимаем, язык намеков, кивков и подмигиваний типографских знаков.
Стоит ли говорить, что очерк о картине Андрея был понят не только как посветление в его личной судьбе, но и как явление с далеко идущими оптимистическими последствиями.
Я, конечно, не очень поверил, что есть какая-то связь между размерами двух критических выступлений и последним очерком Все же просто так, скорее для смеха, я достал подшивку и сравнил. В самом деле, так оно и получилось Как ни крути, а очерк на четверть колонки был больше обоих критических выступлений. Случайность ли это? А кто его знает…
Сам автор мог выполнять тайную волю Автандила Автандиловича, даже не подозревая о ней. Получись очерк чуть поменьше или даже равным размеру двух критических выступлений, тот мог вызвать его и сказать:
«А знаешь, вот эту часть надо развить…»
Ну а если что сократить, и вообще никто ничего не спрашивает. Так или иначе, стало ясно, что грехопадение прощено с бодрящей надбавкой на будущее Именно после всех этих дел мы и выехали в горы.
Теперь мне хотелось бы слегка передохнуть и продолжить рассказ в более спокойных тонах. Дело в том, что я обо всем этом не собирался рассказывать, я только собирался поделиться нашими дорожными приключениями.
Но что получилось? Как только я захотел представить своих спутников в самых сжатых чертах, я вдруг заподозрил себя в попытке скрыть историю «Синих макинтошей» Нет, сказал я себе, я не собираюсь скрывать эту историю, но здесь она просто неуместна. И, чтобы самому себе доказать, что я ничего не собираюсь скрывать, я решил выложить выдержки из книги отзывов Ну, а тут и все остальное как-то само собой вывалилось.
Я это все говорю к тому, что не надо давать никаких обещаний, как рассказывается, так и рассказывай. Ведь что получается? Как только ты даешь обещание, скажем, быть во всем откровенным, сразу же на тебя находят сомнения «А надо ли? А что я, дурнее всех, что ли?» И так далее.
А если ты даешь обещание говорить сжато, то и тут возникают подобные соображения. Сжато-то оно сжато, думаешь ты, но как бы через эту сжатость не пропустить чего-то главного. А кто его знает, что главное? И тогда ты решаешь рассказывать сжато, но при этом ничего не пропускать из того, что потом может оказаться главным. Итак, возвращаюсь к началу моего рассказа, с тем чтобы решительно и без всяких оглядок на прошлое двигаться вперед.
И вот, значит, после недельного отдыха в горах, после ледяного кислого молока, после вечерних дымных костров, после длительных и безуспешных охотничьих прогулок по каменистым вершинам перевалов мы в ожидании машины сидим на стволе старого бука, греемся на солнышке, изредка перекидываясь никчемными пустяками – за неделю обо всем наговорились.
Время от времени мимо нас проходят сваны-лесорубы, возвращаются из лесу домой к своему летнему лагерю, разбитому возле речки. У одних за плечами топор, у других механическая пила. Приблизившись, они здороваются и, окинув нас внимательным взглядом, проходят мимо.
Мне показалось, что они почему-то со мной здороваются дружелюбней, чем с остальными. Но потом, когда один из них обошел меня и оглядел сзади, я понял, в чем дело. Здоровались они не столько со мной, сколько с моим карабином, торчавшим у меня за плечами. А так как у других никакого оружия не было, только у Андрея была мелкокалиберная винтовка, почтительное внимание к моей особе было вполне оправдано.
Наконец возле машин появились люди. Двое полезли в кузов и стали стягивать тросами бревна, лежавшие там. Остальные, всего их было человек восемь, снизу давали этим двоим советы. Судя по несоразмерной громкости голосов, все они порядочно выпили. Через несколько минут двое из них отделились от остальных и направились в нашу сторону.
Один из них, более молодой, был одет в ватные брюки и старую ковбойку с закатанными рукавами. Он был небрит, коренаст и откровенно пьян, что было заметно издали. Второй был маленький, сухонький. Он был в сапогах, в широком галифе и узком черном кителе, наглухо застегнутом. Держался твердо и вид имел военизированный. В руке он сжимал блестящий топорик, напоминающий те самые топорики, при помощи которых домашние хозяйки разрубают мясо и кости.
