Башня из черного дерева Фаулз Джон
– Лимон?
– Пожалуйста.
Дэвид стоял с бокалом и смотрел, как она наполняет такой же для себя: вермут, какой-то шипучий фруктовый напиток и, наконец, виски… Она делала это осторожно, тщательно все отмеряя, даже приподняла бокал и приложила два пальца – точна ли дозировка, и только потом добавила такую же порцию содовой. Ее блузка цвета старых кружев, из такой ажурной ткани, что местами просвечивала смуглая кожа, была с длинными рукавами, очень узкими на запястьях, с высоким воротом, в эдвардианском стиле[60]; наряд достаточно строгий и скромный, если не считать того, что, как он очень скоро разглядел, под ним ничего больше не было. Пока она готовила коктейль, он смотрел на ее профиль – спокойное, умиротворенное лицо. Движения ловкие, уверенные: исполняет привычные обязанности хозяйки дома. Интересно, зачем старику надо было ее высмеивать? В конце концов, не так уж трудно отличить хороший вкус и ум от глупости. И ничего от прерафаэлитов в ней теперь не было: просто довольно привлекательная девчонка, вполне современная, к тому же… и общаться с ней гораздо легче, чем с той сексуальной куклой, что сидит на диване и снова читает по-французски. Время от времени старик поправлял ее произношение, а она послушно повторяла слово за ним. Мышь отнесла им наполненные бокалы и вернулась к терпеливо ждавшему ее Дэвиду. Он подал ей ее бокал и вдруг встретил прямой и открытый взгляд спокойных глаз; ощущение было такое, будто она прочла его мысли. Потом она подняла бокал в знак приветствия и поднесла к губам. Подперла локоть другой рукой. И наконец-то улыбнулась.
– Мы хорошо себя вели?
– Лучше не бывает. Очень помогли беседе.
– Не надо его торопить.
Дэвид широко улыбнулся. Совершенно определенно, она начинала ему нравиться. Тонкие, абсолютно правильные черты, лицо прекрасных пропорций, прелестный рот, а глаза – ясные, сине-серые, особенно яркие на фоне загара – утратили отсутствующее выражение, так смущавшее Дэвида днем. Они были теперь чуть подкрашены – от этого их едва заметная славянская продолговатость стала более выраженной, и особенно по душе ему пришлась прямота ее взгляда. Одна из его теорий рассыпалась в прах. Трудно было поверить, что девушки действительно эксплуатируют старика, ища материальной выгоды.
– Он показал мне один ваш рисунок. Ворсянки? Производит впечатление.
Она потупилась, принялась рассматривать свой бокал, замешательство было чуть нарочитым, потом снова посмотрела ему прямо в глаза:
– А мне понравилась ваша выставка в галерее Редферна прошлой осенью.
Он почти не притворялся, когда удивленно вскинул голову, – она снова ему улыбнулась.
– А я и не знал.
– Я даже и второй раз туда съездила.
– Откуда? – спросил он.
– Из Лидса[61]. Я тогда к защите диссертации готовилась. По искусствоведению. Потом – два семестра в Королевском художественном колледже.
Дэвид был поражен:
– Бог ты мой, зачем же вы…
– Здесь я узнаю гораздо больше.
Он опустил глаза; разумеется, это не его дело; но ему все же удалось высказаться в том духе, что, мол, если и так, докторантурой в КХК, куда отбор невероятно строг, так легко не бросаются.
– Да нет, я не жалею. Генри понимает, как ему повезло, что я тут.
Она произнесла эти слова с улыбкой, но без всякой иронии или тщеславия и понравилась Дэвиду еще больше. Девушка пояснила, кто она и что, и тотчас же обрела в его глазах достоинство, ее нельзя было не принимать всерьез. Совершенно очевидно, что поначалу он здорово опростоволосился; ясно, что его умело разыграли по приезде. Теперь он понял, какую – весьма реальную – помощь оказывала она старику в студии, и предположил, что сексуальные услуги предоставляла ему лишь та, другая.
