Сестрины колокола Миттинг Ларс
Ох уж это звяканье.
У него возникла мысль, что Астрид собирала бы приборы так же, сиди он у нее за столом. Она вроде бы выросла на довольно известном хуторе, где издавна поддерживали тесные отношения с церковью, дарили колокола и другие ценные вещи, но теперь – по словам старшей горничной Брессум – «дела там идут неважнецки».
– Вера верой, – сказала Астрид, выходя из комнаты. – Но голод и смекалка все одно сильнее.
Видно было, что она считает это само собой разумеющимся; он же крепко задумался.
С тех пор он сквозь пальцы смотрел на воскресные работы во время страды; да и само это слово он узнал от нее. Может, тому способствовало одиночество пастора, но благодаря Астрид он заглянул внутрь себя и за серой краской, в которую для него было окрашено лютеранское мировоззрение, нашел уголок, где билось сердце, уголок, который ему хотелось бы заполнить любовью к живой женщине из плоти и крови.
Уголок, который Ида Калмейер согреть не умела.
Уголок, который он покинул, шатаясь, когда ему однажды довелось побывать там. У портовой девки в Кристиании, старше его лет на десять, шепнувшей ему: «Ты ж еще не настоящий пастор». Он долго пытался вычеркнуть случившееся из памяти. Забыть, как единожды он и его соученики, раздухарившись и глупо кривляясь, вывалились со съемной квартирки одного из них, обкуренные опиумом, и кто-то потехи ради предложил заглянуть в бордель на улице Фьердингсгате. Как он на нетвердых ногах, с кружащейся головой и дурацкой ухмылкой на лице, брел по улице. Забыть ту улыбку в подворотне. Надо же, кому-то и он интересен? Пустую болтовню, с которой все началось: она спросила, где он учится. Свою беззащитность, когда она взяла его руку в свою, а другой погладила по щеке, ее нездоровые эротические намеки; потрясение, когда он осознал, что желание перебороло волю и он последовал за ней в убогую каморку в мансарде, где она принялась целовать его, грубо ласкать пальцами спину, а потом разделась сама и раздела его, оседлала его, обхватив ляжками, и так плотно сжала, что ему казалось, будто он вновь рождается. Забыть секунды экстаза, когда, казалось, мозг полностью отключился, забыть влажные пятна на пожелтевшем постельном белье. Забыть монеты (одна сверх оговоренной суммы, да, та крупная); забыть стыд и бесцельное блуждание по улицам, пока не развеялся опиумный дурман, а после этого – все коленопреклоненные моления о прощении и страхи, что в паху у него вырастут огромные бородавки.
Года два после этого он на пушечный выстрел обходил портовый квартал, если ему нужно было куда-то поблизости. Потом он попытался разобраться в своих впечатлениях, думать о той женщине не как о портовой девке, а как о ночной подруге, но когда его вовсе одолело аскетическое раскаяние, последовал материнскому совету. Или скорее наказу, а не совету: огласить помолвку с молочно-белой Идой Калмейер. На минуту отвлекшись от вышивания, та благосклонно согласилась.
Ида. Часть далеко идущего плана: поскорее стать пастором в городе, потом старшим пастором епархии. С годами его голос будет звучать и на епископских соборах. С ним рядом фру Швейгорд, урожденная Калмейер. Может, бледноватая, зато целомудренная, верная, на нее можно опереться, двигаясь к конечной цели – осуществлению своего призвания. Это важнейшее слово в семье Швейгорд. Слово, затмевающее все другие, оно куда важнее слова «счастье». С самого раннего детства мать Кая, в любой рождественской гостиной самая категоричная, облаченная в самый черный траур вдова, внушала ему, что самое важное в жизни – это призвание.
Фрёкен Калмейер она присмотрела на каком-то светском празднике. Кай видел, как все происходило. Прищуренный взгляд матери, задержавшийся на юной девушке за фортепьяно; быстрые подсчеты в уме, пока мать подносила к губам и опускала на блюдце чашку тонкого фарфора, выдали ее мысли: Кай и фрёкен Калмейер – сочетание выигрышное.
Это был бы брак по расчету, династический союз, латка на прорехе. Прореху являл собой младший сын Кай, несколько несобранный, временами вспыльчивый, неровно успевавший в школе, не дотянувший масштабом до дяди, государственного мужа. Кай не годился в дипломаты, поскольку его самым большим недостатком было то, что он долго копил в себе раздражение, а потом вдруг без видимой причины взрывался. К истории и корням интереса он не проявлял. Сколько можно рассуждать! Действовать надо, по собственному разумению убеждать, не тянуть кота за хвост! Главным лицом норвежской деревни по-прежнему был пастор, и Кай решил, что правильно будет пойти по церковной стезе. Если дядя Кая реформировал Норвегию, строя железные дороги, развивая школьное образование и телеграф, то Кай Швейгорд ставил перед собой схожие цели, но действовать хотел изнутри, облагораживая душу народа и готовя людей к новым временам.
