Московский полет Тополь Эдуард
– Вот и летите! Там будете концерты давать.
– Да! – победно усмехнулась шатенка. – Там будем концерты давать! Для того и летим.
Женщина-капитан ничего ей не ответила. Она взяла у ребенка скрипку и смычок, осмотрела пломбочки на них. Все было в порядке, не придерешься – маленькие свинцовые пломбочки с печатью Министерства культуры СССР висели на тонких стальных проволоках, обжимая гриф скрипки и смычок, как маленькие кандалы. Капитан положила скрипку и смычок в футляр и ушла, бросив взгляд на иностранцев, стоявших рядом.
«Заканчивается посадка в самолет, следующий рейсом номер двести двадцать восемь по маршруту «Москва – Вена», – снова прозвучало по радио.
Боже, подумал каждый из нас, неужели сейчас мы действительно улетим от всего этого? От проверок, досмотров, запретов и фашистских охранников этого коммунистического рая?
Девочка взяла свою скрипку и пошла с матерью к выходу на посадку. Но здесь был затор. Оказывается, наши испытания еще не кончились. Оказывается, даже здесь, в последнюю минуту уже при выходе на посадку, нас подстерегала еще одна ловушка. Таможенники, стоявшие при арке микроволновой проверки на металл, остановили молодую актрису.
– Стойте! Что у вас на руке?
– Как что? Обыкновенное кольцо. Обручальное.
– Но вы же едете одна!
– Да, я развелась с мужем. Но вывезти кольцо я имею право.
– Нет, это контрабанда.
– Какая контрабанда? Что вы! Нам разрешено иметь при выезде женских украшений не дороже 250 рублей.
– Это кольцо стоит дороже.
– Что вы! Оно стоит 120 рублей.
– У вас есть справка из магазина? Ах, нет справки? Значит, вы не летите. Мы снимаем вас с рейса за провоз контрабанды.
– Но у меня же билет!
– Это нас не касается. Можете оставить кольцо и лететь. Иначе – нет.
Что делать? Что делать людям, когда у них уже отобрали все еще раньше, а самолет в Вену – вот он, за окном, и до отлета всего восемь минут, а эти молодые таможенники смотрят на вас спокойными глазами мародеров? Да подавитесь вы этим кольцом, нате!
И красивая актриса, ломая пальцы и морщась от боли, рвет кольцо с тонкой руки и швыряет им, собираясь идти наконец на посадку.
– Нет! – усмехаются они. – Это не все. Раз вы отдали кольцо, значит, вы признали, что это контрабанда. И в таком случае платите штраф за попытку провоза контрабанды – сто рублей. И спешите, самолет сейчас улетит. А за вами люди стоят…
– Но у меня нет рублей! – отчаянно восклицает актриса. – Откуда? Ведь советские деньги нельзя вывозить!
– Платите долларами. Вы же поменяли на доллары девяносто рублей. Вам дали за них в банке сто тридцать шесть долларов. Вот и платите сто тридцать шесть долларов. И быстрее, мы из-за вас самолет задерживать не будем. Давайте ваши доллары, быстро!
И растерянная актриса какими-то заторможенными, как в ступоре, движениями отдает им последние деньги, а они прячут за щеки свои ухмылки, а в карманы ее кольцо и ее доллары. И если вы не были ярыми антисоветчиками до отлета, то вы станете ими в эти дни, когда это «прекрасное» государство, уже не стесняясь, показывает вам свое истинное лицо мародера.
А часы идут – шесть минут до отлета, пять…
Мы нетерпеливо топчемся у спуска на летное поле, как вдруг на лестнице, ведущей из таможенного зала, появляется странная процессия: два грузчика, сцепив руки замком, несут сидящую на их руках девяностолетнюю старушку, седую и легкую, как одуванчик. Они вносят ее на второй этаж, сажают в кресло, подходят к таможенникам и объясняют, что старуха летит к своим детям в Израиль, но она парализована, вот справка от врача, а вот квитанция об уплате за «сервис» – они отнесут ее прямо в самолет. Конечно, мы все понимаем, что эта старушка заплатила грузчикам бешеные деньги за сервис и они поделятся с таможенниками. Потому те согласно кивают, грузчики возвращаются к старушке, берут на руки и вне очереди, впереди всех нас, несут ее на посадку.
И вот когда мы выходим на летное поле, а потом подъезжаем автобусом к самолету и до трапа остается десять шагов, старушка-одуванчик вдруг властно останавливает своих носильщиков:
– Отпустите меня! Отпустите!
Недоумевая, они приспускают ее к земле, а она вдруг с мучительной натугой разгибает свои тонкие парализованные ножки, становится на них и идет, шатаясь, к самолету. Мы все бросаемся к ней, боясь, что она упадет, кто-то подхватывает ее под локоть, но она отнимает свой старческий локоток и жестко говорит:
– Не надо! Я сама уйду с этой земли!
И сама, поверьте, сама – мы только шли по бокам старухи, – поднялась в самолет по трапу.
Господи, подумал я, какую же силу ты даешь порой этому маленькому народу и какую же ненависть надо было скопить к этому государству, чтобы он мог вот так разогнуть парализованные ноги, встать наконец и уйти с этой земли!..
– He! You are workin hard [Эй ты, надорвешься]!
Отжимаясь от земли, я увидел перед собой шнуровку тупоносых черных ботинок и задрал голову вверх. Надо мной, заслонив солнце, стоял полицейский в отглаженных брюках; на его широком поясе висели пистолетная кобура, резиновая дубинка, коробка с патронами, уоки-токи, стальные наручники и кожаный планшет.
– В чем дело? – спросил я не вставая.
– Встань…
Я встал, краем майки утер пот со лба. Полицейский был выше меня на голову и вдвое шире в плечах.
