Сандро из Чегема Искандер Фазиль
– Десять лет назад, – пояснил Андрей, – когда я нашел это святилище, мы послали в Москву на экспертизу несколько наконечников. Специалисты по металлу, определив наличие примесей в выплавке, не смогли расшифровать состав этих примесей.
С наконечниками в руках и без мы пощелкали друг друга возле святилища. Я взял на память несколько наконечников с наиболее шаловливыми формами смертоубийства, и мы пустились в обратный путь.
Теперь мы шли более краткой дорогой, отсекая ненужные холмы. Вдруг на склоне одного из них я увидел ослика. Пока я подходил к нему, он с печальным любопытством меня оглядывал. Это был темный ослик с мышастым брюхом и светлыми арлекинистыми пятнами у губ и глаз. Эта арлекинистость морды ослика показалась мне знакомой, но я никак не мог припомнить, кого именно он мне напоминает. Я погладил его длинноухую морду, потрепал по гривке, и он вел себя так, как будто соскучился лично по мне.
Когда я пошел дальше, он как собака последовал за мной. Такой привязчивости я не ожидал, и это меня обрадовало. Тем более что у меня никогда не было последователей. Пусть будет хотя бы один такой последователь, думал я, оглядываясь и видя, что ослик топает за мной.
Мы с Андреем слегка разбрелись. Он шел по ложбине, а я шел по верхней части холма. Холм, по которому я шел теперь с осликом, неожиданно превратился в каменистый обрыв.
Здесь спуститься было невозможно, и я повернул обратно, чтобы присоединиться к Андрею. Я думал, что ослик сделает то же самое, но он, дойдя до края обрыва, остановился и уставился в пространство. Я несколько раз окликал его, но он даже не обернулся. Я не поленился вернуться, подошел к краю обрыва и, взяв его за голову, попытался сдвинуть его с места. Он не сдвинулся ни на шаг. Тогда я ухватился за его шею и попытался загнуть ее в обратную сторону. Шея не сгибалась. Сочетание арлекинистой морды с жестоковыйностью усилили признаки какого-то знакомого писателя, но я так и не смог его вспомнить.
В состоянии глубочайшей задумчивости ослик стоял над обрывом и глядел в пространство. Почему он так охотно шел за мной, а теперь заупрямился? Что ему открылось? О чем он задумался? Или он разочаровался во мне, потому что я не рискнул лезть в пропасть? Сколько загадочных вопросов может породить один осел! Рискуя остаться без единственного последователя, я присоединился к Андрею.
Мы вернулись к пастушеской стоянке. У входа в нее Бардуша расщеплял топором толстую пихтовую ветку.
– Ну как, нашли? – спросил он и, врубив топор в расщеп, выпрямился.
Я вынул из кармана наконечники и показал ему. Из балагана вышел Чанта и тоже стал рассматривать их. Оба, прикладывая жало наконечников к своей груди, подивились высокому качеству их смертоносности.
Вдруг раздался топот и на зеленом откосе луга появились ослики. Не ускоряя и не замедляя темпа, а главное, не сбиваясь с него, они пересекали луг. По-прежнему, круто наклонив голову с выражением дьявольской усмешки, впереди мчалась пепельная ослица, мчалась, ни разу не оглянувшись, в полной уверенности, что никто из поклонников, пока жив, не остановится и не выйдет из игры. Теперь ослик в рыжих клочьях шел первым за ослицей, а мышастый замыкал шествие.
Я вспомнил ослика, встреченного на обратном пути, и сказал об этом пастухам.
– Это наш осел, – оживился Чанта, – мы его уже два дня ищем. Его закусали остальные ослы, и он сбежал. Где ты его встретил?
Я объяснил, насколько это было возможно.
– Надо будет Кунту послать за ним, – сказал он, – как бы его медведь не зарезал.
– А почему они его закусали? – спросил я. Чанта промолчал, а Бардуша расхохотался.
– Ревнуют, – сказал он, – видно, он нашей ослице приглянулся.
«Значит, они все-таки иногда останавливаются», – подумал я.
Поближе к вечеру, хотя и раньше времени, Кунта пригнал телят и сказал, что один теленок куда-то исчез.
– В щель провалился, – заметил Бардуша, – больше деться ему было некуда. Сейчас пойду поищу.
Он вошел в балаган и вышел оттуда с фонариком и мотком веревки. Я присоединился к нему. Когда мы уходили, Чанта уже разъяснял Кунте, где и как найти сбежавшего ослика.
