Волна. О немыслимой потере и исцеляющей силе памяти Дераньягала Сонали
И еще. Я даже не искала их. После того, как схлынула вода. Я отпустила тогда спасительную ветку, но не кинулась на поиски сыновей. Да, верно, я была в ступоре, дрожала, задыхалась и кашляла кровью. Но и по сей день я кляну себя, что не перевернула вокруг все. Мои крики должны были бы сотрясать небо. Вместо этого я бессмысленно таращилась на подтопленные кусты и твердила себе, что все мои погибли. Теперь вспоминаю: уже тогда я задалась вопросом, что мне делать с моей жизнью. И потом, в те недели и месяцы, когда друзья и родные неустанно искали Малли, я не обращала внимания на их усилия и даже настаивала, что все бесполезно. Почему я так легко приняла чудовищную действительность? Хотела оградить себя от тщетной надежды и разочарований? Или потому, что уже знала правду? У меня нет на это ответа. Я их мать. Я должна была вцепиться в них, костьми лечь в поисках, надеяться до последнего. Вопреки всему. Ничего этого я не делала. Я бросила их, отреклась от них. И мне тошно от этого.
Порой мне кажется, было бы легче ощущать себя их матерью, если бы я постоянно рыдала, рвала на себе волосы, каталась по земле и разрывала ее ногтями. Но за все годы я лишь несколько раз открыто проявила горе. Почему? Почему мои реакции так неестественны, настолько ничтожно слабы? И я чувствую, что это отвратительно. Без своей семьи я словно парализована — разве так надо горевать? Помню, лет в восемь я как-то сидела по-турецки на балконе, отмахиваясь от комаров, и завороженно слушала вопли и проклятия одной женщины, доносившиеся из соседнего трущобного квартала. У нее умерла сестра. Она причитала днями напролет, почти не умолкая, и я решила, что именно так надо вести себя, когда кто-то умирает. Видимо, эта мысль крепко засела в голове, поэтому каждый раз, когда я читаю, что Англия выиграла отборочный матч или что Плутон больше не считается планетой, меня охватывает презрение к себе. Отчего я не вою и не бьюсь в истерике? Ведь эта новость привела бы в полный восторг Вика. Наверное, было бы легче признать себя их матерью, если я умела бы горевать шумно и надрывно. На самом деле прочитанные слова, конечно, раздирают мне сердце; просто все мои чувства спрятаны очень глубоко.
Время от времени у меня случаются моменты просветления, когда я могу во всей полноте вернуть себе опыт материнства, не содрогнувшись и не сжавшись внутри. Иногда в этом помогают открытые, безлюдные пространства. Недавно мы с моей подругой Малати ездили на север Швеции. Там, у самого полярного круга, на пустынных берегах замерзшего озера, стоят голые обледеневшие березы, и в тусклом зимнем свете каждая ветка поблескивает, словно гладкий отросток оленьих рогов. Впитывая глазами бесконечный белый простор, я вновь чувствовала себя матерью. Привычный ужас отпустил или уже не имел значения. Вдруг обожгло от воспоминания, как уютно устраивался Малли, свернувшись у меня на коленях. Я позволила себе ощутить, как он обхватывает меня ножками, тиская в руках любимого игрушечного верблюда, которому нажмешь на горб, и включается назойливая песня на арабском языке. Это не было похоже на мои обычные робкие воспоминания. Казалось, белое великолепие северной зимы проникло в душу, отрезвило ум, успокоило сердце. Но вскоре я сама испугалась, как безоглядно шагнула назад, в прежнюю жизнь.
Иногда такое случается и в нашем лондонском доме, но я до сих пор не могу подолгу в нем оставаться. В свой последний приезд я сидела в спальне мальчиков и пыталась понять: неужели правда каждое утро я готовила им одежду и раскладывала ее на этих кроватях? Я нашла в шкафу любимые черные спортивные штаны Вика, вытертые добела на коленях. Я погладила рукой брюки — и все мое недоумение моментально рассеялось. Прижав их к груди, я долго лежала на полу и рыдала, как положено матери. Слезы ушли, когда в кармане брюк я обнаружила обертку от леденца на палочке. Вик обожал их. Конфета была куплена определенно не мною — Стив иногда проявлял слабость и баловал сына, покупая ему эту дрянь. И я — с тем же самым раздражением, какое всегда вызывали у меня эти Love Hearts, — вспомнила, как Вик, причмокивая, сосал конфету в виде сердца, перекатывая ее во рту и хвастаясь, что получил ее от папы. Язык у него делался лимонно-желтым от искусственных красителей. Отвратительная гадость.
«Ты крутилась, — сказала она. — Представляешь?» Разыскивая череп крокодила, моя подруга Карилл случайно встретила одного из тех мужчин, что нашли меня, валявшуюся в грязи, в тот день, когда пришла волна. Череп понадобился ей для музея. В лондонской школе, где учились Вик и Малли, организовали фонд их памяти, и мы решили потратить деньги на модернизацию небольшого музея в заповеднике «Яла». Именно туда привезли меня после цунами, и там, на каменной скамье, я в полном оцепенении провела первые часы. Организацией ремонта занималась Карилл — она очень деловая, — и вскоре музей совершенно преобразился.
Карилл передала мне, что поведал ей мой спаситель. Многое оказалось для меня новым. Вот ее рассказ.
Он помнит, как тебя нашли. Это точно он. Все совпадает. И знаешь, он сказал одну очень странную вещь. До сих пор мурашки по коже бегут, как представлю.
Этот парень — обходчик в парке. Так вот, он говорит, что в день цунами они с друзьями катались по заповеднику и услышали что-то про волну, про наводнение. Они развернулись и поехали к гостинице — им сказали, что гостиницу затопило. Но дорогу размыло, и они не смогли проехать. Тогда они вылезли из фургона и стали смотреть. Он говорит, вокруг был просто конец света. Никто не понимал, что случилось. Один из его друзей начал что-то бормотать про демонов, которые все разрушили. Потом они стали искать живых: кричали и просили их отозваться.
Какой-то мальчик позвал на помощь. Они пошли на голос, а потом увидели тебя. Так что все сходится. Он сказал, что на тебе была темно-синяя майка, так ведь? А штанов на тебе не было.
Но слушай дальше. Он говорит, ты выглядела очень странно. Вся покрытая черной грязью, но это еще ничего. Самое странное, что ты крутилась на месте. Вот прямо вертелась волчком. Знаешь, как маленькие дети, когда хотят, чтобы у них закружилась голова. Я разговаривала с этим парнем, сидя у них в конторе, так он даже встал из-за стола и показал мне, что ты делала. Кружилась в грязи. Его это просто потрясло. Ты все никак не останавливалась. Он просил тебя пойти с ними — ты отказывалась. Говорить ты не могла, только мотала головой. Он сказал, что ты все крутилась и крутилась.
Один из его друзей снял рубашку и обвязал тебе вокруг талии. Они протащили тебя довольно далеко, посадили в фургон и отвезли к кассам музея. Потом сразу поехали обратно — надо было дальше искать выживших. Он говорит, частенько гадал, что же с тобой случилось.
Еще вот что. Он описал место, где тебя нашли. Не так уж далеко от гостиницы, возле лагуны. Вода-то захлестнула сушу на несколько миль, а потом спала и пошла назад — как раз через лагуну. Так что тебя пронесло сначала туда, а потом обратно. Ты уцепилась за дерево в самый последний момент. Еще чуть-чуть, и тебя бы унесло в океан.
Этот парень, он все вспоминал, как ты крутилась. Будто в трансе. Может, тебя кружило и вертело в воде и ты потом не могла остановиться. Я спросила его, точно ли он помнит. И он долго твердил: «Да, да, я уверен. Karaki karaki hitiya». Представляешь?
Шесть
* * *
Мы едем по автостраде-70 из Денвера в Сноумасс. Кристиана, дочка моей подруги Аниты, поворачивается ко мне и спрашивает: «А что такое город-призрак»? Ее вопрос пугает, поскольку раньше все было именно так. Я отвечала на детские вопросы, объясняя разные интересные вещи ей и Вику. Про навозных жуков, колонии муравьев, столицы государств, кольца вокруг Сатурна, динозавров с утиными клювами. Иногда к объяснению я приплетала какую-нибудь дурацкую байку из детства, чтобы они посмеялись.
— Когда я была маленькая, одна моя подружка на Шри-Ланке съела муравьев, которые ползали по ее бутылке с лимонадом. Ей кто-то сказал, что в них много витамина С. И ничего, язык ей не выгрызли.
— Съела целую колонию?
— Нет, вряд ли. Наверное, половину.
Но теперь, когда Кристиана спрашивает меня про города-призраки в Колорадо, я не в силах выдавить из себя ни слова. Разве могу я что-то ей рассказывать? Ведь Вик не услышит мой ответ, не придет в восторг или недоумение. Как я могу рассказать ей одной то, что рассказала бы им обоим? Если Вик был бы здесь, они услышали бы истории о золотой лихорадке и старателях, о том, как прокладывали тоннели для железных дорог, как взрывали скалы, надеясь найти серебряную руду.
Они были друг другу как родные — Кристиана, ее младшая сестра и мои мальчики. Как братья и сестры — и понимали друг друга, и бесили друг друга. Наши семьи жили по соседству с тех пор, как Вику и Кристиане исполнилось по шесть месяцев. Александра и Малли вообще не знали и не представляли жизни друг без друга. С годами, постоянно общаясь, ссорясь, играя и совместно исследуя мир, старшая и младшая парочки становились все больше похожи между собой — по интересам, повадкам, характеру.
Ясно вижу всех в обычный пятничный вечер. Анита, ее муж Эйджи и мы со Стивом сидим у нас на кухне. На столе — бутылки красного вина; в воздухе витает аромат чеснока и розмарина, которыми Стив натер баранью ногу, отправляя ее в духовку; из колонок льется голос Эбби Линкольн[21]. В детской Вик вслух читает Кристиане свою новую любимую книгу: «Птицы Шри-Ланки» Дж. М. Генри. Кристиана — добрая душа — старается внимательно слушать про размах крыльев и гнездовья каких-то редких видов. Младшие постоянно бегают в туалет, по очереди подглядывая друг за другом. Лица у них густо размалеваны специальными фломастерами. Перевернутая кушетка — их крепость. В наши кухонные разговоры то и дело врывается какой-то звон и грохот, но вино хорошее и всем лень идти и выяснять, что там происходит.