– Твое гражданство?
– США. А в чем дело?
– Ты живешь в этом районе?
– Да. На Cто восьмидесятой улице. А что?
– Ты видел этого мужика? – Полицейский достал из планшета фоторобот – портрет не то негра, не то испанца.
– No, – сказал я.
– Посмотри внимательно! – приказал он.
– Тут не на что смотреть. Вы даже не знаете, он черный или испанец.
Полицейского это озадачило.
– Откуда ты это знаешь?
– Глянь на эти губы, – сказал. – Это губы черного или испанца?
Полицейский посмотрел на фоторобот.
– Well… – сказал он в затруднении. – Н-да… Кажется, ты прав. Ты кто по профессии?
– Я писатель.
– Писатель? Если ты писатель, чего ты надрываешься, как спортсмен?
– Я собираюсь в командировку в Россию.
– Ясно. У них там столько же преступности, сколько у нас?
– Больше.
– Да ладно! – не поверил полицейский. – Я видел Горбачева по телику. Он замечательный мужик, не так ли?
Я поглядел на полицейского снизу вверх. Ему было лет сорок, у него была красная шея и конопатое лицо огайского фермера, но акцент негритянский – скорее всего от постоянной работы в Гарлеме. Прочесть ему лекцию о России и Горбачеве или не ввязываться в дискуссию? Эти американцы знают о России столько же, сколько я о Тунисе или Индонезии.
– Может быть… – сказал я уклончиво и кивнул на фоторобот, который полицейский уже прятал в планшет. – А кто это?
– Насильник и перевозчик наркотиков. А наркоманы есть в России?
– Конечно. Наркоманы, насильники, грабители, рэкетиры и даже мафия. И плюс – КГБ.
– Так зачем туда ехать в таком случае?
– Я должен.
– Ладно. Желаю удачи. Только будь там осторожен.
– Thanks, – сказал я и побежал домой – через туннель, где валялся черный бродяга с вывалившимся из ширинки членом, по загаженной бетонной дорожке вверх – мимо разворованных и сожженных автомобилей, по Сто восьмидесятой улице, мимо ватаги черных и испанских подростков, которые при красном светофоре стремительно набрасываются на машины и мыльной пеной замазывают стекла еще до того, как водители успевают сказать, нужно ли им мыть машину… Потом, задыхаясь, я взбежал по пыльной лестнице дома, где я жил теперь у Максима, – мимо груды мусорных мешков на каждой лестничной площадке…
Еще не вставив ключ в замочную скважину, я услыхал за дверью телефонный звонок. Никто не снимал трубку – Максим еще с ночи ушел в церковь к утренней службе. Второй звонок, третий. Наверно, это Лиза по поводу денег или у Ханочки простуда. Быстрей!
Наконец я открыл три замка на обшарпанной двери, вбежал в квартиру, огляделся – где же этот f… телефон? С некоторых пор я обнаружил, что стоит мне поговорить даже недолго по-английски, как я мысленно перехожу на английский, и особенно на мат.
Телефон стоял в кухонной раковине. Я схватил трубку.
– Алло!
– Mister Plotkin? – сказал бодрый мужской голос.
– Yes.
– Это Барри Вудстон из Вашингтона, из Международной ассоциации журналистов. Поздравляю! Я был в советском посольстве, хотел получить визы для нашей делегации. И – вы не поверите! – ни одна виза не готова, кроме вашей! Только ваша! Так что готовьтесь! Вполне может случиться, что вы поедете один и будете представлять там всех нас! Ха! Ха! Ха! Вы рады?
– Yes, thank you [Да, спасибо]… – сказал я помертвевшим голосом и сел на стул. Я все понял. Еще ни одному туристу, а тем более русскому эмигранту, советское посольство не давало въездной визы так быстро. Обычно они тянут до последнего дня и даже натуральным американцам дают визу лишь за несколько часов до вылета. А мне – за неделю! Все ясно, они оформили мне визу раньше всех, потому что для КГБ я «the Most Wanted Man» – тот, кого разыскивают. То есть все мои ночные страхи подтвердились! КГБ хочет заполучить меня в СССР, а эти девчонки-секретари в посольстве случайно прокололись и выдали своих боссов. Но как же мне теперь отказаться от поездки? Ведь японцы уже заплатили три тысячи долларов за мой билет и за отель в России. Где я возьму деньги, чтобы вернуть им такую сумму?
– Так что увидимся в аэропорту! – бодро сказал в трубке голос Барри Вудстона из Вашингтона. – Пожалуйста, приезжайте туда за два часа до вылета, хорошо?
– All right… – без голоса отозвался я. И сидел, не опуская трубку и не слыша, что в ней уже давно гудят гудки отбоя.
…Он уже был в автобусе, который подъехал к выходу на летное поле, чтобы везти нас к самолету. Высокий крупный шатен лет тридцати восьми – стальные глаза, квадратный подбородок боксера, нос, как у Хруща – картошкой, политбюрошная шляпа, узкий серый галстук и потертый пиджак на бычьей груди, расширенный пистолетной кобурой, спрятанной под мышкой, – стоял в этом промороженном, в белом инее на заклепках, автобусе, стоял, возвышаясь у первого ряда кресел, и молча наблюдал, как мы рассаживаемся. Ася, маленькая скрипачка, влезла в автобус первая и побежала вперед, чтобы сесть у окошка, как это любят дети. Но он жесткой, сильной рукой отодвинул девочку назад – без единого слова, как вещь. Он стоял лицом к нам, как статуя на площадях народных гуляний, все эти пятьсот метров между аэропортом и самолетом. А в самолете прошел в самый конец салона и сел в последнем ряду, чтобы видеть нас на протяжении всего полета.
