Башня из черного дерева Фаулз Джон
Мышь долго молчала. Уродка скрестила на траве руки и удобно, как на подушку, уложила на них голову, лицом к подруге.
– Вернулись в Лондон. Через два семестра – девять месяцев прошло, – а я себе места не нахожу. С Томом все кончилось. Чувствую, ничего я в Королевском колледже не получаю. Они тут ни при чем. Все дело во мне самой. – Ее пальцы снова принялись теребить траву. – Когда познакомишься со знаменитым художником, начинаешь смотреть на его работы совсем иначе. Начинаешь видеть. Я не могла забыть тот августовский день. Как мы низко поступили с этим человеком, а он-то ведь всего-навсего несчастный одинокий старик, к тому же еще и не умеющий выражать свои мысли словами. Ох, ну и много еще всего в том же роде… И о собственной работе. И в один прекрасный день я села и написала ему письмо. О себе. И о том, как мне жаль, что мы отказались от ланча. Жаль, что вот так взяли и ушли. И что, может, ему нужна помощь по дому. Или смешивать краски. Да все, что угодно.
– А он помнил, кто вы?
– Я послала ему один из снимков, которые Том тогда сделал. Генри и я – стоим рядом. – Она улыбнулась каким-то своим мыслям. – Письмо это было из тех, что, как только отправишь, в дрожь от стыда бросает. При мысли, что ты такое написала. И я знала – он не ответит.
– Но он ответил.
– Телеграммой. «Всегда рад взять хорошенькую девушку. Когда?»
– Генри – лапочка, – сказала Уродка, – весь в этом. Без обиняков.
Мышь глянула на Дэвида и поморщилась.
– Приехала, ни о чем таком и не помышляя. Разумеется, я слышала о его прошлом. О его репутации. Но думала: я с этим справлюсь. Установлю отношения сама – дедушка и внучка, и все тут. А не то – просто уеду. Если станет совсем уж невмоготу. – Она снова потупилась. – Но у Генри имеется одно совершенно необыкновенное качество. Прямо мистика какая-то. Не говоря уж о его картинах. Он как-то умеет… растворить, рассеять что-то в тебе… Какие-то вещи уже не кажутся важными, теряют значение. Ну, вот это, например. Учишься не стыдиться своего тела. И наоборот: стыдиться условностей. Он как-то раз прекрасно это сформулировал. Сказал: исключения не подтверждают правил, они просто суть исключения из правил. – Ей явно не хватало слов. Она улыбнулась Дэвиду. – Тяжело объяснять это, кто нас поймет? Надо просто влезть в нашу шкуру, чтобы понять.
– А вообще-то все это скорее на уход за больным похоже, – сказала Уродка.
Помолчали. Потом Дэвид спросил:
– Ну, а вы как сюда попали, Энн?
Ответила ему Мышь:
– Мне становилось трудновато. Не с кем словом перемолвиться. В Лидсе мы вместе квартиру снимали. Переписывались. Я знала, что Энн не очень-то довольна тем, как у нее преддипломная практика идет. Ну, как только она закончила…
– Я приехала на одну недельку. Ха-ха!
Дэвид взглянул вниз, на ее повернутое к подруге лицо, и ухмыльнулся:
– Во всяком случае, это интереснее, чем живопись преподавать?
– И лучше оплачивается.
– Ну, он-то может себе это позволить.
Мышь возразила:
– Приходится даже возвращать ему деньги. Контракта у нас никакого нет. Он просто швыряется деньгами – дает, не считая. Сто фунтов. Двести. А если мы с ним вместе в Ренн едем, мы стараемся на платья в витринах не глядеть. А то он обязательно купит.
– На самом-то деле он очень добрый, – сказала Уродка и перевернулась на спину.
Мальчишеская грудь с очень темными сосками, кустик крашеных красно-рыжих волос на лобке. Приподняла ногу, почесала над коленкой и снова опустила.
