Сестрины колокола Миттинг Ларс
– Ну, скажем так.
– Да пусть, – сказала она. – Я умею хранить тайны.
Он чувствовал, что стоит на пороге чего-то неизведанного. Ему редко доводилось бывать наедине с женщиной, и что-то незнакомое и радостное рвалось наружу из потаенного уголка, что-то дерзкое, но в то же время отрадно естественное. Он не мог отвести от Астрид глаз и снова поддался непреодолимому желанию приблизить ее к себе, посвятить в свой мир, и он рассказал, что, хотя сейчас похороны придется отложить, он планирует построить покойницкую. Но и это не произвело на нее должного впечатления. Она ни о чем не спросила, не удивилась, выслушала его как-то отрешенно. Она так и сидела в верхней одежде, и он не мог понять, потому ли, что не собиралась задержаться у него, или потому, что еще не согрелась.
Он спросил, не холодно ли ей.
– Бывало и холоднее. Да ты и сам знаешь.
Он встал, достал шерстяной плед в темно-зеленую и черную клетку из шотландского тартана и подошел к ней. Он знал, какова жизнь на хуторах. Люди накрывались небрежно выделанными и резко пахнущими шкурами овец, коз или телят. Его плед по краям был отделан бахромой. Она могла бы носить его как шаль или накрываться им, ложась спать. Прекрасное изделие из шерсти, утонченное, как, собственно, и вся пасторская усадьба с ее изысканной, хотя и несколько запущенной обстановкой: крашеные деревянные полы, окна в мелкую расстекловку, веранда. И вдруг его посетила амбициозная идея – ему страстно захотелось увидеть Астрид Хекне здесь, в этой обстановке, в другом обличье: приодетой, воспитанной. Так меняется сосновая доска, когда ее обстрогают и покрасят.
Пастор чуть замешкался, потому что этот порыв шел от чистого сердца, ничего иного в этом не было, нельзя было толковать это как нечто интимное; и он остановился слишком далеко от нее, пришлось слишком сильно нагнуться и вытянуть руки далеко вперед, протягивая ей плед.
– Мое дорожное покрывало, – сказал Кай Швейгорд. – Мне его подарила моя матушка. Можешь взять его до весны. Я никуда не собираюсь уезжать. А, кстати, прихвати еще и газету. Можешь не возвращать! – Он закусил губу. – Сразу не возвращать. Я собираю подшивку. Но и газету, и плед можешь держать, сколько пожелаешь.
Ему вдруг бросился в глаза газетный заголовок. «Пароход «Финнмарк» попал в шторм и едва не сел на мель».
Астрид провела по пледу ладонью. Медленным, бережным движением. Ее тонкая рука едва касалась мягкой шерсти, будто она погладила Швейгорда по руке, и тонкие волоски на ней легли в сторону Астрид.
– Ладно, спасибо большое тогда, – сказала она, аккуратно складывая плед и газету. – Но надо крепко подумать, прежде чем менять сразу много порядков.
– Спасибо и тебе! – кивнул Швейгорд. – Мы должны идти в ногу со временем. От этого все только выиграют. Была не была, расскажу! Как на духу! Уже скоро, Астрид, у нас будет новая церковь!
Астрид подалась вперед. Кай продолжил:
– Я сразу же, как только приехал в Бутанген, увидел, что нужна новая церковь. Его преосвященство епископ Фолкестад в Хамаре тоже считает, что величайшей внешней преградой отправлению религии являются обветшалые и холодные храмы. Он мне писал, что богослужения не следует совершать в хозяйственных постройках, как это делается много где в Гудбрандсдале.
– А денег-то епископ даст?
– Нет, и в этом-то вся загвоздка, Астрид. Я встречался и с главой управы, и с ее членами. Все согласны, что дело нужное. Но деньги взять неоткуда. Было неоткуда.
Она склонила голову набок, показывая, что готова слушать дальше, но он, сумев обуздать себя, сказал, что не все еще оговорено.
– Но, – добавил он, кашлянув, – церковные колокола будут звонить над селом, как звонили.
И она ушла. Но не воодушевилась, как он надеялся. Наоборот, на вид сразу стала как-то взрослее, непокорнее. Их прощание будто подпортил какой-то дурной запах, распространенный его словами; они прозвучали скорее искательно, чем сердечно, и она не накинула плед на плечи, а зажала его под мышкой и, выходя, сама открыла дверь.
Кай Швейгорд прислушивался к ее шагам, удалявшимся по коридору. Потом повернулся к стоячей вешалке и порылся в карманах пальто в поисках трубки и кисета. Будут звонить. И зачем надо было под самый конец ввернуть самоочевидную вещь? Отложив трубку и табак, он отпер ящик бюро и достал из него копию последнего письма в Дрезден.
Божий перст указал на Норвегию
Наутро Герхард Шёнауэр пребывал в таком возбуждении, что порезался за бритьем, возле самого уголка рта, и по пути в академию то и дело касался ранки языком.
Ульбрихт представил его двум мужчинам, стоявшим в разных концах кабинета и разглядывавшим произведения искусства на стенах. Один из них, обладатель пышных усов по имени Кастлер, сильно попахивал помадой для волос, и Герхард подумал даже, что ослышался, когда профессор обратился к нему как к придворному кавалеру и посланнику королевы. Второй выказывал некоторое нетерпение и на приветствие Герхарда буркнул нечто невразумительное, из чего тот понял только, что это полномочный представитель бургомистра.
– Позвольте, господа, – сказал Ульбрихт и повел их, мелко переступая, к круглому столу, – я начну с того, что, возможно, не всем известно. – Он остановился и простер руку вверх, как бы приглашая обратить внимание на размеры кабинета. – Когда-то это помещение принадлежало профессору Далю. Дa, тому знаменитому норвежцу. Его полное имя – Йохан Кристиан Даль, хотя в книгах обычно пишут просто Й. К. Даль. Принадлежа к числу его учеников, я имел счастье тесно сотрудничать с ним, а по его кончине в 1857 году ко мне перешел как кабинет профессора, так и его должность. Даль прославился как пейзажист, однако не многие знают, что он оставил также множество изображений средневековых зданий, возведенных на его родине. Так совпало, что и я всей душой предан делу изучения культурных корней древних германцев.
Неспешно, словно священнодействуя, он опустил ладонь на большую книгу в богатом переплете, и Герхарду вспомнилось, как он слушал лекцию Ульбрихта о средневековой скандинавской орнаментике. Профессор упомянул тогда, что владеет дорогой книгой с иллюстрациями самого профессора Даля. Книга была отпечатана очень малым тиражом. Наверняка в ней представлены фантастическая резьба по дереву и архитектурные жемчужины.
– Высокочтимые господа, – сказал Ульбрихт, и Герхард сразу понял, что им предстоит долгая и помпезная лекция.
Профессор был так начитан, что выражаться простым человеческим языком разучился. «Даже говоря о погоде, он изъясняется как страница из энциклопедии», – заметил как-то один из соучеников Герхарда.