Мы прошли луг и, овеваемые холодом ледника, подошли к нему. Ноздреватый снеголед местами отливал старческой желтизной. Трухлявая мощь ледника. Осколки скал и камней здесь и там были впаяны в его поверхность. Он кончался вымоиной, в глубине которой глухо журчали талые воды. Освещая фонариком дно, Бардуша медленно двигался вдоль нее.
– Вот он, – сказал Бардуша, когда мы прошли уже метров триста. Он лег на траву и поглубже сунул руку с фонариком в вымоину. В жидком свете я едва различил подобие живого существа.
Сделав петлю на конце веревки, Бардуша сказал:
– Если теленок сломал ногу, поужинаем свежей телятиной… Но я думаю, он соскользнул…
Вручив мне фонарик, Бардуша лег на траву и стал опускать веревку. Теленок лежал на дне, и Бардуша долго не мог накинуть ему на голову петлю. Наконец продел!
Это был, вероятно, редчайший случай в истории, когда при помощи петли не душили, а пытались спасти от смерти. Бардуша осторожно затянул петлю и, встав на ноги, начал плавно вытягивать веревку. Тело теленка приподнялось и пошло вверх. Бардуша, равномерно перебирая руками, тянул веревку. Так тянут ведро из колодца, когда боятся расплескать воду.
Весь мокрый, полузадохшийся теленок появился над вымоиной. Бардуша вытащил его, стянул петлю с шея и поставил его на ноги. Бедный теленок упал, но открыл глаза и чихнул. Бардуша ощупал его ноги и убедился, что теленок их не сломал.
Я вполне искренне отказался от свежей телятины, ибо это было милое существо с припухлыми росточками рожек, с коричневой шерстью и белым пятном на боку, отдаленно напоминающим Гренландию на школьном атласе.
– Будет жить, – сказал Бардуша и, приподняв теленка, взвалил его на плечи, – он там пролежал не больше двух часов.
Когда мы пришли к стоянке, Чанта и Хасан-Хозе уже доили коров. Бардуша нашел глазами мать этого теленка и, подойдя к ней, поставил его рядом. Теленок стоял, пошатываясь. Корова стала облизывать его. Теленок все стоял, пошатываясь, и уже казалось, что корова удивляется его равнодушию к ее вымени. Бардуша подошел к нему и, приподняв, поставил возле вымени. Теленок остался безразличен. Бардуша ткнул его мордой в сосец. Теленок не мог вспомнить, что надо делать. Бардуша приподнял его голову одной рукой, а другой, нажав на сосец, выцедил ему на губы струйку молока. Теленок облизнулся. Бардуша выцедил еще одну струйку. Теленок ожил. Бардуша сунул ему в рот сосец, и теленок, наконец вспомнив, как это делается, зачмокал, толкаясь головой в вымя.
…На этот раз Кунта вернулся во время ужина.
– Нашел? – спросил Чанта.
– Пригнал, – ответил Кунта.
– Ай, мой Кунта, – сказал Чанта поощрительно, – что бы мы делали без тебя! Присаживайся поближе к огню.
– Он охотно повернул или упрямился? – спросил я.
– Я его палкой огрел, и он повернул, – сказал Кунта и, присев у огня, принялся за ужин. Однако после нескольких глотков, видимо, решив, что у меня нет исчерпывающего представления о предмете, добавил: – Осел хорошую палку уважает.
После ужина и долгого сидения у жаркого костра, когда пастухи стали устраиваться спать, я вышел из балагана. Из-за горы подымалась луна. Мохнатые, влажные звезды были непривычно ярки, как это бывает только в горах. Вдали бледным привидением светил ледник. Бодрая прохлада пронизывала тело. Журчал ручей.
И вдруг налетел знакомый топот. Из-за бугра вымчали тени осликов и понеслись невидимой линией своего круга. Я пересчитал их, пока они пробегали по лугу, и понял, что мой ослик прощен и допущен к великому марафону. Однако разглядеть, какое он там место занимает, было совершенно невозможно.
Несколько утомившись удивляться их неутомимости, я вошел в балаган и лег спать.
Книга 3
Глава 22 Бармен Адгур
– Сейчас, Зиночка, мозги мне пудрить не надо! Ты знаешь – заказ-маказ я не люблю. Принеси все самое лучшее, что у вас есть, чтобы я с хорошими людьми поужинал, немножко выпил и от души провел время. Теперь иди!
Я что хотел сказать? Вот это, кто выдумал, что у меня два сердца, если где-нибудь его найду, клянусь мамой, в живом виде скушаю. Кому-то интересно распространять эти слухи. Но я рано или поздно дойду до этого человека, потому что догадываюсь кто. Среди наших ребят тоже немало ишаков попадается.