Мать пришла в ярость, узнав, что его отправляют в глухомань, в Гудбрандсдал, но он успокоил ее, объяснив, что Бутанген-то как раз и представляет собой первую ступеньку той карьерной лестницы, которая максимально быстро приведет его наверх, прямо в окошко кабинета престарелого старшего пастора в Лиллехаммере.
Лучше быть королем в крохотном королевстве, чем принцем в обширном! Бутанген – его крещение огнем.
А там он благодаря Астрид Хекне осознал, что от женщины больше пользы не тогда, когда она согласно кивает. Никогда раньше он не чувствовал себя таким одиноким, хотя деревенские не были какими-нибудь бирюками. В селе не обижали своих чудаков и музыкантов, все рады были пуститься в пляс, пусть даже лил дождь или битюг хромал. Но в местных порядках и диалекте разобраться было сложно. Людей, которые здешним обитателям были не по нраву, они называли поперечными; почти обо всем можно было сказать, с руки это или не с руки, а лепый явно не означало нечто противоположное слову нелепый. Только разберешься в одном непонятном обычае, как сталкиваешься с другим. Никогда местные не ответят четко, да или нет. Если не согласны с чем-то, прикидываются тугодумами. Зато если решатся на что-то, работают быстро и умело.
Однажды Кай спросил у Астрид, почему в дождь в церковь приходит меньше народу. Она объяснила, что многие бедняки носят обувь по очереди. Его удивляло, что некоторые семьи никогда не появляются в церкви на праздники. Одежи своей стесняются, сказала Астрид, ведь как раз в праздники это особенно бросается в глаза. Позже он заметил, что в церкви никто не садится на самую дальнюю скамью, и не мог понять почему.
На этот раз она замешкалась с ответом.
– Так ведь потому, что никто не хочет, – наконец сказала Астрид.
– Из-за сквозняка?
– Да нет, потому что… ну, вы уж, пастор, извините меня.
– Да говори же!
– Это скамья для гулящих.
– Что? Для потаскух… нет, для блудниц?
– Да ничё, старый пастор куда хуже говорил.
– Это как же?
– «Скамья для шлюх». Еще и пальцем на девушку покажет, расскажет, что она натворила. «В устрашение и назидание сельским распутницам», – говорил он.
– Да что ты? Я и не знал.
– Он тем ребятам, которые ему не нравились, специально задавал вредные вопросы на экзаменовке перед конфирмацией, чтобы их завалить. А девушек, которые нагуляли детей, заставлял садиться позади. Поначалу, может, для того чтобы они могли выйти покормить дитятко. Они ж в одиночку ребенка ростили, помочь было некому. Но когда он на них показывать начал, они просто перестали ходить в церковь.
– Отдельная скамья? Всем на посмешище? Я понимаю миссию церкви ровно наоборот. Конечно, блуд и безотцовщина – это безобразие, но ведь церковь обетует прощение грехов и спасение! В храме должно быть чисто и светло; и там должно найтись место для каждого.
Мало-помалу новый пастор научился исправнее справляться со своими обязанностями: молебны, крестины и свадьбы проводил без сучка без задоринки. Занимаясь помощью неимущим и прочими благотворительными деяниями, он нередко приходил в отчаяние, но не складывал рук и брался за все новые дела. Когда он последний раз ездил в Волебрюа обсудить церковные вопросы с главой местной управы, к ним заглянул ленсман и спросил, не возьмет ли Швейгорд на себя выплату вознаграждения за отстрел хищников. Собственно говоря, это входило в обязанности судебного пристава или самого ленсмана, но, поскольку участок располагался далеко от Бутангена, куда удобнее было бы всем, если бы Швейгорд взял это на себя. Говорят, теперь так заведено во многих удаленных приходах Норвегии, сказал ленсман. Это избавляет уставших охотников от долгой поездки, позволяя им отдавать силы на противостояние ненасытным зверям, которые режут скотину у бедных людей, лишая тех пропитания. Но Швейгорд совсем не разбирался в том, шкуры и когти каких животных ему показывали. Однако даже он видел, что охотники, принося ему когти самых разных птиц, дружно утверждали, что это когти беркута: за хищника вознаграждение было высоким и равнялось заработку батрака за несколько дней. Однажды охотник принес волчью шкуру, и Швейгорд заплатил, хотя шкура эта была подозрительно маленькой. Швейгорд стал опасаться, что охотники потешаются над ним, а то и хуже – над духовенством вообще. На следующей неделе мужик протянул ему темно-коричневую шкуру росомахи. Пастор попросил его подождать, сказав, что сходит «в комнату, где света больше».
Быстро пройдя по коридору, он заглянул в светелку, где работала Астрид.
– А скажи-ка, – шепнул он, прикрыв за собой дверь, – это шкура росомахи?
Запустив пальцы в мех, она потерла ими волоски на шкуре.
– то? Да это же овчина. Шерсть-то вона какая мягкая. Надо вот так пальцами против ворса провести, тогда почувствуешь. Вот так. Да не так, а так!
Вернувшись к охотнику-прохвосту, Швейгорд задал ему головомойку и отправил восвояси, не заплатив. Позже один мужик принес ему две шкурки рысят. Их Швейгорд тоже понес смотреть в комнату, где света больше.