– Далее речь пойдет о сложившейся в настоящий момент чрезвычайной ситуации в области истории искусств, и даже скорее философии искусств, – сказал Ульбрихт. – Последние образцы непревзойденной европейской средневековой деревянной архитектуры разрушаются, причем намеренно! Я имею в виду, разумеется, мачтовые церкви в Норвегии. В прежние времена эта сумрачная горная страна насчитывала более тысячи таких церквей. Удивительнейшие сооружения, не имеющие аналогов в мире.
– Где? – перебил его представитель бургомистра. – В Норвегии? Шутить изволите?
– Я сам был изумлен, услышав об этом, – сказал Ульбрихт. – Теперь, к сожалению, они почти полностью ушли в небытие. Остается только пятьдесят, и каждый год уничтожают все больше, каким бы безумием это нам ни казалось. Это не стало бы катастрофой, будь мачтовые церкви заурядными строениями, какие мы и ожидаем видеть в убогой Норвегии. Но вот ведь какой парадокс! Сегодняшняя Норвегия являет собой совсем другое общество, чем во времена, когда возводились эти церкви. Сейчас это бедная и перенаселенная страна, но так было не всегда.
– На нас тоже лежит ответственность за сохранение культурного наследия, – вставил представитель бургомистра. – Ваши слова заставили меня вспомнить о том, что происходило в других переживавших упадок и вырождение государствах. К примеру, в Египте или Персии. Как только общество перестает справляться с поддержанием условий существования своих членов на должном уровне, падение нравов наблюдается в первую очередь в культурно-исторической сфере. Египетские разорители гробниц столетиями торговали артефактами, которыми могла бы гордиться их страна; таков ход истории. Достаточно одного человека, в котором в какой-то момент голод возьмет верх над рассудком, и – паф! – всеобщее достояние, древнее сокровище, уже тайно продано на базаре. И я без ложного стыда признаю, что наши музеи являются одними из лучших в мире именно благодаря тому, что в трудную минуту мы нашли время спасти эти сокровища. Дрезден уже служит хранилищем мировой культуры и будет таковым и дальше!
– Непременно! – подхватил Ульбрихт. – Как раз сейчас подобная ситуация, назовем ее египетской, сложилась и в Норвегии. Тысячу лет назад северяне отличались высокоразвитой культурой, но теперь они плодятся как кролики, и о воспитании подрастающих поколений им некогда задуматься. К тому же они голодают, поскольку, занимаясь сельским хозяйством, пользуются средневековыми методами. В целом ситуация в Норвегии много хуже египетской, поскольку там мы имеем дело с систематическим и намеренным уничтожением памятников культуры. Власти даже приняли закон о минимально допустимых размерах церквей, и вкупе с ростом народонаселения это привело к вакханалии разрушений во имя модернизации! Очевидно, все древние церкви пойдут под топор, и уже скоро.
Придворный кавалер Кастлер сдержанно кивнул, как бы соглашаясь пока со словами Ульбрихта. Говорил он мало, но держался так, будто одного его слова достаточно, чтобы даже в самой скромной просьбе было отказано. Одет он был в роскошный двубортный костюм, а на вешалке красовались его блестящая шляпа и пальто с высоким воротником.
– В свое время Норвегия, – напомнил профессор Ульбрихт, – была ведущей морской державой Европы. Мало того, Норвегия была настоящим государством! Береговая линия его материковой части была длиннейшей во всем цивилизованном мире, владычество страны распространялось на Фарерские острова, Исландию, Шетландские, Оркнейские острова и большую часть Гебридских, а также на окраинные области Швеции и на лучший участок побережья Гренландии. Да, множество лиц королевской крови погибло от меча, при дворе и в дворцовых постелях плелись интриги, но страна сохраняла господство над Северной Атлантикой, а властители разных уровней породнились с королевскими домами Европы. Норвежцы были безмерно богаты! И это до наступления нашего злосчастного времени, когда богачи кладут деньги в банк, чтобы получить еще больше денег. В те времена ренты не существовало. Деньги нужно было тратить здесь и сейчас, на что-то осязаемое. Продуктом сочетания денег, власти и желания оставить по себе память, милостивые государи, является искусство! Здания!
Профессор Ульбрихт откашлялся. Он так и не раскрыл иллюстрированное издание. Герхард заподозрил, что он сделает это – в духе своих лекций, – только когда нетерпение слушателей достигнет высшей точки, и морально настроился на долгое ожидание.
– Позвольте мне в кратких чертах пояснить вам, в чем состоят особенности мачтовых церквей, – продолжал профессор. – Христианство пришло в Норвегию поздно, язычники противились переходу в новую веру. Но папа потребовал расширения деятельности миссионеров в этой стране мореходов, поскольку они господствовали на всех морях. Проблема состояла в том, что норвежцы были своенравны, необузданны и преданы своей истово практикуемой естественной религии, ритуалы и обряды которой были детально разработаны, с поклонением агрессивным воинственным богам и с сонмом фантастических легенд и повествований о сотворении мира, знакомым нам по нашему общему германскому наследию. В Ватикане, однако, деньги на поддержку христианизации имелись. Божий перст указал на Норвегию! Так география, католическая вера и мастерство ремесленников сошлись неповторимым образом.
Ульбрихт достал с полки атлас, пролистал его до страницы Норвегии и Швеции и дважды пробормотал какие-то слова. Герхард узнал их: это была обычная прелюдия Ульбрихта к основной канонаде.
– Вот смотрите. Территория Норвегии труднодоступна и малопроходима. Силы природы изрезали сушу, превратив ее в лабиринт, в укрепление с грозными горными перевалами, бесконечно ветвящимися фьордами и бурными реками. Вера в творца не должна была закрепиться лишь в прибрежных городах, – сказал он, тыча пальцем в Тронхейм и Берген, – нет, она должна была проникнуть в глубь страны. – Он передвинул указательный палец к центру карты, мимо плоскогорья Довре, обогнул ту область, где от одного названия до другого было много пустого места, и остановился на Гудбрандсдале. – Вера должна была проникнуть сюда, в средоточие тьмы, в языческие будни. Да уж, чтобы пустить прочные корни в Норвегии, христианству, словно козерогу, приходилось цепляться за скалы. Требовалось построить множество церквей: пусть маленьких, но много.
– Очень интересно, – откликнулся придворный кавалер Кастлер и тут же замолк.
Профессор пробубнил что-то, кашлянул и продолжил:
– Из строительных материалов у них имелось дерево. Причем в избытке, высоченные сосны. Изумительный материал, крепкий и прочный, как нельзя лучше пригодный для тех ремесел, которыми мастерски овладел этот суровый северный народ: судостроение, плотницкое дело и искусная резьба. Их древняя северная вера являла собой в высочайшей степени визуальную религию, они не боялись изображать лик Божий, в отличие от мухамедан. Нет, скандинавский декор богат и выразителен.
– Гм-м, – сказал Кастлер. – И дорогостоящ.
