Кукушка Скирюк Дмитрий
Дома большей частью были шириной в одну комнату, черепичный скат одного упирался в скат соседнего, и островерхие крыши сливались на фоне утреннего неба в пильчатый драконий гребень. Над ними, видимая издалека, возвышалась белая громада башни Белфри – гордости суконных рядов. Не было двух одинаковых фасадов, что по форме, что по цвету, многие дома опутывал плющ, сухой и голый по весне, а окна часто выходили прямо на канал, без набережной или тротуара. Нигде не было занавесок – это действовал gezelling: герцог Альба, среди прочих приказов, запретил фламандцам занавешивать окна, дабы шторы не скрывали от испанских солдат намерений хозяев. Всё чаще стали попадаться на глаза voonboten – заброшенные баржи, ошвартованные возле набережных и переделанные под жильё. То и дело на пути возникали мосты, что, право, не было чем-то удивительным для города с таким названием, ведь «брюг» по-фламандски и означает «мост». Фриц всякий раз невольно сжимался и втягивал голову в плечи, когда баржа проплывала под их замшелыми сводами. Октавия же, наоборот, нисколько не пугалась и с любопытством вертела рыжей головкой. Каналы были узкие, кривые, пробираться по ним оказалось сущим мучением, Ян и Юстас изругались до хрипоты и намахались шестами до седьмого пота, Фриц даже несколько пересмотрел свои взгляды на профессию канальщика, но тут «Жанетта» наконец пробралась в Звинн, и Фриц позабыл обо всём.
Здесь было множество причалов, барж, пакгаузов, морских торговых кораблей (вернее, может, и не так уж много, но для мальчишки и это было в диковинку). Звинн был большой морской рукав, образовавшийся когда-то давно после страшного наводнения, затопившего целую провинцию. Но нет худа без добра: фламандцы получили в своё распоряжение великолепный порт, дарованный самой природой; именно благодаря ему Брюгге стал полноправным соперником Лондона и Ганзы и главным складом двадцати двух торговых городов. Его вывоз простирался далеко, захватывая все европейские порты. Двадцать консулов заседали в его городском совете, пятьдесят две гильдии, каждая со своим гербом, объединили сто пятьдесят тысяч ремесленников и мастеровых. Здесь жили кузнецы, ткачи и ювелиры, а узоры брюжских кружевниц служили эталоном для всех прочих мастеров, включая Оверн и Брабант. Здесь впервые, в доме ван дер Бурзе, был основан специальный зал торговых сделок – «биржа», как его именовали иностранцы. Этот смелый город никого не боялся, здесь даже чеканили свою монету. А когда король Франции отправил своих рыцарей наказать его за строптивость и независимость, горожане взялись за дубины, и четыре тысячи золотых рыцарских шпор украсили стены городского собора. Брабантскому Антверпену было далеко до Гента. Да что говорить, когда из трёх больших флотов, ежегодно отправлявшихся венецианской республикой, один плыл прямо в Слейс! Фландрским купцам оставалось только сидеть и ожидать чужестранцев. Фриц слышал много рассказов об этом городе, но даже подумать не мог, что когда-нибудь сам ступит на его мостовые.
На причалах, выложенных тяжёлым камнем, царил рабочий беспорядок. Там кнорр привёз лес из Норвегии, тут рабочие сгружают португальские кожи, английскую шерсть, шелка из Бурсы и Китая, апельсины и лимоны из Кадиса, немецкий фаянс и английскую оловянную посуду, а обратно загружают уголь, железо и штуки сукна, бочки с маслом, уксусом, водой и вином; разносчики с лотками и тележками орут, препираются и предлагают снедь и выпивку, всюду на воде качаются объедки, рыбьи потроха, бутылки, чайки, обломки дерева с облупившейся краской… От звуков, запахов и ярких красок у мальчишки кружилась голова. Помимо вездесущих коггов Данцига, Любека и Гамбурга, всюду ошвартованы суда всех форм, размеров и расцветок. Фриц не знал названий, но Октавия на удивление хорошо ориентировалась в этом мире вёсел, мачт и парусов и трещала без умолку. Ян и Юстас только удивлённо переглядывались и поднимали брови. Французские пинки, узкие испанские шебеки с гафельными парусами, пузатые фламандские каракки, обвешанные якорями венецианские нефы, старые гасконские бузы, килсы, хулки, простые кечи и фиш-гукеры фламандских рыбаков, востроносые военные галеры – тут было всё, что только можно вообразить, а барж так и вовсе не сосчитать. Чуть ниже по течению виднелась арка крытого канала, ведущего к большому торговому центру, куда могли заходить морские суда, а дальше… У Фрица захватило дух при виде огромного корабля с тремя мачтами – то был новёхонький тяжёлый португальский галеон, пришедший с грузом табака, сахара, перца и кошенили из Парамарибо – голландской колонии в Новом Свете. На его сходнях арматор в коричневом бархате с золотым шитьём шумно бранился то ли с капитаном, то ли с чиновником. Слышалась фламандская речь, французская, немецкая, норвежская, испанская и итальянская, а часто и латынь, когда сходились двое, говорящие на разных языках.