Но нам уже было наплевать на него!
Мужчина, у которого отняли серебряные вилки, сказал громко и вызывающе:
– Я не понимаю! Они что – боятся, что мы угоним этот самолет обратно в Россию?
Жена испуганно дернула его за рукав:
– Тихо! Не дразни их. Черт с ними!
– Но я уже свободный человек! – воскликнул он.
– Этого я еще не знаю… – осторожно ответила она.
И действительно, почему даже в самолете нас посадили отдельно от остальных пассажиров… СССР – страна всеобщего равенства, и в советских самолетах теоретически нет деления на первый и второй класс. Тем не менее в первом салоне огромного «Ту-124» летели всего четыре советских дипломата, отстраненно-надменных, в одинаковых серых костюмах (даже проходя через наш салон в туалет, они старательно избегали встречаться с нами глазами, делая вид, что нас не существует). В третьем салоне были только иностранцы – австрийцы и немцы. А мы, двадцать семь измочаленных эмигрантов, включая грудного ребенка, парализованную старуху, умирающего от лейкемии одесского сварщика, 16-летнюю девчонку с распухшими от поцелуев губами и пятилетнюю скрипачку, оказались в полупустом среднем салоне. Единственным советским пассажиром, который летел с нами, был наш вышибалоподобный страж. Он сидел в одиночестве на шести задних сиденьях. Между нами было несколько рядов пустых кресел, и через эту нейтральную полосу он, словно лагерный часовой, молча наблюдал, как из третьего салона к нам приближались два австрийца – они оказались врачами и примчались спасать умирающего от лейкемии. Таможня так и не разрешила отцу этого парня взять для него лекарства. Теперь этот обреченный гигант лежал на двух сиденьях с откинутыми спинками, припав к кислородной подушке, а его отец и мать каждые пять минут трогали его желтые, как из слоновой кости, босые ноги, торчащие из штанин, – проверяли, не холодеют ли.
Австрийцы-врачи, открыв свои докторские чемоданчики, бессильно лепетали что-то по-немецки, отец больного отвечал им на идиш, а позади них, в следующем ряду, сидела молодая толстая жена сварщика с младенцем. Почему-то этот крикливый ребенок, часами изводивший нас своим ором на вокзале, мгновенно умолк, едва мы вошли в самолет. Возможно, он родился антисоветчиком и там, в СССР, от всего советского у него были колики в животе. Или, может быть, с молоком матери ему передавалась и ее нервозность – то-то в Шереметьеве он с отвращением выталкивал изо рта ее большую синюю грудь. Едва мы зашли в самолет, как малыш вдруг смачно засосал эту же грудь своими плотоядными губами и через минуту уснул, зарозовев щечками…
Девять семей, двадцать семь человек, включая двух старух и младенца, – неужели в КГБ считали, что мы представляем опасность для других пассажиров? И в чем, собственно, могла заключаться эта опасность?
– Интересно, у него пистолет справа под мышкой, – вдруг громко сказал задира мужчина, у которого отняли серебряные вилки. – Значит, он левша!
– Заткнись! – локтем толкнула его жена.
Но тот продолжал как ни в чем не бывало:
– Понимаешь, я читал в «Неделе», в рубрике «Люди редких профессий»: такие охранники самолетов должны заранее наметить, в кого они начнут стрелять в случае инцидента. Он просто обязан это сделать – это азбука его работы! Поэтому он и был с нами в автобусе. Интересно, кого он выбрал?
– Тебя, конечно! – сказала жена.
– А я думаю, что он может начать с детей. Чтобы сразу потрясти нас всех…
– Идиот! – сказала его жена, увидев, как мать младенца и мать девочки-скрипачки непроизвольно повернулись к гэбэшнику.
– А что я такого сказал? – Мужчина пожал плечами. – Они нас всех держали под прицелом с момента рождения, разве нет? И для каждого грели под мышкой пули…
– Слушайте, прекратите! – вдруг раздраженно бросил этому задире отец умирающего сварщика. – Нам тут только скандала не хватает! Если они задержат вылет еще на двадцать минут, я не довезу сына живым…
Мужчина с обидой на лице отвернулся. Неутоленная месть за отнятые вилки еще клокотала в нем, но спорить с отцом умирающего он не стал. Тем более что тот добавил примирительно:
– Мы уже выше этого, понимаете? Мы уже улетаем… Посмотрите в окно!
Мы посмотрели в окно и увидели, что наш самолет на взлетной полосе. В этот миг двигатели взревели, сотрясая самолет лихорадочной дрожью, потом сорвали его с места и…
Последние метры советской земли побежали за иллюминатором, съедаемые скоростью. Тяжелый, как гусь, «Ту-124», казалось, еле отрывался от щербатой бетонки взлетной полосы. А мы, сидя в креслах, мысленно подталкивали его вверх: «Ну! Ну! Ну же!..» И вдруг – тряска кончилась, мы – взлетели!
– Ур-р-ра! – заорал мужчина, у которого отняли вилки, и обнял свою жену.
– Ура! – подхватили мы, а я подумал: Господи, ведь мы и вправду уже улетаем от них! От ГУЛАГа, погромов, психбольниц, допросов КГБ, доносов в парткомы, прописок, пятого пункта, процентной нормы, принудительного распределения на работу, профсоюзных, комсомольских и партийных поручений, «добровольных» субботников, подписки на «Правду», уборки картошки за колхозников, изучения брежневских речей и «Морального кодекса строителя коммунизма». Теперь от всего этого набора позади нас оставались всего-навсего девять граммов свинца под мышкой у этого гэбэшника! Да плевать нам на это – мы взлетели, ВЗЛЕТЕЛИ!