– Здравствуйте, товарищи, – сказал он несколько скорбным голосом, остановившись со своим спутником возле нас. Мы встали навстречу обоим и поздоровались с каждым за руку. Несколько мгновений он оглядывал нас, отгоняя волны хмеля, помигивая пленчатыми веками и пульсируя желваками на сухом стянутом личике.
Обычно после такого тусклого приветствия спрашивают документы, но он ничего не спросил, а только сел рядом со мной. Возможно, из-за того же карабина он счел меня старшим в нашей группе, что не соответствовало истине, потому что старшим был Котик – и по возрасту, и по званию.
Второй сван, который был откровенно пьян, добродушно посапывая, присел перед нами на корточки, чтобы, видимо, общаться со всеми сразу. У него была тяжелая бычья голова выпивохи и голубые, навыкате, глаза. Время от времени голова у него падала на грудь, и каждый раз, подняв ее, он оглядывал нас с неизменным детским любопытством. Казалось, каждый раз поднимая голову, он заново удивлялся, не понимая, как мы очутились перед ним.
– Откуда будете? – все так же скорбно спросил сван в черном кителе, искоса оглядывая всех.
– Мы из города, а этот товарищ из Москвы, – дружелюбно и внятно сказал Котик, голосом показывая, что запасы его дружелюбия необъятны.
– Здесь что делали? – скорбя и удивляясь, спросил он, повернувшись вполоборота. Одна рука его опиралась о колено, другая, та, что была поближе ко мне, опиралась о ручку топорика. Теперь было ясно, что он вдребадан пьян, но изо всех сил сдерживается. Из всех пьяных самые опасные – это те, что стараются выглядеть трезвыми.
– Мы гостили у колхозных пастухов, наших хороших друзей, – все так же внятно и миролюбиво сказал Котик.
– Имени? – неожиданно спросил черный китель, помигивая пленчатыми птичьими веками. Стало тихо.
– Что значит имени? – в тишине спросил Котик.
– Имени, значит, имени, – твердо повторил черный китель, искоса оглядывая нас. Второй сван, глядя на меня, делал мне какие-то знаки. Я никак не мог понять, что он своими пьяными знаками и кивками хочет мне сказать, и на всякий случай в ответ пожал плечами.
– Я не понимаю вас, – сказал Котик, отстаивая свое скромное право отвечать только на ясные вопросы.
– Здесь в горах несколько ваших колхозов, – наконец объяснил лупоглазый, покачиваясь на корточках, – потому имени спрашивает…
– А, колхоз, – обрадовался Котик и оглянулся: на Андрея.
– Имени Микояна, – едва скрывая раздражение, подсказал Андрей. Вся эта история его начинала раздражать.
– Правильно, – согласился черный китель и, сделав на лице гримаску человека, который знает больше, чем говорит, добавил: – Не обижайтесь, но это надо…
– Что вы! – воскликнул Котик.
– А вы кем работаете? – спросил я у соседа.
– Заместитель лесничего буду, – сказал он важно и стал расстегивать верхний карман кителя.
– Что вы, не надо! – сказал Котик и протянул руку, стараясь помешать ему.
– Шапку там у товарища забыл, – сказал он, ладонью неожиданно нащупав на лбу довольно заметный рубец от шапки. И было непонятно, рубец этот ему напомнил, что нет фуражки, или разговор о должности заставил его вспомнить о существенной части своей формы.
Обстановка явно разряжалась. Теперь заместитель лесничего не опирался на свой топорик как на эфес шпаги, а просто положил его на колени. Кажется, теперь он перестал сдерживаться и осоловел. Он перестал разглаживать на лбу рубец от шапки и, поставив локоть на колено, свесил голову на ладонь и задремал.
Второй сван, словно дожидаясь этого мгновения, усилил свои дурацкие кивки и подмигивания. Наконец я его понял.
– Карабин? – спросил я.
– Продай, – радостно закивал он мне.
– Не продается, – сказал я.
– Тогда махнемся, – вдруг произнес он городское словечко.
– Нет, – сказал я, стараясь не раздражать его, – не могу.
– Я тебе немецкий автомат дам, – торопливо прошептал он, – потому что вот эти русские карабинчики спокойно не могу видеть.
– Нет, – сказал я, стараясь не раздражать его.
– Дай посмотреть, – сказал он и протянул руку. Я вздохнул и снял карабин.
– Зачем тебе карабин, если у тебя автомат есть? – сказал я, стараясь возвысить его автомат за счет своего карабина.