– Новая картина просто замечательна. Не могу понять, как ему удается до сих пор выдавать такое.
– Просто он всегда занят собой. Главным образом.
– Именно этому вы здесь и учитесь?
– Учусь видеть.
– Он сказал, что очень вам благодарен.
– На самом деле он – как ребенок. Ему нужна игрушка. Чья-то привязанность. Чтобы он мог разбить ее вдребезги.
– Но ваша пока цела?
Она пожала плечами.
– Приходится ему немножко подыгрывать. Притворяться, что нас пугает и восхищает его ужасная репутация. Владельца гарема.
Дэвид улыбнулся и отвел глаза.
– Признаюсь, мне было интересно, что в реальности кроется за всем этим.
– Человеку, который перед вами сюда приезжал, в первые же десять минут было доложено, что каждую из нас он взял трижды за прошедшую ночь. И пусть на вашем лице не появится и тени сомнения. На этот счет.
Он рассмеялся:
– Идет.
– Он понимает, что ему никто не верит. Но дело не в этом.
– Ясно.
Она пригубила коктейль.
– И – чтобы не оставалось иллюзий – Энн и я, мы обе не отказываем ему в том немногом, на что он еще способен.
Она смотрела ему прямо в глаза. За прямотой и откровенностью крылась готовность предостеречь, не допустить чего-то. Оба одновременно потупились; Дэвид скользнул взглядом по обнаженной под блузкой груди и отвел глаза. Казалось, Мыши совершенно не свойственно кокетство, нет и следа неприкрытой сексуальности ее подруги. Самообладание этой девушки было столь неколебимо, что ее привлекательность, ее постоянная, чуть прикрытая нагота как бы утрачивали свое значение; оно же и тревожило, не давая об этом забыть.
А Мышь продолжала:
– Он совершенно не умеет выражать свои мысли словами. Вы и сами заметили. Только отчасти из-за того, что долго прожил за границей. Корни гораздо глубже. Ему надо видеть и ощущать. Буквально. Сень девушек в цвету его не устраивает[62].
– Только теперь начинаю понимать, как ему повезло.
– Это лишь приходная графа.
– Это я тоже понял.
Она украдкой глянула в ту сторону, где расположился старый художник, потом – снова на Дэвида:
– Если он начнет говорить гадости, не трусьте. Не сдавайте позиций, он этого терпеть не может. Стойте на своем. Не теряйте выдержки. – Она улыбнулась. – Простите. За тон все знающей, все понимающей. Но его я и вправду знаю.
Дэвид взболтнул остатки коктейля с ломтиком лимона на дне.
– До сих пор не могу понять, почему он разрешил мне приехать. Если знает мои работы.
– Поэтому я вас и предупреждаю. Он меня спрашивал. Пришлось рассказать. Вдруг бы он сам обо всем разузнал.
– О господи!
– Не волнуйтесь. Вполне возможно, он удовлетворится одним-двумя камешками – может, парой булыжников – в ваш огород. Не вставайте на ту же доску.
Он глянул на нее удрученно:
– Боюсь, я ужасно вам докучаю.
– Из-за того, какие скучные мины были у нас сегодня днем? Не очень-то любезно вышло, правда?
Она улыбалась, он улыбнулся в ответ.
– Я этого не говорил.
– Да мы в восторге, что вы приехали. Но нельзя же было слишком явно дать вам это понять на глазах у Генри.
– Вот теперь я понял.
В глазах ее мелькнул озорной огонек.
– А теперь вам предстоит получше узнать Энн. Она – покрепче орешек, чем я.
Но до Энн они так и не добрались. Дверь из кухни отворилась, и показалась седая голова экономки-француженки:
– Je peux servir, mademoiselle?
– Oui, Mathilde. Je viens vous aider[63].