– Как это так, – они говорят, – ты мог выжить, если в тебя попало шесть пуль и тем более одна прошла через сердце? Оказывается, у тебя, Адгурчик, два сердца, зачем ты это от своих ребят скрывал?
– Слушайте, – говорю, – у меня одно сердце, и оно разорвется от горя, если вы так будете говорить. Неужели вы, мои друзья, местные ребята, столько раз от меня принимали хлеб-соль и я от вас столько раз принимал хлеб-соль, и вы можете поверить в это дефективное чудо?
Во-первых, я выдержал шесть пуль, потому что наш род вообще отличается жизненностью. Во-вторых, пуля, которая прошла через сердце, прошла во время сжатия сердца и фактически его не тронула. Современная медицинская наука установила, что раз в сто лет такое бывает. Пуля, которая проходит через сердце, раз в сто лет проходит в момент сжатия, понимаете, сжатия, и человек остается живым. Это все равно, что на рублевую облигацию выиграть машину «Волга».
Но разве всем объяснишь. Люди приходят в бар, и некоторые по глупости спрашивают:
– Это правда, Адгурчик, что у тебя два сердца?
И мне бывает больно оправдываться за то, что я не умер. Клянусь мамой, если специально не пошел на Маяк, где расположена наша бойня. Там работает наш знаменитый мясник Мисроп. Забойщик. Старику под восемьдесят лет, но нам, молодым, десять очей вперед даст, потому что каждое утро пьет стакан свежеубойной крови.
И вот я ему все рассказываю, как родному отцу. И Мисроп мне говорит:
– Я слышал про твое геройство, Адгурчик. Но от такого человека, как твой отец, учти, я другого сына не ожидал. И твою мать я знаю хорошо. Наша эшерская женщина в прекрасном доме выросла, прекрасная хозяйка, и братья ее все еще там живут как богатые богатыри.
И теперь я тебе, как старый мясник, откровенно скажу, что за всю свою жизнь я не видел не только парного сердца, но парной селезенки не видел. И только в тысяча девятьсот тридцать шестом году мне попался черный бык с двумя желудками.
– Дорогой Мисроп, – говорю, – черный бык с двумя желудками в тысяча девятьсот тридцать шестом году какое отношение имеет к моему горю? Черный бык с двумя желудками в тысяча девятьсот тридцать шестом году означает другое – будет тридцать седьмой год, и Сталин всех сожрет.
– Я это сразу понял, – говорит Мисроп, – и гаданье по бычьей лопатке то же самое показало. Но тогда ничего не мог сказать – время было такое. Так что, дорогой Адгурчик, насчет четвероногих отвечаю всем имуществом своим, а у мясника, сам понимаешь, кое-какое имущество есть. Но насчет людей я ничего не знаю, потому что я старый мясник, имею дело с животными. А насчет людей тебе может сказать хороший доктор или кто-нибудь из бериевских палачей, которые сегодня гуляют по бульвару как тихие пенсионеры. Одного-двух я тебе сам могу показать, но они, конечно, никогда не признаются, что делали с живыми людьми.
Вы, дорогие друзья, можете подумать, почему я, политически развитый бармен, часто вспоминаю бериевских палачей, когда это сейчас официально не рекомендуется? Потому что эти аферисты принесли столько горя нашей цветущей Абхазии, что мы, патриоты, еще тысячи лет не забудем об этом.
В тридцать седьмом году мой дядя работал председателем сельсовета в селе Адзюбжа. Однажды приезжает туда человек из органов и говорит: собрать колхозников на доклад. И вот мой дядя вместе с председателем колхоза собирают людей. Человек двести собрали. Слава богу, многие не пришли. И вот этот человек делает доклад о международном положении, а потом в конце говорит:
– Колхозная политика была неправильная. Вы должны выступить против нее, а мы вас поддержим оружием.
Вы чувствуете, какую провокацию бросает? Но крестьяне к этому времени, слава богу, битые, кое-что понимают. Молчат. «Да» не говорят и «нет» не говорят. Расходятся. И что же? В течение двух ночей всех, кто был на собрании, вместе с председателем колхоза и сельсовета забрали. Что им пришили? Попытка вооруженного восстания против колхозного строя.
А моему дяде, потому что он ничего не подписал во время допроса, глаз выбили. Но он о себе не думал. Он, бедный, мучился, потому что своими руками тянул колхозников на собрание. Но разве он знал, что так будет? И что интересно – тех крестьян, которые с прибором положили на колхозное собрание, не тронули. Взяли только тех, которые пришли на собрание. Всем дали по червонцу, и почти никто из них не вернулся из Сибири. Но мой дядя вернулся. Я же говорил, что вообще наш род отличается жизненностью. А кто ответит за выбитый глаз дяди?