И вот я путешествую по Скалистым горам Колорадо в компании Аниты, Эйджи и этих девочек, в которых так много от моих сыновей, и не знаю, как себя вести. В их жестах, мимике, манере выговаривать слова — в любой мелочи я постоянно нахожу Вика и Малли. Всякий раз хочется отвести глаза, и все-таки украдкой я выискиваю знакомые черточки, жадно вбираю каждую деталь. Александра смотрит телевизор, положив подбородок на кулачки. Именно так всегда сидел Малли и яростно таращил глаза на меня, если я заходила в комнату: «Отстань, не мешай!» Теперь я отчетливо вижу всю их четверку — вижу, как завороженно они смотрят на экран, а на подлокотнике нашего красного дивана пристроилась голубая миска со шкурками и зернышками от съеденных мандаринов.
На секунду теряю связь с реальностью. Почему здесь не собрались мы все? Днем Вик и Малли планировали кататься на лыжах вместе с девочками. Сейчас у мальчишек должны быть обветренные, распаренные, красные лица — от ветра, солнца и долгого сидения в горячей ванне. Они часто купались все вчетвером в огромной ванне Аниты, толкаясь локтями и по очереди ныряя в мыльную пену. Мне хочется вытащить Малли из ванны, прижаться к его мокрой щеке и вдохнуть запах фломастеров.
Стоит девочкам заговорить, и у меня замирает сердце, готовое разорваться от этой встречи с несбывшимся. Когда я в одиночестве представляю, какими мои сыновья стали бы теперь, можно ограничиться смутными образами. Но чем приглушить девчоночью болтовню, чтобы не слышать голосов мальчиков? Где найти столько тумана, чтобы не видеть их живые образы?
Как-то вечером мы много говорим о Вике и Малли. Перебираем забавные случаи. Девочки, сияя, вспоминают, как Вик мечтал завести ручную ворону. Я рассказываю им про трех водяных черепашек, которых мальчики приручили в Коломбо. Одного черепашонка Малли назвал Ровером, потому что на самом деле сын хотел собаку. В конце концов черепашки чем-то заболели и умерли. Мы со Стивом боялись, что мальчики будут переживать, но Вик преспокойно отдал мертвых черепашек на съедение своим настоящим любимцам — воронам. «Вик был забавный», — говорит Алекси. Ее голубые глаза задумчиво поблескивают, а я вдруг остро ощущаю незримое присутствие сыновей. Их жизнь наложила неизгладимый отпечаток на жизнь этих девочек. Не буду больше бежать от них, не буду отводить глаза и затыкать уши — пусть даже каждое сказанное слово вонзается в меня, будто осколок разбитого стекла. Для них ведь тоже все закончилось непонятно и страшно. Мы, как обычно, поехали отмечать Рождество на Шри-Ланке — и никто не вернулся. В те безумные первые дни Кристиана все время твердила: «Викрам хорошо плавает, ему никакие волны не страшны». Тогда же она вдруг начала постоянно рыгать — громко и нарочито. Прежде за ней никогда такого не водилось, а вот мой сын был настоящим виртуозом по этой части. «В нее как будто вселился дух Викрама», — говорила потом Анита. По крайней мере, точно вселились его дурные привычки.
В дороге у Кристианы разболелся живот, и теперь она спит, свернувшись клубочком и положив голову мне на колени. Викрам спал бы точно так же, время от времени ерзая и устраиваясь поудобнее. Можно представить, что это Вик. На лицо девочке падает прядка волос, я ее убираю. Волосы сухие, а Вик всегда потел, когда засыпал у меня на коленях. Я сижу, разглядывая заснеженные пики Скалистых гор за окном машины, и в голове крутится неотвязная мысль: «Вик никогда больше не будет спать вот так, на моих коленях». Кристиана вздрагивает во сне, берется рукой за живот и тихонько поскуливает. Я глажу ее по голове, чтобы не просыпалась, пока не подействует лекарство. Точно так же я убаюкивала бы Викрама.
Лондон, 2009 год
Рулонные шторы на окнах детской спальни никогда толком не справлялись со своей задачей. Они не опускались до конца, и летом утренний свет пробирался в комнату немилосердно рано. Солнечный луч полз по ковру, озарял открытую книгу, подсвечивал брошенный вчера зеленый носок на полу. Этого хватало, чтобы разбудить Викрама. Он тут же выскакивал из постели, мчался к окну и начинал тормошить брата: «Просыпайся скорей, вдруг в саду лисы гуляют». Разумеется, их вопли: «Смотри, лиса, лиса!» — подняли бы и мертвого. Поэтому я вставала и обреченно плелась вниз, чтобы выпустить их в утреннюю благодать. Спасибо неудачным шторам — можно было подольше побегать и поиграть перед школой. Тогда, пять лет назад. А кажется, только вчера.
Каждый раз, приезжая сюда, в наш дом, я нервничаю. «Может, лучше приехать в другой раз?» — говорю я себе. Как мне смотреть на нестерпимо свежую траву во дворе, как это выдержать?
В нашем саду, как и тогда, царит великолепное лето. Вечерние тени косо лежат на траве. Последние лучи пробиваются сквозь листву соседской ивы и воспламеняют цветущие розовые кусты. Над лужайкой порхают две упитанные малиновки, зависая над жимолостью, — такие смелые и не боящиеся людей, что едва не задевают крылышками мою руку. На одной из клумб замечаю розового ската — видимо, Малли играл здесь со своим набором пластмассовой морской фауны. А вот под этим деревом Стив и Вик любили сидеть на земле, уплетая тосты с сардинами. Уже пять лет их нет в этом саду.
Однако мой нынешний приезд не похож на предыдущие. Раньше у меня хватало сил лишь мельком заглянуть в прошлое. Я смотрела и тут же отводила глаза, предпочитая размытые образы. Теперь гляжу — и не могу наглядеться. Я любуюсь мужем и сыновьями, как не любовалась, наверное, даже при их жизни. Я будто изучаю их, открываю заново, ищу все новые и новые штрихи к нашему семейному портрету.
Все пять лет я панически боялась деталей. «Чем больше подробностей вспомню, тем острее будет горе», — говорила я себе. Но теперь мне все реже приходится сражаться с памятью. Я хочу вспоминать. Хочу знать. Видимо, я уже свыклась с горем и научилась его выносить. Я чувствую, что воспоминания не сделают боль сильнее. Или слабее.
Этот дом по-прежнему дышит, пахнет и будто бы звучит их присутствием.
На кухонном столе лежит парочка дисков без обложек. В последние месяцы Стив часто включал для мальчиков музыку своей юности. Вик неуклюже прыгал на месте под песню Our House группы Madness[22]. Бывало, втроем они дружно наяривали Иэна Дьюри — Hit Me with Your Rhythm Stick[23]. Бешеная энергия. Кажется, в этих стенах до сих пор гудит и потрескивает силовое поле.
Пахнуло нашим воскресным вечером из старой картонной коробки. В ней Стив хранил крем и воск для обуви. Я перебираю содержимое: тюбики, жестянки, кисточки, щеточки — и среди всего царит старая верная тряпица, которой Стив всегда наводил блеск на почищенные ботинки. В воскресенье вечером он устраивался на лестнице и полировал обувь себе и сыновьям. Я подношу тряпицу к носу, и меня обдает запахом выходных. Лицо у меня мокрое от слез, но я рада: этот старый лоскут подтверждает, что наша жизнь была. Была на самом деле.
«Мой худший день в жизни» — нацарапано почерком Вика на деревянном подлокотнике кресла в детской. Я не знаю, что и думать, так как никогда раньше не видела этой надписи, ни до волны, ни после. Почему он так написал? Из-за меня? Может, поссорился с кем-то в школе, а я не обратила внимания? Потом замечаю на втором подлокотнике футбольный счет: его любимый «Ливерпуль» разбили в пух и прах. В первые секунды я почувствовала облегчение, но затем… Как я хотела бы утешить его, да теперь ничего не могу.
Все эти годы я гнала от себя мысли о маленьких повседневных бедах детей, об их обидах, слабостях, ранимости. Легче было вспоминать своих мальчиков радостными, улыбающимися, перебирать их забавные словечки, их проделки. Но теперь, когда появились душевные силы вглядеться пристальнее, их образы встают передо мной во всей полноте.
«К чему лелеять в памяти все особенности, горести, радости, увлечения моих сыновей, если их уже нет на свете?» — спрашивала я себя в течение многих лет. Но здесь, в нашем доме, меня окружают безмолвные свидетельства всей их жизни. Я приоткрываю свое сознание и позволяю себе наконец познавать это чудо.
Нередко друзья и родные замечали, как серьезно наши мальчики относятся к своим интересам — пожалуй, даже не по возрасту. Порой я хотела, чтобы Малли переключился с театра на что-то другое, но его почти невозможно было отвлечь от «актеров» и «реквизита» и научить хотя бы грамоте. Любой предмет в нашем доме: вышитое покрывало, резная деревянная рамка, привезенная из Непала, медная кобра — все становилось декорацией для представлений, которые он придумывал и самозабвенно разыгрывал каждый день. Он жил в воображаемом мире и придумывал свои бесконечные истории. С помощью перчаточных кукол и костюмов — их у него были целые коллекции — Малли вдыхал жизнь в очередную историю. Выдумки его бывали очень любопытными. Однажды я нашла у себя в кабинете типичный детский рисунок: нагромождение синих и коричневых пятен.
— Очень хорошо, Мал. А что это? — рассеянно спросила я.
— Как что? Человек, который потерял руки в луже, — не задумываясь ответил сын.
Мы со Стивом поощряли в нем это творческое начало и всегда защищали его, когда учителя жаловались, что своими выдумками он срывает уроки: например, как-то Мал объявил классу, что автомобили — они живые. Но однажды меня всерьез напугала та легкость, с которой он плел небылицы. Пятилетний Малли нарочно подставил подножку брату. Меня при этом не было, но о случившемся рассказала няня. У Вика на голове даже обнаружилась ранка.
— Все видел полицейский и позвонил мне, — сурово заявила я, решив тоже приврать в педагогических целях.
Сын мне поверил, но ничуть не смутился.
— А он тебе сказал, когда это было? А он хорошо разглядел тех мальчиков? Может, это были совсем другие мальчики? Наверное, это были белые мальчики?
«Интересно бы знать, кто у нас вырастет? Знаменитый адвокат или мошенник?» — позже спросила я Стива.
В нашем доме до сих пор звучит эхо возможностей — всего того, чем могли бы стать мои сыновья.