Она ушла на кухню. Ее подруга уже поднялась с дивана и тянула за руки Бресли, заставляя встать и его. Спина у нее была обнажена почти до ягодиц, вырез платья – абсурдно низкий. Рука об руку, старик и девушка прошли через комнату туда, где ждал их Дэвид. Нельзя было не признать – кое-каким стилем эта девица все же обладала. Она шла, семеня ногами, словно подсмеиваясь над собой; в этой ее манере было что-то от обезьянки, какая-то сдерживаемая веселость, что-то вызывающе нарочитое по сравнению со спокойным шагом ее седовласого спутника. Дэвид усомнился, удастся ли ему когда-нибудь «узнать ее получше».
Стол был накрыт только с одного конца. Бресли встал в голове стола, Уродка уселась от него справа. Старик указал на стул:
– Уильямс, дорогой мой.
Дэвиду пришлось сесть справа от Уродки. Из кухни вышли Мышь и Матильда: на столе появились небольшая супница, блюдо с crudits[64], еще одно – с розовыми, разных оттенков кружками колбасы, масленка. Суп предназначался Бресли. Старик не садился, со старомодной учтивостью ожидая, пока займет свое место Мышь. Дождавшись, пока она сядет, он наклонился и легонько поцеловал ее в волосы на самой макушке. Девушки переглянулись, прочесть выражение их глаз было невозможно. Несмотря на столь разительные отличия во внешнем облике и в интеллекте, их явно объединяла некая близость, позволявшая им понимать друг друга без слов. Мышь налила супа в тарелку, стоявшую перед старым художником. Тот заправил огромную салфетку меж двумя пуговицами сорочки посередине груди и расправил ее на коленях. Уродка молча, но настоятельно предложила Дэвиду начинать первым. Экономка прошла в противоположный угол комнаты и зажгла керосиновую лампу, потом принесла ее и поставила на стол – на свободное место, как раз напротив Дэвида. Возвращаясь на кухню, она протянула руку к выключателю на стене: электрические лампы вокруг них погасли. Только наверху, на площадке, не видный отсюда, остался гореть один светильник, озаряя изящный силуэт средневековой лестницы, диагональю поднимающейся ввысь. Последний бледный отблеск вечернего света за окнами, высоко над листвою деревьев; лица, омываемые спокойным сиянием лампы под молочно-матовым абажуром; Мышь наливает красное вино из бутылки без ярлыка: Дэвиду, Бресли, себе. Уродка, по всей видимости, не пьет; впрочем, она почти и не ест. Она сидела оперев о стол локти обнаженных загорелых рук, время от времени выбирая что-нибудь из сырых овощей, откусывала кусочек, не сводя с Мыши темных глаз. На Дэвида она не глядела. Когда начали есть, за столом на некоторое время воцарилась тишина, словно все ждали, чтобы Бресли объявил беседу открытой. Но Дэвид проголодался и, вообще говоря, чувствовал себя гораздо более в своей тарелке теперь, когда Мышь полностью прояснила ситуацию. В свете керосиновой лампы вся сцена словно сошла с полотен Шардена[65] или Жоржа де Латура[66], таким мирным покоем она дышала. Вдруг, без всякого предупреждения, фыркнула, словно поперхнувшись, Уродка. Дэвид метнул взгляд в ее сторону – нет, дело не в еде, она просто пыталась подавить смех.
– Идиотка, – пробормотала себе под нос Мышь.
– Извиняюсь.
Уродка безуспешно пыталась совладать с нервным смехом, сжав губы и откинувшись на спинку стула, потом резким движением прижала к лицу белую салфетку и выскочила из-за стола. Шагах в пяти-шести от них она остановилась – к ним спиной. Бресли продолжал совершенно невозмутимо есть суп. Мышь – через стол – улыбнулась Дэвиду:
– Вы тут ни при чем.
– Задница ремня просит, – проворчал Бресли.
А девушка все стояла поодаль от них, обратив к ним низко обнаженную спину; над прямой и тонкой, как у огородного пугала, шеей темно-рыжим ореолом дыбились мелко завитые волосы. Немного погодя она двинулась дальше – к камину, и скрылась во тьме.