– Рысь? – сказала Астрид. – Не-е. Лисята, должно быть. Просто труба отрезана.
– Какая труба?
– Правило. Ну, хвост. Шкуру снимали против шерсти, должно быть, и хвост отрезали, а мех зачесали назад, и получился такой вот клочочек, будто маленький хвостик. Но это лисица.
Пастор попробовал запустить пальцы в мех, как делала она.
– Откуда ты все это знаешь? – спросил он.
– Как-нибудь потом расскажу. А кто за деньгами пришел?
– Мужчина с хутора, который называется Гардбоген.
– Гм… – сказала она.
Швейгорд вернулся к мужику и внимательно оглядел его. Сермяжные штаны истерты до блеска, обмороженное лицо. Швейгорд охотно заплатил бы за рысь, хотя за нее полагалось гораздо большее вознаграждение, чем за лису. Охотнику он мягко сказал, что тот ошибся, но вот ему деньги за две лисы и пусть приходит опять с очередной добычей.
Постепенно о новом пасторе пошла молва, что он умеет отличить когти петуха от когтей ястреба. Но главное, Астрид объяснила ему, что жульничать с вознаграждением людей подталкивает нищета. Астрид стала для пастора настоящей путеводной звездой в хитросплетениях гудбрандсдалской жизни, и свет этой звезды сиял все ярче.
Пока она не постелила не ту скатерть.
Случилось это глубокой осенью, Швейгорд ожидал к себе для беседы о церковных делах главу управы и директора банка. Согласно традиции, стол для трапезы следовало застелить скатертью в цветах, символизирующих церковный год: фиолетовый, белый, красный и зеленый. Но когда он спустился в столовую, то увидел, что стол накрыт лиловой скатертью для адвента, так что пришлось указать Астрид на это и напомнить, что гости вот-вот пожалуют.
– Помогите мне тогда, чтобы не припоздниться! – сказала она.
Он так и сделал, не задумываясь о том, что выполняет женскую работу. Отошел к торцу стола и приподнял скатерть со своей стороны. Они начали складывать ее; он пытался смотреть, как делает Астрид, ловко управляясь с работой, и повторять за ней: поочередно то захватывая ткань большими пальцами обеих рук, то отпуская ее, она продвигалась вдоль стола, так что складки ложились навстречу одна другой. У него получилось, но им приходилось контролировать свои действия, чтобы работать синхронно, иначе лиловая скатерть съехала бы на пол.
Работая, они двигались навстречу друг другу.
Но тут он неудачно сменил руку, Астрид сбилась с ритма, скатерть натянулась и заколыхалась. Дрожь его рук отдалась в полотне волнами, которые словно от ветра докатились до Астрид, а потом покатили от нее назад, такие же сильные, но уже более частые. Он тяжело сглотнул, не сумев унять дрожь, и они вдруг оказались совсем близко, и чем короче становилась скатерть, тем туже она натягивалась и тем сильнее колыхалась, и Кай, ощущая бессилие, осознал, что ткань своей формой отражает его желание. Так они и двигались вдоль стола, пока не подошли вплотную друг к другу и он не ощутил исходивший от нее аромат. Должно быть, она воспользовалась новым мылом. Так они и застыли, не смея отвести глаза друг от друга, но мгновение промелькнуло, и Астрид выхватила из рук Кая его половину скатерти и исчезла, и только тогда он заметил, что в дверях стоит старшая горничная Брессум.
На следующий день Астрид не появлялась. Нанимать и увольнять слуг было прерогативой фру Брессум. Швейгорду пришлось бы обратиться к ней, чтобы вернуть Астрид. А тогда следовало бы назвать причину, а причину эту вслух назвать было невозможно, а если бы он промямлил что-то другое, защитные покровы спали бы с его плеч и все слуги увидели бы, что под пасторским облачением скрывается пастор в мирской одежонке и что под ней пастор наг.
Поплотнее запахнув пальто, он двинулся к усадьбе. По пути он обдумывал свой план, в надежде, что на этой неделе доставят наконец письмо из Дрездена. Он торопился и решил брести напрямую, протаптывая дорожку в глубоком снегу, который так и взвихрялся из-под его кожаных сапог с высокими голенищами. На дворе усадьбы он увидел запряженную в бричку лошадь; арендатор беседовал с каким-то чужим мужиком. Зайдя в дом, Швейгорд едва успел притворить за собой дверь, как старшая горничная Брессум известила, что его ждет «кто-то там из Хекне». Он снял шляпу, зажал пальто под мышкой и одолел лестницу в несколько скачков. На табурете возле его кабинета сидела не кто иная, как Астрид Хекне.