Но вот, дай бог ему здоровья, приходит двадцатый съезд. А дядя жил тогда с нами. Помогал нам как родной отец, потому что папа умер через два года после войны. И когда наступил двадцатый съезд, к нам из Чегема приезжает мой двоюродный брат, работающий там учителем средней школы.
– Дядя, – говорит, – наше время пришло. Теперь ты мне покажи следователя, который выбил тебе глаз, потому что даже в библии сказано: око за око.
– Нет, – говорит, – сынок, не покажу. Ты слишком горячий, ты на одном глазе не остановишься. Но я плачу не за свой глаз, а за тех крестьян, которых своими руками тащил на собрание.
– Дядя, – серчает мой двоюродный брат, – ты ни в чем не виновен, история виновата, но мы, твои племянники, должны отомстить за тебя.
Но дядя так ему ничего не сказал, и он уехал. Я тогда совсем мальчик был. Но вот приходит двадцать второй съезд, дай бог ему здоровья, а я в это время в армии. И я пишу дяде из армии.
– Дядя, – пишу, – опять наше время пришло. Как советский десантник, как отличник боевой службы жду встречи с твоим следователем.
Но дядя так мне его и не показал. И вскоре он умер, потому что день и ночь думал о крестьянах, которые, замерзая в Сибири, может быть, говорили между собой:
– Что мы ему такого плохого сделали, что он нас тащил на это собрание?
Разве я это когда-нибудь забуду? Вот так они очистили все наши долинные села. И теперь нам говорят:
– Хватит вспоминать про бериевщину! Сколько можно?
А я говорю:
– Еще тысячу лет будем вспоминать и не хватит!
Но я теперь возвращаюсь к своему личному горю. Правда, мясник Мисроп меня поддержал, но этого мало. Люди продолжают приходить в бар и мучают вопросами за второе сердце. И я уже решил поехать в Москву, нанять хорошего профессора и получить у него справку, что человек вообще два сердца не может иметь. Тем более некоторые приходят в бар и, пользуясь шуткой, мацают, извините за выражение, как пидара, чтобы послушать второе сердце. Я хотел получить такую справку, снять с нее копию у нотариуса и прилепить в баре к стенке:
– Читай сам, если грамотный!
И тут как нарочно ко мне в бар приходит один пожилой человек с женой и пьет коньячок, запивая турецким кофе. Ничего так пьет, симпатично. Я смотрю на него, а у меня глаз охотничий, и думаю: физиономия клиента тянет на профессора.
– Извините меня, – обращаюсь я к нему, – вы случайно не профессор или у вас только видимость?
– Да, – говорит, – я профессор.
Жена тоже улыбается и кивает.
– Извините меня, – говорю, – но по какой отрасли?
– Я, – говорит, – доктор медицинских наук.
– И профессор, – говорю, – медицинских наук?
– Да, – говорит, – а что?
И тут я ему рассказываю про свое горе и прошу ответить на вопрос:
– Бывает у человека два сердца или нет?
– До сих пор, – говорит, – я никогда не встречал в медицинской литературе, но в жизни все может быть.
– Как, – удивляюсь я, – вы доктор медицинских наук, вы профессор этих же наук, неужели вы точно не знаете, может быть у человека два сердца или нет?
– В жизни, – говорит, – все может быть.
– Вот от этого он и пьет, – добавляет жена.
И так я опять остаюсь со своим горем. Теперь я расскажу, все, как было, потому что вы друзья дяди Сандро, а это для меня все. Тем более вам это могут здесь рассказать в искаженном виде, как будто у меня два сердца.
Клянусь мамой, клянусь моими двумя детьми, если хоть одно слово неправда. В том же баре я тогда работал. В тот день горевестник сообщил, что в Чегеме умерла моя двоюродная бабушка, то есть моей материной матери сестра, так считается по нашим обычаям.
Ей как раз исполнилось девяносто лет, и она умерла. И мне было ее очень жалко, потому что она была такая добрая старушка и я в детстве часто жил у них дома.
Вообще у меня такой организм – когда умирает старый человек, мне его больше жалко, чем молодого. Молодых тоже жалко, но не так. Такой у меня организм. Я так думаю: когда человек долго живет, он уже привыкает к жизни, и вдруг приходится умирать. А молодой еще не так привыкает к жизни и ему легче умирать. Поэтому молодые чаще бывают с душком – рискуют.