– Мышь – ваша поклонница, Уильямс. Успела вам сообщить?
– Да, мы уже учредили общество взаимного восхищения.
– Въедливая особа, эта наша Мышка.
Дэвид улыбнулся.
– По стопам Пифагора, а? Нет?
Старик сосредоточенно ел суп. Дэвид взглянул через стол – на Мышь: помогите.
– Генри хочет спросить, ваша стезя – абстракция?
Не отрывая взгляда от полной ложки, старик пробормотал:
– Обструкция.
– Ну… Да… К сожалению.
Он понял, что совершил ошибку еще до того, как перехватил взгляд Мыши. Старик поднял голову и улыбнулся:
–Отчего же к сожалению, милый юноша?
– Просто фигура речи, – легко парировал Дэвид.
– Заумь всякую пишете, как я слышал. Мышь говорит, все восхищаются.
– Als ich kann[67], – пробормотал Дэвид.
Бресли снова поднял голову:
– А ну-ка, еще раз?
Тут вдруг у своего стула возникла Уродка. В руке она держала три хризантемы – явно из той вазы, что Дэвид заметил на камине. Один цветок она положила на стол рядом с Дэвидом, другой – рядом со стариком, а третий – с Мышью. Потом опустилась на стул, сложив руки на коленях, как нашаливший ребенок. Бресли наклонился и отечески потрепал ее по руке.
– Так вы говорили – что, Уильямс?
– Пишу, насколько могу понятнее, сэр, – сказал Дэвид и продолжал поспешно: – Я мечтал бы пойти по стопам… – Но понял, что сейчас совершит еще одну ошибку.
– По чьим стопам, милый юноша?
– Брака?
Это и вправду оказалось ошибкой. Дэвид прикусил губу.
– Синтетическую кубистскую бессмыслицу писать?
– Для меня она полна смысла, сэр.
Старик помолчал. Съел еще немного супа.
– Все мы икру мечем, пока молоды. Все кругом подонки.
Дэвид улыбнулся, но промолчал.
– Чего только не насмотрелся в Испании. Зверства. Слов не хватает. На войне такое творится. И не только у них. С нашей стороны тоже. – Он съел еще супа, потом отложил ложку, откинулся на стуле и внимательно посмотрел на Дэвида. – Бой окончен, молодой человек. Хотели спокойненько уложить меня на обе лопатки? Не выйдет.
– Меня предупреждали, мистер Бресли.
Старик вдруг успокоился, в глазах даже блеснул веселый огонек.
– Ну, раз уж вы это усвоили, мой мальчик.
Дэвид развел ладони: усвоил.
Мышь подала голос:
– Генри, хотите еще супа?
– Чеснока слишком много.
– Не больше, чем вчера.
Старик пробурчал что-то и потянулся за бутылкой вина. Уродка подняла руки и, запустив растопыренные пальцы в волосы, взбила их, словно опасаясь, что они лежат слишком гладко; потом слегка повернулась к Дэвиду, не опуская рук:
– Вам нравится моя татуировка?
Во впадине чисто выбритой подмышки он увидел синюю маргаритку.
До конца обеда Дэвиду удавалось – при молчаливой поддержке Мыши – избегать разговоров о живописи. Еда тоже помогала: quenelles из щуки под соусом beurre blanc[68] оказались для него совершенно новым гастрономическим опытом, а затем подали барашка pr-sal[69]. Говорили о французской кухне, о том, кто какие блюда любит, потом – о Бретани, о характере бретонцев. Дэвид узнал, что усадьба находится в Верхней Бретани, в отличие от Нижней, то есть Бретонской Бретани, что лежит дальше на запад: там еще говорят по-бретонски. «Котминэ» означает «монастырский лес»: лес вокруг усадьбы когда-то принадлежал аббатству. Но меж собой они не называли усадьбу полным именем, говорили просто «Кот». Говорили, главным образом, Мышь и Дэвид, хотя девушка время от времени обращалась к Бресли с просьбой что-то подтвердить или добавить. Уродка за весь вечер едва ли произнесла несколько слов. Дэвид чувствовал, что статус двух девиц «при дворе» разнится весьма значительно: Мыши дозволялось быть самой собой, Уродку просто терпели. В какой-то момент беседы выяснилось, что и Уродка изучала искусство, только она занималась графикой, а не живописью. Познакомились они в Лидсе. Но впечатление было такое, что она не больно-то всерьез принимает собственную квалификацию и эта компания ей не по плечу.