И тут все, даже мужчина, у которого отняли серебряные вилки, стали громко шутить и еще громче хохотать, вспоминая шереметьевских таможенников, изображая их в лицах, как в пьесе. Даже отец умирающего сварщика показал, как я взбесился, когда Алеша сломал первую клавишу у моей пишущей машинки. «Я решил – все, золотые клавиши, сейчас рейс задержат! – сказал он. – А оказалось! Да я вам их в Вене на спичках припаяю!..» Мужчина-задира вдруг сам стал хохмить по поводу своих пропавших вилок: «Вообще-то это тещины вилки, а она мне никогда не приносила счастья! Так что даже хорошо, что тещино несчастье осталось!
Сейчас, вспоминая эти шутки, я не нахожу в них ничего смешного. Но я хорошо помню, что там, в самолете, мы смеялись так, словно накурились марихуаны. А может, мы и вправду были пьяны свободой, как зеки, удачно бежавшие из тюрьмы. Мы хохотали, хлопали друг друга по плечам, делились бутербродами и настойчиво угощали австрийцев шоколадом «Аленка» и конфетами «Мишка косолапый», которые все-таки удалось пронести в самолет. При этом мы с нелепой гордостью говорили австрийцам: «Русские конфеты! Russian чоколадо!» – по советской привычке считая, что русский шоколад самый лучший в мире.
Австрийцы вежливо откусывали подтаявшую, в мятой обертке «Аленку», с интересом посматривали на нашу актрису, сидящую у окна, и уже через полчаса полета уговорили командира самолета радировать в Вену, чтобы прямо в аэропорту, у трапа, нас встречала ambulance с аппаратом переливания крови. При этом все мы вызывающе демонстративно игнорировали теперь этого гэбэшника в конце салона. После двух суток совместного пребывания в шереметьевском аэропорту мы, совершенно незнакомые люди, вдруг стали одной семьей. Ведь мы уже все знали друг о друге: кто откуда, с кем прощался, куда летит, в Америку или в Израиль, и что каждый везет в своих чемоданах, – мы даже видели нижнее белье нашей актрисы! Два инвалида – парализованная старушка и умирающий сварщик – стали теперь нашими общими родственниками, а двое детей – грудной ребенок сварщика и Ася-скрипачка – нашими общими детьми. Мы поминутно смотрели на них: младенец спал на руках матери, а Ася – уронив голову набок, на свою белую кроличью шубку. Оба дышали глубоко и спокойно, губы были полуоткрыты. И видя этих сладко спящих детей, мы гордо переглядывались, как бы говоря: да, все-таки мы добились своего, главного – мы вывезли с этой гибельной земли юные еврейские корни! Конечно, там, на Западе, их ждут проблемы роста – мы знаем, мы читали в газетах про наркотики и все прочее. Но мы верили, что никто там не станет внушать нашим детям любовь к дедушке Ленину, никто не заставит их доносить на родителей, не бросит в ГУЛАГ или в психбольницу и не будет всю жизнь держать их затылки под прицелом холодных гэбэшных глаз.
Кажется, даже врачи-австрийцы поняли, о чем мы думаем, глядя на наших детей.
– Мазл тов, – вдруг сказал нам один из австрийцев, и мы дружно расхохотались, и я еще раз и с удовольствием попробовал на языке это давно забытое еврейское слово, которое слышал только в далеком детстве, от дедушки: мазл тов, счастливчик…
В Вене, в аэропорту, едва к самолету подали трап, наш охранник первым пошел к выходу – его миссия закончилась! Он пробежал вниз по трапу и вошел в пустой австрийский автобус, сияющий чистотой, как концертный рояль. Но не мог уехать сразу, потому что этот автобус ждал нас, а не его. И теперь этот гэбэшник был вынужден наблюдать, как мы выходим из самолета в новый мир.
Здесь, в этом новом мире, было удивительно тепло и солнечно, словно мы перелетели на другую планету. Только значительно позже я сообразил, что Вена просто много южнее Москвы. А в те минуты я лишь изумлялся.
Здравствуй, новый мир! Какой ты?
Поодаль от самолета, метрах в двухстах, виднелось стеклобетонное здание аэропорта с надписью «Вена». А под самолетом рядом с автобусом стояли белые машины «скорой помощи», и два санитара с носилками уже бежали по трапу, чтобы забрать нашего умирающего.
И мы, все еще ощущая себя одной семьей, первым делом вынесли из самолета наших детей и старуху. Я помог шатенке спустить разморенную сном скрипачку из самолета в автобус и, полный знобяще-веселого возбуждения, тут же – навстречу красивой актрисе – взбежал обратно в самолет, поднял там на руки парализованную старушку и понес вниз по трапу. Старушка обняла меня за шею – она была легче перышка. А может быть, это Бог дал мне тогда силы даже не почувствовать ее тяжести. Я посадил старушку на кресло в автобусе и опять побежал вверх по трапу, но внезапно ощутил какой-то холодок в затылке.
Я оглянулся и встретил холодные, светлые гэбэшные глаза. О, это были еще те глаза! Теперь наконец в них появилось выражение – выражение чистой, как шведская водка «Абсолют», ненависти. С каким удовольствием, нет, с наслаждением, он вытащил бы сейчас свой теплый пистолет и разрядил в меня всю обойму! Почему? Да потому, что я таки ушел от их власти, да еще помогаю теперь уходить другим, и открыто, победоносно радуюсь свободе!
Я прочел его взгляд, улыбнулся ему и побежал вверх по трапу с новой энергией.
Внутри самолета санитары укладывали гиганта-сварщика на высокую тележку-носилки. Его отец и мать молча стояли рядом, а толстая жена рыдала в своем кресле, держа проснувшегося младенца на животе.