Повсюду валяются страницы с подсчетами, нацарапанными Виком. У него был очень живой, пытливый ум. Я сижу на нашей кровати и вспоминаю, как он приходил ко мне перед сном и долго не отставал, одержимый какой-нибудь математической задачкой. Он легко понимал любые объяснения, и нам со Стивом приходилось потрудиться, чтобы подсунуть ему что-то новое и интересное. Но страстью его была природа. Вик буквально вдыхал информацию о животных, которые поражали его воображение. Он мог часами стоять перед скелетом брахиозавра в Музее естественной истории. Это место стало нам вторым домом, Вик нашел бы там любой экспонат с завязанными глазами. Вытянув шею и округлив плечи, он как будто сливался воедино с гигантским ящером. Точно так же он наблюдал за орлами: раскидывал руки, словно крылья, хищно щурил глаза.
В последние самые тихие полчаса перед сном мы с Виком часто валялись на этой кровати и болтали. С горящими глазами он рассказывал мне про актеров, которые приходили к ним в школу, про то, что их класс будет ставить «Бурю», и это замечательно, потому что Вику дали роль Просперо. Иногда я листала его крикетный альманах и, наткнувшись на фотографию Рахула Дравида, неизменно восхищалась: «Какой красавец!» — «Мам, кого ты любишь — этого Дравида или папу?» — с упреком спрашивал Вик, готовый кинуться на выручку Стиву, лучшему отцу на свете. Теперь я одна сижу на той же самой кровати, и наша веселая легкая дружба с сыном возвращается ко мне во всех подробностях. Я почти вижу, как он закатывает штанину и осторожно отколупывает подсохшую корку со ссадины на коленке. В этот раз я не спешу загнать себя обратно в реальность. Может быть, оно не так уж и страшно — иногда позволять себе забыться, перейти черту между прошлым и настоящим.
Может быть, и не страшно; но мне так остро их не хватает, что это сводит меня с ума. Теперь я позволяю себе почувствовать утрату и безмерно тосковать по ним, по крайней мере иногда. Я меньше сдерживаю свое горе. И вот я лежу под яблонями в нашем саду, на коврике, на котором до сих пор видны пятна от семейных пикников, и гляжу на две пустые кормушки для птиц. Когда-то Стив приладил их здесь, на ветках. Больше всего на свете я хочу услышать, как мои мальчики болтают субботним утром, насыпая в кормушки птичий корм.
Быть может, прорвавшаяся наружу тоска приносит мне некоторое облегчение. Когда я пыталась ее заглушить, особенно здесь, в этом доме, боль не делалась слабее. В мои первые приезды сюда, особенно по вечерам, их отсутствием словно бы веяло от стен и деревьев; пустота всякий раз била меня под дых. Теперь уже не так. Их отсутствие кажется не таким тяжелым, не таким свинцовым. На ночь я надеваю саронг Стива и вспоминаю, как пыталась хоть немного отодвинуться, когда муж во сне закидывал на меня руки и ноги. Как мне хочется ощутить его рядом! И воспоминание о нем согревает меня, помогает вынести пустоту в кровати.
Заново их узнавая, собирая воедино нити нашей жизни, я обретаю отчасти и себя. Ко мне возвращается ясность ума. В голове уже не крутится неотвязный вопрос: «Неужели и правда я была их матерью?» Возможно ли, чтобы такая огромная часть жизни вдруг оказалась не моей?
Становится легче, когда я впускаю в душу их свет.
Стена в гостиной до сих пор пестрит красными черточками — это мы измеряли рост сыновей. При виде неровных отметин я моментально возвращаюсь к себе тогдашней. Никаких сомнений не осталось. Это я улаживала бурные споры о том, кто вырос больше. Это я ругала Малли за то, что приподнимается на цыпочки, стараясь быть повыше, и елозит пятками по слегка облупленному плинтусу. Это я объясняла Вику, что глупо выпивать пол-литра молока перед самым замером: «Ты же не вырастешь сразу, прямо сейчас, правда?» Не раздумывая, я целую красные следы шариковой ручки, как поцеловала бы их макушки. Потом оседаю на пол и приваливаюсь спиной к стене.
Странно, но именно здесь, в лондонском доме, я обнаруживаю, что иногда они отпускают меня, оставляют в покое. В зеленых сумерках нашего сада я замечаю, как по ободку моего бокала с вином бежит крохотный паучок, и вдруг вспоминаю: мы переехали в этот дом таким же зеленым летом.
Был один из редких для Лондона жарких июньских дней — точь-в-точь как сегодня. Я всегда мечтала жить в одном из этих чудесных эдвардианских домов — их красные кирпичные фасады так нарядно смотрятся в ясную погоду. И вот мы нашли идеальный вариант: светлый, уютный, крепенький домик, которому нипочем наша вечная суматоха. На первое время можно смириться с недостатками, например с кричащим горчично-зеленым ковром в холле, словно взятым из какого-то паба середины семидесятых. Конечно, скоро мы сдерем его и восстановим оригинальную плитку, но это может подождать.
Как наяву, вижу наш первый вечер в доме. После ухода грузчиков Стив растянулся на лужайке, закинув руки за голову, и блаженно подставил лицо закатному солнцу. Вик и Малли, которым тогда было четыре с половиной и почти два, принялись играть в прятки среди коробок и сумок. Они слегка растерялись, потому что уехали от приятелей, живших в соседнем дворе. А Мейли, наша няня, настаивала, что надо непременно приготовить кирибати[24] и вскипятить молоко в новом глиняном горшке — на удачу. Чтобы удачи было побольше, Стив решил включить сборник духовной музыки, который моя мать прислала из Коломбо. Он поставил его на повтор, и в конце концов я убрала звук, чтобы грузчики не отвлекались на песнопения буддийских монахов.
Всей семьей мы прожили в этом доме три с лишним года, но так и не сподобились сменить ковер в холле. Однако у нас были большие планы: по возвращении со Шри-Ланки мы собирались взяться за капитальный ремонт и расселить мальчиков по отдельным комнатам. Обустроив чердак, мы со Стивом получили бы два кабинета.
Теперь с каждым приездом мне все сильнее режет глаз отвратительный ковер в холле. Но могу ли я его выкинуть? Ведь каждое утро, надевая ботинки, мальчики садились на него. Каждый день швыряли на него курточки, придя из школы. И все-таки дело сделано: ковра больше нет. Избавившись от него, я тут же принялась себя ругать. Как можно было взять и уничтожить их следы? Но мне очень нравился мой новый пол. В холле сразу стало намного светлее. Да какая вообще разница? Их больше нет. Так что я тут делаю? Играю в кукольный домик?
Малли часто играл в домик со своей подружкой Александрой. Именно этим она и занялась, когда оказалась у меня в гостях впервые после волны. Она прошла прямо в детскую, раскопала в углу кукольный домик и села с ним, будто ушла отсюда буквально накануне. Алекси сказала, что сразу его вспомнила, хотя в последний раз была в этой комнате четыре с лишним года назад, а самой ей тогда было всего лишь пять.
В долгие первые месяцы после волны я не могла даже слышать имена друзей Вика и Малли. А когда мы вновь начали видеться, очень боялась напоминаний о том, какими могли бы стать мои сыновья — и какими уже никогда не станут. Теперь мы часто встречаемся. Девочки всегда сияют, завидев меня; их кипучая энергия мне в радость. Благодаря им мои мальчики становятся настоящими — уже не теми бесплотными, размытыми образами, что в первые годы после потери.
Кристиана и Александра обязательно заходят в гости, когда я возвращаюсь домой. Они помогают мне полить сад, я помогаю им с уроками. Они надевают боксерские перчатки Вика и вовсю молотят по дверям. Играют на тамбурине Малли. И я вспоминаю, как он суматошно, но с удивительным чувством ритма кружился на месте под саундтрек к фильму «Лагаан» — с импровизированным тюрбаном на голове и тамбурином в руках, — пока окончательно не выбился из сил и не рухнул на пол.
Теперь с меня нечего взять как с матери. Я не могу дать этим девочкам Вика, чтобы он рассмешил их глупыми шутками. Не могу дать им Малли, чтобы они с Алекси строили планы пожениться — «зажениться», как говорил сын. Вик удивлялся: «Мал, ты ненормальный. Зачем тебе жениться? Жена будет тобой командовать. Будет на тебя орать сверху из окна, когда ты пойдешь на работу». Бог его знает, откуда у старшего сына взялись такие представления о браке.
Сейчас девятилетняя Алекси сидит у нас в гостиной. На ней точно такой же красный форменный свитерок, какой носили в школу мои дети. С рукава свисает длинная нитка — манжет разлохматился, как всегда бывало у Вика с Малли. Я гляжу на нее и на миг перестаю понимать, в какой я жизни — той или этой?
Ее голос неожиданно выводит меня из прострации.
— Ну почему они должны были умереть? — громко, с надрывом спрашивает она и падает лицом в диванные подушки. — Как могут умереть сразу пять человек?
Я не знаю, что ей ответить.
— А тебе было страшно, когда волна пришла? — продолжает Алекси с детской бесцеремонностью.
Я объясняю, что все случилось очень быстро. Она задумчиво умолкает на пару минут, а затем выпаливает:
— А если бы вы со Стивом погибли, а Вик и Мал выжили, они переехали бы к нам?
Алекси с явным нетерпением ждет ответа, и я вдруг понимаю: она жалеет, что вышло не так, и, наверное, думает об этом все прошедшие годы.
— Да, конечно, — говорю я.
Она улыбается.
— О, хорошо. Ведь у моей мамы есть ключи от вашего дома? Мы бы тогда пришли, помогли им собрать вещи и отвели их к себе, да?
После этого разговора меня несколько дней преследует картинка: осиротевшие, растерянные Вик и Малли стоят на крыльце нашего дома, готовясь «собирать вещи».
Прошло пять лет. Как выросли друзья моих детей! Мои мальчики тоже выросли бы. Теперь мне все интереснее разглядывать их приятелей. Я буквально ем их глазами, чтобы лучше представлять себе Вика и Мала в этом возрасте. В первый раз за пять лет я встречаюсь со школьными друзьями Викрама — Джо и Дэниелом. Джо перерос меня уже на целую голову. Ему скоро стукнет тринадцать. Невидимый кулак бьет меня под дых. Вик теперь возвышался бы надо мной точно так же. Перемены, которые я замечаю в двух мальчиках, завораживают. Я жадно рассматриваю то, чего никогда не увижу у своих сыновей: россыпь прыщиков, широкие плечи, первые волоски над губой. Воображая мальчиков здесь, в настоящем, я испытываю странное удовлетворение. Ведь Вик всегда так любил своих друзей. И вот с ними я, а он — нет. Я чувствую себя так, будто наслаждаюсь чем-то краденым.