Тайна детей гор
Герхард Шёнауэр вышел из зала, где слушал лекцию о декоративном искусстве Мавритании. Он был извещен о желании профессора Ульбрихта побеседовать с ним. Профессору, располневшему педантичному мужчине, было хорошо за шестьдесят. Его лекции по истории искусств нравились Герхарду больше всех других, и он не раз удостоился чести посетить закопченный табачным дымом кабинет Ульбрихта, расположенный в западном крыле здания. Впрочем, это помещение можно было назвать кабинетом только формально: одной из многочисленных привилегий, полагавшихся профессорам Академии художеств в Дрездене, было предоставление в их распоряжение огромных площадей. Этот кабинет, столь просторный, что, приведи кто-нибудь туда лошадь, ее не сразу и заметишь, сочетал в себе черты мастерской, учебной аудитории, галереи искусств и салона. Если же говорить о самом Ульбрихте, то бытовала шутка, что эта лошадь нашла бы там чем подкрепиться. Потолки в кабинете были шестиметровые – это требовалось для посвящения студентов в особенности работы над стенными росписями дворцовых помещений. Письменный стол окружали полки с громоздившимися на них томами в древних кожаных переплетах, грудами листков и пожелтевшими бумажными свитками. Вдоль стен выстроились ряды деревянных подрамников с рисунками и живописью; их было так много, что они занимали половину площади кабинета. Ульбрихт разместил картины даже на потолке: большей частью это были репродукции фламандских художников, но имелись также работы арабских и персидских мастеров. Это просторное помещение казалось тесным, что тоже было своего рода достижением. Опасаясь наступить на какое-нибудь неочевидное сокровище, привезенное профессором из дальних странствий, Герхард с опаской переставлял ноги и не поднимал глаз от пола.
– С Новым годом, герр Шёнауэр! – сказал Ульбрихт и продолжил в своей обычной чопорной манере: – Занятость не позволяет мне уделить много времени разъяснению вам сути дела. Ознакомившись с вашими работами, я заключил, что вы превосходно – да что там! – исключительно хорошо разбираетесь как в орнаментике, так и в архитектуре. Притом что две эти дисциплины весьма отличаются по своей сути.
Герхарду были знакомы профессорские причуды. Вступление прозвучало, теперь профессор, ожидавший вежливого кивка, его получил.
– Пора бы вам уже определиться с направлением дальнейших изысканий, – сказал Ульбрихт. – Позвольте спросить вас прямо: чему вы желаете посвятить себя? Изобразительному искусству или архитектуре?
– Э-э-э, трудно сказать, – выдавил Герхард.
– Дa? А я как раз хочу, чтобы вы сказали!
– Большое спасибо. Просто я плохо умею объясняться вот так – спонтанно.
– Ха-ха, а вы попробуйте! Между нами, герр Шёнауэр, в этих коридорах хватает прожектеров. А для вас было бы полезно серьезно задуматься над тем, к чему вас более всего влечет. Вы редкая птица, скажу я вам! Обладание разносторонними дарованиями имеет свои минусы. Вы рискуете провалиться между двумя стульями, не достигнув вершин мастерства ни на одном из поприщ.
– Больше всего меня привлекает архитектура. Но, пожалуй, и пугает тоже.
– Почему же? Попробуете объяснить?
– Она на виду у всех, так и должно быть. Но если бы я выбрал архитектуру, то…
– То что?
– То мне бы хотелось, чтобы мимо моих творений люди проходили каждый день. И пусть не разглядывали бы их внимательно, но чтобы им нравился их вид в целом и чтобы это не требовало от них никаких усилий. Чтобы проходя мимо здания, они знали, что оно будет стоять на этом месте и через сто лет. Наверное, впечатление от картины глубже, но красивая вилла, особняк, ратуша – они находятся в самой гуще жизни.
– А что с орнаментикой?
– Как бы сказать… Она скорее мимолетна, и ее разглядишь только вблизи. Но мне по вкусу симметрия.
– Гм! Послушайте, Шёнауэр. Календарь со всей очевидностью говорит нам о том, что приближается время учебных поездок. Задам вам простой вопрос: вы обеспечили себе стипендию?
– Мне бы хотелось снова отправиться в Лондон, – сказал Герхард, – чтобы иметь возможность лучше изучить строения, возведенные Реном и Джонсом.
– Понимаю, но я спросил, нашли ли вы средства для такой поездки?
Слова не шли с языка. Платить за учебу приходилось очень дорого, и большинство сокурсников получали денежную помощь от богатых родственников, разбирающихся в искусстве. Наличие или отсутствие средств влияло на возможность путешествовать. Состоятельные студенты строили планы один экстравагантнее другого: поехать во Флоренцию или Милан, где целый день рекой льется вино, учиться копировать скульптуры и – что живо обсуждалось вечерами – совершать вылазки в не слишком дорогие, но отличные бордели Ломбардии.
– Когда вы ездили в Лондон? – спросил Ульбрихт.
– Пару лет назад, но пробыл очень недолго. Всего две недели. И еще две недели в Кембридже. Короткая поездка, однако очень полезная.
– Кто же покрыл ваши расходы в тот раз?
Герхард закусил губу:
– Никто, герр профессор. Я оплатил поездку, продав портреты, которые писал вечерами. Я в этом не особенно силен, но справлялся.
– Ну что ж, похвально! Так, значит, вы не нашли благотворителя?
– К сожалению, нет.