Старый художник, довольный тем, что удалось-таки задеть гостя за живое, попытался было вернуться к той манере общения, которую избрал днем. Но если Мышь смогла вполне успешно удерживать беседу в безопасных рамках, ее попытки держать бутылку подальше от старика успехом не увенчались. Сама она пила очень мало, а Дэвид при всем желании не мог угнаться за Бресли. Из буфета появилась еще одна бутылка. К тому времени, как опустели тарелки, опустела и она, и в глазах у старика появился стеклянный блеск. Однако он не выглядел опьяневшим: бокал брал уверенно, пальцы не дрожали, только по глазам можно было судить, что им овладевают демоны прошлого. На вопросы он отвечал еще более отрывисто и, казалось, вообще перестал слушать, о чем они говорят. Мышь пожаловалась, что они никогда не смотрят кино, и речь зашла о том, какие фильмы Дэвид видел недавно в Лондоне. Вдруг старик резким тоном прервал их:
– Мышь, еще бутылку. – Она взглянула на него, но он отвел глаза. – В честь нашего гостя.
Она все еще колебалась. Старик сидел, уставившись на свой пустой бокал. Потом поднял руку и ударил ладонью по столу. Улар не был ни слишком сильным, ни слишком злобным; он выражал всего лишь нетерпение. Но Мышь поднялась со стула и прошла к буфету. Видимо, наступил момент, когда разумнее было уступить, чем отговаривать. Бресли сидел откинувшись на спинку стула и пристально смотрел на Дэвида из-под седой челки, застывшая на его губах улыбка казалась почти благожелательной. Глядя на стол перед собой, вдруг заговорила Уродка:
– Генри, можно мне выйти из-за стола?
Он спросил, не отрывая взгляда от Дэвида:
– Зачем?
– Книгу почитать.
– Дура гребаная.
– Ну пожалуйста.
– Давай вали отсюда.
На нее он так и не взглянул. К столу вернулась Мышь с третьей бутылкой, и Уродка с беспокойством посмотрела на подругу, будто требовалось еще и ее разрешение. Та едва заметно кивнула ей, и Дэвид вдруг почувствовал, как рука Уродки, опустившись под стол, на миг сжала его колено: не трусь! Девушка встала, прошла через гостиную и поднялась по лестнице в свою комнату. Бресли подтолкнул бутылку поближе к Дэвиду. Любезности в этом жесте не было, скорее – вызов.
– Спасибо, нет. С меня хватит.
– Коньяк? Кальвадос?
– Нет, спасибо.
Старик снова налил себе полный бокал вина.
– Марихуана? Или как там ее? – Он качнул головой в сторону лестницы. – Вот что у нее там за книга.
Мышь совершенно спокойно возразила:
– Она больше этим не занимается. Вы же прекрасно это знаете.
Он сделал большой глоток из бокала:
– Да небось все вы, молодые умники-разумники, этим занимаетесь.
Дэвид ответил шутливо:
– Это – не по моему адресу.
– Мешает логарифмической линейкой пользоваться, а? Нет?
– Скорее всего. Только я ведь не математик.
– А как еще это можно назвать?