Ульбрихт радостно закивал:
– Да, да! Чрезвычайно дорог – с учетом трудовых затрат. И – теперь я скажу вам нечто действительно занятное – католическая церковь пошла на то, чтобы переход от старой веры к новой совершался постепенно! – Захлопнув атлас и отложив его в сторону, Ульбрихт предположил, что, когда папское духовенство столкнулось со строптивыми северянами, оно выбрало путь наименьшего сопротивления и согласилось на исповедание древних скандинавских верований параллельно католической вере. – Теперь вы поняли, к чему я клоню, – сказал Ульбрихт. – Скандинавский пантеон восходит к нашей великой мифологии. Изумительные повествования и представления о валькириях, об Одине, Торе, Локи, легшие в основу величественного вагнеровского Кольца, – вся наша единая северогерманская культура продолжила существование в христианских церквях. В проповедях древних богов, конечно, не упоминали, но вера в них присутствовала как фон, как своего рода теневая религия! Она приняла форму резных украшений, скульптур, замаскированных рунических надписей, порталов, украшенных великолепной резьбой по дереву. Постепенно большинство церквей утрачивали свои нордические элементы, но некоторые немногие, – произнес он таинственно, – оставались до последнего времени храмами, посвященными двум богам сразу, и тем самым они служат старейшей сохранившейся иллюстрацией древней германской веры.
– А теперь, получается, все это разрушают? – нахмурился представитель бургомистра.
– Мало того! – Ульбрихт развел руками. – Предают поруганию! Церковные шпили сдергивают на землю канатами, кованые детали переплавляют на подковы, двери ризниц устанавливают на входе в хлев, свинцовое стекло вставляют в окошки дворовых уборных, расписные стены колют на щепки для растопки печей. Повсеместно в Норвегии крушат все, что являет собой вершину строительного и художественного мастерства. И наш долг – вот посмотрите-ка… – сказал профессор, взяв наконец в руки иллюстрированный фолиант, чтобы можно было прочитать его название, тисненное золотом на кожаном переплете: «Выдающиеся памятники раннего деревянного зодчества на внутренних территориях Норвегии».
Он перевернул плотную желтоватую страницу, явив первую иллюстрацию.
– Великолепно! Феноменально! – воскликнул Герхард в наступившей тишине. Рисунок представлял собой настоящий шедевр, доказательство того, что действительно хороший карандашный рисунок может произвести сильнейшее впечатление даже на самого пристрастного ценителя искусств. Но рисовальщик и мотив выбрал под стать своему дарованию. Церковь в Боргунде – величественное, гармоничное сочетание остроконечных элементов крыши, орнаментов, взмывающих в небо шпилей и ощерившихся драконьих пастей. Этот стиль был так же чужд ему, как архитектурные достоинства дворца персидского правителя, но это был настоящий шедевр, разительно отличавшийся от нарядных общественных зданий и вилл, которые он сам мечтал проектировать. Вид этой церкви задел в нем какую-то струну; она будто восстала из глубин непокорного и пылающего мира, служа связующим звеном с эпохой саг и ее кострами, с выхваченными из ножен мечами, над которыми властвуют силы ночи и моря.
Профессор Ульбрихт показал следующий рисунок, на котором была изображена кирха Урнес, сказав:
– Обратите внимание на подпись. Это не Даль рисовал, а один из его учеников, некий Франц Вильгельм Ширтц.
Задержав взгляд на Герхарде, он рассказал о норвежской церкви, которую под присмотром господина Ширтца разобрали и транспортировали в Берлин, где предполагалось ее вновь сложить. Однако планы изменились, и церковь собрали в Шлезвиге, в Исполинских горах. Ульбрихт рассказал, каких трудов это стоило, и добавил, что церковь стоит там по сию пору.
– Это Далю удалось. Но он был разочарован тем, как приняла его альбом публика. Мало кто купил его, и ни одна норвежская библиотека не пожелала приобрести хотя бы экземпляр.
Он осторожно пролистнул страницы назад, до предисловия, и процитировал слова Даля о его поездках по родной стране:
– «Когда я вновь посетил Норвегию в 1834 г., на месте большинства этих древних церквей стояли новые деревянные здания, совершенно заурядные. Уже у корней дерева дожидается топор, приговор оглашен».
Профессор рассказал, что Даль строил и более далеко идущие планы, но нехватка времени и денег помешала их осуществлению. Он пристально посмотрел Герхарду Шёнауэру в глаза и, выдержав многозначительную паузу, извлек откуда-то толстую архивную папку.
– И вот я, как джинн из бутылки, могу побаловать вас неопубликованными рисунками Даля.
Ульбрихт походя показал церкви в Рингебу и в Ломе, хотя Герхард охотно рассмотрел бы их подробнее, но профессор листал бумаги дальше, пока не развернул рисунок с изображением церкви, весьма похожей на боргундскую, и произнес благоговейно, словно после долгих скитаний достиг вершины, откуда открывается прекрасный вид:
– Вот она. Одна из самых прекрасных. Бутангенская кирха. В дальнем уголке страны, в глубинке, где бродят медведи и волки. Она осталась в полной неприкосновенности.
Все сгрудились вокруг стола плечом к плечу. Кастлер издал глубокое оживленное «гм-м-м!», словно ему после долгого ожидания повязали на шею салфетку и поставили перед ним блюдо с обедом. Облик этой церкви был еще более выразителен, чем боргундской. Углы заостреннее, головы драконов – не просто стилизованные плоские изображения, а крупные трехмерные скульптуры с длинными извивающимися языками, направленными во все четыре стороны света. Но главной особенностью этой церкви оказались резные украшения. Галереи и коньки крыши были сплошь покрыты орнаментами, но наиболее сильное впечатление производила входная группа фасада, декорированная настолько оригинально, что ей отвели целый разворот. Резьба была достойной того, чтобы отлить ее в золоте: безудержная фантазия, материализовавшаяся с неимоверной точностью. Более впечатляющего шедевра Герхард не видел. Резной декор кишел сказочными животными и покрытыми чешуей ящерами, а вокруг входа обвился гигантский змей, разинутая пасть которого была направлена вовне.
– Этот портал являет собой образцовый пример того, как отправлялась языческая вера, – сказал Ульбрихт. – Сам дверной проем низок и тесен, едва больше чердачного люка. Эти великолепные резные фигуры служили преградой для сил зла, не давая им проникнуть в церковь, – чистая прагматика. Напуганным фигурами духам не удавалось проскользнуть внутрь вместе с прихожанами. Норвежцам казалось, что распятия или Андреевского креста недостаточно, требуется чудище вроде этого, – показал он на змея с оскаленными зубами.
– Боже милостивый, это потрясающе, – произнес представитель бургомистра. – Никогда не видел ничего подобного. Такое мощное сочетание веры и оригинальности. Мы обязаны сохранить ее.
Герхард осмелился проговорить:
– Единственное, с чем я могу это сравнить, – кошмарные создания Иеронима Босха. Здесь же удалось достичь подобного эффекта при помощи долота. Невероятно! Великолепно!
– А к этой церкви к тому же, – добавил профессор Ульбрихт, – прилагается дополнительное сокровище – два овеянных легендой церковных колокола: такое деньгами не оценишь.
Трое господ примолкли. Кастлер пристально смотрел Герхарду в глаза. Взгляд у него был гипнотизирующий, словно у рептилии, но Герхард решил, что, видимо, тот слишком сжился с изображением дракона у Даля. Кастлер так и не поведал, почему саксонский королевский двор уделяет этому делу столь пристальное внимание. Герхард сообразил: ожидают, что он должен сам догадаться.