Когда я служил в десантных войсках, у меня друг был один. Виктор звали. Русак. Мы с ним жили как братья. Такой здоровый парень был, что ему прозвище дали – Водолаз. Вот это был парень! Что такое бздунеус – вообще не понимал! В самой ужасной ситуации он говорил свое любимое слово: «Нормалевич!» – и любое хулиганье в воздухе таяло.
Бедный Виктор, царство ему небесное, погиб. Стропы запутались, и парашют не раскрылся. Я прыгнул раньше. Только голову подымаю, вижу, летит как камень. Клянусь мамой, клянусь моими двумя детьми, если он не крикнул в последний раз:
– Нормалевич, Адгур! – и врезался в землю. Я тогда чуть от горя с ума не сошел. И тогда меня замполит вызвал и сказал:
– Дорогой Адгур, есть правительственное задание. Отбираем добровольцев на Кубу. Поедешь?
– Конечно, – говорю, – поеду. Что мне здесь делать, когда у меня лучший друг погиб.
Тогда был как раз карибский кризис. Мы пробыли на Кубе около двух месяцев. Ничего там такого особого не увидел, тем более нас никуда не пускали. Только океан, как я заметил, имеет преимущество цвета над нашим морем, но люди нищие. Все же я там немножко развеялся от своего горя. И теперь чуть что я говорю себе: «Нормалевич!» И любой мандраж проходит. Сейчас давайте выпьем, дорогие друзья, за упокой его души, моего Виктора… Вот так…
Так вот, значит, в Чегеме умерла бабушка. Я сдаю выручку директору и говорю ему за полчаса до закрытия бара, что я сегодня уйду пораньше в связи с нашим домашним горем.
– Пожалуйста, – говорит, – Адгурчик, иди, но я с тобой должен поговорить по одному делу. Давай минуты две посидим, выпьем, а потом пойдешь.
Сейчас какое настроение пить, когда в Чегеме бабушка лежит мертвая, и мы завтра рано утром всей семьей туда собираемся поехать.
Но что поделаешь? Во-первых, директор. Во-вторых, человек намного старше меня. Он разливает коньяк, но я не пью. Просто для приличия две-три капли проглотил. Слушаю, что он говорит. А он какую-то ерунду говорит. Вспоминает дело трехлетней давности, которое я уладил. А он так говорит, как будто я его родственника обидел. Но во-первых, я это дело давно закрыл, а во-вторых, почему ты три года молчал, а сейчас вспомнил про своего родственника?
В конце концов еле отделался от него, извинился и встал.
– Ну ладно, – говорит, – иди, раз у вас такое горе, а я потихоньку закрою бар и тоже уйду домой.
И вот, как сейчас помню, иду из бара приблизительно так в десять или пятнадцать минут двенадцатого. Как обычно. Прошел три квартала и прохожу мимо парка по темной улице. Вот этого горсовета, извините за выражение, маму тоже имел. Почему фонари не могут поставить? Всю жизнь одно и то же слышу: «Новый ГЭС пустили, новый ГЭС пустили, а в городе электричества все меньше и меньше».
А-а-а! Вот эти иностранцы, которые сели за тот стол, – немцы из ГДР. Они всегда заказывают только шампанское. Наше шампанское уважают. Больше ничего не уважают. За одной бутылкой могут весь вечер просидеть.
В прошлом году у меня шухерная встреча была с двумя немцами из ГДР. Молодые. Муж и жена. Они проходили мимо нашего дома и вдруг увидели во дворе медвежью шкуру, которую моя жена повесила на солнце. Этого медведя я три года назад убил над Сухумгэсом. И вот жена этого немца, они по-русски немножко говорили, вошла во дворе и стала спрашивать:
– Чья это шкура?
И соседи привели их в нашу квартиру. Вижу, этой молодой немочке шкура моего медведя очень понравилась.
– Пожалуйста, – говорю, – по нашим обычаям, я ее вам дарю.
Они обрадовались, а муж стал снимать золотые часы, чтобы мне подарить, но я, конечно, отказался.
– Наоборот, – говорю, – раз вы пришли в мой дом, я вас должен угостить.
Жена накрывает на стол. Я вынимаю из холодильника три бутылки шампанского, и мы садимся. А между прочим, жена, когда узнала, что я подарил эту шкуру, обрадовалась, хотя виду не показала. Она мне уже дырку в голове сделала через эту шкуру.
– Зачем нам, – говорит, – эта шкура. Она пиль собирает, и я не успеваю ее чистить… Лучше купим палас…
Моя жена как цыганка палас любит. Но я от души подарил им свою шкуру. Между прочим, моя жена «пыль» не может сказать. Она говорит «пиль», потому что из Эндурского района, а там никто правильно по-русски не может говорить. А между прочим, у нас в районе даже женщины правильно по-русски говорят.