Наконец канальщики «Жанетты» присмотрели подходящее местечко меж двух барж – жилой и грузовой, и, поругавшись для порядка с экипажами обоих, причалили. Фриц было оробел, однако господин Барба, похоже, здесь бывал не раз и споро взялся за дело.
– Хватай вон этот ящик, Фрицо, и тащи его на берег. Осторожнее на сходнях!.. А ты, девочка, – повернулся он к Октавии, – сиди здесь и ничего не трогай. Не хватало ещё сейчас вылавливать тебя из воды. Поняла? Va bene. За работу! Раз, два – взяли!
Сундуки и ящики они сгрузили быстро, а вот рабочих для их переноски удалось найти лишь через час. Из-за парапета на баржу вовсю таращились зеваки, многие не прочь были заработать грошик, но, завидев гору сундуков, которую надлежало таскать, поспешно отказывались. Предъявив портовому чиновнику свой паспорт и уплатив въездную подать – полсу за человека, считая детей, Барба двинулся на поиски жилья. Мест в ближайшей гостинице не нашлось, пришлось арендовать повозку и пробираться квартала два до следующей, но и там провозились с переноской чуть не до полудня. Один сундук едва не украли, хорошо, глазастая Октавия вовремя подняла крик. В итоге за доставку им пришлось заплатить втрое больше против начального. Разумеется, весёлости это кукольнику не прибавило, и он, пересчитав монетки в кошельке, решил, что будет дешевле и правильней снять одну комнату на троих.
– Вам обоим будет полезно побыть под присмотром, – заявил он. – Это лучше, чем оставлять вас одних, да и искать не надо в случае чего… Так, где очки-то мои? А, вот они. Ну что? Умываться, завтракать – и в город. Октавия! Ты где? Ну-ка, вылезай из шкафа! Вылезай, вылезай. Что ещё за шуточки? Ты по-прежнему не передумала и хочешь идти с нами? Порт рядом, я ещё могу договориться, чтобы тебя отвезли домой.
– Нет, пожалуйста, не надо! – побледнела та. – Я и раньше боялась, а теперь совсем боюсь! Там столько страшных дядек и тётек… Вы ведь меня не отдадите им? Ведь правда же не отдадите?
Бородач покачал головой:
– Ну что мне с ней делать, а? Ладно, не отдам. Но тогда приготовься к тому, что будешь мне помогать. Безделья я не потерплю. Город – непростое место. Если мы хотим здесь заработать, нас ждёт много работы.
– Да, конечно, господин Карабас! Что мне надо делать, господин Карабас?
– Пока хотя бы постарайся не теряться, – был ответ.
В трапезной внизу они поели, а Карл Барба ещё и освежился кружечкой пивка, после чего кукольник взгромоздил на себя полосатый тюк с ширмой, барабаном и трубой, а на долю Фрица выпало катить тачку с малым сундуком, где находились сами куклы.
Октавии доверили зонтик.
– Ну, двинулись! – скомандовал Карл-баас, оглядев напоследок маленькую процессию.
И они двинулись.