Мышь ждала, опустив глаза. Было ясно, что теперь она ничем не может помочь ему – разве что своим молчаливым присутствием. Не имело смысла делать вид, что он не понял, что подразумевается под словом «это». И Дэвид отважно встретил упорный взгляд старика:
– Мистер Бресли, большинство из нас полагает, что термин «абстракция» утратил свое значение. Ведь восприятие реальности за последние пятьдесят лет весьма значительно изменилось.
Казалось, старик некоторое время обдумывал это сообщение, потом отбросил его за ненадобностью.
– А я говорю, что это – предательство. Величайшее предательство за всю историю искусства.
Вино бросилось ему в голову, окрасив щеки и нос, глаза помутнели. Он теперь не просто сидел откинувшись: его будто прижало к спинке стула, который он чуть подвинул и повернул так, чтобы быть лицом к Дэвиду. И оказался гораздо ближе к сидевшей рядом с ним девушке. Дэвид слишком много разговаривал с ней за обедом, проявил слишком большой интерес… теперь это было совершенно очевидно; к тому же старик, разумеется, видел, как они беседовали перед обедом. Сейчас Бресли необходимо было восстановить право владения.
– Дерьмовый триумф евнуха. Так-то вот.
– Это все же лучше, чем триумф кровавого диктатора.
– Херня. Малафейка. Всё малафейка. И Гитлер – тоже. Дерьмо. Ничтожество.
Не поднимая на Дэвида глаз, Мышь сказала:
– Генри считает, что абсолютная абстракция есть абсолютный уход от ответственности за судьбы человека и общества.
На миг Дэвиду показалось, что она принимает сторону Бресли, но он тут же осознал, что она просто взяла на себя роль толмача.
– Но если философи нуждается в логике, а прикладной математике необходима чистая форма, то и искусству могут быть необходимы какие-то фундаментальные основы, не правда ли?
– Херня. Не фундаментальные основы. Крепкий фундамент. – Он кивнул в сторону Мыши. – Пара титек и пизденка. И все, что к ним прилагается. Это – реальность. А не ваши сраные теоремочки и педерастические сочетания цветов. Я-то понимаю, куда ваша братия клонит, Уильямс!
И снова Мышь бесстрастно перевела:
– Вас пугает человеческое тело.
– А если нас больше интересует интеллект, чем гениталии?
– Тогда – Бог в помощь вашей жене, Уильямс.
Дэвид ответил как можно спокойнее:
– Я полагал, мы говорим о живописи.
– Сколько у вас было женщин, Уильямс?
– Это вас не касается, мистер Бресли.
Неподвижный, пристальный взгляд старика и паузы, длившиеся, пока в затуманенном мозгу вызревал ответ, мешали Дэвиду сосредоточиться, словно приходилось фехтовать в замедленном темпе.
– Кастрация. Вот ваша ставка. Разрушение.
– В мире существуют более страшные разрушители, чем нефигуративное искусство.
– Херня.
– Скажите об этом погибавшим в Хиросиме. Или тем, кого жгли напалмом.
Старик фыркнул. Последовала еще одна пауза.
– Наука бездушна. Самой себе помочь не может. Крыса в лабиринте.
Он допил вино и нетерпеливо махнул Мыши: налей еще. Дэвид молчал, хотя ему очень хотелось прервать беседу и спросить: «А зачем, собственно, меня пригласили в Котминэ?» Он чувствовал, что вот-вот сорвется, несмотря на все предостережения. Больше всего его задели яростные личные выпады, бесила бесполезность рациональной аргументации, невозможность дискуссии; его попытки защититься только подливали масла в огонь.
– Все вы… – Старик сидел, уставившись на полный бокал; теперь он пропускал слова, речь стала еще более отрывистой. – Предали крепость на поток и разграбление. Продали! Авангард. Эксперименты. Ни хрена подобного! Измена, вот что это такое. Объедки научной жратвы. Предали к черту все искусство, продали, как черных рабов, к гребаной матери.
– Абстрактное искусство давно уже не авангард. И разве возможность творить как кому заблагорассудится не есть наилучшая пропаганда гуманизма?