И вот мы сидим пьем шампанское, закусываем, разговариваем. Они очень быстро накирялись. И эта молоденькая немочка, видно, я ей тоже понравился, вдруг встает, садится ко мне на колени и начинает меня целовать. Оказывается, у них это принято, а я не знал. Муж ее спокойно смотрит, а моя жена обалдела. С одной стороны, гости – ничего не может сказать. С другой стороны, ее мужа целует чужеземная женщина. И вот моя жена смотрит, смотрит и ничего не может сказать. А я от смеха умираю, потому что эта немочка меня целует, а моя жена смотрит как египетская мумие.
– Что смотришь, – говорю, – ты тоже его целуй!
Одним словом, хорошо провели время, но они захмелели и, главное, еще выпить хотят, но я не могу поставить на стол новые бутылки. Боюсь, совсем опьянеют. Хоть и ГДР, но все же иностранцы. А я же знаю – КГБ не дремлет.
В конце концов я эту шкуру хорошо упаковал, и они начали уходить. И эта немочка все время спрашивает, что бы нам прислать из Германии. А жена мне тихо по-абхазски подсказывает:
– Попроси, – говорит, – люстру «Дрезден». Мода.
– Цыц, – говорю, – ничего не надо!
Выхожу с ними на улицу, ловлю такси до гостиницы «Тбилиси», где они жили, и аккуратненько довожу их до номера.
Но я отошел от своего рассказа, глядя на этих гэдээровцев. О! Я же говорил, что они только шампанское уважают! Вот и принесла им официантка одну бутылку. Теперь будут весь вечер сидеть над ней.
И вот, значит, я иду из бара по темной улице мимо парка. Приблизительно так в пятнадцать – двадцать минут двенадцатого, не больше. Вдруг меня догоняет какая-то машина, останавливается и кто-то кричит из нее:
– Адгур, садись в машину!
Я оглядываюсь – белая «Волга», но не могу понять чья. Думаю: наверное, наши ребята едут кутить куда-то и меня с собой хотят взять. Подхожу сказать, что у нас в семье горе и я кутить не хочу и это даже неприлично, если кто-нибудь узнает. Вижу – совсем незнакомые люди. Вах! Сразу понял – дело пахнет керосином. Но меня тоже на дирхор не возьмешь.
– Садись, – говорит один из них и открывает заднюю дверцу.
– Зачем, – говорю, – я сяду в машину, когда я вас не знаю и знать не хочу.
И быстро отхожу вперед, чтобы посмотреть номер. Смотрю – вах! – машина без номера. Дело, думаю, плохо, но мандража не чувствую, за поясом, что скрывать, мой генеральский парабеллум. Быстро захожу на тротуар, потому что там кусты олеандров прикрытие дают.
Слышу – опять догоняют. Останавливаются. Трое выскакивают на тротуар и неожиданно все трое стреляют в меня. Семь-восемь выстрелов дают с десяти шагов и две пули навылет проходят через грудь.
Думают, уложили. Но я на ногах и быстро иду дальше, потому что улица темная, а их трое. Нет, думаю, здесь бой принимать невыгодно, за углом железная телефонная будка. Думаю, там продержусь и милиция близко, прибегут на выстрелы.
Когда я не упал от их выстрелов, они растерялись и дали мне уйти почти до угла. Но тут они пришли в себя.
– Стой! Стой! – кричат и, покамест я за угол завернул, еще один залп дают и еще две пули пробивают меня. И что интересно – все пули навылет.
Ну, думаю, суки, подождите, посмотрите, как стреляет советский десантник. Забегаю за угол, подхожу к телефонной будке и вытаскиваю свой парабеллум. Как только увидели, что я достаю свою пушку, все трое легли на тротуар. Я высовываюсь из-за будки и хочу стрелять. Но чтобы ваши враги в вас так стреляли, как я могу стрелять. Оказывается, правую руку мне перебили – не могу поднять пистолет. Клянусь мамой, от обиды чуть не заплакал.
Вот они, аферисты, негодяи, всадившие в меня четыре пули, сейчас лежат передо мной на тротуаре, а я не могу свой генеральский парабеллум поднять. Что делать? Все же три раза стреляю в асфальт, чтобы взять их на бога, и теперь даю драпака. А что делать? Чувствую, что еще одну пулю, может, выдержу, а дальше не знаю.
Увидев, что я побежал, они за мной. Решили, что у меня патроны кончились. Бегу. Они за мной. Но скорость у меня, конечно, не та. Все же четыре пули. Дают еще один залп, и еще одна пуля пробивает меня. И что интересно – эта тоже навылет.