Он щелкнул затвором и заглянул в ствол.
– Автомат для охоты не такой удобный, далеко не берет, – сказал он и поднял голову. – А патроны есть?
– Патроны далеко, в рюкзаке, – сказал я твердо. Видно, он это почувствовал и, прицелившись куда-то, щелкнул курком.
– Вот эти русские карабинчики люблю, – сказал он, неохотно возвращая мне карабин.
Я взял карабин и повесил его за плечо. Я почувствовал облегчение, оттого что все так хорошо кончилось.
– За сколько водолаза можно нанять? – вдруг сказал он.
– Зачем тебе водолаз? – спросил я.
– Одно озеро знаю, – сказал он просто, – на дне немецкое оружие. Водолаза хочу.
Мы рассмеялись, а парень снова задумался. В это мгновение черный китель поднял голову и начал что-то выговаривать своему земляку. Сван, что сидел на корточках, добродушно оправдывался, поглядывая в нашу сторону как на союзников. Черный китель постепенно успокоился и на интонации мелкого административного раздражения замолк.
– Язык не распускай, – сказал он ему в конце по-русски и приподнял топорик с колен.
– Даже спрашивать не буду, – ответил ему на этот раз сван, обратившись к Котику, спросил: – Водолаз сюда имеет право приехать?
– Обманывать не можем, – ответил Котик добродетельно, – но мы в таких делах не разбираемся.
– Что ты говоришь, кацо! – взвился черный китель. – Водолаз как может сюда приехать? Водолаз – государственный человек. Водолаз от моря отойти не имеет права. Ты что – райком, военком, сельсовет?!
– На один день водолаза хочу, – сказал молодой сван, ни малейшего внимания не обращая на эту грозную тираду, – сам привезу и отвезу, как министра.
– А ну скажи, в каком озере лежит? – неожиданно с другой стороны атаковал его заместитель лесничего.
– Э-э, – лукаво протянул молодой сван и помахал толстым пальцем у переносицы, – это мой секрет. Кроме водолаза, никому не скажу.
– Привлеку, – сказал черный китель и, грустно покачав головой, посмотрел на лезвие топорика, словно читая на нем соответствующую статью закона.
– Скажите, – спросил я у него, слегка развеселившись, – для чего вам этот топорик?
В сущности говоря, если б я не заметил на обушке этого топорика нечто вроде металлической печати, я, наверное, не спросил бы его об этом. Мне хотелось узнать, что он, собственно, им делает: скажем, ударом обушка отмечает сухостой или делает какие зарубки, или это просто символ его лесной власти.
Как только я это сказал, рот его сжался в решительную полоску, птичьи веки остановились. Я почувствовал, что допустил самую страшную дипломатическую ошибку в своей жизни. Это было все равно что во время аудиенции у короля неожиданно щелкнуть пальцем по короне и спросить:
«А для чего эта штука, старина?»
Он медленно встал, отошел на несколько шагов, повернулся и, прижав топорик к бедру, неожиданно взвизгнул:
– Граждане, документы!
– Товарищ, вы его не так поняли, – сказал Котик и, встав, с виноватой улыбкой стал подходить к нему.
– Граждане, документы! – снова взвизгнул черный китель и даже сделал шаг назад, чтобы не допускать с Котиком личных соприкосновений. При этом он чуть не наступил на второго свана. Во всяком случае, он столкнул его с корточек, и тот сел на землю, в дурашливом недоумении растопырив руки: мол, вот что делает со мной власть, но при чем я?
Даже сваны, стоявшие у машины, услышали его голос и на несколько мгновений примолкли.
– Гено, – крикнул один из них и, видимо, спросил, в чем дело. Гено снизу вверх оглядел маленькую гневную фигуру помощника лесничего и что-то сказал в том духе, что шутки с ним плохи.
В самом деле, все это приобретало дурацкий оборот.
Черный китель шутить не собирался. Я заметил, что косточки на его кулаке, сжимавшем топорик, побелели.
Из нас четверых документы были только у Котика и у Володи. Володя уже рылся в рюкзаке. Котик протягивал свой документ. Это была красная книжечка – удостоверение лектора обкома партии. Обычно она в затруднительных случаях хорошо воздействовала, особенно если крупным планом подавать обком партии и не слишком обращать внимание, что он там лектор, да еще внештатный.