Ну конечно, кивнул Герхард. Королева Саксонии, Карола Шведская, – дочь наследного принца Швеции, шведка по рождению. Церковь находится на ее родине. Или там союз какой-то у них?
– Так точно, студент Шёнауэр… – сказал Кастлер и, причмокнув, добавил: – Придется вам, похоже, поскорее выучить норвежский.
Три вечера в неделю он ходил на Лейбницштрассе брать частные уроки. Герр Лорентцен, одутловатый датчанин, говорил на «почти норвежском» языке. Целью себе они ставили овладение строительной (окно, крыша, стена) и имеющей отношение к трудовому процессу (быстрее, рабочее время, дорого) лексикой, а также словами и выражениями, связанными с конными перевозками (недоуздок, шипы, сено), и общением с местными жителями (доброе утро, сельдь, за ваше здоровье). Вскоре Лорентцен уже хвалил ученика за произношение и овладение словарным запасом.
Оптимизм Герхарда подкрепило и попавшее ему в руки последнее издание «Майеровского словаря-компаньона в поездке и дома» – удачно скомпонованной комбинации путеводителя и разговорника в прочной обложке из коричневого переплетного картона, с превосходными складными картами. Герхард продолжал посещать лекции в Академии художеств, читал литературу о скандинавской мифологии, изучал оперы Вагнера. Получив деньги на теплую одежду и рисовальные принадлежности, он съездил в Исполинские горы – присмотреться к мачтовой церкви – и констатировал, что там при ее возведении дали волю фантазии. Герхард спросил Ульбрихта, не стоит ли попросить фотографа запечатлеть церковь в Бутангене.
– Фотоснимки? – возмутился профессор, да так, что при каждом слоге его внушительный живот колыхался. – Эти так называемые фотографические камеры видят только то, что видит глаз. А вы должны постичь саму суть здания. Бережно акцентировать ее, направляя наш взгляд на самое существенное. Линии должны быть четкими и точными, в соответствии с оригиналом. Хорошая бумага из-под лучших прессов Лейпцига и чернографитные карандаши Фабера той твердости, какую вы посчитаете необходимой, – вот что вам потребуется!
Вознаграждение ему посулили щедрое.
– Но куда важнее слава, – сказал Ульбрихт. – Со следующего года имя Шёнауэра станет знаменитым. Подвиг спасения этой церкви войдет в историю!
С Сабинкой он теперь виделся реже. Их объятия перестали быть такими крепкими, длительными и откровенными, как раньше. Им было все труднее найти тему для разговоров, и под конец беседы практически сошли на нет. Сабинка нашла другого; настала весна, Герхард сдал ключи от квартирки на Лерхенштрассе и уехал. Всего через пару часов после того, как надраенный до блеска локомотив сдвинул с места вагоны на Богемском вокзале Дрездена, Шёнауэр сошел в Гамбурге и вечером того же дня поднялся на борт идущего в Кристианию парохода. Через двое суток после отплытия он ступил на берег и застыл там, вдыхая запахи, распространяемые современным транспортом, терпкой солоноватой воды, машинного масла и дыма от сжигания каменного угля. Дал себе время осмотреться и подумать: «Вот я здесь стою со своими тремя чемоданами, и отсюда я вернусь домой с мачтовой церковью».
Кристиания оказалась милым провинциальным городком. От пристани в бухте Бьёрвика он всего за десять минут добрался пешком до частного пансиона сестер Шеэн на улице Принсенсгате и констатировал, что номер его обставлен аскетично, матрас жесток, но пол, ночной горшок и тазик для умывания начищены до блеска и попахивают нашатырем. При выписке из пансиона он получил квитанцию, заполненную таким красивым почерком, что решил сохранить ее. Позже благодаря этой квитанции будет спасена человеческая жизнь, но ни самому Шёнауэру, ни сестрам Шеэн не доведется узнать, что при некоторых обстоятельствах красивый почерк может оказаться решающим фактором в чьей-либо судьбе.
Чем ближе к Гудбрандсдалу, тем реже объявлялись остановки и хуже соблюдалось расписание. Поезд с дребезжанием взобрался к Хамару, откуда Герхард намеревался отправиться дальше на север колесным пароходом. Но обширное озеро все еще сковывал лед, и продрогшему Шёнауэру пришлось трястись до Фоберга на двуколке. Там он переночевал в холодной узкой комнатенке. Власти, надо отдать им должное, приложили усилия к организации регулярного движения в долине и утвердили постоянные маршруты для дилижансов, но повозка опаздывала все сильнее, а дорога с каждой милей становилась все хуже. В весеннюю распутицу дорожное полотно развезло, экипаж подскакивал на кочках, скользил боком, и в какой-то момент из него вывалились чемоданы. В попутчики Герхарду попались два английских геодезиста с висячими усами. У них оказалась с собой бутылка виски «Белая лошадь», они предложили выпить и Герхарду, но большую часть пути по тесной и темной расселине все провели в молчании. Наконец перед ними раскинулась широкая долина, склоны которой от протекавшей по дну реки и до самых вершин были заняты многочисленными хуторскими хозяйствами. На горизонте над вершинами елей стояло яркое солнце, освещая широкую заледеневшую реку, сформировавшую этот рельеф. С каждым поворотом дороги природа выглядела все более величественной, и Шёнауэра посетила эйфорическая мысль, что он первый из своего круга видит эти места. Каждый новый пейзаж вселял в него непреодолимую потребность выскочить из дилижанса и запечатлеть эту красоту на рисунке, но за этим видом тотчас следовал другой, еще более экзотический, и Герхард понял, что можно прожить здесь много лет и не исчерпать всех мотивов.
Солнце светило слабее, ветер усиливался. Ближе к вечеру Шёнауэра высадили возле фовангской церкви. Уговор был, что у конной станции его встретит кто-нибудь из Бутангена, скорее всего сам пастор. Погода была серая, промозглая, Герхард сильно проголодался, дверь в церковь оказалась заперта, пастора было не видать. Саму церковь, вероятно, недавно реставрировали, выполнив самое необходимое, но не более того. Такими он представлял себе церкви в прериях Америки.
Герхард побрел по снежной каше, задаваясь вопросом, туда ли он приехал. Чемоданы набухли от воды. Наконец он выбрался к хутору, где занимались еще и извозом, но вышел к нему только мальчуган, повторявший одну и ту же фразу, что, мол, скоро кто-нибудь придет. Никто не приходил, но Герхарду досталась миска ячменной каши.
В конце концов перед ним появился сообразительный на вид молодой мужчина, и Герхард спросил его, куда идти, чтобы попасть в Бутанген. Вопрос свой он повторил четыре раза, произнося слова на разные лады и начав уже сомневаться в том, что курс норвежского языка стоил потраченных денег. В конце концов мужчина показал на узкую расселину в отвесной горной стене, обрисовав в воздухе дугу в знак того, что искомое место находится за перевалом.
– Стёжкой иди, – сказал мужчина.
Герхард слово «стёжка» слышал впервые. День уже клонился к вечеру, но он подумал: ну и ладно, значит, так суждено! Можно есть снег. Не так уж и холодно. Пещеры полны сокровищ, охраняемых циклопами. Ну что ж, это самое начало, пусть и утомительное. Об этих передрягах можно будет поведать, разъезжая по Германии с лекциями о норвежских средневековых кирхах: забавный анекдот о серой погоде, боли в спине и вспотевших ногах.