Эхо прежней жизни слышится и в те моменты, когда я брожу по старым, привычным, «нашим» местам. До недавнего времени я старалась их избегать, говорила, что никогда больше туда не пойду. Но теперь понемногу нахожу в себе силы вернуться. Мы с Сарой ходим гулять в Хампстед-Хит, один из любимых парков Стива. В том декабре, за пару дней до отъезда в Коломбо, мы были здесь всей семьей. В кустах вдоль дорожек шумно возятся зяблики. Я никуда не уезжала — так мне кажется. Трудно поверить, что в прошлое воскресенье мы не приходили сюда. Я знаю каждое дерево, под которым мы устраивали пикники. Знаю полянки, где сыновья пытались играть с отцом в регби. Вижу то место, где Стив с мальчиками сбили меня с ног, когда я по глупости побежала им навстречу, чтобы вернуть мяч, улетевший в мою сторону. После дождя земля была мокрая. На мне — белые джинсы, и все рассмеялись. Все, кроме меня.
Малли было около двух лет, когда он начал рассказывать про свою «настоящую семью». Мол, мы тоже его семья, но у него есть и другая — настоящая.
— Я скоро к ним вернусь, — говорил он. — Немножко поживу с вами и вернусь.
— И как же зовут твоего настоящего папу? — спрашивал Стив.
— Тис.
— Тис? Что за имя такое?
— Не смейся, папочка. Это настоящее имя.
— А как зовут маму?
— Сью. А еще у меня есть сестра. Ее зовут Нелли.
Он уверял, что больше всего любит именно сестру. «Настоящая семья» жила в Америке.
— Наш дом возле большого-пребольшого озера. У нас даже лодка есть. Правда есть! Это все в Мерике.
Малли совершенно не смущали ухмылки Вика и недоверие друзей.
— Но у тебя же нет сестры, Мал. Где она, покажи?
— Ты глупая, Александра. Я же сказал, она не может сюда прийти. Она в другой стране, в Мерике.
Моя мать и наша няня утверждали, что он рассказывает о прошлой жизни.
«Как раз в этом возрасте дети вспоминают о других рождениях», — заявляли они. Время от времени они просили, чтобы мы со Стивом «сделали что-нибудь»: пошли в храм, поговорили со служителями. Вместо этого мы развлекали детей, притворяясь «настоящими» родителями Малли, — иногда целыми выходными напролет. Стив придумал, что американское семейство живет где-то на юге, в Миссури или Миссисипи. Мальчишки покатывались со смеху, когда он изображал Тиса, приехавшего проведать Малли в Лондон. С чудовищным американским акцентом он произносил целые тирады, как противно жить в большом и грязном городе и как он скучает по родным болотным комарам.
— Еще, пап, еще! Покажи Тиса!
История про «настоящую семью» закончилась за несколько месяцев до волны.
— Мал, а где сейчас Сью и Тис? В Америке? — спросил Викрам, желая подразнить брата.
И получил невозмутимый ответ:
— Они умерли. Поехали в Африку, и их там съели львы.
— Всех съели? Львы обычно не едят столько людей за один раз, — сказал дотошный натуралист Вик.
— Да, всех. Мне только что сообщили.
— Малли, кто тебе сообщил?
Он не ответил.
Семь
Коломбо, 2010 год
Похоже, ушли даже ящерицы. Раньше эти юркие коричневатые существа с головами древних чудовищ и тонкими хвостами-палочками буквально кишели в траве и разбегались в разные стороны при появлении Вика с сачком. Но сегодня в этом чахлом саду не видно никаких признаков жизни. Через шесть лет после волны и за пять лет в чужих руках родительский дом изменился до неузнаваемости. Теперь он пуст и заброшен. Задняя терраса усыпана листьями хлебного дерева. Мать его не любила. Оно возвышалось посередине сада и казалось ей слишком большим. Она боялась, что когда-нибудь сильный ветер повалит его прямо на дом.
Мы въехали сюда, когда мне было семь лет. В первый вечер мать с отцом устроили религиозную церемонию, чтобы освятить новый дом. Несколько часов во дворе распевали монахи, а меня все время отвлекали глиняные фонарики, что мерцали вокруг декоративного пруда. Этот пруд нравился мне больше всего на новом месте. Он был во внутреннем дворике, без всякой крыши или навеса. «Интересно, что будет, когда пойдут дожди?» — думала я.
С годами дом изменился. Всякие перестановки и обновления были маминой страстью. Столовую расширили и сделали стеклянные двери прямо в сад. Мозаичные полы сняли и вместо них положили мраморную плитку. Пруд исчез. Его тоже заложили плиткой, поскольку в сезон дождей он разливался и маме надоело собирать золотых рыбок с нового пола.
Я не заходила в этот дом с тех первых месяцев, когда бродила здесь, оглушенная горем и выпивкой. Теперь я приехала, чтобы вернуть себе память о нас, особенно о родителях. Я хочу, чтобы наша жизнь на Шри-Ланке вновь стала осязаемой и реальной, меньше похожей на сон.
Но здесь все иначе, чем в лондонском доме, где кажется, что мы просто отлучились на какое-то время. Там каждая деталь возвращает меня в прошлое; здесь — охватывает смутное чувство отчуждения. Неужели мой отец и вправду читал газеты на этой веранде, вот в этом черном кресле с вечно отваливающимся подлокотником? Неужели мальчики действительно просыпались по ночам в этой спальне, разбуженные громкой возней хорьков на чердаке? Неужели я убаюкивала их, тихонько поглаживая каждого по голове?
День в разгаре, но я все равно включаю свет в гостиной. Ощутив под рукой знакомые выключатели, я немного оживляюсь. Иду мыть руки в ванную на втором этаже, привычно открываю кран. Через окошко льется солнечный свет. Я сажусь на бортик ванны и подставляю спину горячим лучам. Хорошо, когда вокруг все знакомо. Я не слышу перезвона маминых браслетов — «бабушкины колокольчики», как называл их Викрам, — но эти стены его помнят. Моя жизнь понемногу складывается в одну картинку.
Сейчас июль. В июле мы всегда привозили сюда детей на каникулы. Во дворе царил хаос. Родители откармливали нас роскошными блюдами традиционной кухни. Свинина с карри и жареной мякотью кокоса по понедельникам; рисовые блинчики по вторникам; бирьяни по средам. И боже упаси договориться с друзьями о походе в ресторан! Мать тут же мрачнела и заявляла, что лично знает человека, который поел в том ресторане, куда мы собрались, и отравился так, что маялся животом неделю. «Неделю, представьте себе!» Мать твердо верила, что никто на свете не умеет готовить лучше, чем она и ее сестры, — и вообще-то не ошибалась. В холодные английские зимы Стив отчаянно страдал по ее фирменным креветкам в соусе карри. Загустителем для огненно-красного соуса служили перемолотые креветочные головы — секрет, который мама узнала от своей бабушки.
Четыре часа дня. На полу веранды, как и прежде, лежат три солнечных треугольника. Я почти слышу их голоса — голоса матери и тетушек.
Вместе они были очень шумными. Мать и три ее сестры. Чаще всего они смеялись. Их смех постоянно звенел в этом доме — и в моей жизни. В детстве меня даже немного смущало, что они столько смеются. Мне казалось, что это неприлично. Ведь у других детей мамы и тети не веселились так бурно. Но мне всегда было уютно и хорошо среди их веселья.
Обычно я неизбежно выслушивала все те истории, что приводили их в такой восторг. Бесконечные сплетни. В парикмахерской какая-то женщина выплеснула все содержимое цветочной вазы — и воду, и цветы — на голову любовницы своего мужа. А еще воспоминания о юности: мой дедушка, серьезный и чинный госслужащий, однажды отвел всех четырех дочерей в мужскую цирюльню и велел подстричь как можно короче, чтобы молодые люди на них не заглядывались. А потом дед с бабушкой долго пытались найти дочерям подходящих женихов. Главным экспертом был их подслеповатый садовник Михель. Как только у ворот из машины выходил очередной неудачник с напомаженными волосами, садовник нашептывал через окно бабушке и ее сестрам: «Фу, госпожа, фу!» (Eeya, haamu, eeya!).
Над нами, детьми, они тоже частенько подшучивали. Их ужасно насмешила моя ярость по поводу каникул, проведенных в грязноватом бунгало на севере Шри-Ланки. Мне было четырнадцать и хотелось развлекаться в Коломбо, а не торчать в глуши у какой-то лагуны, где раз в день проходил один-единственный поезд. «Пойдем глядеть на поезд», — хихикая, звали меня тетушки, а я принималась рыдать от досады.
Помню, как они потешались над моим кузеном Кришаном, когда он только учился читать. Ему никак не давалось слово тарелка. «Нам не все равно, что у вас в талерке», — бойко читал он из какой-то рекламы магазина здоровой еды. Его мать и ее сестры покатывались со смеху и выдавали ему монетку в две рупии.
В такой день, как сегодня, мать и тетя Свири обязательно сидели бы здесь, на веранде, и старались бы перещеголять друг друга в силе воли: кто дольше сумеет воздержаться от шоколадного торта, стоящего на столе. Обе ужасно боялись растолстеть. Я ругала их, когда они заходили слишком далеко. Например, в тот день в джунглях Хабараны, куда нас занесло в очередной отпуск. Около деревни нам попался продавец меда — длинноволосый, почти беззубый, одетый в набедренную повязку. Целыми днями он по старинке собирал дикий мед: карабкался на деревья и выкуривал пчел из дупла. Когда мы наткнулись на него, он сидел на опушке леса и обеими руками выжимал мед из сот. У него были длинные, темно-желтые ногти. Обрадовавшись покупателям, он стал нахваливать целебные свойства меда.
— Но от него, наверное, полнеют? — спросила не то моя мать, не то тетя.
Он долго глядел на них, словно пришедших из другого мира, — с накрашенными губами, в огромных темных очках — и, видимо, не знал, что ответить.
— Толстые худеют, худые толстеют, — сказал он наконец.
— А как вы думаете, что будет с нами? — хихикая, приставали они.
Я готова была сгореть со стыда за их дурацкое кокетство, поэтому заставила их побыстрее расплатиться и уйти.