Человек в черном кителе подержал в руке книжечку, бросил несколько взглядов с фотографии на оригинал и вернул ее хозяину. Видно, она на него произвела хорошее впечатление.
– А эти сопровождают? – спросил он и кивком головы объединил нас.
– Да, сопровождают, – сказал Котик с улыбкой и положил книжку в карман.
Человек в черном кителе медленно оглядел каждого из сопровождающих. И в этой медленности проявлялось уважение к своей должности. Володя, стоя, протягивал ему свой паспорт, но он не взял его. Андрей продолжал сидеть, несколько картинно развалясь, глядя на помощника лесничего с полупрезрительной усмешкой.
– Паспорт на карабин, – сказал он кротко, когда взгляд его дошел до меня. В груди у меня екнуло. Никакого паспорта на карабин у меня не было. Я одолжил его у своего родственника, бывшего начальника городской милиции.
– Паспорта нет, – сказал я.
– Как нет? – заморгал он пленчатыми веками, отказываясь меня понимать.
– Карабин не мой, – сказал я, – я его одолжил.
– Ничего не знаю, – воскликнул он, взбадриваясь, – может, одолжил, может, убил, может, отнял…
– Я знаю, – вмешался Котик, – он одолжил его у своего родственника, бывшего начальника городской милиции.
– Вот эти русские карабинчики, – сказал второй сван, глядя снизу вверх, – клянусь своими детьми, я больше всего на свете люблю.
– Ничего не знаю, конфискую! – вскрикнул человек в черном кителе.
– Ну что вы, товарищ, – миролюбиво вразумлял его Котик, – как можно, что мы скажем его родственнику, когда приедем?
– Ничего не знаю, тем более бывший начальник милиции, – сказал он, все-таки оставляя маленькую лазейку для более широкой информации.
– Один хороший русский карабинчик, – восторженно сказал второй сван, – я уважаю больше, чем два немецких автомата.
– Язык не распускай! – прикрикнул на него черный китель, на что тот не обратил ни малейшего внимания.
– Его родственник, – сказал Котик, при этом Андрей весь перекорежился, – уважаемый в городе человек, и ему будет неприятно узнать, что вы конфисковали его карабин.
– Ха! Уважаемый! – воскликнул черный китель и всплеснул топориком. – Если уважаемый, зачем сняли?
– Его не сняли, он на пенсию ушел, – сказал Котик.
– Не мое дело, – опять затвердел черный китель, – прошу передать карабин для выяснения принадлежности.
– Не вздумай дать, – сказал Андрей по-абхазски, – потом не получишь.
– Карабин я вам не дам, – сказал я очень твердо, потому что не чувствовал в себе этой твердости, – не вы мне его давали.
– Задерживаю вместе с карабином! – отрезал он и снова вскинул свой проклятый топорик. И дернуло ж меня за язык! Промолчи я насчет его топорика, ничего бы не было. Я пожал плечами.
На грузовиках завели моторы, и они медленно, задним ходом стали выезжать на дорогу. Сваны шли за грузовиками, словно подгоняли их вперед.
– Нам пора, – решительно сказал Андрей и встал.
– Подождите, – приказал помощник лесничего, но, видно, он не ожидал такой решительности.
– Не горячись, Андрей, – бросил Котик по-абхазски.
– Мы тоже едем, – неожиданно сказал черный китель. Он несколько растерянно провел рукой по волосам.
– Это ваше дело, – холодно сказал Андрей и пошел дальше. Небольшого роста, коренастый и длиннорукий, он сейчас был похож на медвежонка.
Черный китель стал о чем-то просить молодого свана, как можно было догадаться, принести из дома, где они пировали, забытую фуражку. Дом этот, видный отсюда, стоял на той стороне реки, примерно в двадцати минутах ходьбы.
Молодой сван как раз подымался с земли и, распрямляясь, вдруг схватился за спину и громко охнул, как от внезапного прострела, не то вызванного просьбой помощника лесничего, не то самостоятельного. В обоих случаях жест этот показывал на неисполнимость этой маленькой просьбы.
Мы двинулись к машинам. Шоферы вышли из машин и вместе с остальными сванами дожидались нас.
– Я же не отбираю это ружье, – кивнул лесничий более миролюбиво на спину Андрея. Мне показалось, что неудача с фуражкой несколько улучшила его тон. – А почему? Потому что карабин – боевое оружие.
– То-то же у вас здесь с автоматами бегают за оленями, – сказал Андрей, обернувшись.