Через час воодушевления от преодоления трудностей у Герхарда поубавилось. Дорога была изрыта колесами, зарядил мелкий дождь, и временами было вовсе не разобрать пути. Тащить три чемодана оказалось несподручно. На каменной осыпи Шёнауэр потерял дорогу, долго крутился на одном месте и был вынужден повернуть назад. На склонах снег таял, но в тени под ногами ощущался твердый наст. Нигде не было никаких указателей, но по пути ему постоянно попадались небольшие кучки камней.
Потом тропинка вообще пропала. Уже темнело, и он не знал, что делать. Сзади него послышались два женских голоса. Женщины работали: они шли и на ходу наклонялись, поднимая с земли камни и бросая их в кучки. Когда он произнес «Бутанген», они не остановились, но кивнули. Женщины шли быстро, продолжая бросать камни предпочтительно в самые небольшие кучки. Герхард, постепенно отстававший от них, понял, что так они ограждают кромку дороги – наверное, не только ради приезжих, но и ради местных жителей. Шёнауэр шел за ними, и внезапно перед ним раскинулось широкое озеро, а за ним, должно быть, как раз находился Бутанген! Сумерки сгустились в синеву; никогда раньше он не видел подобного освещения, и его безудержно потянуло рисовать.
По склонам долины лепились мелкие хутора. Всюду царил странный покой: лишь кое-где горели едва заметным желтым отсветом окна. Вдали вздымались горы со снежными вершинами. Но что это! Неужто она? Дa! На небольшом выступе спускающейся к озеру горы едва угадывались остроконечные очертания темного строения.
Та самая церковь!
Потеряв женщин из виду, он долго не мог найти дорогу вокруг вытянутого в длину озера. Пока он пробирался через лес, тьма сгустилась, и, поднимаясь к селу, он уже скорее угадывал, чем видел абрис шпиля на фоне неба. Он не собирался сейчас подходить ближе, хотел разглядеть все при дневном свете. Обливаясь потом, едва удерживая в руках чемоданы, он двинулся к ближайшему дому, надеясь, что это усадьба пастора, и решил последовать принятому на родине обычаю, рассчитывая, что здесь поступают так же: подойдя к сельскому жилью поздно вечером, хозяев не будят, а, стараясь не шуметь, укладываются спать на сеновале. Лучше уж отложить встречу с пастором, который, как убеждали Герхарда, был готов «оказать любую помощь», до утра, когда удастся выспаться и отдохнуть!
С ночевкой он угадал, а вот с пастором вышло неудачно. Ночью Герхард замерз, тело затекло, и когда он неуклюже выбрался на двор, отряхивая с пальто соломинки и пучки тимофеевки, то увидел, что из дома выходит человек в сутане со стоячим воротником.
Торопливо пожав его худую руку, Герхард сказал по-норвежски:
– Я в восторге ожидаю наступления моей существенной работы.
Пастор постоял в раздумье, словно не был уверен в правильности решения математического уравнения. Герхард ощущал неловкость: он долго заучивал эту фразу, но теперь понял, что она ему не вполне удалась ни с точки зрения произношения, ни грамматически.
– Одинокому необходимо было сюда путешествовать, – сказал Герхард. Пастор коротко улыбнулся и кивнул, и далее разговор продолжился на немецком.
– Вы, должно быть, совсем продрогли, – сказал Кай Швейгорд. – Идите в дом, я распоряжусь, чтобы вас накормили горячей пищей и дали переодеться. Чашку бульона? Супа? Мы здесь часто едим кашу, придется вам к этому привыкнуть.
– Прекрасно! Но мне бы хотелось тотчас же приступить к работе. Церковь ведь пустует, правильно я понимаю?
Склонив голову набок, Кай Швейгорд отвечал, что это, должно быть, какое-то недоразумение.
– Мне предстоит провести несколько погребальных служб, но потом мы все обсудим подробно, – сказал Швейгорд. Он отошел было на несколько шагов, но вдруг остановился, повернулся к Герхарду и спросил на правильном, но каком-то незвучном немецком: – Вас действительно прислали сюда одного?
Герхард кивнул:
– Я останусь здесь до зимы. К несчастью, никто не встретил меня там, где договаривались!
Кай Швейгорд подумал немного и вежливо возразил, что Герхард приехал на четыре недели раньше срока.
– Как на четыре недели?
– Да, тут, видимо, какое-то недоразумение. Но ведь это значит, что и времени у вас теперь будет больше.
Он попросил Шёнауэра «не торопиться пока», сказался sehr beschftigt – весьма занятым – и исчез за калиткой.
Герхард Шёнауэр стоял на дворе, глядя ему вслед.
Он поразился тому, насколько тут холодно. И в Германию весна пришла поздно, но здесь, похоже, до весны было еще очень далеко. Со двора ему видно было пять-шесть хозяйств с низкими бревенчатыми строениями, будто утонувшими в земле. Главное здание пасторской усадьбы представляло собой каркасный дом с горизонтальной обшивкой. Покрашенный в белый цвет, двухэтажный, вытянутый в длину. Ужасающе невыразительный. Ни намека на орнаментику или декор, если не считать скромные наличники окон.
Властная рослая дама отвела Герхарда в комнату, где он переоделся. Выйдя в пустой коридор, увидел на комоде рядом с чашкой жидкого бульона, из которой поднимался пар, сухую галету.
Норвежское представление о горячей пище.
Герхард Шёнауэр одним духом выпил бульон. На четыре недели раньше. В церкви вовсю идут службы.
Он открыл один из чемоданов, достал этюдник, мольберт, рисовальные принадлежности и вышел из дома. Церковь скрывал от него выступ скалы, зато был виден один конец озера. Зрелище казалось идиллическим, без какой-либо нарочитости. Каждый рубленый дом, каждый клочок земли на крутом склоне свидетельствовали о том, что природа неохотно пустила сюда людей, но теперь у нее с ними заключено соглашение.
Послышался цокот копыт. Приближались три конные повозки с одетыми в черное людьми; чуть позади шли пешком еще несколько, тоже в черном.
Похоронная процессия. Он проводил ее глазами, немного выждал и отправился следом.
Вот она показалась впереди, деревянная церковь.
На вольном просторе. Горделивая, знающая себе цену, древняя. Темно-коричневая, как лесной медведь, украшенная, как корона королевы, упорная, как пилигрим. Церковь будто пребывала в некоем ожидании, словно замок монарха, который всегда в отъезде. Она впечатляла еще больше, чем на рисунках Даля. Может быть, с того времени она слегка просела, однако все равно изумляла. Не слишком великое, но совершенное достижение, результат виртуозного мастерства и буйной фантазии, отточенных на протяжении поколений. Пока и мастерство, и фантазия по неизвестной Шёнауэру причине не вымерли.
Он подошел поближе.