Я взял, а точнее, выхватил у нее ребенка и сказал жестко:
– Пошли!
Когда женщины плачут, необходим строгий повелительный тон. Она встала и послушно пошла за мной к выходу, уронив с колен детскую соску и запасную пару крохотных белых детских ботиночек.
Я вышел из самолета, держа на руках еврейского младенца. И уже сам нашел взглядом этого гэбэшника. Я демонстративно выносил еще одного ребенка с советской территории, как выносят из радиоактивной зоны, и не было в тот момент на земле мужчины сильней и счастливей меня! Я чувствовал себя сионистом, солдатом, бойцом, гранитным памятником в Трептов-парке! Если бы этот гэбэшник поднял сейчас пистолет, я с ликующим криком прикрыл бы этого ребенка своей грудью. Да, есть вещи, о которых люди пишут с гордостью, а есть – о которых умалчивают от скромности. Я же горжусь, что в тот момент чувствовал себя стопроцентным евреем и стопроцентным мужчиной.
Я шел по трапу с ребенком на руках и смотрел этому гэбэшнику прямо в глаза. И было такое напряжение в нашей молчаливой дуэли, что все обратили на это внимание и замолчали на миг, а мать девочки-скрипачки сказала мне:
– Умоляю, не дразните его!
– Почему? – улыбнулся я и, не отводя взгляда от светло-голубых глаз гэбэшника, передал жене сварщика ее грудного ребенка.
И тут гэбэшник отвернулся.
Он отвернулся с полным безразличием на лице, но мы-то с ним уже поняли друг друга!
Он отвернулся, вышел из автобуса и направился к служебному мини-автобусу, который прикатил за советским экипажем – пилотами и стюардессами.
Он присоединился к ним, к советской команде, и мини-автобус повез их куда-то в глубину аэропорта. Но в самый последний миг, когда автобус уже сворачивал за угол аэровокзала, гэбэшник вскинул глаза и глянул на меня с таким прищуром – именно прищуром! – с каким смотрят сквозь прицел снайперской винтовки.
Тут с Бродвея ворвалась в окно очередная не то полицейская, не то медицинская сирена. Я посмотрел на телефонную трубку в руке, она уже давно пищала короткими гудками. Я вспомнил, что советское посольство выдало мне визу на поездку в СССР. Мне, единственному из всей делегации.
Я дал отбой, прокашлялся и потом медленно набрал на телефонном диске бостонский код 617 и номер своего адвоката.
– Attorney Breslaw’s office (Офис адвоката Бреслава), – тут же отозвался молодой звонкий женский голос.
– May I talk to Mr. Breslaw [Господина Бреслава, пожалуйста], – сказал я, все еще представляя себе глаза того гэбэшника.
– Who is calling, please [Кто спрашивает]?..
– Vadim Plotkin.
– Just a second [Секундочку], – почти пропела секретарша, и в трубке тут же зазвучал мужской голос:
– Hallo, Mister Plotkin! What can I do for you [Алло, мистер Плоткин. Чем могу быть вам полезен]?..
– I want to draw up a will, – сказал я. – How much would it cost [Я хочу составить завещание. Сколько это будет стоить]?
7
– Если меня убьют в Москве, – сказал я в Бостоне тому самому адвокату, который оформлял наше с Лизой соглашение о разводе, – то скандал подтолкнет издателей переиздать мои книги. Но я не хочу, чтобы Лиза растранжирила мой гонорар на шмотки и рестораны. Я хочу, чтобы Хана получила эти деньги в день своего совершеннолетия…
Подписав завещание, я вышел на раскаленную улицу и как-то по-новому, будто в перископ, увидел свою новую родину.
Раскаленный и душный воздух плыл над Chesthut Hill, два потока машин медленно двигались в этой сауне.
Ровно десять лет назад в Нью-Йорке, за окнами кабинета кинопродюсера Лео Алтмана, стояла такая же жара, а по стенам кабинета бродили гигантские летающие муравьи – огромные, как крокодилы, – именно такими они были изображены на афишах – крылатые муравьи-динозавры, налетевшие на Нью-Йорк, – которыми были обклеены стены кабинета. Я никогда не видел этот фильм, но слышал, что он имел кассовый успех. Правда, судя по тому, что афиши изрядно выцвели, после «Муравьев» независимая кинокомпания «Алтман продакшн, инк.» значительных успехов в кино не имела. Может быть, поэтому мистер Алтман согласился принять советского эмигранта-режиссера, у которого «есть замечательная идея для фильма». А может быть, мисс Санди Копелевич, моя ведущая в HIAS[4], была его родственницей. Не знаю. Знаю только, что тогда, летом 1979 года, у меня произошла небольшая «война» с этой мисс Копелевич. Потому что еврейская организация HIAS, получая от United Jewish Appeal[5] и от американского конгресса деньги на устройство еврейских беженцев, считает себя не только опекуном, но и рабовладельцем.
– Америке не нужны режиссеры! – раздраженно сказала мне мисс Копелевич, молодая худенькая брюнетка с манерами капризной восточной принцессы. И бросила через стол рекламную страницу «Нью-Йорк таймс». – Смотрите! Здесь нет ни одного объявления про режиссеров! Видите? Америке нужны механики, токари, сантехники, чертежники и банковские кассиры. А вы даже для этой работы не годитесь! Поэтому вам придется начинать на фабрике конвертов, четыре доллара в час. Между прочим, мой дедушка тоже начинал с четырех долларов, когда приехал сюда из Германии. Только ему платили четыре доллара не за час, а за день! Вот адрес этой фабрики, запишите!
– У меня есть замечательная идея для фильма, и я хотел бы встретиться с каким-нибудь продюсером, – сказал я, покрываясь испариной от собственной настойчивости.