Теперь, в этом доме, я могу воскресить родителей в памяти. Целых шесть лет я выталкивала мысль о них и об их смерти куда-то на задворки сознания. Тоска по Стиву и мальчикам поглощала меня без остатка. Как ужасно, что приходится оплакивать их всех в порядке очереди.
В дальнем углу веранды, у выхода в сад, нередко сидела портниха, склонившись над старинной зингеровской машинкой. Тах-тах-тах — тарахтела она. Теперь мне словно наяву слышится этот звук. Матери вечно нужно было что-нибудь сшить. И сшить срочно. Она любила хорошо одеваться и всегда тщательно подбирала наряды — кроме того дня перед моей свадьбой, когда она была так занята и издергана, что с утра спустилась к нам в шелковой блузке и любимых босоножках, но без брюк.
За несколько дней до нашего отъезда мамина портниха сшила праздничные вещички для Малли. Костюм попугая и большой синий мешок с золотыми звездочками — для подарков. Попугаем он нарядился на Рождество; оказалось, что штаны узковаты. «Ничего, перешьем, когда вернемся в Коломбо», — пообещала мать. Теперь я помню: спустя несколько месяцев после волны, осматривая руины гостиницы, я нашла тот синий мешок. Он зацепился за ветку мертвого дерева. Атласные звездочки блестели все так же ярко.
Я сижу на полу в родительской спальне. Без мебели она кажется огромной. Мама всегда расправляла складки сари, стоя перед большим зеркалом, что висело вон там, на стене. Мысленно я вижу, как она берет из белой фарфоровой чаши специальную булавку с крохотной бусиной на конце, чтобы не порвался шелк, и закалывает ткань. Она коллекционировала сари как произведения искусства. Ими были забиты все шкафы в спальне и гардеробной. Маму очень огорчало, что я не проявляю должного интереса и почтения к ее коллекции. «Вот я умру, и кто будет все это носить? И зачем я вообще столько покупала?» — спрашивала она. Или выговаривала мне: «Почему ты такая скучная? Надо ж было пойти в эту свою науку! На днях я видела ученых дамочек. Ехали на какую-то конференцию. Одеты ужасно, просто больно смотреть!» Малли был ее единственной надеждой — он понимал толк в красоте и блеске. «Скажи маме, чтобы одевалась понаряднее и не забывала краситься», — наставляла она, когда любимый внук растягивался у нее на кровати и начинал восторженно перебирать брусочки душистого мыла.
В наш последний вечер перед отъездом в «Ялу» я принарядилась, чтобы порадовать своих мать и сына. То был вечер скрипичного концерта Малли, и я надела сари из алого шелка. Малли посмотрел, как я подкрашиваю губы, и заявил, что у него тоже есть помада и я могу ее взять, если захочу. «В следующий раз», — согласилась я.
Спальня родителей выходит на балкон, где мать ежедневно разыгрывала один и тот же спектакль с участием торговца рыбой. Каждое утро он появлялся у ворот, оглашая содержимое корзин, привязанных к палке, которую он перекидывал через плечо. Мать с балкона кричала, что ей ничего не нужно, хотя на деле собиралась скупить весь его улов. Он уходил, нарочито громко возмущаясь и прекрасно зная, что скоро вернется. Ритуал повторялся несколько раз; наконец торговец вываливал содержимое корзин у наших ворот и шел восвояси, а мать получала больше рыбы, чем надо, зато за полцены. Стив глядел на мух и ворон, слетавшихся на пропитанный рыбьей кровью гравий во дворе, и спрашивал у матери, нет ли другого, более эффективного способа разжиться провиантом.
Родители все время помогали нам со Стивом обустроить жизнь в Коломбо. Для них мы оставались детьми и требовали постоянной опеки. За прошедшие годы я ни разу не позволила себе вспомнить и затосковать по их заботе. Я думала, что тогда почувствую себя еще более одинокой и раздавленной. Но теперь, в родительском доме, в родной и привычной обстановке, я всей душой хочу еще раз ощутить их тепло. Каждый вечер отец выходил на этот балкон выкурить последнюю за день сигару. Мне бы так хотелось вдохнуть едкий дымок, на который я жаловалась прежде. Пусть от него, как и тогда, защипало бы в глазах.
Я погружаюсь в нашу привычную жизнь — и вдруг холодею. Опять вспоминаю, что не остановилась. Когда мы убегали от волны, я не остановилась у дверей родительского номера. Решила не останавливаться. Это была крошечная доля секунды. Тогда я еще не знала, куда мы бежим, от чего бежим. Но в ту долю секунды я приняла решение.
Последний раз я видела мать вечером, накануне волны. Мы попрощались после ужина на террасе гостиницы. Я торопилась — мальчики устали, надо было уложить их спать. «Спокойной ночи» — вот и все, что я сказала. Отца я видела еще раз на следующее утро. Он заглянул к нам забрать бинокль, который одалживал Вику. «Ну зачем складывать вещи ни свет ни заря? Вечно ты со своей железной дисциплиной», — подумала я.
Действительно, отец придерживался дисциплины во всем. Теперь в его кабинете пусто. Я брожу по комнате, где раньше всегда был образцовый порядок. Здесь, у двери, он вешал свою черную судейскую мантию. Я провожу пальцами по голым книжным полкам вдоль стен. Пыльно. Палец оставляет след.
Почти тридцать лет я приходила в папин кабинет и рылась в книгах. Когда мне было около десяти, я открыла для себя вечерний покой этой комнаты. Я садилась по-турецки на пол и погружалась в «Зов джунглей» Джона Стилла. Из этой книги я узнала, что по следам слона можно определить, бежал ли он в страхе или просто бродил по лесу в поисках воды. Меня завораживали легенды о богах джунглей, которым обязательно нужно принести дар: два листика, привязанных к ветке, — иначе они нашлют на тебя слепоту. Отцу нравилась моя восприимчивость и жажда знаний. Он был человеком сдержанным, даже замкнутым; только здесь, среди книг, мы стали находить друг с другом общий язык.
В эти шесть лет после волны я бежала от воспоминаний о детстве. Собственная детская безмятежность казалась мне глупой и нелепой. Я была убеждена, что даже и в те блаженные годы на мне уже лежала тень, печать проклятия. Но теперь, в родительском доме, мне легче припомнить, каким головокружительно счастливым было начало моей жизни. (Кроме дня, когда нашу таксу насмерть раздавил автобус.)
Помню, как безоблачно счастлива я была в те дни, когда девочкой-подростком вертелась и прихорашивалась перед зеркалом, собираясь в школу. Брат мрачно дожидался меня в машине, предчувствуя опоздание; наконец наш водитель не выдерживал и начинал жать на гудок. Помню, как в восемь или девять лет, затаив дыхание, слушала истории про демонов, которые рассказывала наша старая няня Силавати, когда родители вечерами уходили из дому. Сначала я немножко дулась и ныла: ну зачем вам опять идти на эти танцы? Для успокоения родители давали мне ложку сиропа от кашля и убегали. В «танцевальные» вечера мама неизменно делала высокую прическу и заматывалась в блестящее нейлоновое сари — в семидесятые годы так ходили все модницы Шри-Ланки. От лекарства я впадала в сладкую полудрему и совсем не боялась демонов, которые, по словам Силавати, кишели вокруг нас. Ну и что? В дом же они не полезут! В этих стенах мне ничто не грозило.
Потом, в студенческие годы, я каждое лето привозила с собой на каникулы кого-нибудь из кембриджских друзей. Прежде им не доводилось бывать в Азии; вечерами, прихлебывая виски в компании моего отца, английские ребята изумлялись громкому пению цикад. Когда Дэвид подцепил какой-то желудочный вирус, мама терпеливо возила его к врачу и выслушивала тирады о необходимости мировой революции. Он произносил их, сидя в ее авто с личным шофером. Однажды летом я без зазрения совести пригласила к нам Стива, при этом встречаясь с еще одним парнем, из местных. Тогда мне и в голову не могло прийти, что в не столь отдаленном будущем мы со Стивом устроим в этом доме детскую для своих сыновей.
«У вас два дома, — твердили мы мальчикам, — один в Лондоне, а второй у деда с бабушкой, в Коломбо». Им, детям Англии и Шри-Ланки, надо было знать свои корни. Нам хотелось, чтобы они с легкостью жили на два дома, на две страны.
В этом доме мои родители с удовольствием ощущали себя дедом и бабушкой. Они всячески баловали внуков, истово проникаясь их интересами и увлечениями. Мама с удивительной готовностью «вставала на ворота» в саду, когда Викрам изъявлял желание погонять мяч. Вик часами сидел на коленях у моего отца и читал об индийских тиграх-людоедах. Даже не знаю, кому острее не терпелось заполучить новую книжку о Гарри Поттере — Вику или его бабушке. Малли не понимал, почему надо ждать, когда ее привезут в магазины. «Вы не можете скачать пиратскую копию?» — спрашивал он, пропуская мимо ушей мудреные объяснения деда-юриста, что нельзя скачать книгу, которая еще не написана, да и вообще, пиратские копии — это нехорошо. «Когда я вырасту, то стану самым умным! Я буду делать пиратские DVD и выкладывать пиратские книжки раньше, чем их напишут!» — обещал Малли.
Я приглашаю в дом монахов — провести буддийскую церемонию в память о погибших. Мои родители соблюдали такие обряды. Теперь в их гостиной курится благовонный дымок. Три монаха сидят в креслах, задрапированных белоснежной тканью. Один из них чиркает спичкой и зажигает медную масляную лампадку на столе. Он разматывает катушку белых ниток и передает ее мне и моим друзьям. Мы сидим на полу, на ковриках из плетеной соломы. Затем все трое заводят песнопения. Их голоса сливаются воедино; я слушаю, но до сих пор не могу понять и осмыслить, что моя семья покинула этот дом однажды декабрьским утром и уже не вернулась. Память переносит меня на тридцать пять лет назад, в вечер новоселья: тогда здесь тоже пели монахи, а наша жизнь в доме только начиналась. Я держу в руках белую нить, освященную молитвой, и перед глазами встают горящие масляные светильники вокруг пруда, которого больше нет.
Посмею ли я его открыть? В руках у меня рабочий ежедневник Стива за 2004 год. Наш последний год вместе. Этот ежедневник лежал в сумке с нашими вещами у моей тети, живущей в Коломбо. За прошедшие годы я не раз брала его в руки, но сразу снова прятала, поддавшись панике. Стив заносил в ежедневник не только рабочие дела. Он записывал туда напоминания: например, пора отвести детей в парикмахерскую. Там же были семейные планы на праздники и выходные. Делал даже личные заметки. После одной нашей ссоры он записал: «Сказать С., что она была права, помириться».