– Вы ведь из Восточной Пруссии, верно? Из Кёнигсберга?
Герхард опешил. С чего бы это профессор расспрашивает его о том, откуда он родом? Видимо, Ульбрихт готовился к этой встрече.
– Вообще-то нет, – сказал Герхард, – мои родные живут в Мемеле, это еще дальше на восток.
– Ага, так! Значит, на самой окраине. А скажите мне – в тех местах сохраняются богатые традиции деревянного зодчества, не так ли?
– Да, действительно. У нас используется даже особый вариант русского крестьянского способа возведения бревенчатых домов, с соединением лишь по углам.
Ульбрихт кивнул:
– А скажите-ка, юный Шёнауэр, готовы ли вы к настоящим испытаниям?
Герхард ответил да и, стараясь изобразить восторг, промямлил, что на такой вопрос нет не ответит никто из студентов, по-настоящему увлеченных искусством. И тут же осознал, насколько банально прозвучали его слова.
– Вот это правильный настрой! – воскликнул Ульбрихт, похлопав Герхарда по плечу. – Мне как раз нужен человек, готовый из любви к архитектуре отправиться в очень экзотическое место.
Герхард пробормотал, что он бы с радостью, но…
– Aх, я вижу вас насквозь! – воскликнул Ульбрихт. – О расходах не беспокойтесь. – Он склонился поближе и прошептал: – Расходы покроет королевский дом Саксонии!
Герхард растерялся. Деятельность Академии художеств осуществлялась под эгидой монархии и под личным контролем Альберта Саксонского. Но в устах Ульбрихта это прозвучало так, будто регенту уже известно об этих планах.
– Большое спасибо, герр профессор, но…
– Вдобавок финансовое вознаграждение получите лично вы. И весьма щедрое! Сама поездка займет семь месяцев, поскольку среди прочего там придется заниматься транспортировкой по льду в зимнее время! Ха-хa, вижу, вы заинтригованы! Что ж, раз вы решились сказать да, давайте встретимся здесь завтра.
– И куда же вы намереваетесь меня откомандировать?
– В норвежскую часть Швеции!
– В Норвегию?
– Да-да. Далеко на север. Не беспокойтесь, эти места можно найти на географических картах.
– Но герр профессор – извините, что я так говорю, – о какой архитектуре там можно говорить? Это же отсталая страна, в которой преобладает примитивное земледелие? Мне кажется, эти места ни разу не упоминались в ваших лекциях по европейской архитектуре?
Ульбрихт усмехнулся:
– Вы были невнимательны. Однажды я Норвегию упомянул. Да, конечно, убогая страна, но эти дети гор скрывают одну маленькую тайну.
Высоко поднимая ноги, Ульбрихт переступил через стоявшие на полу гипсовые головы и снял со сломанной руки статуи Саломеи пальто, висевшее там. На голову Саломеи была нахлобучена шляпа, а вокруг шеи обмотан шарф цвета киновари. Разматывая его, Ульбрихт проговорил:
– Сегодня я очень занят, Шёнауэр. Приходите завтра к десяти. Сюда. – Он снял шляпу с головы статуи. – Кстати – я прошу вас не распространяться об этом.
Не распространяться у Герхарда не получилось. В тот же вечер, но только когда Сабинка уже оделась, он рассказал ей, что собирается в Норвегию.
– В Норвегию? Там же можно замерзнуть насмерть. Она граничит с Гренландией!
– Нет, нет. Это просто часть Швеции. От Гамбурга пару дней на пароходе.
– Ну ладно, а надолго?
– Да нет, на два месяца. Может, на три.
– На три? Три! Невозможно же было выдержать, даже пока ты в Англию уезжал!
И она говорила правду. Он хорошо знал: тот единственный месяц, что он изучал городскую архитектуру в Лондоне и Кембридже, выдержать ей не удалось – проговорился один его однокурсник. Он честно расскажет, что уезжает на целых семь месяцев, позже, иначе она уже теперь заведет себе другого.
– Я поеду не раньше апреля, – сказал он. – И на этот раз мне заплатят. Щедро заплатят.
– Да уж неплохо бы. А то наобещают и не сделают. Ну, иди, пока никто не пришел.
Сабинка относилась к жизни легко. Она была сестрой обнаженной натурщицы из Мерена, одной из девушек, к которым студентам строго-настрого запретили приближаться, но предприимчивые студенты сразу же сблизились с ними. Навестив родителей на Рождество, Герхард вернулся в Дрезден отпраздновать Новый год с Сабинкой на разудалой вечеринке в пивнушке «Линденкруг». Прежде чем войти туда, посетители оглядывались по сторонам – не увидит ли кто-нибудь знакомый. В помещении звенел смех женщин, которых репутация не беспокоила, а внимали этому смеху мужчины, которым эти женщины были по вкусу, но для брака не годились.
Сабинка была толще и плотнее сестры, с огрубелой от работы прачкой кожей рук. Герхард нарисовал несколько портретов сестер, карандашом и углем, но, рисуя Сабинку, старался не давать волю фантазии. Лицом Сабинка вышла красивее сестры, хоть и склонна к полноте. Груди у нее были такие большие, что зимой замерзали. Он опасался, что со временем их красота увянет.