– Мистер Плоткин! – Мисс Копелевич откинулась в кресле, на ее лице появилась гримаса великомученицы, словно она разговаривает с дебилом. – Только в этом месяце у меня было шесть режиссеров, восемь кинооператоров, четырнадцать артистов, сорок журналистов и тридцать семь художников! Are you crazy [Вы что – сумасшедшие]? Зачем вы все сюда едете? Или вы думаете, что мы тут живем без кино, без театров, без искусства? Возьмите адрес этой фабрики – это лучшее, что я могу вам предложить!
Я встал со стула.
– Спасибо. «Нью-Йорк таймс» я могу и сам посмотреть в библиотеке.
Она презрительно фыркнула:
– Вы же не умеете читать по-английски!
– Я прочту со словарем…
– Если не пойдете на эту работу, я сниму вас с пособия, – сказала она и нервно бросила себе в рот зеленую освежающую пилюльку «Тип-топ».
– А если пойду?
– Well, одиноких мужчин мы не держим на пособии больше двух недель. Ваш срок кончается через неделю, в следующий понедельник вам придется освободить отель. Где вы будете жить, если не возьмете эту работу?
Я кивнул за окно, которое выходило на Юнион-сквер.
– На скамейке. У меня есть спальный мешок. По крайней мере там не будет тараканов, как в вашем отеле.
Она уставилась на меня своими еврейскими глазами, разгорающимися, как угли. Уж если я умею читать в глазах русских, украинцев, азербайджанцев и всех остальных, населяющих СССР, то читать в еврейских глазах мне положено по происхождению. В глазах мисс Копелевич я прочитал: «FUCK YOU! Я ВАС ВСЕХ НЕНАВИЖУ И ПРЕЗИРАЮ! ВАШИ ПРЕТЕНЗИИ, СМЕШАННЫЕ С ЗАПАХОМ ПОТА, ВАШИ ПРОВИНЦИАЛЬНЫЕ РУССКИЕ АМБИЦИИ, ДИПЛОМЫ, НАУЧНЫЕ ЗВАНИЯ – ДА ЧТО ОНИ СТОЯТ У НАС В АМЕРИКЕ?! ПОЧЕМУ Я, САНДИ КОПЕЛЕВИЧ, ДОЛЖНА ВОЗИТЬСЯ С ВАМИ? FUCK YOU AGAIN! ИДИТЕ И РАБОТАЙТЕ ГРУЗЧИКАМИ, НАЧИНАЙТЕ С НУЛЯ! ИЛИ КАТИТЕСЬ К Е… МАТЕРИ!»
Даже не зная английского, я понял это без перевода и без словаря. Но ведь и она, наверно, увидела кое-что в моих глазах. И кажется, я даже знаю что. Потому что хорошо помню, о чем я подумал в ту минуту. Я подумал о том, как под ее темной свободной блузкой, от закипевшей во всем ее естестве ненависти, топорщится маленькая грудь и что именно такие худенькие, плоскогрудые девки совершенно сатанеют в постели, а еще больше на полу, на столе, на подоконнике… Господи, всего несколько месяцев назад в Москве, в Ленинграде, в Новосибирске, в Свердловске и еще в сотне других русских городов я мог иметь таких девок сколько душе угодно! Ведь при одном слове «кино» у них все начинало вибрировать. Но теперь все поменялось местами, и теперь она посылает меня к такой-то матери. И я сам это устроил себе – сам! – ведь никто не выгонял меня из СССР – только запретили фильм. Но если бы я согласился его переделать, я мог бы и сегодня, сейчас, выламывать вот такую Копелевич где-нибудь на «Мосфильме» или на Одесской киностудии, да разве ее одну?!
И вдруг мне стало до того горько за самого себя, что перспектива ночлега на Юниор-сквер меня даже обрадовала. Страдать – так страдать! До конца, по русской традиции!
Я не знаю, что именно мисс Копелевич прочла в моих глазах – некий сексуальный мираж или реальную возможность оскандалить HIAS первым еврейским эмигрантом-бродягой, но она вдруг сказала:
– Выйдите в коридор и подождите. Моя ассистентка позовет вас.
Я вышел, а через пять минут был позван назад.
– Here is a deal [Давайте договоримся], мистер Плоткин, – сухо сказала мисс Копелевич, пряча глаза в какие-то бумаги. – Я отправлю вас на интервью к известному кинопродюсеру. Но при одном условии: если он не возьмет ваш проект, вы пойдете на первую же работу, которую я вам предложу. Deal [Договорились]?
И вот я сижу в кабинете мистера Алтмана. На стенах афиши с гигантскими летающими муравьями-крокодилами, за окнами – Бродвей в районе пятидесятых улиц, а на необъятном письменном столе хозяина – завал сценариев, режиссерских разработок и бестселлеров в ярких обложках. Сбоку – два каких-то приза. Не Оскары, но фестивальные призы с золотыми монограммами. Короче говоря, вот твой шанс, Плоткин, не упусти судьбу из рук!