Наибольшее изумление вызывала конструкция крыши. Несчетное число полукровель и четвертушек, соединенных в пленительное целое; ни одна из плоскостей не выпирает, ни одна не теряется, сменяясь следующей. Никогда он не видел ничего подобного, и даже руки у него похолодели, когда он вспомнил, что церковь собираются снести. Как можно было додуматься до такого? Он хотел закричать: такое нельзя уничтожать! Но, подойдя поближе, он ощутил в себе вороватую потребность сказать: ну что ж, церковь как церковь, – и умыкнуть эту жемчужину. В голове у него уже начал складываться первый отчет Ульбрихту. Герхард пытался сформулировать мысл о том, насколько эта церковь не похожа ни на что другое. Словно разошлись два мощных направления в архитектуре, два одинаково талантливых брата – один хотел класть кирпичи, другой валить деревья, – и вот они расстались на перекрестке дорог, и первый отправился к Нотр-Даму, а второй – сюда, и больше они не встретились.
Но что-то тут было не так. Он присмотрелся внимательнее и ужаснулся. У некоторых драконов не хватало голов! Какая трагедия! А ведь именно они служили завершением непокорных линий конструкции кровли, они своим шипением отпугивали силы зла, а после захода солнца вырисовывались драматическим силуэтом на фоне ночного неба.
Почти вся траурная процессия уже скрылась в церкви, и Герхард подошел поближе к каменной ограде, раздумывая о том, что головы драконов нужно бы на всякий случай снять и надежно хранить, предварительно как следует просушив. Случись худшее, умелый столяр-краснодеревщик сможет их воссоздать.
Внезапно он вздрогнул так, что больно вывернул шею. Его застали врасплох три раскатистых удара, таких мощных, будто они принеслись из космоса. Только когда они прозвучали снова, на этот раз трижды, он понял, что это звон колоколов, сверхъестественно гулкий. Эхо отражалось от склонов гор и возвращалось более слабыми отзвуками, отзвуки смешивались со свежими минорными звонами и снова неслись в мир на манер солнечных лучей, отражающихся в призме, с каждым разом все слабее, зато большим числом. После девяти ударов отзвуки утихли, замерли, как тающая болотная дымка, но прозвучавшие ноты настойчиво твердили ему: ты предупрежден.
Своя зимняя птица
Зачем какой-то незнакомец рисует похороны Клары Миттинг? Астрид тянула шею, чтобы разглядеть этого человека за спинами участников похорон. Как-то странно он был одет: в длинное рыже-коричневое пальто с большими карманами и восьмерками из шитья вокруг пуговичных петель. На лоб спадает челка цвета сосновых шишек, вокруг шеи повязан кусок голубой ткани. Его, похоже, вовсе не смущало, что он стоит метрах в тридцати от нестройно поющих псалом хуторян из Хекне и Миттинга. Незнакомец смотрел мимо них, будто кроме него никого на кладбище не было. Перед ним стоял большой мольберт, и время от времени он протягивал руку за чем-то из рисовальных принадлежностей, лежавших на складном столике. Из леса время от времени доносились глухие звуки, когда с елей падали на землю снежные шапки. От костра, призванного растопить промерзшую землю, тянуло дымом.
Кай Швейгорд держал в руках Библию и посеревшее деревянное ведерко с землей. Издали он всегда казался представительным и уверенным в себе, но сейчас, с близкого расстояния, в его глазах видна была растерянность. Он тоже время от времени косился на незнакомца. Вряд ли пастор может заплатить художнику за то, что тот нарисует первые похороны, проведенные по новому обряду? Тем более за картину маслом? Чтобы повесить у себя в кабинете в позолоченной раме на память о начале новой эры?
Дорожный плед три долгих месяца лежал в дерюжном мешке под крышей сеновала, чтобы до него не добрались ни мыши, ни любопытные ребятишки. Иногда Астрид тайком пробиралась туда, прислонив к потолочной балке приставную лестницу. Даже в самые лютые холода она не пользовалась пледом дома – не из-за того, что он пропах скотным двором, а в общем, пожалуй, именно поэтому. Кай Швейгорд не понимал, как далеко может завести деревенских жителей любопытство. Все, хоть чуточку отличавшееся от привычного, моментально становилось добычей молвы, оценивавшей и обсуждавшей новость так дотошно, словно речь шла о том, как лучше спастись от лесного пожара.
Но Астрид нравилось завернуться в плед и сесть почитать газету, представляя себе, что газета свежая, а она сидит в пасторской усадьбе, и, самое главное, воображая, что напечатанное в газете касается и ее, что и ее мнение о союзе со Швецией и расширении избирательного права имеет значение. Эти фантазии были отчасти игрой, для которой она была уже слишком взрослой, отчасти шансом, которым скоро она уже не сможет воспользоваться, возможностью общего будущего для нее и Кая Швейгорда. В спальне Астрид и ее младшей сестры Олине стены промерзли насквозь, и ночами, когда от холода не могла заснуть, она представляла лицо Швейгорда и вспоминала о пледе, под которым могла бы согреться. Так мысли о Швейгорде дарили тепло.
Иногда мечты увлекали, затягивая ее в самые жаркие дебри. Потому что, хоть Кай Швейгорд и священник, и разговаривать не мастак, он все-таки молодой крепкий мужчина с густыми светлыми волосами. Она позволяла мыслям зайти далеко, представляя себе, что они уже женаты и после ужина праздно лежат рядом, он лукаво улыбается и от него исходит приятный запах. Лежат в постели. Каково это, одинаково ли ведут себя все мужчины? Он бы ложился в отдельной спальне, а к ней приходил? Может, ожидал бы под дверью и сначала говорил что-нибудь или принято просто войти и лечь рядом? И раскрепостишься ли потом так же горячо и радостно, как когда сама запустишь пальцы в себя? Или все делается рутинно, молча, как когда бык, вздыбившись и дергаясь, кроет корову, а та жует себе траву?
Так ей думалось зимой в мечтах о лете, а сейчас холодная весна. Тогда перед мысленным взором вставали цветы, а сейчас перед глазами похороны. А он помолвлен, и все время был помолвлен, и дальше будет помолвлен.
За весну почти все запасы в амбаре иссякли, и Астрид все время хотелось есть. Будущее представлялось серым и безнадежным. Наверное, Кай Швейгорд чувствовал то же самое. Он стоял в нескольких метрах от нее и пел, и выглядел более мрачным и исхудавшим, чем в прошлый раз; в черном пасторском облачении он походил на зимнюю птицу. Он то и дело поглядывал на незнакомого художника, и она поймала себя на том, что делает то же самое. Появление чужака было самым странным из событий этого странного дня.
Вокруг все говорило о скором конце зимы. Последние горки снега оседали и крошились под лучами солнца, а на крышу галереи под стенами церкви уселись два снегиря. А вот церковный служка маловато песка набрал в устье ручья в начале зимы; тропинка, по которой шли скорбящие, покрылась подтаявшим льдом. Люди крепко держались друг за друга не потому, что горевали, а чтобы не навернуться.