Но сейчас она молода и он молод, они оба молоды, и оба в Дрездене.
Простившись с ней, он направился на съемную квартирку в районе Антонштадт, но не прямиком, а в обход, мимо розовой барочной церкви. Свернул на освещенный двумя рядами газовых фонарей променад, постоял на набережной Эльбы, разглядывая отражавшиеся в воде прекрасные здания. Фонтаны, скульптуры на крышах, фасады домов, которые не портила окраска в голубой и светло-зеленый цвета.
С реки налетел ветерок, погладив его по щеке. За спиной послышался цокот копыт; с дрожек сошла элегантно одетая пара.
Дрезден. Не город, а произведение искусства. Сумма помыслов, слишком великих, чтобы они могли зародиться в голове одного-единственного человека, даже чтобы они могли зародиться в голове целого поколения людей. Красивейший город Европы, единственный, который мог бы сравниться с Флоренцией. В каждое здание вложены амбиции, вкус, деньги и мастерство. Все возведенное менее чем за пять лет считалось малоценным. Тесаный гранит, черепица, штукатурка, медь, известь и краска. Любое новое здание строили с намерением возвести венец творения, пока кто-нибудь – на следующий год – не ставил себе целью создать что-то более впечатляющее. Так столетие за столетием множилась красота.
Он шел, не разбирая дороги, мимо оперного театра, мимо музеев, церквей, концертных залов. Распахнулась дверь кухни какого-то ресторанчика, и его обдало чадом. В съемной квартирке его ждала только пачка печенья.
Наступит день, когда он будет есть и пить все, что пожелает, ходить, куда захочет. Стол накроют, позвякивая приборами, а когда он кивнет, наполовину осушив бокал с пивом, внесут телячье жаркое под ароматным соусом, а официант спросит, не налить ли ему и его спутникам еще.
Герхард Шёнауэр спустился к широкой, величавой Эльбе и остановился, прислушиваясь к плеску волн, вглядываясь в сияние городских огней. Сиял и он – ведь для поездки на север выбрали его! И еще он гадал, в какой норвежский город собирается его отправить Ульбрихт.
Церковные колокола будут звонить, как звонили
Астрид Хекне встала и сделала книксен, а Кай Швейгорд сказал:
– Невзирая на обстоятельства, очень приятно видеть тебя снова.
Вскоре они уже сидели друг против друга за письменным столом. Столешница была пуста, если не считать стоявшей посередине коричневой склянки, на этикетке которой вручную было выведено: «Растирание от радикулита».
– Клара успела использовать только половину, – сказала Астрид, – вот мы и подумали, надобно отдать оставшееся; господину пастору лучше знать, кому пригодится.
Кай Швейгорд взял склянку в руки. Ее содержимое вязко булькнуло. Швейгорд понятия не имел, что входит в состав линимента, действительно ли он помогает. Но он помнил, как в начале лета раздобыл это снадобье, чтобы снять боли у Клары Миттинг.
Значит, он теперь для Астрид господин пастор. Для чего она пришла, собственно говоря? Растирание от радикулита – просто предлог, на самом деле ее подтолкнуло к этому что-то очень важное. Он посмотрел ей в глаза, и на него нахлынули воспоминания о том, как они складывали скатерть. Астрид поерзала на стуле, поправила шаль, а он кашлянул и направил мысли к той теме, на которой им следовало сосредоточиться, – теме сухонькой старушки, умершей в его церкви.
– Клара была неприхотлива, – произнес Кай Швейгорд.
Склянку он поставил на стол, но чуть ближе к себе, словно показывая, что она вновь перейдет к малоимущим.
– Так у нее и не было ничё, – сказала Астрид. – Больше нести нечего.
– Понятно. Ладно. А тебе как живется на хуторе – хорошо ли?
– Спасибо, изрядно. Раньше лучше было.
Он кивнул, хотя и не понял – когда это раньше?
– А сейчас Клара где? – спросила Астрид.
Какие у нее блестящие волосы. Брови дугой, лукавый взгляд, в нем сквозит проницательность. Кай вновь ощутил колыхание скатерти.
Астрид, кашлянув, еще раз спросила, где сейчас Клара.
– А… В сарае, где стоят повозки. В гробу, разумеется. Кто в доме Господа умрет, тому, конечно же, дозволяется ожидать погребения в… ну да, в одном из домов Господа.
– Мы вот приехали забрать ее обратно в Хекне. Я да еще работник.
– Значит, это его я видел. Только… В общем, к сожалению, случилось нечто непредвиденное. Придется отложить похороны до весны. Служителю не удалось раскопать землю, так глубоко она промерзла.
– А… – только и сказала она.
– Мне жаль, что так вышло, – добавил Кай Швейгорд, радуясь, что этими словами передал и то, о чем знали только они вдвоем: что Клара замерзла насмерть во время его службы, – еще и потому, что ее собирались похоронить на новый манер.