И я, потный от возбуждения, прорывал свою немоту в английском языке неистовой жестикуляцией и почти актерским показом всей фабулы «Еврейской дороги». Впрочем, никакой немоты не было – я говорил! Я – по-английски! – говорил без остановки ровно сорок минут! Из пятидесяти известных мне в то время английских слов я комбинировал речи, диалоги, ремарки и описания персонажей от цвета босых ног умирающего сварщика до красочной, как мне казалось, сцены отправки эмигрантов из Вены в Италию: посреди мирной Европы 1979 года австрийские солдаты с овчарками оцепили наш поезд на случай атаки арабских террористов! И наконец, я даже перевел ему с итальянского смысл транспарантов, которые несла гигантская демонстрация итальянских медсестер по виа Венето в Риме: «Мы хотим, чтобы нам давали мясо два раза в день, как медсестрам в СССР!» Когда мы, эмигранты, только что вырвавшиеся из России, увидели море красных знамен с серпами, молотами и идиотские транспаранты, мы чуть не бросились бить этих итальянских идиоток в черных рясах…
Это был фильм одного актера. Я бегал по кабинету, показывая, как старуха Фельдман ползала в шереметьевской таможне от одного таможенника к другому. Я садился на пол, изображая, как сутками сидят эмигранты в венском отделении HIAS. Я сворачивался бубликом, как в багажниках машин сворачиваются нелегальные эмигранты, когда их провозят из Италии в ФРГ. И я танцевал фрейлехс, как мы – впервые в жизни! – танцевали его в римской синагоге на Пурим. При этом я еще все озвучивал музыкальным сопровождением, «ловил» ракурсы видеокамеры и воспроизводил звуковые эффекты…
Мистер Алтман – высокий, сутулый, похожий на Пастернака еврей лет 60, – не перебивал меня, а только одобрительно кивал после каждого эпизода, и это прибавляло мне сил и вдохновения. А когда мое кино подошло к концу, я рухнул в глубокое кожаное кресло с сознанием, что только что поставил своей первый фильм в эмиграции.
– Good! – энергично сказал мистер Алтман. – Отлично! Мне это нравится. Правда, мне это очень нравится! Принеси мне сценарий!
– По-русски? – спросил я.
– Well. К сожалению, я не читаю по-русски. Но ты найдешь переводчика, нет проблем. Сколько нужно иметь времени, чтобы написать сценарий?
Я пожал плечами:
– Написать я могу за месяц. Но перевести…
– Еще месяц. Я подожду, – сказал Алтман. – Мне нравится этот проект. Позвони мне, когда у тебя будет готово. Приятно было познакомиться!
Я выскочил на Бродвей с легким звоном в голове и побежал в HIAS. Был август, и те, кто летом 79-го был в Нью-Йорке, не забудут жуткой жары – даже по ночам. Но у меня все равно не было ни денег, ни времени ехать в HIAS сабвеем или автобусом. И я побежал. До отъезда из СССР я ежедневно бегал три – пять километров, и теперь это пригодилось. Я бежал сначала вниз по Бродвею, потом – по Сорок второй улице, потом – по Пятой авеню. На Сорок второй какие-то негры пытались на ходу продать мне наркотики, на Пятой авеню меня чуть не сбило такси, а на углу Семнадцатой и Парк-авеню я резко обогнал дюжину полицейских в касках и бронежилетах и перепрыгнул через какой-то полосатый барьер, стоявший между двумя полицейскими машинами. «Хэй! Стоп!» – крикнули мне вслед, но мне некогда было с ними разговаривать, кинопродюсер уже ждал от меня сценарий! И я побежал вниз по пустой Парк-авеню, недоумевая, почему вокруг меня вдруг установилась мертвая тишина. На бегу я посмотрел по сторонам. То, что я увидел, заставило меня похолодеть, несмотря на жару. Оказывается, я налетел на ограбление Сити-банка. В то лето в Нью-Йорке чуть не каждый день грабили банки, и на углу Семнадцатой и Парк-авеню полицейские устроили засаду на грабителей, которые были внутри Сити-банка. Весь квартал был окружен. Полицейские в бронежилетах и касках прятались за машинами, никого не пропуская, и держали двери банка под прицелами своих автоматов и пистолетов. За опущенными жалюзи банка стояли грабители и держали полицию на мушках своих пистолетов. А на крышах окружающих домов лежали и стояли полицейские снайперы… И вдруг откуда ни возьмись – потный идиот перескакивает через барьер и бежит по нейтрально-мертвой зоне неизвестно куда! Я даже кожей почувствовал, как сошлись на мне прицелы их автоматов, пистолетов и снайперских винтовок. Но что мне оставалось делать? Глядя прямо в дула пистолетов, направленных на меня из окон банка, я добежал до полосатых барьеров на углу Шестнадцатой улицы, перепрыгнул один из них, получил жуткий подзатыльник от какого-то полицейского и влетел в подъезд HIAS – дом номер 200 на Парк-авеню. А еще через минуту я прямо из лифта ворвался в кабинет мисс Копелевич.
– Я выиграл! Он хочет, чтобы я написал сценарий!
– Я знаю. Поздравляю… – сказала она сухо.
Неужели, пока я бежал сюда, этот Алтман позвонил ей и сказал, что ему нравится моя идея?
– Но кто-то должен перевести мой сценарий! Вы заплатите за перевод?
– Мы не вкладываем деньги в кино, – еще суше сказала мисс Копелевич.
– Но это же в долг! Я отдам с гонорара! – Я вытащил из брюк подол рубахи и утер пот со лба и шеи, что вызвало у мисс Копелевич приступ душевной и физической боли.
– Мне кажется, – сказала она, страдая не то от моего запаха, не то от моего успеха у кинопродюсера, – мне кажется, у меня есть работа для вас. Книжному магазину «Харпер энд Роу» нужен грузчик. Подождите, не спорьте! Вы знаете, что такое «Харпер энд Роу»? Это самое знаменитое издательство в Америке. Может быть, там вы найдете себе переводчика…
– Сколько? – спросил я нетерпеливо.
– Сколько – что?
– Сколько они платят?
– Пять пятьдесят в час. И у них там есть переводчики со всех языков…
Я мгновенно сосчитал: 5.50 на 8 на 6 – при восьмичасовом рабочем дне я буду иметь больше 25 долларов в неделю! Если половину откладывать на переводчика…
– Я согласен! – крикнул я. – Я беру эту работу!