Была среда. Сияло солнце. Дети катались в пыли по улицам и переулкам, но весенний воздух был напитан ожиданием грозы. Под скрип колёсика тачки и стук деревянных башмачков Октавии они довольно долго шли по узким улочкам, провожаемые мимолётными взглядами прохожих, пока наконец не достигли рыночных рядов. Здесь был канал. На воде качались чешуя и маслянистые пятна. Рыбные прилавки, с их тошнотворным запахом, собаками и чайками, торговцами и попрошайками, а также горами очистков с липнущими потрохами, Барбу мало привлекли. Проталкиваясь сквозь толпу, бородач, Октавия и Фриц прошли их насквозь и вышли на набережную малого канала, где цирюльники пускали кровь, карнали волосы и брили бороды, а прачки за вполне приемлемую плату стирали и гладили бельё и одежду. Они миновали ряд горшечников и вскоре оказались возле праздничных лотков, где продавались сласти, копчёности, игрушки, украшения, одежда и галантерея.
– Как всё изменилось! – Карл Барба сбросил тюк на мостовую так, что зазвенела труба, вынул из кармана бороду, потом платок и вытер пот. – Однако раньше рынок был немного в другом месте. Надо будет подыскать гостиницу поближе… Фрицо! Стой, остановись. Оставь тележку. Нам потребно место, чтобы выступать, ищи свободный пятачок. Если будут ругаться и гнать, скажи, что мы заплатим, но предупреди, что будем торговаться. Я пока всё приготовлю.
Им посчастливилось – подходящее место нашлось на удивление быстро. Чуть правее, там, где два высоких дома соприкасались, Фриц обнаружил залитый солнечным светом закуток. Торговцы снедью и одеждой предпочитали тень, а фруктовые ряды находились в другой стороне. Пара нищих, в этом закутке расположившихся, затеяли скандал, но Барба угрозами и посулами умудрился их уговорить часа на два, на три освободить насиженное место, и вскоре Фриц уже стучал молотком, загоняя стойки и перекладины в пазы. Работа шла туго. На «Жанетте», пока они плыли, Барба трижды заставлял Фридриха собирать этот балаган, но теперь тому приходилось работать самостоятельно, без указаний. Он волновался.
Карл-баас тем временем надел на шею барабан, обмотался бородой, затем трубой и влез на маленький рассохшийся бочонок, очень кстати оказавшийся поблизости. Взял палочки, несколько раз ударил в барабан, проверяя, в меру ли подсохла кожа, потом оставил их и начал дуть в трубу. «Бу-у… бу-бу… бу-бууу…» – густой, тяжёлый, но при этом странно мелодичный звук поплыл над рынком и каналом, словно шлейф невесты на ветру, легко перекрывая ярмарочный шум. Мелодия была проста, две-три ноты, игрок тоже не отличался мастерством, но для привлечения внимания этого хватало. Медный раструб изрыгал басы, мастер Барба дул и дул, физиономия его налилась багрянцем. Народ начал останавливаться. Когда скопилось человек пятнадцать-двадцать, Фридрих с маленькой помощью Октавии уже собрал каркас, установил за ширмой длинную скамейку, а сверху – перекладину с крючками, к которым теперь подвешивал занавес, расписанный драконами, караколями, цветами, птичками и рыбками. Видимо, этого было уже достаточно, поскольку Барба жестом велел Фридриху заканчивать и открывать сундук, сам выдул на прощанье из трубы особенно глубокое «бу-бу», умолк и развернул её назад, чтобы удобней было говорить.
– Почтеннейшая публика! – провозгласил он и ударил в барабан. – Господа и дамы, signorkes и signorkinnes![48] Не проходите мимо, раз уж вышли из дома: вот вам картина, где всё незнакомо! Прямо на рынке, где фрукты в корзинках, кукольный театр в новинку! Дети и взрослые, в свой интерес несите монеты без счёта, на вес. Здесь и сейчас покажет представление, всем на удивление магистр кукол Карл-баас – для вас!
Он пару раз ударил в барабан, затем снял шляпу и раскланялся, едва не сверзившись при этом со своего постамента. Бочонок заскрипел, но устоял, а кукольник продолжил:
– Честь имею, друзья, Карл-баас – это я, а в сундуке – моя семья: куклы разные, прекрасные и безобразные, толстые и тонкие, носатые и пузатые, проездом из Италии во Фландрию и так далее! Поэтому смотрите да денежки несите! А если понравится, Карл-Борода ещё постарается! Начинаем!