Большую часть того последнего года, до сентября, мы прожили на Шри-Ланке. Это было блаженное время. Мы со Стивом долго его предвкушали: очень хотелось спокойно пожить на юге, а не просто приехать на пару недель. Поэтому, когда нас обоих отпустили поработать над диссертациями, мы тут же рванули в Коломбо. Забрали сыновей из лондонской школы и записали в местную. В последние шесть лет я старалась пореже вспоминать это время. Как мы были беспечны, как радовались жизни — и ничего не знали…
Сейчас опять лето. Я приехала в Коломбо с сестрой Стива, Беверли, ее мужем Крисом и их детьми, Софи и Джеком. После волны родственники Стива стали много ездить на Шри-Ланку, иногда по два раза в год. Племянник с племянницей привыкли к жизни в Коломбо почти так же, как раньше мои сыновья.
В первые месяцы я была убеждена, что семья Стива, конечно, винит в его смерти меня: это я его сюда притащила. Но потом в Коломбо приехал мой свекор. Помню, как он долго держал меня за руки и говорил, что Стив был здесь очень счастлив, что здесь у него был второй дом.
Родные мужа убедили меня открыть и полистать ежедневник. Да, там было все. Мельчайшие подробности тех девяти месяцев на Шри-Ланке. Я не стала вчитываться и быстро убрала его подальше. Но, однажды в него заглянув, я уже не могу выбросить из памяти наш последний год. Я то и дело мысленно переношусь в него. Странно, как я могла все забыть — на целых шесть лет.
На перекрестке у отеля Horton Place дежурит безрукий нищий. Моя племянница Софи открывает сумку, чтобы дать ему денег. Я так часто видела его в последние годы, но только теперь вспоминаю: этот же нищий неизменно стоял на обочине, когда мы везли мальчиков в школу и забирали после уроков. Стив выдавал ему «недельное жалование», чтобы он не кидался в поток транспорта каждый раз, как завидит нашу машину, но это не срабатывало. Мамин водитель говорил, что Стив зря его так жалеет, и уверял, что попрошайке оторвало руки, когда он собирал бомбу, чтобы убить соседа. Скорее всего, это были просто домыслы. «Почему он не идет работать?» — спрашивал Вик. Нас со Стивом несколько пугала его неготовность к состраданию.
Теперь я припоминаю, что по утрам мальчики часто бурчали и огрызались. В местной школе им было скучно, не хватало лондонских друзей и привычных игр. Мои уверения, что новый жизненный опыт — это всегда хорошо и полезно, ничуть не помогали. Стив старался поднять им настроение музыкой и громко включал песню Сушилы Раман[25] Love Trap («Любовь-ловушка»). Незатейливые слова, что-то типа: «Твое тело — сладкая западня, твои медовые губы манят меня», заставляли мальчиков кривиться. «Фу-у-у! Твое тело. Твои губы. Фу-у-у!» — они демонстративно передергивались. «Может, не надо?» — спрашивала я, имея в виду нестандартную психологическую тактику мужа. Однако после обработки поп-музыкой Вик и Малли вылезали из машины в боевом настроении, вполне готовые к школе.
На те несколько месяцев мы сняли дом в центре Коломбо. После волны я всякий раз отводила глаза, проходя по этой улице, или внушала себе, что ничего особо примечательного на ней нет. Но вот теперь я наконец приехала сюда с родственниками мужа. И перед глазами у меня встают Стив и Малли, идущие по двору к воротам. Малли катит кукольную коляску. Они играют в «дочки-папы».
Меня словно отбрасывает назад во времени. Кажется, мы все были здесь сегодня утром. В тот год Вик заметно вытянулся и окреп; на ногах обозначились мышцы. Ему еще не исполнилось восемь, но я покупала одежду на двенадцатилетнего. В Коломбо он все время занимался спортом, радовал отца крикетными победами, не отставал, когда они вдвоем каждый вечер плавали в бассейне при моей старой школе. Когда они играли в футбол в самую жару, а потом вваливались в дом — потные, полуголые — и лезли ко мне обниматься, я всегда старалась увернуться. Нет, я не смогу пойти туда, на поле, где еще должны сохраниться их следы.
Как я ругала себя, что снова привезла всю семью на Шри-Ланку тогда, в декабре. Зачем? Мы лишь недавно вернулись в Лондон. Мы слишком часто мотались туда-сюда, нам мало было одной страны, вечно чего-то не хватало. «У меня было все, и я все загубила», — думала я. В первые недели после волны мне часто снилось, как моя подруга Фионнуала — вообще-то очень мягкая и спокойная — врывается в наш лондонский дом и неистово орет на меня за то, что я отвезла детей в Коломбо тогда, на Рождество.
Но этим летом, понемногу вспоминая проведенные здесь месяцы, я уже столь яростно не виню себя. Теперь я понимаю, почему мы со Стивом решили вернуться в Коломбо. Нам хотелось снова прикоснуться к жизни, которую мы себе там обустроили.
В тот год, вдали от привычных лондонских дел, у нас с мужем появилось свободное время. Мы со Стивом неторопливо работали над статьями и диссертациями. По праздникам и выходным мы путешествовали всей семьей.
Чаще всего отправлялись в лесные походы. На заре нас будила дивная природная симфония. Я не слышала ее уже шесть лет и сейчас вряд ли вынесла бы, но помню очень живо. Первым шло отдаленное журчание воды; потом — воркование и сладкие трели; дальше — тревожные вопли попугаев и клохтанье джунглевых кур; а над всем этим — звонкие переливы дрозда и пронзительно-чистая песня славки.
Довольно часто ездили на пляж. Мы с Виком любили рано утром гулять по безлюдному берегу и смотреть, как похмельные рыбаки тянут сети под истошное карканье ворон. Стив делал сашими со свежайшим тунцом, которого покупал прямо с лодок, чем очень гордился. Теперь я отчетливо вспоминаю, как мы сидели на песке и объедались мидиями, приготовленными в собственном соку на открытом огне. Закат. Соль на детских ресницах. На жестяное блюдо с грохотом падают высосанные раковины. Про это время дня Малли говорил: «Час, когда вечер разлегся на столе» — это он по-своему запомнил первые строчки «Любовной песни Альфреда Дж. Пруфрока». Я часто читала мальчикам Элиота, сама не знаю зачем.
Мы много раз ездили в «Ялу»; впрочем, мальчиков мы привозили туда еще до того, как они научились ходить. По заповеднику мы ездили на джипе. От ухабистой дороги веяло жаром, на волосах оседала красная пыль. Джунгли Вик понимал и чувствовал — и мне это очень нравилось. Он первым замечал редких рифовых авдоток на прибрежных камнях, безошибочно узнавал протяжный, мелодичный свист краснокрылого жаворонка. Мы всегда останавливались в одной и той же гостинице. Каждый раз Вик покупал в сувенирной лавке подарочную брошюру «Птицы “Ялы”». Я нашла стопку этих буклетов в той же сумке, где лежал ежедневник Стива. В них Вик отмечал тех птиц, которых видел в очередной приезд. Я быстро их пролистала. На каждой странице виднелась радостная красная галочка.
За эти годы я не раз возвращалась в «Ялу». По пути из Коломбо, проезжая водохранилище Удавалаве, я неизменно отводила глаза. Викрам обожал это место, где ястребы ловят потоки восходящего воздуха и парят над сверкающей гладью искусственного озера. Вечером 26 декабря 2004 года, когда меня везли назад, в Коломбо, я уткнулась головой в колени, едва фургон вырулил к водохранилищу. «Мне нельзя туда смотреть, потому что Вик никогда больше этого не увидит», — крутилось у меня в голове. Прошло шесть лет, и вот я еду по той же самой дороге в компании сестры Стива и ее детей. И впервые после волны я нахожу в себе силы поглядеть на озеро.
Мы вернулись из Коломбо в Лондон 1 сентября 2004 года, когда в нашем саду уже почти созрели яблоки. На утреннем собрании в школе сыновей похвалили, что они быстро втянулись в учебу. Поэтому, когда встал вопрос о планах на рождественские каникулы, мы со Стивом легко приняли решение. Мальчики вполне освоились и в Лондоне, и в Коломбо. Надо поддерживать связь со вторым домом. Хорошо бы наведаться туда ненадолго. Недели на три.
Как всегда, Стив занес в ежедневник все дела и задания на эти три недели. Крайний срок подачи статьи, позвонить коллегам, мелкие повседневные хлопоты. Я увидела дату и время нашего вылета из Лондона в Коломбо — 8 декабря, 21:00. Обратный рейс — 31 декабря — он почему-то не вписал. Наверное, просто не дошли руки. Но на страничке с датами 24, 25 и 26 декабря было крупно выведено последнее слово, которое муж написал в ежедневнике за 2004 год. Яла.
Они никуда не улетели. Цунами не отпугнуло белобрюхих орланов, которые гнездились у лагуны, рядом с гостиницей. Впервые вернувшись туда после волны и обнаружив знакомую пару, я не смела за ними наблюдать. Это были птицы Вика, а не мои. Затем у меня развилась навязчивая потребность: непременно увидеть их в каждый приезд. Я не могла покинуть «Ялу», пока не замечу их хотя бы краем глаза. Мне нужен был этот знак. Знак чего? Я и сама не понимала.
Вероятно, просто требовалось отвлечься. Я подолгу глядела, как орланы парят в теплых потоках воздуха — мощные, грациозные, слишком довольные жизнью, чтобы снизойти до охоты. Другие птицы — кулики, вороны — неизменно впадают в шумную панику, завидев крылатых гигантов. Они тревожно перекликаются, предупреждая друг друга об опасности, или сбиваются в огромную стаю и мечутся вокруг орланов, надеясь их отогнать. Но хищникам все равно. Разглядывая их, я забывалась — и легче выносила это место. Место, где потеряла все.
Но сегодня меня ждет сюрприз. Я снова стою на берегу лагуны и даже не сразу понимаю, что орланы, которые кружат в небе надо мной, — это другие птицы. Перья у них на крыльях короче и пока не черные, а темно-коричневые. Орланы-подростки. У любимцев Вика появилось потомство. Теперь их четверо.
Никогда еще не видела, как орлята учатся летать. Они бросаются с ветки, на несколько мгновений зависают в воздухе, а затем, хлопая крыльями, кое-как дотягивают до соседнего дерева. Еще одна попытка, на сей раз неудачная. Они резко теряют высоту и едва не врезаются друг в друга.