Новому пастору костей перемыли изрядно. Люди были недовольны его нововведениями, намерением таскать покойников в церковь. Местные, особенно бедняки, строгали гробы сами в меру своих способностей, и способности эти часто оставляли желать лучшего. Теперь тело подолгу будет лежать в одиночестве и гроб с покойным не обнесут три раза вокруг храма. Люди больше не смогут прощаться с покойными так, как находят нужным. Особенно их возмущало, что теперь умерших будут отпевать не дома, любовно и бережно; нет, теперь дрожащие от холода близкие лишь уныло проголосят над могилой какой-нибудь жалкий псалом. К тому же они не смогут сами выбрать удобное время похорон, чтобы не помешать хозяйственным работам. Говорили, что старый учитель Свен Йиверхауг, наездами преподававший в сельской школе и за долгие годы отпевший своим зычным голосом с сотню покойников, сорвался и накричал на пастора; что теперь придется соблюдать вдвое больше всяческих правил. Все собирались втихаря придерживаться прежних порядков, а уж пастор пусть поступает как знает, когда гроб доставят в церковь. Да и вообще, как это пастор, ранее не встречавшийся с покойным, не знавший его ребенком, не видевший его за работой, в горе и в радости, сможет что-то толковое сказать о нем? Как и почему пришлый священник присваивает себе право распоряжаться жизнью человека, когда она подошла к концу?
Но Швейгорд стоял как скала. Хоронить будут по-новому, и первой – Клару. Церемония в храме была омрачена подозрительностью и недоверием. Однако Астрид показалось, что только самые упорные строптивцы, хоть их было немало, отказывались признать очевидное: Швейгорд воздал Кларе достойные почести. Пусть его недолгая речь, посвященная скрюченной ревматизмом бедной приживалке, была чуть спутанной и не лишенной красивостей, но ему удалось представить ее жизнь в благостном свете. «Вот только правда ли это?» – усомнилась Астрид. Была ли ее жизнь такой, как в проповеди Швейгорда? Он даже упомянул, наверняка без задней мысли, что Клара почила, веруя в своего Спасителя. В могильной тишине, последовавшей за этим, прозвучали только приглушенные «гм-м» скорбящих, оставивших свободным место на скамье у самой стены. Никто не хотел садиться туда, где Клара замерзла насмерть.
Но постепенно Кай Швейгорд разошелся:
– Кларе не удалось поездить по свету. Ее работой было носить воду. И она исправно выполняла ее, не меньше тридцати раз в день, сто метров до ручья и назад. Это значит, что Клара каждый божий день проходила по шесть километров, а за год, получается, добрые сто миль, так что каждый год она могла бы дойти до Москвы, отправившись на восток, или до Парижа, пойди она на юг. Но Клара ни разу не перешла того ручья. Она оставалась здесь, в Бутангене, и сегодня мы вспоминаем ее женское трудолюбие и воздаем ему хвалу.
У родных Клары в горле встал комок. Старики закивали, и даже мать Астрид утерла слезу.
Церемония закончилась немного бестолково, поскольку никто не знал, что последует дальше: нужно ли еще что-то сказать, а если да, то кто должен это сделать. Швейгорд стоял рядом, при нем неловко было говорить без подготовки. Люди заерзали на скамьях, оглядываясь друг на друга. Но тут зазвонили Сестрины колокола, и пастор жестом пригласил тех, кто понесет гроб. Когда его подняли, колокола звонили так громко, что, даже если что-то и было задумано иначе, за их звуком невозможно было ничего расслышать. Родные Клары на всякий случай принесли с собой из Миттинга лопаты, но Швейгорд сказал, что они не нужны – могила уже выкопана.
Наконец все было завершено. Швейгорд бросил на крышку гроба пригоршню земли и начал за руку прощаться с пришедшими. Астрид присела перед ним в книксене, как перед чужим, и простившиеся бурча побрели восвояси, понурившись, поскольку не прочувствовали момент до конца. Пастор вырвал у смерти жало, и существование лишилось остроты: если нет жала, не отличишь муху от осы.
Астрид сказала отцу, что домой пойдет сама. Дождавшись, когда отъедут повозки, она пошла вдоль изгороди и остановилась посмотреть, что делает художник. Тут из церкви вышел Кай Швейгорд и поспешил к человеку с мольбертом, который продолжал рисовать, хотя Швейгорд сердито размахивал руками. В словах, которыми они обменивались, Астрид не уловила никакого смысла, пока не сообразила, что они говорят на чужом языке.
Краткая вспышка света и волна тепла. Лучик того солнца, которое прячется за солнцем, знакомым издавна; лучик солнца, которое снова спряталось, едва обогрев ее.
Незнакомый человек – иностранец. Первый приезжий из большого мира, которого ей довелось увидеть.
Швейгорд с озабоченным видом вернулся в церковь. Астрид еще раньше краем уха услышала, что сразу после этих похорон пройдут следующие, а завтра земле предадут вроде бы четырех покойников: столько людей скончалось за эту зиму.
Астрид подошла к человеку с мольбертом. Она собиралась незаметно подобраться сбоку, но ей пришлось обходить сугроб, и она оказалась прямо перед ним.
Чужак сделал шаг в сторону, при этом движении взметнулась челка. Двигался он элегантно и с удовольствием, словно совершая легко дающиеся танцевальные па. Перехватив карандаш поудобнее, он приблизил открытую ладонь к мольберту, будто приветствуя большой лист желтоватого картона, надежно закрепленный, чтобы не сдуло ветром.
Это была не картина, а рисунок, и рисовал он вовсе не похороны, а церковь. Астрид встретилась с ним взглядом: ему было, наверное, лет двадцать с небольшим. Кожа чуть смуглее, чем у местных. Лицо любознательное и гордое. В самом низу на листе начерчено нечто вроде масштабной линейки. Галереи и орнаменты вдоль конька крыши прорисованы в мельчайших подробностях, и шпиль тоже почти готов. Он дотошно изобразил несколько пластин дранки, переместив реальность на свою картину.
Только церковь у него получилась не темной и осевшей, какую они оба на самом деле видели перед собой, а будто недавно срубленной, новой. К тому же на рисунке видно было то, что отсутствовало в действительности: восемь ощеренных драконьих голов, продолжавших линию щипца и готовящихся укусить воздух. Вокруг церкви никаких неухоженных могильных холмиков, а лишь поросший ровной травкой луг да еще ручеек, которого тут отродясь не было.
Они оба уловили какое-то движение возле церкви и увидели, что оттуда снова вышел Кай Швейгорд. Посмотрев на них, он направился к пасторской усадьбе. Незнакомец вновь обменялся с Астрид взглядом, поклонился и сказал что-то на высокопарном датском. Она потрясла головой, показывая, что не понимает.
– Колокола, – повторил он, кивнув на церковь. – Мощный звук!
Вместе с его словами до нее донесся и свежий, чуть кисловатый аромат. Незнакомец рукой показал на складной столик. Там, среди рисовальных принадлежностей, рядом с кожаной папкой с тиснеными словами «Герхард Шёнауэр», лежал мятый кулек, из которого выкатилось несколько янтарно-желтых леденцов. Астрид нарочито медлительно протянула руку, чтобы успеть отдернуть ее, если окажется, что она неправильно истолковала жест чужака, затем взяла один леденец и ушла.