Он соскочил с бочонка, выпутался из трубы. Метнулся за кулисы, выхватил из сундука Арлекина и Пьеро, первого сунул под мышку, а второго сразу выпустил на подмостки, предварительно взобравшись на подножку. Фриц бочком придвинулся к стене, чтобы одновременно видеть и сцену, и кукловода, а заодно перекрыть проход за кулисы.
Народ загомонил и стал протискиваться ближе.
Пьеро зашевелил руками.
– Добрый день, почтеннейшая публика! – печальным тоном и писклявым голосом заговорил бородач. – Меня зовут Пьеро. Сейчас вы увидите замечательную комедию…
Это было так неожиданно, что Фриц вздрогнул, а Октавия ойкнула и затрясла чепчиком. Пьеро на сцене трагически взмахнул белыми рукавами и продолжил свой монолог.
– Ах, сердце моё разбито! Навсегда, на долгие года! Где, где мне обрести покой, когда мою невесту заберёт другой?
Над ширмой защёлкала вторая крестовина, кверху потянулись новые нитки, а на сцену вывалился Арлекин.
– Ха-ха-ха! – лишь только появившись, рассмеялся он. Фриц опять вздрогнул: так резко кукольник менял голоса и так они были не похожи друг на друга. – Посмотрите на этого дурака! Ты чего плачешь?
– Я плачу потому, что я хочу жениться, – грустным голосом сказал Пьеро.
В толпе послышались смешки. Кто-то запустил на сцену огрызком.
– Вот дуралей! – тем временем затрясся от хохота Арлекин. – Чего же тут плакать? Это же потеха, когда женятся!
– Дело в том, – ответствовал Пьеро, – что я хочу жениться, но моя невеста ещё этого не знает.
– Ну и что?
Дальше действие развивалось в том же духе. Раскрашенные деревянные человечки обсуждали всякие проблемы, один потешался над другим, потом на сцене появилась Коломбина – девочка в цветастой юбке с ромбами. Она и была той, на которой хотел жениться Пьеро, но у неё, оказывается, был жених – старый богатый дурак Панталоне. Но Арлекин подговорил друзей не унывать и обещал устроить дело к лучшему. Сперва всё и правда шло неплохо. Куклы где-то с полчаса то объяснялись в любви, то лупили друг друга палками, Пьеро плакал, Коломбина страдала, Панталоне считал деньги, а Арлекин метал подлянки тем и этим. Но постепенно Фриц, который одним глазом смотрел на сцену, а другим косил на публику, заметил неладное. Карл-баас показывал чудеса ловкости, пищал, скрипел и крякал на разные голоса, одновременно управлялся с двумя и тремя куклами, а пару раз и вовсе вывел на сцену сразу всех четверых. Но, несмотря на это, публика стала скучать, смешки раздавались всё реже и реже, а взрывы хохота прекратились совсем. Фриц не мог взять в толк, что происходит. Ему спектакль нравился, да и Октавия смотрела, разинув рот. Но они видели представление впервые, а пьеса, судя по всему, была весьма заезжена. Постепенно народ начал расходиться, и вскоре возле балагана остались только стайка ребятишек да пара семей, выбравшихся погулять. И когда бородатый итальянец закончил представление, только жидкие хлопки были ему наградой, а в шляпе, с которой Октавия обошла зрителей, оказалось несколько монет на самом донышке, из которых ни одна не была крупней патара.
– Al dispetto di Dio, potta si Dio![49] – выругался бородач, пересчитав монетки. – Этак у нас дело не пойдёт. Не иначе кукольные представления перестали быть диковиной. Что поделать! Всё меняется, и не всегда в лучшую сторону. Н-да… Однако так мы ничего не заработаем, и через три дня нас вышвырнут из гостиницы на улицу… Что это там за шум?
Со стороны канальной набережной донёсся барабанный бой, какие-то выкрики, и народ постепенно начал двигаться в ту сторону. Карл Барба торопливо побросал кукол обратно в сундук, подкатил бочонок к балагану и взобрался на него.
На них текла толпа. Впереди палач с помощниками тащил на верёвке грязную растрёпанную женщину. Вокруг толпилось множество других тёток, осыпавших её ругательствами.
– Porca Madonna! – воскликнул кукольник. – Фриц! Прикрой глаза малышке! А лучше уши.
– Но, господин Карабас… – пискнула Октавия, которой тоже хотелось посмотреть, и она тянула шею и подпрыгивала от любопытства.