Слава богу, думаю, милиция рядом. Подбегаю, а там уже человек шесть милиционеров выскочили и слушают выстрелы как любители легкой музыки. Вместо того чтобы бежать на выстрелы, как положено настоящей советской милиции.
Подбегаю, а они у меня вырывают парабеллум и связывают руки наручниками.
– Что вы мне наручники надеваете, – кричу, – я никуда не убегу. Там за углом белая «Волга» без номера, и из нее вышли трое аферистов, чтобы убить меня.
Только я это сказал, вижу, один из этих троих высовывается из-за угла.
– Вот он! Вот он! Держите его! – кричу.
А они окружили меня, а туда ни один человек не идет. И вдруг вижу – он сам выходит из-за угла и нахально приближается. Я ничего не понимаю и сгоряча кричу.
– Он звал меня в машину! Он больше всех стрелял! Держите его!
А меня они еще плотнее окружают, а я уже горячусь и сам не знаю, что кричу. А этот подходит к нам, вынимает из кармана пистолет, как убийца Кеннеди, и, протянувшись через милиционеров, упирается пистолетом мне в подмышку и стреляет, издевательски говоря.
– Да замолчишь ты когда-нибудь или нет!
И что интересно – именно эта пуля застряла внутри меня, а все остальные навылет. А моего убийцу никто не хватает. И тут я начинаю кое-что кумекать. У-у-у, думаю, да тут все куплены!
Извините на минутку. Зиночка, видишь, вон там за угловым столиком, где пятеро сидят? Пошли им пять бутылок шампанского, я вижу, они опохмеляются. Не говори, кто послал, пусть сами догадываются. Немножко загуляли, но ничего. Наши, местные ребята.
Значит, на чем я остановился? Да. Я понял, все купленные. Другой бы на моем месте сразу понял. Но я только сейчас это понял. Доверчивый!
И вот вводят меня к дежурному лейтенанту. Слава богу, вижу, знакомый парень, сто раз ко мне заходил и хлеб соль от меня принимал. Ну, думаю, этот поможет, если они его еще не купили. Но рядом с ним стоит какой-то майор, который сразу же мне не понравился. Я лейтенанту все рассказываю и вижу, что он мнется в мою пользу. Но этот майор ему мешает.
– Ты врешь! – кричит майор – Ты устроил вооруженное нападение на работников милиции, и ты за это ответишь!
И хоть у меня руки в наручниках, я разрываю рубашку, открываю грудь, а там все в крови.
– Интересно, – говорю, – получается, товарищ майор. Я устроил нападение и ни разу ни в кого не попал, а в меня вогнали шесть пуль.
А майор нервничает, потому что лейтенант мнется в мою пользу и тем более видит мою невинную кровь.
– Нечего, – кричит, – здесь представление устраивать!
И с ходу бьет меня ладонью по лицу. Тут, клянусь мамой, я все на свете забыл, и, хотя правая рука у меня не действовала, видно, я левой поднял обе руки и от души наручниками в лобяру врезал этому бериевскому майору. Он упал, и тут я потерял сознание. Как они в это время меня не убили – не знаю. Вернее, знаю – были уверены, что сам умру. А может, лейтенант помешал – ничего не могу сказать. Прихожу в себя – чувствую, в машине куда-то везут, а наручники сняли.
– Куда везете? – спрашиваю.
– Спокойно, – говорит какой-то парень в белом халате, – это «скорая помощь», мы тебя везем в больницу.
Но после белой «Волги» с этими аферистами разве я могу поверить белому халату? И тут я себе говорю:
«Нормалевич, Адгур, тут все куплены, больше сознание терять нельзя».
В самом деле привозят в больницу. Врачи крутятся, вертятся возле меня, а кто куплен, кто не куплен – ничего не знаю. Но, как настоящий десантник в тылу врага, уже выработал тактику: делать вид, что не реагирую, а сам все слышу, все вижу сквозь прищуренные глаза, изучаю обстановку.
Одним словом, рентген-менген, возят меня на коляске туда-сюда, вверх-вниз. Одни врачи удивляются, что я все еще жив, другие говорят: «К утру умрет», а третьи говорят: «Может, выживет…»
А я думаю: «Нормалевич, главное не терять сознание…»
И тут врачи начали обсуждать, почему я не умер. И я впервые услышал термин – сжатие.
– Видно, во время сжатия сердца прошла, – решили они.
Положили меня на операционный стол, и тут я делаю вид, что пришел в себя.
– Товарищ хирург, – говорю, – извините, но под общим наркозом я не позволю делать операцию.