– Какой такой новый манер? – удивилась Астрид, и в ее голосе Каю послышалось оживление.
Дa, вот оно, село, показало себя, подумал он. Как она уцепилась за это слово. Будто оно не вполне приличное!
– Я планировал с этого момента проводить церемонию похорон в храме, – сказал он. – Для всех. Не только для богатых крестьян. Клара будет первой в своем… чине.
Астрид склонила голову набок.
– Покойников прям в церковь занесут? – спросила она.
– В городах так делают уже несколько лет. Не вижу причин, чтобы этот обычай не распространить и на сельские приходы. – Он заметил, что она замялась. – Что тебя беспокоит, Астрид?
– Да вот юбка-то у нее, – сказала она.
– А что юбка?
– Клара же одолжила башмаки и юбку, чтобы идти в церковь. Хотела одеться нарядно, как мы все.
Вот она, проза жизни. Стоит ему придумать что-нибудь хорошее, так обязательно что-нибудь помешает – то мороз, то бедность. Будто за ним вечно увивается ухмыляющийся гном в кафтанчике, ковыряет в зубах и вышучивает все новые идеи.
Чужая обувь. Нарядная юбка. Прочно примерзшие к трупу. Он представил себе, как придется поступить. Дать Кларе постепенно оттаять, содрать с нее одежду, обрядить тело в похоронную рубаху и снова убрать в сарай.
– С одеждой и обувью я разберусь, – сказал Кай Швейгорд, отметив, как бодро прозвучали его слова. Так и должно быть, для служителей церкви никакой труд не должен быть в тягость! – Пусть это тебя не беспокоит, Астрид. Можешь через три дня забрать вещи. Я распоряжусь, чтобы все было постирано и аккуратно сложено, – с воодушевлением продолжал он.
Астрид, похоже, несколько опешила, и Швейгорд порадовался тому, каким решительным – и современным! – он себя выказал. Здесь привыкли, что люди сами отвечают за свою жизнь. Вероятно, его предложение взять ответственность на себя могло показаться неподобающе дерзким. Но в то же время он поймал себя на мысли, что, возможно, его предприимчивость не столь уж бескорыстна; не служит ли ее источником менее альтруистическое устремление, а именно мужское желание произвести впечатление.
– А вот еще про этот новый манер, – сказала Астрид. – По покойникам звонить-то будут? Церковные колокола будут звонить?
– Разумеется. Это обязательно. Часть ритуала. И за это не надо платить!
– А что с теми несчастными, что себя порешили?
Он изумился вопросу. Не потому, что не знал ответа; его поразило, что она заглядывает так далеко вперед.
– Это закон оговаривает четко. Теперь они могут упокоиться в освященной земле, но нельзя проводить бросание земли на могилу и держать поминальную речь. Может быть, закон позволяет собрать родных для короткого прощания, это было бы справедливо. Я подумаю над этим.
Должно быть, где-то в его словах прозвучал невысказанный вопрос, потому что Астрид, кивнув, сказала:
– Конечно. Просто мне это только сейчас в голову пришло. Ведь господин пастор наверняка сами знают, что не каждый вытерпит до конца.
Швейгорд потер переносицу. Не складывался у них сегодня разговор, получался натужным и безжизненным. Возможно, она заметила, что он сам на себя не похож, как она выражалась.
– С учетом… гм… существа дела, – сказал он и снова ужаснулся казенному обороту, – обстоятельства случившегося можно было бы использовать как убедительный довод в пользу похорон по-новому, ведь Клара умерла, как бы это сказать, не дома. Ситуация сложилась несколько… пикантная.
Астрид взглянула на него, но промолчала.
– А ты как думаешь? – спросил он.
– А это не просто бусорь? – ответила вопросом на вопрос Астрид, и он с некоторым раздражением, к которому, однако, примешивалось и нечто дразнящее, отметил дерзость, с которой она парировала его определение пикантная диалектным словом, которого он не понял. – Разом все не поменяешь, – сказала она. – Господину пастору не надо забывать, что людям старые обычаи дороги. Когда кто умрет, всегда стараются знатно его проводить. Мы думали попросить старого учителя отпеть Клару перед тем, как она ляжет в землю.
– Проводы не станут менее торжественными, – сказал Кай Швейгорд, – но будут проходить в рамках, определенных церковью. И для бедных тоже.