– Прикрой, я сказал! А лучше отверни её лицом к стене – маленьким девочкам нельзя смотреть на такое непотребство…
Платье женщины было увешано красными лоскутьями, а на её шее, на цепях, висел тяжёлый «камень правосудия», из чего можно было заключить, что она была уличена в торговле собственными дочерьми. В толпе говорили, что её зовут Барбарой, что она замужем за Язоном Дарю и что должна переходить в этом одеянии с площади на площадь, пока вновь не вернётся на Большой рынок, где взойдёт на эшафот, уже воздвигнутый для неё. Едва процессия вступила на рынок и толпа образовала коридор, стал виден эшафот. Женщину привязали к столбу, и палач насыпал перед ней кучу земли и пучок травы, что должно было обозначать могилу. Прикрывать глаза девчушке всё время было нелепо, и свою долю зрелища Октавия успела углядеть. Примерно с час женщина стояла там, а толпа осыпала её насмешками, плевками и огрызками. Половина публики втихомолку поругивала губернатора за жестокость, а вторая сожалела, что несчастная – не ведьма, а то была б потеха и костёр. Потом палач отвязал женщину и вновь увёл. Кто-то сказал, что её уже бичевали в тюрьме.
Толпа помаленьку принялась расходиться.
– Они не любят испанцев… – заметил как бы между прочим Карл Барба. – Этим надо воспользоваться, пока они не разошлись. Фрицо!
– А?
– Хватай барабан и лупи что есть мочи.
– Да я не умею!
– Что тут уметь! Просто стучи, чтобы на тебя обратили внимание. А я сейчас…
И он нырнул в сундук.
Фриц пожал плечами, но спорить не стал, вместо этого послушно утвердил высокий барабан на бочке, взял в руку обе палочки, чтоб было громче, и принялся размеренно стучать, пока публика вновь не обратила взоры к балагану.
На сцену упала борода, а следом сверху показалась выпученная рожа господина Барбы. В одной руке он держал нечто длинное, мохнатое, из другой торчали кукольные руки-ноги.
– Почтеннейшая публика! – провозгласил Барба, обнажив в улыбке широкий ряд зубов, словно у него была четверть луны в голове. – Не спешите убегать, спешите видеть! Я вам расскажу историю, которая всем понравится, а если кого и обидит – дураку не привыкать, а умный сам с обидой справится!
Народ стал подтягиваться. Барба откашлялся и продолжил:
– Сие сказание моё гишпанское, игристое, как шампанское, не сиротское и не панское, а донкихотское и санчопанское. Вот на почин и есть зачин и для женщин, и для мужчин, и всё чин чином, а теперь за зачином начинаю свой сказ грешный аз!
На сцене показались чуть ли не все куклы, что были в сундуке: Фриц сбоку видел, что хозяин подвязал их к одной доске и теперь просто водил ею туда-сюда.
– Во граде Мадриде груда народу всякого роду, всякой твари по паре, разные люди и в разном ладе, вредные дяди и бледные леди.
- У Мадридских у ворот
- Правят девки хоровод.
- Кровь у девушек горит,
- И орут на весь Мадрид,
- Во саду ли, в огороде
- В Лопе-Вежьем переводе!
Карл-баас, не иначе, был волшебник: куклы двигались, встречались и раскланивались, в самом деле напоминая надутых испанцев, так кичившихся своею родословной и военными заслугами. Ни одна не стояла на месте. Борода служила частью декораций. В толпе захихикали.
Пока бородач говорил, на сцену опустилась ещё одна кукла, изображавшая Тарталью, – Карл-баас подвязал ему шнурком университетский балахон, сделав его похожим на сутану, а края четырёхугольной шапочки-менторки загнул так, чтобы она напоминала кардинальскую.
– И состоял там в поповском кадре поп-гололоб, по-ихнему падре, по имени Педро, умом немудрый, душою нещедрый, выдра выдрой, лахудра лахудрой!
Смешки переходили в откровенный хохот. Люди улюлюкали, свистели и показывали пальцем. Барба оказался прав: испанцев в Брюгге не любил никто. А бородач, вдохновлённый успехом, уже водил по сцене новую куклу, ранее, наверное, лежавшую на дне сундука – Фриц её никогда и не видел. Это оказалась собака, мохнатая, запылившаяся, но вполне узнаваемая.