– Работать с ним – удивительно, – продолжала Мышь. – Он невероятно терпелив. Ничто не выводит его из себя. Ни живопись, ни рисунок. Знаете, мне мои работы иногда просто отвратительны. Вы рвете свои работы? Генри свои выбрасывает. Но всегда с сожалением каким-то. Вещь сотворенная для него священна. Даже если не удалась. С людьми он таким не бывает. – Она замолчала. Покачала головой. – И в студии он молчит. Почти всегда. Словно немой, будто произнесенное слово может все испортить.
Уродка проговорила, глядя вверх, в небесную голубизну:
– Еще бы. С его-то манерой этими словами пользоваться. – Она очень похоже передразнила старика: – «У тебя менструация, что ли?» Ну, скажу я вам! – И она подняла к небу открытую ладонь, будто отталкивая подальше это воспоминание.
– Ну, как-то он должен все это компенсировать.
Уродка пощелкала языком, соглашаясь:
– Да, я понимаю. Бедняга. Старый, как черт. А это для него, наверно, самое ужасное.
Она повернулась на бок, оперлась о локоть и взглянула на Мышь:
– Слушай, Ди, странно, правда? Он еще кое-что может. И по-своему даже сексапильный, хоть и старый совсем и смешной. – Она повернулась к Дэвиду. – Знаете, когда я в первый раз… ну, представляешь себе ребят своего возраста и всякое такое… Но он наверняка был просто потрясающий… Когда молодой был… и, о господи, только послушать, что он рассказывает! – Уродка снова состроила Дэвиду клоунскую гримаску. – Про старые славные деньки. Что это такое он нам заливал позавчера, а, Ди?
– Не глупи. Это же сплошные фантазии.
– Вот черт старый! Очень надеюсь, что ты права.
Мышь возразила:
– Это и не секс вовсе. Контакт. Воспоминания. Связь человека с человеком. Это он и пытался объяснить вчера вечером.
Дэвид наконец понял, чем девушки отличаются друг от друга. Одна всячески стремилась преуменьшить сексуальную сторону в отношениях со старым художником, другая ее значение признавала. И кроме того, совершенно интуитивно он чувствовал, что Уродка пользуется его присутствием, чтобы высказать свое несогласие с подругой, и тут он был полностью на ее стороне.
– Эта его экономка, да и муж ее тоже, должно быть, люди весьма широких взглядов?
Мышь разглядывала траву перед собой.
– Только никому не говорите, ладно? Знаете, где Жан-Пьер провел конец сороковых и все пятидесятые? – Дэвид помотал головой. – В тюрьме. За убийство.
– Ну и ну!
– Убил собственного отца. Какой-то семейный спор из-за земли. Французские крестьяне. Матильда служит у Генри экономкой с сорок шестого, когда он из Уэльса в Париж вернулся. А ведь он знал тогда про Жан-Пьера. Матильда сама мне все это рассказала. Генри не может поступать плохо: он безупречен. Ведь он не оставил их в беде. Был с ними.
Уродка фыркнула:
– Особенно с Матильдой.
Мышь взглянула на Дэвида вопрошающе:
– Помните грузноватую модель его первых послевоенных полотен? Ню?
– Господи, да мне и в голову не пришло.
– Матильда никогда даже не упоминает об этой стороне их отношений. Говорит только, что «месье Анри» помог ей обрести веру в жизнь. Помог ждать. И она – единственный человек на свете, с кем он никогда – ну, просто ни за что – не выходит из себя. Тут как-то на днях, за обедом, он совершенно слетел с катушек – обозлился на Энн за что-то. Выскочил из-за стола и марш на кухню. Минут через пять захожу туда. Сидит себе, как миленький. За столом. Вместе с Матильдой. Он обедает, а она ему письмо от своей сестры читает. Ну прямо священник со своей любимой прихожанкой. – Мышь коротко усмехнулась. – Позавидуешь, право. Или ревновать начнешь.
– А вас он рисовать не пробовал? Ни ту ни другую?
– У него руки сильно дрожать стали. Но пару рисунков он сделал – Энн. Один просто прелестный, шуточный. Знаете знаменитую афишу Лотрека[92] – Иветт Гильбер? А это – пародия на нее.
Уродка запустила растопыренные пальцы в стоящую торчком шевелюру, взбила волосы и устремила ладони к небесам:
– А как быстро он это сделал! За полминуты всего. Ну, может, за минуту, самое большее, а, Ди? Фантастика. Правда-правда.