Он отлично знал, что родственники стараются ради своих покойников. Проблема состояла только в том, что в похоронные обряды вплетались всевозможные дикие обычаи и суеверия. Здесь жгли солому с ложа покойного и пытались предсказывать будущее по направлению, в котором относило дым; а когда гроб увозили со двора, все неотрывно следили за лошадью, тянувшей повозку или сани. Если лошадь, трогаясь, первой поднимала правую ногу, то из провожающих следующим, считалось, умрет мужчина, если левую – баба, и все начинали вертеть головами, гадая, чей черед умирать. Рассказывали ему и о поминках, растягивавшихся на три дня: бывало, и с карточными играми, и с танцами, а то и с пьяными драками – бесстыжие бабы обзывались и таскали друг друга за волосы, у мужиков доходило до поножовщины с жертвами. Худшим Каю Швейгорду представлялся обычай насильно вовлекать совсем малых детей в проводы покойников. Во время ночных бдений детишек вынуждали смотреть на покойников, обнимать их в мерцающем свете фонаря в руках распорядителя, отбрасывавшем тени на стены помещения. Он знал, что одну маленькую девочку в их селе, надерзившую старику и не извинившуюся, приволокли к его телу, как она ни отбивалась, и заставили целовать его, чтобы проститься с миром. Мало того – на полу оставались лужицы трупной жидкости, так можно и заразу подхватить. Подобные традиции привлекали всевозможных чудаковатых плакальщиков, несших черт-те что и истово проводивших обряды, выходившие далеко за пределы христианских обычаев. Но вот теперь…
– Я тут задумалась, – произнесла Астрид, – в книгах пастора говорится что-нибудь о святом налете?
– Как ты сказала?
Астрид повторила слово, стараясь четко выговаривать все звуки.
– Нет, никогда не слышал о таком, – признался Кай Швейгорд. – Суеверие какое-нибудь.
– А Клара говорила, что его соскабливают изнутри церковных колоколов и что он помогает от многих хворей.
– А, понимаю. Очень бы хотелось развенчать подобные представления. Одна из целей, которую я себе ставлю в Бутангене, – это покончить со всеми формами суеверий и проявлений народной фантазии.
– А как же всякое, что лежит в маленьких шкатулочках? – возразила Астрид – Нам про это старый пастор рассказывал, готовя к конфирмации. Останки святых людей. Ногти, пряди волос, костяшки мелкие.
– А, реликвии! Ну, это в основном у католиков. М-м-м, в подобных случаях – да.
– А разница-то в чем тогда между святым налетом и этим? Кто решает, что считать святым?
– Чтобы разобраться в этом деле досконально, короткого разговора не хватит, – сказал он.
Она посмотрела ему прямо в глаза, сложив губы в едва заметную улыбку, и ее ресницы дрогнули. Хоть и не сказала ничего, он догадался, как она собиралась ответить: «Ладно, тогда, может, капельку кофейку не повредило бы?»
Но сказать такое было бы неприлично для них обоих, вот она и не сказала. Он кашлянул, она кашлянула, но что-то между ними проскочило. Они задумались об одном и том же, вместе встретили одно и то же препятствие, и оба понимали, что и другой знает это.
Он искоса взглянул на часовой шкаф. Только бы не заявилась под каким-нибудь надуманным предлогом старшая горничная Брессум.
– А вот в церкви тогда, после новогодней службы, – осторожно начала Астрид Хекне, – господин пастор говорили про какие-то изменения. Что, мол, все будут «избавлены от таких страданий». Или «освобождены», кажись, так пастор сказали.
«Освобождены? – подумал Кай Швейгорд. – Я так сказал? Не важно – она внимательно слушала!»
– Могу чуть подробнее рассказать, – предложил он. – Нам нужно что-то делать с нашей церковью. Мне бы не хотелось, чтобы об этом начали судачить, но если принять во внимание закон, церковь слишком мала.
– А разве ж не ленсман над церковью главный?
– Нет, не напрямую, но да, на деле ленсман. Закон же гласит, что в храме должно хватать места трети от числа всех прихожан. Я сверился с метрическими книгами. У нас в церкви и десятая часть не поместится. Закон принят еще в 1842 году, хорошо еще, что милостию Божией никто не спохватился и не запретил нам молиться там.
Он замолчал, ощутив глубокую неловкость из-за того, что использовал слова «милостию Божией» в связи с совершенно мирским делом.
– Записи в церковных книгах я стал изучать, как только приехал сюда. У людей так много детей. За шестьдесят лет население села увеличилось вдвое, и это притом, что немало жителей эмигрировало в Америку. А земля родит столько же: собранного не хватает на пропитание всем.
– А разве закон может поделать что-нибудь с тем, что людей много? Или с тем, что зимой многие недоедают?
Кай Швейгорд не мог ее раскусить – казалось, она играет с чувством собственной любознательности, но в то же время оно было окрашено печалью, которую он замечал у многих в этих местах и в которой сквозило приятие тягот жизни и сомнение в том, что жизнь может стать легче.
– Христианство должно показывать путь к новому, лучшему будущему, – сказал он. – Но сама церковь слишком обветшала. Уж и в Лиллехаммере прослышали, что у нас во время службы человек замерз насмерть. Я обещаю, что ничего подобного тебе больше не придется испытать, но прошу больше никому об этом не рассказывать.
– Значит, господин пастор желают перестроить церковь?
– Будь любезна, не обращайся ко мне в третьем лице.
– Нас ведь тута двое только?
– Я имею в виду, что не нужно называть меня господин пастор. Называй меня просто Кай.
– Хорошо, Кай Швейгорд, так, значит.
– Да нет же, я хотел предложить перейти на «ты»! Давай уж пользоваться современными формами общения.
– Да я поняла. Шучу.
– А… И да, я считаю, надо что-то делать с церковью.
– Это что, тайна?