– И был у него пёс-такса, нос – вакса, по-гишпански Эль-Кано. Вставал он рано, пил из фонтана, а есть не ел, не потому, что говел, а потому, что тот падре Педро, занудре-паскудре, был жадная гадина, неладная жадина, сам-то ел, а для Эль-Кано жалел…
Мохнатый чёрный пёс под эти комментарии совершал описываемые действия, вплоть до задирания ножки на угловой столбик, «падре Педро» то крутился в танце в обнимку со связкой сосисок, то хлебал из бутылки, то гонялся за псиной с дубиной. Бородач продолжал:
– Сидел падре в Мадриде. Глядел на корриду, ржал песню о Сиде, жрал олья-подриде, пил вино из бокала, сосал сладкое – сало, и всё ему мало, проел сыр до дыр, испачкал поповский мундир.
- Вот сыр так сыр,
- Вот пир так пир.
- У меня всё есть,
- А у таксы нема,
- Я могу всё есть
- Выше максимума!
– Ох, и стало такое обидно, ох, и стало Эль-Кано завидно, и, не помня себя от злости, цапанул он полкости и бежать. Произнёс тут нечто падре про собачью мадре, что по-ихнему мать, схватил тут дубинку и убил псих псинку, и в яму закопал, и надпись написал, что во граде Мадриде падре в тесноте и обиде от такс. Так-с!
Фриц понял, что на сей раз кукольник попал в точку: народ не просто хохотал – он стонал от смеха! Зрители напирали, в задних рядах подпрыгивали, силясь разглядеть, что происходит, а выше всех, над хохотом толпы, над басом кукловода, серебристым колокольчиком звенел смех маленькой Октавии.
– Ну и дела, как сажа бела! – заканчивал Карл-баас. – А нас счастье не минь, а Педро аминь, а прочие сгинь! Дзинь![50]
Толпа захлопала и засвистела, на сцену балаганчика дождём посыпались монетки. Пара-тройка мальчишек бросились было подбирать, но Фриц был тут как тут: он выскочил первым, отогнал одних, показал кулак другим и принялся за дело.
– Ещё! – закричали в толпе. – Ещё давай! Ещё!
Пришлось повторить ещё два раза. Кукольник на ходу импровизировал, добавлял в текст соли и стихов, чтоб закрепить успех. Народ хохотал ещё пуще. Шляпу нагрузили так, что Октавия еле дотащила её.
– Va bene! – радостно вскричал Карл-баас, когда народ разошёлся и монетки подсчитали. – Вот это совсем другое дело! Надо будет завтра повторить это где-нибудь. Ещё два-три таких представления, и можно две недели не работать. Фрицо, помоги разобрать балаган. Где тачка? Тачка где?
Тачку спёрли, но даже это теперь не особо расстроило троицу. Один флорин из выручки пришлось потратить на покупку новой тачки, на неё погрузили сундук, трубу и балаганчик, после чего Карл Барба сам повёз её обратно, предоставив Фрицу тащить барабан. Дождь так и не пошёл, зонтик не понадобился.
Весь вечер Барба пировал. Он заказал яиц, толчёного гороху, сыру, жареного поросёнка, choesels[51] и большой пирог, себе – бутылку красного лувенского, а детям – сладких блинчиков, изюму и rystpap[52], велел подать всё это в комнату наверх и растопить там камин.
В двенадцать ночи разразилась страшная гроза, молнии сверкали на полнеба, вода потоками катилась по стеклу, по крыше будто камни грохотали. Во всех церквах звонили в колокола, чтобы отвадить молнию. Октавия забилась под кровать, откуда её еле выцарапали и постарались успокоить, прежде чем она успела спрятаться в шкафу. Поддавший кукольник извлёк свой геликон, зачем-то нацепил очки, пробормотал (кому – не ясно): «Вот я её сейчас!» – и принялся дудеть, стараясь попадать в такт грозовым раскатам. Теперь уже казалось, что корчму трясёт не только снаружи, но и изнутри. Никто ничего не понимал, постояльцы повыскакивали из постелей и забегали по коридору.