Она перевернулась на живот и подперла подбородок руками. На ногтях – ярко-красный лак.
Мышь снова внимательно посмотрела на Дэвида:
– А он с вами о вашей статье не заговаривал?
– Только чтобы сообщить, что названных там имен в жизни не слыхал. Кроме Пизанелло.
– А вы ему не верьте. Память на картины у него совершенно невероятная. Я сохраняю некоторые его наброски. Знаете, вот он пытается рассказать о какой-нибудь картине, а тебе непонятно, какое полотно он имеет в виду. Он тогда берет и рисует. Как Энн говорит – молниеносно. И точно. Абсолютная память.
– Это несколько поднимает мой дух.
– Да разве он согласился бы, чтобы вы делали эту книгу, если б вам не удалось попасть почти в самую точку?
– А я уж было стал недоумевать.
– Он всегда гораздо яснее сознает, что он творит, чем нам представляется. Даже когда переходит всяческие границы. Как-то я поехала с ним в Ренн, это еще до приезда Энн было. Посмотреть «Смерть в Венеции»[93]. Такая бредовая идея мне в голову пришла. Что Генри – настоящему Генри – должно бы понравиться. Образный ряд хотя бы. Первые двадцать минут он был паинькой – золото, а не человек. Но вот на экране появляется этот ангелоподобный мальчик… При следующем его появлении Генри произносит: «Какая девуля хорошенькая. Часто в фильмах снимается, а?»
Дэвид рассмеялся. Ее глаза тоже светились, в них так и прыгали смешинки. Она утратила серьезность и выглядела теперь не старше своих лет.
– Вы и не представляете – это просто кошмар какой-то. Генри начинает рассуждать, девушка это или парень. Во весь голос. По-английски, разумеется. Потом мы переходим к «жопошникам» и современному декадансу. К модернистам. Зрители вокруг начинают возмущаться и требовать, чтобы он замолчал. Тогда он ввязывается с ними в перебранку – уже по-французски. Он, видите ли, не знал, что в Ренне столько извращенцев, и… – Она приставила к виску указательный палец, словно дуло пистолета. – Тут бог знает что началось, чуть ли не бунт настоящий. Пришлось его силком оттуда тащить, пока фараонов не вызвали. И всю дорогу домой он объяснял мне, что кинематограф – он называет его «синематограф» – начался с Мэри Пикфорд и Дугласа Фэрбенкса и с ними же закончился. Тупость невероятная. Он и десяти фильмов не посмотрел за последние двадцать лет. Но уверен, что все об этом знает. Как с вами вчера вечером. Чем убедительнее ваши доводы, тем хуже он их слышит.
– И все это – игра?
– Странно, но так у него проявляется чувство стиля. Он играет, но по-честному. Понимаете, он вроде бы заявляет: я и не собираюсь равняться с вами – вы молоды, а я – старик, я такой, как есть, и не желаю ничего понимать.
– Он поэтому и говорит так, – сказала Уродка. – Все время говорит мне – ты ведешь себя как гулящая девка. Ну, засмеешься, скажешь ему: «Генри! Гулящие девки перевелись – вышли из моды вместе со шнурованными корсетами и шелковыми панталонами». Бог ты мой! Но он только хуже расходится, верно, Ди?
– Но все это вовсе не так бессмысленно, как выглядит. Он понимает – надо, чтоб нам было что в нем высмеивать. Даже ненавидеть.
– Чтоб было, что прощать.
Мышь развела раскрытые ладони.
Помолчали. Осеннее солнце пригревало. Большая бабочка – красный адмирал – задержалась, пролетая, затрепетала крылышками над Мышью, над изгибом ее спины. Дэвид понимал, что сейчас произошло: ими владела ностальгия по студенческим временам, по тем отношениям, которые складывались в колледже. Это стремление к откровенным беседам, к бесконечным разговорам обо всем на свете, желание убедиться, что твой наставник способен быть просто человеком, посмотреть, насколько он способен спуститься с пьедестала; стремление не просто исповедаться, но и увидеть результаты этой исповеди, реакцию на нее.