– Как только обнаружим, отбираем! – крикнул ему черный китель.
– Знаем, у кого отбираете, – сказал Андрей не оборачиваясь.
– Не задирайся, Андрей, – крикнул ему Котик по-абхазски.
– Мать его растак, – ответил ему Андрей на том же языке не оборачиваясь.
– Или отдаст карабин, или задержу в сельсовете до выяснения, – сказал черный китель с новой твердостью. Видимо, он уже забыл о неудаче с фуражкой или его вдохновила близость остальных сванов. Мы подошли к машинам.
– Как можно, – тихо возразил Котик, давая знать, что не стоит доводить до слуха остальных это непристойное, хотя, возможно, и случайное недоразумение, – мы же не оставим своего товарища…
– Ваше дело, – сказал черный китель громко, как бы силой голоса отвергая версию о непристойности или тем более случайности недоразумения, – пусть кто-нибудь привезет хозяина карабина.
Этого еще не хватало! Молодой сван, восторженно кивая на мой карабин, выложил остальным суть дела. Несколько сванов сразу же заклокотало, обращаясь к черному кителю, и, как мне показалось, заклокотало доброжелательно по отношению ко мне.
Но тут черный китель вступил с ними в спор, время от времени бросая на меня злые птичьи взгляды, после чего обращал внимание сванов на свой топорик, который якобы я успел осквернить своим вопросом. Сваны оглядывали топорик, ища на нем скрытые следы осквернения.
Из всех сванов только один высокий старик с искривленным, как мне потом объяснили, ударом молнии ртом, сразу же стал его поддерживать. Он бросал на меня еще более злые взгляды, чем сам черный китель. Это был хозяин дома, у которого все они сейчас гостили.
Потом по дороге я узнал, почему он так злился на меня. Оказывается, у сванов, которые живут здесь почти на окраине альпийских лугов (а он один из представителей этих нескольких семей), давняя вражда с нашими пастухами.
Альпийские луга, куда несколько наших долинных колхозов перегоняют скот, эти сваны считают спорными, потому что сами они живут здесь рядом, и они им очень удобны.
А спорными они их считают потому, что во время войны сюда из колхозов, естественно, никто не перегонял скот, и после войны довольно долгое время нечего было перегонять. К тому времени, когда колхозы оправились, сваны привыкли эти луга считать своими. В первый год дело чуть не дошло до поножовщины. Теперь они смирились, но неприязнь осталась.
Я об этом так подробно говорю, потому что, если б не этот старик, который терпеть не мог пастухов из долинных колхозов вместе с их гостями, или если б он целый день не угощал остальных сванов, чаша весов могла бы перетянуть на мою сторону. Свою небольшую, но вредную роль могла сыграть и та молния, которая по какой-то мистической случайности когда-то влетела ему в рот и, может быть, навсегда его ожесточила. Так или иначе, он угощал всех моих доброжелателей, и они в конце концов притихли и перестали спорить.
Правда, нам предстояло двигаться в одну сторону, и это нас временно сблизило. Котик, судя по всему, довольно удачно обрабатывал огромного свана из тех, что защищали меня, а потом отступились. Котик сел вместе с ним в одну кабину и крикнул мне:
– По дороге что-нибудь придумаем…
Меня, как почетного преступника, посадили в первую машину, остальные ребята устроились во второй. На подножках слева и справа от кабины устроились оба свана, те, что к нам подходили. Любитель русских карабинчиков стоял слева, а горный страж, теперь и мой страж, стал с моей стороны.
Когда нас усаживали, я предложил ему сесть в кабину со смутным расчетом загнать его тем самым в моральный тупик. Несмотря на мои уговоры, он с твердым достоинством отказался влезать в кабину, тем самым не давая поймать его на взаимном великодушии.
– Как можно, вы гость, – сказал он важно, давая знать, что соблюдение обычаев есть продолжение соблюдения законов и наоборот.
Я снял с плеча карабин, влез в кабину и уселся, поставив его между ног. Скинул полупустой рюкзак и задвинул его в угол сиденья.
Машина тронулась. Несколько сванов во главе со стариком, что поймал ртом молнию, стояли впереди машины. Мой страж что-то прокричал старику, по-моему, попросил присмотреть за его фуражкой, пока он приедет. Старик ничего ему не ответил, и мы поехали дальше.