Вы когда-нибудь видели, как орел летит вверх тормашками? Один из молодых орланов пытается спикировать, но неверно рассчитывает угол. Кажется, он вот-вот упадет на голову. Ноги растопырены, когти задраны прямо в небо, белое брюшко блестит на солнце, шея отчаянно выгнута.
Восемь
* * *
Когда надо пожарить оладьи, мой мозг отключается. Хоть убейте, не помню, как это делается. А ведь когда-то я жарила их чуть ли не каждый день. Неужели я так далека от себя самой? Мальчики ели оладьи с лимонным сиропом, Стив любил заедать ими цыпленка карри и дхал. Но в последний раз это было шесть лет назад. Я мысленно произношу слова в последний раз и шесть лет — и поражаюсь, словно узнала новость. Мне хочется пробить время кулаком, как будто оно стекло, и ухватить нашу прежнюю жизнь, притащить ее сюда. Вернуть себе.
Хочу, чтобы сейчас было воскресенье, а я крутилась бы у нас на кухне. Хочу, чтобы пришел Стив с полным пакетом свежих булок. Я наделала бы горячих бутербродов с моцареллой, помидорами, базиликом и мелко порезанным зеленым чили. Мы со Стивом выпили бы по бокалу белого вина. Булки в нашей местной пекарне не так хороши, как те, что мы покупали на Брик-Лейн, когда жили в Восточном Лондоне — давным-давно, еще до рождения мальчиков. По выходным мы тогда ходили в кино на поздние сеансы, а по дороге домой покупали свежайшие, горячие булки — только что из печи. В три часа ночи в пекарне не было никого, кроме нас и таксистов, которые подъезжали к ярко освещенному магазинчику, где за фунт можно было взять целую дюжину булок. Мы часто рассказывали сыновьям про те беззаботные времена: «Вот было хорошо! Мы гуляли целую ночь, а вас еще не было, и по воскресеньям никто не будил нас ни свет ни заря!» Дети делали вид, что им стыдно.
Летом на выходных Стив обычно разжигал печь для барбекю и жарил кальмаров, замаринованных в розмарине с соком лайма и красным стручковым перцем. Ломтики соленого сыра халумиса, каре ягненка, колбаски от нашего местного мясника, грека-киприота Никоса. Никос нипочем не желал верить, что Стив — англичанин. «Англичане ничего не понимают в еде, какой же он англичанин?» — удивлялся мясник. Я говорила, что правильно воспитываю мужа. Никос уважительно кивал.
По выходным Стив часто готовил горы еды, и мы приглашали друзей. Или приезжала его родня, и тогда на нашей лужайке собиралось человек двадцать. Он делал свою версию раана — барашка на вертеле по-индийски. Баранья нога выдерживалась два дня в маринаде из йогурта, миндаля, фисташек, всевозможных специй, мяты и зеленых перчиков чили. Стив пристально наблюдал за мясом, опасаясь, что оно будет недостаточно нежным, и поливал ногу джином каждый раз, когда поворачивал вертел. «Баранина должна быть такой мягкой, чтобы ее можно было есть ложкой», — обычно говорил он.
В дни тихих семейных обедов мы готовили утиные яйца и ели их с крампетами. Мальчикам яйца очень нравились. Они уважительно взвешивали их на ладошке, стучали по крепкой скорлупе. Вик притворялся, что хочет поиграть яйцом в кегли. Его веселило, как я тревожно мечусь вокруг, когда он пригибается и отводит руку с яйцом назад. В конце концов он клал яйцо на стол и со странным акцентом — как бы ливерпульским — говорил: «Да ладно, будет тебе причитать». Этому он научился у отца.
Обычная, нормальная жизнь. Так мне казалось.
За утиными яйцами мы ходили на фермерский рынок в Палмерс-Грин. Малли там непременно терялся. Обычно мы находили его в куче фиолетово-зеленой брокколи. Первым делом мы замечали его хохолок — словно у только что вылупившегося птенца цапли. В августе мы покупали ренклоды — зеленые сливы. В это время они особенно хороши — уже спелые, но еще не размякли. А весной Стив брал на рынке артишоки и тушил с чесноком и лавровым листом. Мы ели их горячими. Стив научил мальчиков, как надо разделять лепестки и выскребать мякоть нижними зубами. Он часто рассказывал, как впервые попробовал артишоки в десять лет, когда колесил по Франции с отцом-дальнобойщиком.
Европейская еда и выпивка отчасти примиряли моего свекра Питера с вынужденным одиночеством и скукой дальних рейсов. Питер не желал довольствоваться яичницей и жареной картошкой — их подавали в придорожных забегаловках. Вместо этого он каждый вечер гонял грузовик по узким сельским дорогам и заезжал в какую-нибудь французскую или итальянскую деревеньку, где у него непременно имелись приятели со своим семейным ресторанчиком. Обычно они сами там же и столовались, а в меню ресторана была всего пара блюд в день. С тех пор как Стиву исполнилось семь, отец начал брать его с собой в рейсы на время каникул. Именно в этих поездках он впервые попробовал ризотто, рагу из кролика с беконом, буйабес и домашние равиоли, которые полюбил на всю оставшуюся жизнь. Школьные приятели ужасно завидовали его путешествиям, но, когда Стив начинал рассказывать о гастрономическом опыте, они глядели на него непонимающими глазами, спрашивая: «Чё?» — и возобновляли кровопролитные футбольные баталии, нехорошо обзывая Стива за то, что ел иностранную еду. В муниципальных кварталах лондонского Ист-Энда начала семидесятых экзотика не приветствовалась.
Но для семьи Стива экзотическое меню было не в новинку. Его отец родился в Рангуне, бывшей столице Мьянмы, и до десяти лет жил в Западной Индии, пока его родители и трое братьев в 1946 году не перебрались в Англию. По семейной легенде, они были первыми Лиссенбергами, вернувшимися в Европу после того, как некий Вильгельм Лиссенберг в семнадцатом веке покинул родную Голландию и отплыл на купеческом судне к индийским берегам. Когда семья поселилась в Англии, в маленькой приморской деревушке близ Борнмута, бабушке Стива и ее сестрам приходилось ездить за много миль, чтобы купить специй и прочих ингредиентов для балачанга — острого паштета из креветок. Выйдя замуж, моя будущая свекровь Пэм быстро научилась есть пряную пищу и готовить цыпленка карри. Так что Стив вырос на тех блюдах, что она приправляла молотым карри марки Bolst — его присылали прямо из Бангалора, и отец буквально трясся над каждой жестянкой.
Вик и Малли любили истории про то, как дедушка водил грузовик, а папа ездил с ним, когда был маленький. За обедом Стив расписывал, как спал на подвесной койке в кузове грузовика и как делал уроки, проезжая по длинным тоннелям в итальянских Альпах. Вика очень впечатлило, что папа даже помогал дедушке разгружать огромные контейнеры. Малли не мог поверить, что иногда там были только помидоры — штабеля ящиков с помидорами. Он считал, что столько помидоров не бывает. «Все вы врете», — упрекал Малли.
Эти разговоры неизменно заканчивались нытьем Вика: ему страшно не нравилась профессия отца. С его точки зрения, Стив сделал крайне неудачный выбор. «Ну почему ты не мог стать дальнобойщиком? Что такое “экономист”? Это ску-у-учно! Вон у Чарли папа полицейский. Это даже лучше, чем дальнобойщик, да? Правда?» — Вик переставал ворчать, когда я приносила десерт. Осенью я часто пекла шарлотку с яблоками и черникой. Две яблони в нашем саду плодоносили как сумасшедшие. Чернику мы собирали, гуляя по лесу. Стив учил мальчиков рвать только те гроздья, что висят на самой верхушке куста. «На нижние ветки писают собаки», — объяснял он, чем вызывал у сыновей бурный приступ веселья. Потом, в духовке, эти правильно собранные ягоды лопались и оставляли на бисквите ярко-фиолетовые подтеки.
Лучше всех в нашем доме готовила няня Мейли. Впрочем, она была не просто няней, а верным другом семьи. И вечно баловала нас кулинарными шедеврами. Няня пекла черничные маффины на топленом масле и сдобные булочки с кокосовой стружкой и пальмовым сиропом. По вечерам, приходя с работы, мы со Стивом жадно вдыхали аромат карри с тунцом, щедро приправленного специями и сушеными плодами кисло-сладкой гарцинии, или гораки, как ее называют на Шри-Ланке. Карри булькало на огне в глиняном горшочке, а на соседней конфорке варилась домашняя рисовая лапша.
Стив любил готовить блюда из морепродуктов. В Лондоне мы покупали свежих лобстеров в супермаркете Wing Yip на Северной окружной дороге. Я старалась не смотреть, когда продавец вылавливал из аквариума парочку живых лобстеров, убивал их, рубил на куски и надламывал клешни. Вечером на кухне эти куски лобстера тушились с черной фасолью, имбирем, луком-шалотом и молотым красным перцем. Если клешни были как следует разломаны, соус просачивался внутрь и пропитывал нежнейшее мясо. Стив помогал сыновьям разделать лобстера палочками. Я рассказывала, что, когда была в их возрасте, мои родители часто покупали на рынке в Коломбо целый мешок живых крабов и на обед у нас подавалось крабовое карри — очень, очень острое. А перед обедом взрослые всегда пили кокосовый пунш. У него был мерзкий, какой-то рвотный запах, и мы с кузиной Наташей убегали на террасу и ревели там, потому что нас тошнило. Наши мучения вызывали у мальчиков злорадные ухмылки.
В поисках свежей рыбы мы со Стивом иногда вставали до рассвета и направлялись на рынок в Биллингсгейт. Друзья считали нас ненормальными — надо же, вскакивать в четыре часа утра. Да еще заставлять няню ночевать у нас дома, чтобы можно было спозаранок оставить на нее детей. «А что, нельзя просто сходить в магазин?» — удивлялись они. Им была неведома магия больших рыбных рынков.