Мисс Копелевич быстро написала что-то на клочке бумаги и протянула мне:
– Вот адрес. Пятьдесят третья улица между Мэдисон и Парк-авеню. Завтра в 11.00 утра. Менеджера зовут мисс Родригес. Только запомните: в Америке нельзя опаздывать на апойтменты и положено приходить в костюме, белой рубашке и галстуке. Обязательно купите себе дезодорант и примите утром душ. Вы меня слышите?
Я простил ей эту шпильку. Черт с ней! Мы потные, мы не пользуемся дезодорантом «Секрет» и не освежаем поминутно рот мятными пилюльками «Тип-топ», но у нас есть идеи, на которые с первого же захода клюют ваши продюсеры! И мы еще посмотрим, нужны мы Америке или нет!
Назавтра, ровно в 10.30, неся в руках пиджак от шерстяного костюма-тройки, купленного еще в Италии, в нейлоновой сорочке и при галстуке, я вышел из сабвея в Манхэттене и, стараясь не дышать, чтобы не потеть, пошел по Пятьдесят третьей улице в поисках книжного магазина «Харпер энд Роу». Магазин оказался в середине квартала, поразительно красивый, с сияющими зеркальными витринами и высокой стеклянной дверью. Я надел пиджак, быстро вошел в магазин и… оказался в раю! Да, в то время каждый дом с кондиционером был для меня признаком другой, райской, роскошной, жизни, ведь мы, эмигранты, жили в дешевом, с тараканами, отеле в Бруклине, мы ездили на сабвеях маршрутом RR – без кондиционеров, а на работу нас брали только на самые низкооплачиваемые места, где о кондиционере нечего было и мечтать. И вдруг – «Харпер энд Роу». Прохлада! Книги! Тихая музыка! Господи, я согласен начать тут грузчиком! Где ваш менеджер?
Менеджером оказалась красивая испанка – госпожа Родригес.
– Вы говорите по-английски? – спросила она.
– Слегка! – ответил я с гордостью.
– А по-испански?
Я удивился:
– Как я могу говорить по-испански? Я только что из России…
– Извините, но нам нужен двуязычный грузчик.
– Я двуязычный! Я говорю по-русски и по-английски!
– Извините, нам нужен грузчик, который говорит по-английски и по-испански. До свидания.
И она ушла внутрь прохладного книжного рая, а я, обливаясь потом в своем шерстяном итальянском костюме, тупо пошел назад к сабвею. Я пошел по Манхэттену, по его узким колодцам между стеклянными небоскребами, и почувствовал себя маленьким, потным и беспомощным крабом на дне душного аквариума, отравленного выхлопными газами. И все десять лет после этого я пытался выбраться из этого аквариума, выкарабкаться по стеклянным полированным стенам куда-то наверх, наружу, где другая жизнь и другой воздух…
Но теперь, в Бостоне, я жадно вдохнул именно эту распаренную духоту американского континента и прощальным жестом мысленно похлопал по горячим крышам кативших по улицам машин. Полицейский «форд» торчал на углу 9-й дороги, и два полицейских в нем внимательно следили, как я перестраиваю свою «терсел», чтобы войти в поток. Они были похожи на того полицейского, который десять лет назад дал мне подзатыльник на Парк-авеню, но теперь я уже любил и полицейских. Когда вы подписываете завещание, вы начинаете видеть жизнь как бы с той, загробной, стороны. И от этой перемены поле вашего зрения расширяется и перед вами вдруг распахивается вся объемность и пространственность жизни, ее наполненность солнцем, травой, запахами и возможностью простого счастья быть. Например, по 128-й дороге я мог свернуть на Масспайк и укатить в Буффало, на Ниагарский водопад или мог поехать в Атлантик-Сити, а по 93-й – на Кейп-Код. И тут я подумал, что за десять лет своей жизни в Америке я никогда не был даже в Сан-Франциско. А может быть, уже никогда и не буду…
Нет, я не свернул на Масспайк, а с тупым русско-еврейским упрямством поехал по 128-й на север, в Салем, где Лиза сняла дешевый таун-хаус. Я ехал и думал о местах, в которых так и не успел побывать в этой жизни. Я не был в Диснейленде, в Лас-Вегасе, на Гавайях и даже в Атлантик-Сити. Я не был в Африке, в Австралии, в Японии и даже в Мексике. Так на кой черт я еду в СССР?! Чего я там не видел? Очередей за продуктами? Кирпичных рож московских милиционеров? Лязгающих засовов Лефортовской тюрьмы?
Черт возьми, как мне выжить в этой поездке? Как обхитрить гэбэшников и вернуться к дочке живым? Наверное, они не арестуют меня сразу и не станут колоть отравленными зонтиками в первый же день, иначе вся делегация – все тридцать западных журналистов поднимут скандал.
Итак, самое опасное для меня – последние три дня, когда наша делегация будет уже не в Москве, а в Таллинне, столице Эстонии. Да, Таллинн – это для них удобно. Там сейчас заваруха антирусских волнений, и под шумок можно в самый последний день пырнуть ножом в уличной драке автора антисоветских романов или подсыпать ему какой-нибудь медленно действующий яд, чтобы он, сволочь, отбросил копыта на следующий день, уже на западной территории. Значит, моя задача – не есть и не пить ничего в Таллинне!
Я свернул со 128-й в Салем, проехал мимо старого краснокирпичного Музея салемских ведьм, остановился у Смарт-маркета и купил две коробки хлопьев, пять пакетов сухофруктов, две пачки растворимого завтрака и три бутылки «Пепта-бистол»[6]. Если все три дня нашего пребывания в Таллинне я не буду есть ничего советского, а буду только жевать всухую хлопья и калифорнийские сухофрукты, то, может быть, я еще обману КГБ и выживу!