Мышь сказала, обращаясь к траве перед собой:
– Надеюсь, все это вас не слишком шокирует?
– Я просто восхищен тем, как хорошо вы его понимаете. И как ведете себя с ним.
– Иногда мы в этом сомневаемся. – Помолчав, она пояснила: – Может, мы и вправду всего-навсего Мышь и Уродка. Может, он недаром нас так прозвал.
Дэвид усмехнулся:
– Ну, прямо скажем, вы не выглядите такими уж скромницами.
– Да я ведь сюда просто сбежала…
– Но вы же сказали, что здесь вы узнаёте гораздо больше?
– О жизни. Но…
– Не о живописи?
– Я пытаюсь начать все с самого начала. Пока не могу сказать.
– Это вовсе не по-мышиному.
– Да наплевать на все это, – сказала Уродка. – Лучше я буду тут с одним Генри сражаться, чем с четырьмя десятками сорванцов.
Мышь улыбнулась, и Уродка подтолкнула ее плечом.
– Тебе-то что, с тобой все в порядке. – Она взглянула на Дэвида. – Честно говоря, у меня не жизнь была, а черт знает что. В колледже. Наркотики. Правда, не самые сильные. Трахалась с кем ни попадя. Путалась со всякими подонками. Ди знает, сколько их было. Правда-правда. – Она толкнула пяткой ногу подруги. – Верно ведь, Ди? – Мышь молча кивнула. Уродка смотрела теперь мимо Дэвида, туда, где спал старый художник. – По крайней мере, с ним все по-другому. Тебя не просто трахнули и пошли переспать с другой телкой. По крайней мере, он тебе благодарен. Одного паршивца я в жизни не забуду. Он был… Ну, знаете, такой – фу-ты, ну-ты – важная шишка. И знаете, что он мне говорит? – Дэвид помотал головой. – «И чего это ты такая тощая, а?» – Она шлепнула себя по лбу. – Да нет, Богом клянусь, как подумаю, с чем мне мириться приходилось… А тут – бедненький старенький Генри… у него слезы на глазах, если в конце концов получается.
Тут Уродка потупилась, словно осознав, что была чересчур откровенна, но неожиданно подняла голову и широко улыбнулась Дэвиду:
– Теперь вы кучу денег можете зашибить, если все это в «Ньюс ов зе уорлд»[94] тиснете.
– Думаю, авторские права все равно вам принадлежат.
Она долго смотрела на него испытующим взглядом, чуть вызывающе. Глаза у нее темно-карие – самая привлекательная черта на худеньком личике. В них видна и прямота, и, если присмотреться, даже нежность; Дэвид обнаружил, что за эти сорок минут после ланча ему действительно удалось узнать ее получше. За грубоватой манерой речи угадывалась искренность чувств и открытость – не та открытость, что свойственна Мыши, выросшей в интеллигентной среде и обладающей независимостью, незаурядным умом и несомненным талантом, но та, что тяжко далась этой девчонке из рабочей семьи всей ее жизнью, которая и «не жизнь была, а черт знает что». Дружба и взаимопонимание между обеими стали Дэвиду понятны; девушки были в чем-то похожи, а в чем-то дополняли друг друга. И наверное, эта их нагота, солнечный свет и голубая вода, тихие голоса и безмолвие затерянного в лесной глуши озера, соединившись, все теснее и теснее затягивали узы, связавшие его с тремя совершенно чужими ему людьми; у него рождалось ощущение, что он знает их всех давным-давно, знает историю их жизни; и наоборот, люди, которых он знал, жизнь, с которой так хорошо был знаком, за последние сутки каким-то таинственным образом отступили в тень, истаяли, исчезли из памяти. День сегодняшний – это была реальность во всей ее полноте, день вчерашний и завтрашний обратились в миф. Тут было и другое, прямо-таки метафизическое ощущение благодарности за дарованную ему привилегию: ведь он, Дэвид, родился в такой среде и в такое время, что стало возможным пережить столь быструю метаморфозу; но рядом с этим ощущением брезжила и мысль гораздо более банальная – прекрасно, что благодаря успешной карьере он получил такую возможность. А друзья… если бы только они могли видеть его сейчас… И он подумал о Бет.