Опять – пауза.
– Бредятина.
Дэвид заставил себя улыбнуться:
– Тогда остается только социалистический реализм? Государственный контроль?
– А над вами какой контроль, Уилсон?
– Уильямс, – поправила Мышь.
– Не вешайте мне эту либеральную лапшу на уши. Всю жизнь эту тухлятину слышу. Тоже мне – честная игра! Слюнтяи. – Старик вдруг нацелился в Дэвида пальцем. – Стар я для этого, мой мальчик. Навидался всякого. Слишком много народу гибнет из-за порядочности. Терпимость. Чистоплюи! Только б зады не замарать!
С презрительной гримасой он одним глотком осушил бокал и снова потянулся за бутылкой. Горлышко дробно застучало о край бокала, вино пролилось на стол: старик не сумел вовремя остановиться. Мышь взяла бокал и отлила немного вина себе, потом спокойно промокнула салфеткой винную лужицу рядом с Бресли. Дэвид уже остыл: теперь он испытывал лишь неловкость.
– Хорошие вина – знаете, как их делают? Мочу добавляют. Ссут прямо в бочку. – Рука Бресли дрожала. Он поднес было бокал ко рту, но снова поставил на стол. Паузы между всплесками речи становились все дольше. – Десяток англичан мизинца одного француза не стоят! – Молчание. – Не масло. Пигмент, и больше ничего. Дерьмо сплошное. Даже если удачно. Merde[70]. Говно! Excrementum[71]. Вот что выходит. Вот ваши фундаментальные основы. А не жеманные изыски абстрактного хорошего вкуса. – Старик опять замолчал, словно силился отыскать путь вперед, но вынужден был отойти на старые рубежи. – И на подтирку не годятся!
Воцарилась тягостная тишина. Где-то за окном ухала сова. Девушка сидела, чуть отодвинувшись от стола, сложив на коленях руки, опустив глаза, готовая ждать хоть целую вечность, пока старик прекратит свою бессвязную злобную воркотню. Интересно, подумал Дэвид, часто ли ей приходится терпеть такие чудовищные издевательства, эту богемную разнузданность, выпущенную алкоголем на волю? Опять вступать в эти давно отгремевшие баталии о проблемах, решенных раз и навсегда еще до рождения Дэвида – не только de facto, но и de jure[72]. Форма всегда и везде – это неестественно. А цвет в нефигуративной живописи сам по себе несет функцию содержания… Незачем копья ломать по этому поводу, как нет смысла оспаривать теорию Эйнштейна. Произошло размежевание. Можно спорить о применении, но не о принципе. Так думал Дэвид, и эти мысли, видимо, отразились на его физиономии: он ведь тоже выпил больше, чем обычно.
– Разочарованы, Уильямс? Думаете, упился старый черт? In vino у него не veritas[73], а хреновина одна?
Дэвид покачал головой:
– Да нет. Просто вы пережимаете с аргументацией.
Снова долгая пауза.
– А вообще-то вы и правда художник, Уильямс? Или кишка тонка и вы только и можете, что словеса накручивать?
Дэвид не ответил. Помолчали. Старик отхлебнул еще вина.
– Скажите хоть что-нибудь.
– Гнев и ненависть – роскошь, которую в наши дни мы просто не можем себе позволить. На любом уровне.
– Тогда – да поможет вам Бог.
Дэвид едва заметно улыбнулся:
– У Него тоже нет выбора.
Мышь взяла бутылку и налила старику еще вина.
– А знаете, что означало – подставить другую щеку, когда я молодой был? Кем того парня считали, что другую щеку подставлял?
– Нет.
– Да жопошником его считали. Вы – жопошник, а, Уилсон?
На этот раз Мышь не сочла нужным его поправить, а Дэвид не счел нужным отвечать.
– На коленки встал, портки спустил – и все проблемы решил, а? Нет?
– Нет. Но и страх ничего не решает.
– Какой еще страх?