А в комнате, где поселился кукольник, горел камин и свечи; мальчик с девочкой, забравшись с головой под одеяло, встречали каждый удар грома восторженными взвизгами, а Карл Барба вторил трубным басом. Время от времени он останавливался перевести дух, делал добрый глоток из бутылки, вытирал платком вспотевший лоб и вдохновенно повторял:
– Это просто праздник какой-то!
Он так и уснул на сундуках, не сняв трубы, завернувшись в театральный занавес, похожий на волшебника в расшитой звёздами мантии. Фриц и Октавия остались на кровати, а когда гроза ушла, заснули тоже.
На следующий день встали поздно. Фриц спал плохо, то ли от переедания, то ли от избытка впечатлений. Почему-то всё время снился брат Себастьян, показывающий язык. Уснул он под утро, зато крепчайшим образом. Окна выходили на запад, солнце долго не заглядывало в комнату, а когда заглянуло, это было уже ни к чему. Позавтракав остатками вчерашнего пиршества, все трое собрались и двинулись на рынок.
В этот раз всех кукол решили не брать.
– Это хорошо, что мы вчера так удачно выступили, – удовлетворённо говорил Карл-баас, толкая тележку и время от времени потирая бока, слегка помятые во сне изгибами трубы. – Теперь по всем кварталам разнесётся слух, si. Может, сегодня ещё больше народу соберётся. Жалко, что нет музыки! Надо будет нанять ещё пару скрипачей и флейтщика, чтобы сделать accompanimento, а пока обойдёмся так.
– Что будем делать?
– Будем делать как вчера. Готовься собирать палатку.
Онако «как вчера» не получилось. Во-первых, угол у стены оказался занят – нищие, которым перепало от предыдущего выступления, разнесли весть среди своих, и теперь там обосновалось человек десять в надежде, что и им уплатят за аренду места. Во-вторых, бочку облюбовал какой-то молодой оборванный поэт и теперь читал с неё свои стихи. «Крыша над нами – небо; мы не работаем, мы свободны, как птицы…» – донеслась до ушей мальчишки пара строф. Тратиться или ругаться Барба счёл излишним, да и пятачок был сыроват после дождя. В итоге все трое отправились искать новую площадку и искали её целый час. Но когда нашли, уладили все недоразумения с окрестными торговками и установили балаганчик, грянула беда.
Весть о вчерашнем представлении и впрямь, похоже, разошлась по городу. Однако Барба в своих восторгах не учёл одного обстоятельства: известность – штука обоюдоострая и так же хороша, как и опасна. Как только собрался народ и кукольник завёл свой монолог про «падре Педро», край толпы заволновался, расступаясь, и показалась городская стража – шестеро солдат с капитаном. Время было смутное: на севере сражались Альба с Молчаливым, южные окраины, как саранча, опустошали французские банды, в окрестностях центральных городов пошаливали гёзы, потому все стражи были с алебардами, в железных шляпах, а командир ещё и в полупанцире.
– Прекратить! – сурово крикнул он. – А ну, прекратить немедля! Что здесь творится?
По тому, как он выговаривал слова, мгновенно стало ясно, что перед ними испанец. Карл-баас осёкся и опустил марионеточные крестовины; куклы на сцене обмякли. Толпа стала рассасываться по окрестным переулкам. Навстречу ушедшим, однако, спешили другие – посмотреть, чем кончится. На площади возникли коловращение и гул. Испанец нахмурился.
– Нарушение порядка! Клеветать на власть? – хрипло гаркнул он, подходя к балагану. – Ты кто? Где разрешение на действо?
Карл Барба вылез из-за ширмы.
– Signor капитан, – примирительно сказал он, снимая шляпу и раскланиваясь. – Я всего лишь бедный кукольных дел мастер, а в представлении нет ничего крамольного…
– Ничего крамольного? – тот побагровел. – Да я своими ушами слышал, как ты тут поносил мадридское духовенство! Что ещё за история с собаками? Я тебе покажу собак!
– Но я ничего не представлял, signor капитан, – ответил Барба, – всё разыгрывали куклы. Если хотите, арестуйте кукол.
В толпе послышались смешки, однако сейчас этот приём сработал против бородатого: начальник стражников, почуяв, что становится участником уличного представления, совсем рассвирепел.
– Что? Проклятые менапьенцы! Насмехаться над представителем порядка? Canaille! Эй, – обернулся он, – ребята! Взять его! И этих, – указал он на мальчишку с девочкой, – тоже взять!