Рассыпавшиеся в прах столетия
Герхард Шёнауэр долго смотрел вслед девушке. Черты ее лица были настолько своеобразны, что ему захотелось нарисовать ее. Она производила впечатление сообразительной и не такой робкой, как другие, кого он видел этим утром. Они-то точь-в-точь соответствовали описанию в Майеровском «компаньоне»: норвежцы – высокий и сильный народ германского происхождения. Они выносливее и медлительнее шведов, но не столь флегматичны, как датчане. Производят впечатление замкнутых и подозрительных, но, если удастся завоевать их доверие, предстанут простодушными и открытыми. Норвежцы замечательные мореходы, у них лучшие в мире лоцманы.
Отложив карандаш, он провожал девушку взглядом, пока она не скрылась из виду. Участники похорон разъехались, остались только двое мужчин – видимо, звонарь и церковный служка, и Герхард терпеливо дожидался, пока и они уйдут. Пастор удалился чуть раньше с едва ли не брезгливой миной на лице – только из-за того, что Герхард стоит и рисует!
Ну вот! Теперь он тут один. Наконец он увидит портал. Ожидание этой минуты поддерживало в нем мужество на протяжении всего долгого и тяжелого пути сюда. Конечно, целостное впечатление от сооружения очень важно, но портал со всем, что на нем отображено – фантастические животные, вера в Бога, – это произведение искусства, слившееся воедино со зданием и предназначенное оберегать его от сил зла; для художественной натуры Шёнауэра это как большущий пакет камфорных леденцов. Портал нужно будет рассмотреть с чувством, толком и расстановкой.
К тому же Герхард не сразу смог успокоиться. Когда раздался звон колоколов, он, вздрогнув, оцепенел. Будто из пушки палили. Беспокойство не отпускало, даже когда звон стих, и Герхарда вдруг осенило: это из-за тишины. Он прожил в шумном Дрездене несколько лет: стук подбитых железом колес экипажей на брусчатке, крики рыночных торговцев – широкая гамма шумов, в которую он погружался, выйдя из дома. Здесь же все звучало столь приглушенно, что он легко смог бы убедить себя, что никакого Дрездена на свете не существует. Есть только звуки природы. Ржание лошади в конюшне, всплеск воды в лужице, по которой пробежал мальчик. Где-то далеко в лесу удары топора.
Пока шла похоронная служба, Герхард расставил мольберт и штрихами набросал очертания церкви. Прислушался к звукам, доносившимся из храма. Проповедь на угловатом норвежском языке, неуверенно начавшийся псалом – все это в общем и целом вдохновляющие, естественные звуки для его работы, и первый эскиз церкви получился весьма многообещающим.
Оставив мольберт, Герхард подошел к церкви и провел рукой по нагретой солнцем стене. Никогда раньше ему не доводилось прикасаться к таким старым доскам. Они покорежились, потрескались; на коже от них оставались желтоватые круги абсолютно сухой мелкой трухи. Он знал, что это высохшая смола. Можно сказать, физический эквивалент рассыпавшихся в прах столетий. Возраст не оставляет следов на камне, ведь камень сам по себе продукт возраста; но в дереве возраст проявляет себя, как в человеческом лице. Балки основания просели и прогнулись, вжались в камни. Древесина демонстрировала бесконечное множество оттенков цвета, где-то напоминая шкуру гнедого коня, а где-то – вороного, в зависимости от того, какие природные силы воздействовали на нее: лучи жаркого солнца или тень, дождь или снег, а смола, которой ее обрабатывали на протяжении столетий, летом постепенно сочилась вниз, а ближе к зиме застывала.
Неспешно обойдя галерею, он приблизился к каменным ступеням, ведущим к отворенной входной двери, и, отсчитав нужное число шагов и отмерив нужные углы, чтобы оказаться прямо перед входом, зажмурил глаза и осторожно двинулся вперед. Сделал несколько шагов к порталу, расположенному, как ему было известно, сразу за папертью. Постоял немного с закрытыми глазами. Наконец-то ничто не нарушало его покой; когда-нибудь в своих лекциях о норвежских средневековых церквях он будет с выдумкой и темпераментом рассказывать об этом мгновении, о том, каковы были его первые впечатления, когда он увидел портал, который ошеломил бы самого Иеронима Босха.
Герхард открыл глаза. Но?
Никакого портала там не было!
Он застыл на месте, упершись взглядом в здоровенную двойную дверь, выкрашенную в черный цвет. Она была подвешена к топорно отесанным просмоленным доскам дверного проема на грубо выкованных длинных петлях. Ни малейшего намека на резьбу, которую в свое время зарисовал Даль. Фантастических животных извели, от них не осталось и следа.
Шёнауэр попробовал повернуть дверную ручку.
Да что же это такое? Пастор запер церковную дверь.
Слово с подковыркой
Подходя к калитке, ведущей на Пасторку, Астрид Хекне еще досасывала леденец. Камфора. Занятно, будто парусник на фоне солнца. Ей доводилось пробовать камфорные леденцы, когда их завозили в лавку; но по причинам, в которых сама пока не разобралась, она подождала, пока леденец совсем не растает, а уж потом ступила в усадьбу.
Дразнящий вкус вызвал к жизни воспоминания. Сколько ей было, лет десять? А то и двенадцать, но не больше. После ужина отец с таинственным видом извлек на свет кулек из серой бумаги, прошел вокруг стола и положил по одному леденцу перед матерью, каждым из детей и велел им пока не трогать гостинец. В кульке больше ничего не было, себе отец леденца не оставил. Сначала Астрид подумала, что это сахарные карамельки, но леденцы отливали золотом на видавшей виды деревянной столешнице. Отец днем вернулся с ежегодной ярмарки; свой леденец он, должно быть, съел там и спросил у продавца, как их делают. Потому что, когда разрешил им попробовать леденец, он рассказал, что камфорное масло добывают из дерева, растущего во французском Индокитае. Древесину размалывают и варят на пару, а пар как-то собирают в сосуды, где он застывает каплями. Тем вечером она один-единственный раз заметила у отца мечтательный взгляд – когда он произнес «французский Индокитай», один-единственный раз он забыл свою досаду из-за Нижнего ущелья и старого выгула Хекне.
– Хочу туда! – воскликнула Астрид. – Буду делать леденцы. Там, в Индо…
Но она слишком оживилась, рассказывая, как этого хочет; так оживилась, что нечаянно проглотила леденец, только начатый и потому с еще острыми краешками, и почувствовала, как он царапает ее, проваливаясь в живот, где вкус и не почувствуешь, где одни только серые кишки, поглощающие еду. Все смеялись над ней, досасывая свои все еще большие леденцы, и мать тоже. Она надежно спрятала свой под языком и сказала, причмокивая:
– Думаю, это тебя научит довольствоваться тем, что имеешь.
Леденец во рту у Астрид таял. Округлый и гладкий, как галька в ручье, он постепенно уменьшился до размеров зернышка, потом вовсе исчез, вкус же еще ощущался. Астрид протянула было руку к калитке, но передумала и быстрым шагом двинулась к Хекне. Скоро она нагнала других, кому не хватило места в повозке, проскочила мимо них и побежала вверх, к хутору. Там она шмыгнула на сеновал и достала мешок с газетой и дорожным пледом. Сквозь щели в бревенчатых стенах она видела, что отец и мать пошли в дом, а работники остались распрягать лошадей. Астрид проголодалась, у нее заболела голова, но требовалось сделать это сейчас.