– А-а-а, – говорит, – пришел в сознание. Я вообще не собираюсь делать наркоз, потому что пуля близко под кожей.
– Тогда, – говорю, – давайте.
Одним словом, пулю вытащили, сделали перевязку и отправляют в палату. Опять делаю вид, что потерял сознание, если купленные врачи надеются, что я умру, пусть надеются.
Привозят меня и кладут в отдельную палатку. Ага, думаю, почему это меня как министра кладут в отдельную палатку? Значит, думаю, что-то хотят сделать, когда я усну. Без свидетелей. Продолжаю притворяться.
Через пять минут входит молоденькая сестричка и хочет мне сунуть градусник под мышку. Приходится открыть глаза.
– Девушка, – говорю ей тихо, – мне уже туда сунули пистолет. Может, хватит?
– Ах, извините, – говорит девушка, – я ошиблась подмышкой.
– Ничего, – говорю, – девушка, только сначала поставьте этот градусник себе.
– Зачем? – говорит и смотрит на меня как будто чистыми глазами. Но я тоже не виноват, потому что не могу понять: куплена она или не куплена?
– Потому что, – говорю, – милая девушка, если этот градусник взорвется у меня под мышкой, мои родственники тоже люди, и ваша молодая жизнь попадет под сокращение.
– Что вы, что вы, – говорит девушка, – я этот градусник хорошо знаю, я его вынула из своего ящика.
– Могли подсунуть, – говорю.
– Хорошо, – говорит, – я его поставлю себе.
– Поставьте, – говорю, – но учтите, если подорветесь, я не отвечаю.
И она ставит себе градусник, и мы потихоньку продолжаем разговаривать.
– Бедненький, бедненький, – говорит девушка, – что они с вами сделали, что вы стали такой подозрительный.
– Еще бы, – говорю, – девушка… Если к тебе подъезжает белая «Волга» без номера и оттуда выскакивают три человека и стреляют в тебя как в перепелку, а ты бежишь от них в руки милиции, и когда ты в руках милиции, к тебе подходит убийца, сует под мышку пистолет и, сказав издевательские слова: «Да замолчишь ты когда-нибудь или нет!» – стреляет в тебя, а милиция его не хватает, потому что он работник милиции, поневоле станешь подозрительным.
Так мы поговорили минут пятнадцать. Я нарочно не спешу, потому что думаю, если у них все плохо работает, взрывное устройство тоже может опоздать. Но уже понимаю, что девушка не куплена. Наверное, они решили: подумаешь, медсестра, зачем ее покупать!
Девушка меряет мне температуру и очень удивляется: тридцать шесть и шесть. Но я так и знал. И я ей говорю!
– Я вижу, вы чистая, честная девушка. Объясните мне, почему меня как министра положили в отдельной палате? Я хочу скромно лежать в общей палате.
– Ой, – говорит девушка, – у нас все палаты переполнены, люди даже в коридорах лежат.
– Тем более, – говорю, – за что мне такая честь? Я простой бармен, а не какой-нибудь там инструктор горкома или инспектор горторга.
– В этой палате, – отвечает мне девушка, – лежал один человек, но он два часа тому назад умер, и сюда никого не успели перевести.
Ага, думаю, девушка, сама того не зная, выдает тайну фирмы.
– А что, – говорю, – девушка, в этой маленькой палатке все умирают?
– Нет, – отвечает девушка, – изредка.
Изредка! Но изредка мне тоже не нравится.
– Знаете что, девушка, – говорю, – попросите дежурного врача, чтобы меня перевели в общую палату.
– Хорошо, – говорит девушка, – я попрошу, но навряд ли он разрешит. Сейчас три часа ночи – больных нельзя беспокоить.
Но я ее очень прошу и при этом даю ей свой домашний адрес записать, чтобы утром забежала к жене и все рассказала. Тем более если что-нибудь со мной случится.
– Ничего, – говорит девушка, – с вами не случится. У вас даже удивительный организм, чтобы после таких ран выдерживать нормальную температуру. Когда вас привезли, многие врачи считали, что вы умрете.
– Некоторые купленные в белых халатах все еще этого ждут, – говорю, – но с вашей помощью, сестричка, они этого не дождутся.
Она выходит, а я думаю: если дежурного врача уже купили, он, конечно, не разрешит перевести меня в общую палату. Зачем им свидетели?
Но все же гора с плеч упала, потому что я больше всего волнуюсь за похороны бабушки. Если дома не узнают, что со мной, на похороны никто не поедет. А если моя мать, жена, сестры, дети на похороны не поедут – это будет позор по нашим обычаям. Бабушку, конечно, похоронят и без нас, но это будет позор перед родственниками и односельчанами.