Положение мое осложнялось тем, что я сейчас вообще не собирался ехать до города. Я собирался доехать только до нарзанного источника, где отдыхал дядя Сандро. Мы с ним договорились там встретиться, и я думал провести несколько дней на водах в обществе дяди Сандро. Источник был расположен гораздо выше сельсовета, и даже если бы мне с помощью моих друзей удалось там освободиться от моего стража, все равно было неприятно среди ночи тащиться назад к источнику.
Мы медленно двигались по лесу. Солнце еще не село. Лучи его дозолачивали листья буков и каштанов, тронутые ранней горной осенью, и блестели на нержавеющей зелени пихт.
Свежий дух слегка забродившей зелени время от времени влетал в кабину, как бы в награду за достаточно зловонный запах араки, исходивший от моего сопровождающего, когда при толчках машины его голова слегка всовывалась в кабину.
Машина трудно двигалась по неровной колее, местами каменистой, местами перевитой обнажившимися корнями деревьев. Огромная тяжесть в кузове иногда так раскачивала корпус машины, что казалось, она вот-вот перевернется и раздавит кого-нибудь из стоящих на подножке. Шофер то и дело тормозил и переключал скорости.
Моего стража от этих раскачивании и взбалтываний явно развезло. Он смотрел на меня тем всепрощающим взглядом, каким смотрят люди, когда им хочется рвать. Пару раз, встретившись с ним глазами, я предложил ему занять мое место, но он, прикрывая пленчатые веки умирающего лебедя, отказывался.
Взгляд его делался все более всепрощающим, и я стал бросать на него умоляющие взгляды в смысле простить меня за карабин. Сначала он меня не понимал и, взглянув на меня с некоторым недоумением, бессильно прикрывал пленчатые веки. Потом понял и не простил.
«Ты видишь, мне и так трудно, а ты еще пристаешь», – говорил он взглядом и бессильно прикрывал пленчатые веки.
«Ну что вам стоит? Ну я больше не буду!» – канючил я взглядом, дождавшись, когда он приоткроет глаза.
«Ну ты видишь, что мне и так трудно, а если я нарушу закон, мне будет еще трудней», – объяснял он мне затуманенным взглядом и бессильно опускал пленчатые веки.
Мы выехали из леса, и машина пошла по дороге между глубоким обрывом и скалистой мокрой стеной, с которой стекало множество водопадиков в тонкой водяной пыльце. Когда машина в одном месте близко подошла к стене, мой страж почему-то посмотрел наверх, словно собирался там кого-то приветствовать. Но приветствовать оказалось некого, и он, неожиданно откинувшись, подставил голову под водяную струйку. И потом каждый раз, когда попадалась достаточно удобная струйка, он ловко откидывался и ловил ее головой. И уж оттуда, из-под струйки, в легком светящемся нимбе водяной пыльцы, успевал бросить на меня сентиментальный и в то же время недоумевающий моему удивлению взгляд.
Освежившись, он перенес топорик из правой руки в левую и освобожденной рукой, достав из кармана платок, стал утирать им лицо и волосы.
Держаться одной рукой за бортик открытого окна кабины да еще сжимать в этой же руке топорик показалось мне настолько неудобным и даже опасным, что я решил помочь ему.
– Дайте, я подержу, – кивнул я на топорик. Отчасти это было обычной для всякого преступника тягой к месту преступления, но был и расчет. Этой новой дерзостью, уже после того как я был достаточно наказан за старую дерзость, я как бы доказывал ему, что и старой дерзости не существовало, во всяком случае, не было злого умысла, а было глупое щенячье любопытство.
Он перестал протирать голову платком и долго смотрел на меня скорбным взглядом, все время покачиваясь и дергаясь вместе с машиной и все-таки не упуская меня из своего поля зрения.
Потом он, продолжая смотреть на меня, пригладил ладонью мокрые, жидкие волосы, перенес топорик в подобающую ему правую руку. Казалось, взгляд его старается определить, можно ли за повторное оскорбление назначить новое наказание.
Я слегка заерзал, но взгляд его вдруг потеплел. Казалось, он решил: нет, повторного оскорбления не было, а была глупость.
– Давайте в кабину, – сказал я.
– Ничего, мы привыкли, – ответил он и отвел глаза.
– Вы знаете, – сказал я, – я не могу доехать до сельсовета.
– Почему? – спросил он.
– Мне надо у источника сойти.