Мы со Стивом упивались этими походами. Свежим, бодрящим утром так хорошо бродить по торговым рядам, прихлебывая из пластмассового стаканчика кофе, по вкусу похожий на слабенький чай. Мы подолгу любовались девонширскими крабами в блестящих лиловых панцирях и золотистыми солнечниками с серьезными, недовольными мордами и длинными острыми шипами на спинных плавниках. Выискивали лещей с самыми прозрачными глазами и упругими тушками и самые толстые хвосты удильщиков. Ящиками скупали кальмаров, брали целых каракатиц в сверкающей розоватой мантии, а еще тунца и даже рыбу-меч. Когда мы приходили домой, Стив начинал подлизываться к Мейли в надежде, что она почистит кальмаров. Няня возмущенно фыркала. Если ему достало ума в несусветную рань притащить кучу рыбы, чтобы провонял весь дом, пусть сам ее и чистит. Так что Стив, по локоть в слизи головоногих моллюсков, в очередной раз отложив отчет для Министерства труда и пенсий, заступал на рабочее место у кухонной мойки.
Мальчиков очень интересовали подробности наших утренних вылазок: «А правда, вы видели целую рыбу-меч? Прямо вместе с мечом?» Как-то я рассказала им, что в детстве, на Шри-Ланке, у меня был рыбий меч — настоящий, с шипами на конце. Я держала его у себя в комнате, на книжной полке.
Этот меч появился, когда мне было лет двенадцать или тринадцать. Мы ездили на каникулы в «Вилпатту» — национальный парк на северо-западе Шри-Ланки. После долгой ухабистой дороги мы остановились в рыбацкой хижине где-то в джунглях. Мои родители и дяди с тетями, как всегда, отправились на поиски крабов и лобстеров. На берегу лежал разбитый катамаран, а сверху на нем — тот самый меч. Я с интересом его разглядывала, когда подошел очень симпатичный молодой рыбак и предложил забрать меч себе, раз он мне так понравился. Но едва я начала получать удовольствие от очередного, как мне казалось, ненужного похода за крабами, как появился мой дядя Бала и спросил у юноши, не хочет ли он на мне жениться. Дядя весьма цветисто расхвалил меня, не забыв упомянуть, что я учусь лучше всех в классе. Бедный мальчик засмущался и сбежал, но кто-то из моей родни все же успел его сфотографировать — голого по пояс, в желто-голубом саронге; на шее — акулий зуб на черной веревочке. Много лет спустя я нашла этот снимок в одной из книг, которые взяла с собой, отправляясь в Кембридж (девочки-невесты из меня так и не вышло). Фотография до сих пор лежит где-то в нашем лондонском доме. Однажды я показала ее мальчикам.
— Красивей, чем папа, да? — спросила я.
— Еще чего! — возмутился Вик.
Не хочу вспоминать все это в одиночестве. Хочу делиться воспоминаниями со Стивом. Пусть бы сейчас был один из тех дней, когда нам удавалось улизнуть из дома и пообедать в городе. Мы сидели бы в ресторанчике La Bota, где так хорошо готовят осьминогов на углях.
Дома у нас никогда не получалось поработать как следует. В какой бы комнате я ни расположилась, Стив вскоре просовывал голову в дверь и спрашивал: «Может, перекусим?» — и мы шли в сад, пить чай на свежем воздухе.
Потом он звал меня к себе в кабинет: «А помнишь вот это?» — и включал что-нибудь, например, из Элвиса Костелло[26], которого слушал в студенческие годы. Надо сказать, Стив тогда неплохо изображал своего любимого певца. У Костелло была песня под названием Alison, а имя Алисон — анаграмма имени Сонали, как Стив с гордостью сообщил мне однажды в университетском коридоре, в те дни, когда я не обращала на него особого внимания. «Ну-ну», — подумала я, вслушавшись в текст песни: «Говорят, ты позволила кое-кому снять с тебя платье на вечеринке».
Благополучно потеряв очередной день, Стив потом работал допоздна и ложился спать в два, а то и в три часа ночи. Но нам всегда удавалось устроить себе неспешный ужин после того, как мальчики укладывались в кровать. Ясно вижу, как Стив готовит дхал с бутылкой бельгийского пива в руке и слушает Колтрейна, приглядывая за кипящим маслом и выжидая, пока лопнут семена горчицы. «Странная вещь, но потрясающе сделанная», — говорил он про песню Blue Train («Синий поезд»). Готовя, он часто подпрыгивал и зашвыривал воображаемый баскетбольный мяч в такое же воображаемое кольцо. «Ну что сидишь? Поиграй со мной!» — звал он, а я выгибала бровь и демонстративно закидывала ноги на соседний стол. Примерно так же меня утомляли его ностальгические стенания по порошковым десертам со вкусом клубники.
Помню головокружительную свободу пятничных вечеров, когда мы оставляли детей на попечение няни и уходили гулять. На этот случай у нас было два любимых ресторана: Odette’s в Примроуз-Хилл и Blue Diamond в Чайна-тауне. Еще мы заскакивали в итальянский бар на Фрит-стрит, брали двойной эспрессо и неторопливо потягивали его на открытой веранде даже в самые холодные вечера. А иногда мы доезжали до Восточного Лондона и шли в пенджабское кафе на Грин-стрит, где пекли чудесные тандырные лепешки. Я любила кататься по вечернему Лондону. Весь город был нашим. Стив как истинный лондонец хорошо чувствовал и понимал душу родного города и открывал ее мне. Теперь, возвращаясь в наши места, я чувствую в груди приятное тепло от этих воспоминаний. И все-таки это нельзя понять и принять до конца. Как может быть на свете Лондон без Стива?
Помню, как мы вчетвером ехали домой, в Северный Лондон, в наше последнее воскресенье в Англии. Перед этим мы заходили в универмаг Fortnum & Mason за рождественским подарком для моей матери. Стив хотел показать мальчикам новый корпус, в который должен был переехать их исследовательский центр, — возле вышки British Telecom. Шел дождь, и мне не терпелось попасть домой. «Посмотрим, когда вернемся со Шри-Ланки», — сказала я им тогда.
Мы пообедали в ресторанном дворике универмага, и Вик очень радовался, что его наконец кормят английской едой. Малли считал себя ланкийцем, а вот Вик настаивал, что он англичанин, как папа. В тот же день Стив закупил большой запас своего любимого конфитюра из лайма — чтобы было чем полакомиться, когда вернемся.
Потом, в январе, моя подруга Анита начисто прибрала нашу кухню и выбросила все продукты — в том числе и баночки с вареньем. Впервые вернувшись в наш дом, я долго в оцепенении глядела на пустые полки шкафов. Теперь, приезжая в Лондон, я понемногу восстанавливаю наши запасы. Белые керамические баночки для специй снова полны куркумы, гвоздики, корицы, пажитника, кокосовой стружки. Но есть предметы, на которые я до сих пор не могу взглянуть. Не могу прикоснуться к устричному ножу Стива. Не могу открыть его кулинарные книги. Я знаю, что не вынесу вида масляного пятна на странице с рецептом запеченных кальмаров или прилипшего горчичного семечка на рецепте карри с баклажанами в «Лучших блюдах от Ceylon Daily News».
В свой самый первый вечер на Шри-Ланке полуодетый Стив прыгнул в океан с центральной набережной Коломбо, и я сказала, что он ненормальный. Был 1984 год. Стиву исполнилось девятнадцать; он учился в Кембридже на втором курсе, а я — на третьем. В то лето я привезла с собой на каникулы Стива и еще двоих наших друзей, Кевина и Джонатана. Тогда, вечером, мальчики дружно скинули рубашки и принялись нырять в высокий августовский прибой прямо с променада. Я не успела предупредить их, что вода в этой части города грязная, а течение коварное и сильное. Мы пришли на набережную гулять, а не плавать. Мне пришлось сажать их в машину в мокрых шортах и с грязными ногами. «Безмозглые мальчишки, дураки!» — ругалась я всю дорогу. Стив, как всегда, ужасно обиделся, что его назвали мальчишкой, и заявил, что он мужчина. Я, как всегда, громко фыркнула.
В то первое лето босоногий и голый по пояс Стив часто играл на нашей улице в крикет с соседскими детьми. Они с Кевином и Джонатаном часами сидели на высокой стене, окружающей наш сад, и потягивали из бутылок светлое пиво. Собравшись в кабинете отца, они с интересом изучали его коллекцию старинных карт. За ужином они объедались креветками и рисовой лапшой. Именно тогда у Стива зародилась неугасимая любовь к стряпне моей матери. Вечерами я оставляла приоткрытой дверь, что вела с террасы ко мне в спальню, и Стив лежал в широкой кровати, которую делил с Кевином, нетерпеливо дожидаясь, когда же родители наконец уйдут к себе.
У каждого из них — Стива, Кева и Джонатана — было отложено по пятьдесят фунтов на три летних месяца со всеми разъездами. В автобусе Стив садился рядом со мной и выставлял из окна локоть, который сразу же обгорал на солнце. Его восхищала новизна непривычного южного пейзажа. В салоне вечно рвало какого-нибудь ребенка; я зажимала нос. На пляже в Унаватуне Джонатан надевал смешную шляпу с мягкими полями и усаживался под дерево — читать биографию Ленина. Кевин и Стив швыряли друг друга через бедро в шуточных потасовках, скандируя речевку футбольных фанатов: «Попробуй нас на прочность, если не слабо». Мальчишки. Чтобы продемонстрировать глубину и сложность внутреннего мира, они дуэтом распевали Song to the Siren («Песня к Сирене») Тима Бакли и Ларри Бекетта. Якобы у них земля ушла из-под ног, когда они впервые услышали ее по радио.
Мы поехали поездом на курорт Нувара-Элия, чтобы провести несколько дней с моими родителями в «Гранд-отеле», и Стив забыл взять с собой одежду. «Как ты умудрился? Ты что, не почувствовал, что сумка слишком легкая?» — приставала я к нему. Когда у Кева и Джонатана кончились все вещи, какие они могли ему одолжить, он преспокойно стал носить мои. Кев заснял его на вершине горы Пидуруталагала, совершенно нелепого в моей изумрудно-зеленой майке.
Через четыре лета после первого знакомства со Шри-Ланкой Стив прибыл с новым костюмом, всеми альбомами Smiths и большим блоком беспошлинных сигарет для моей бабушки — и мы поженились. Следующие два года мы прожили на Шри-Ланке в съемных апартаментах со старой каменной ванной и скользкими бетонными полами. В кухне за мойкой обитал громадный паук, которого мы назвали Инси.
Каждый вечер мы повторяли статистику. Стив выдавал мне «Крикетный альманах Виздена» и просил погонять его по цифрам. Я задавала вопросы:
— Грэм Хик, восемьдесят седьмой?
— Шестьдесят три целых и шестьдесят одна сотая.
— Висванат, семьдесят пятый?