Фриц был как во сне. Ему опять показалось, что сбывается его самый страшный кошмар. Страх ворочался в груди, мысли разбегались веером. Если его сейчас арестуют и дознаются (под пыткой или так), кто он такой, сразу пошлют за тем священником, и тогда не миновать костра, несмотря на юные года.
Возможно, кукольнику удалось бы всё уладить миром – золото, как известно, открывает все двери, а он как раз увещевал стражников принять «скромный подарок», но тут Фриц окончательно потерял голову, вскрикнул, сорвался с места и бегом метнулся прочь.
А следом припустила и Октавия.
Всё смешалось. Толпа загудела и пришла в движение. Корону не любили – это раз. К тому же испанцу не следовало обзывать кого-то в этом городе канальщиком, а уж тем паче менапьенцем: такого в Брюгге не прощали – это два. Поняв, что в уговорах нету смысла, бородатый кукольник махнул рукой на балаган, воспользовался суматохой и тоже рванул вдоль набережной за детьми – это, если доводить до красивых чисел, было три. Альгвазилы бросились наперехват: «Расступись! Расступись!», один споткнулся, и народ раздался в стороны, чтоб никого не ранило упавшей алебардой. Тачку и сундук опрокинули. Последний стражник, пробегая, рубанул актёрский балаган – дощечки треснули, ткань смялась – и побежал за остальными.
Мальчишка мчался, не разбирая дороги, ныряя под прилавки и сшибая лотки. Услышал сзади тоненькое «Фриц! Фриц!», обернулся и увидал Октавию: чепчик с неё слетел, рыжие кудряшки вились по ветру, башмачки стучали, словно колотушка. Он задержался: «Руку! Давай руку!»
Схватились, побежали вместе. Сзади – брань и топот. Кое-кто пытался поймать их, но мальчишка, маленький и юркий, как мышонок, всякий раз нырял под руку или уворачивался. Некоторые, наоборот, нарочно заступали преследователям дорогу, опрокидывали бочки, горшки и корзины. Переполох поднялся невообразимый. Погоня превратилась в свалку. Одна торговка передвинула свою тележку с зеленью, зазвала рукой: «Сюда, ребятки!», и они свернули в переулок. Пробежали его насквозь, выскочили на набережную прачек и рванули дальше меж корыт, лоханей и развешанного, выстиранного, хлопающего на ветру белья. Чья-то рука ухватила мальчишку за рубаху: «Эй, малец! Куда?» – Фриц лягнул его, упал и покатился по мостовой. Руку девочки пришлось выпустить. В какой-то миг они снесли рогулину с верёвкой, мокрые простыни рухнули и накрыли обоих, как свинцовые листы. Пока позади чертыхались и ёрзали в поисках выхода, Фриц уже выбрался и огляделся.
Путь впереди был перекрыт. Одним глазом он видел, как Октавия с визгом отбивается от грудастой крикливой тётки, у которой они, оказывается, опрокинули корыто, а другим – как сзади, криками и кулаками расчищая путь, несётся кукольник. Барба был страшен: без шляпы, волосы гнездом, глаза наружу, рот на боку; в руках он держал зонт, а бороду запихал за пазуху. Едва завидев его, горожане уступали дорогу, а при виде стражников бежали по домам. Фриц подскочил к прачке: «Не трогай её!» – и укусил за руку. Тётка закричала, девчонка вырвалась, запрыгнула на кое-как сколоченный помост, путаясь в юбках и теряя башмаки, и побежала дальше.
А сзади дрались уже по-настоящему. Потеряв надежду высмотреть в толпе бородача, Фриц оттолкнул гладильщицу так, что она села в лохань с грязной водой, и вслед за девочкой забрался на прилавок. На два мгновенья закачал руками, балансируя в мыльной луже, и тут произошли два или три события, которые решили дело.
Альгвазилы подоспели к месту схватки, но в это время мокрый ком измятых простыней стал с бранью подниматься. Когда ж преследователи сбили его пинком, то налетели на лохань, где сидела давешняя тётка с толстым задом. Обежать её не было возможности, остановиться тоже, и алебардисты, чертыхаясь, повалились друг на дружку. Завидев стражу, гладильщица заголосила пуще. Капитан витиевато выругался, огляделся, вспрыгнул на помост – и шаткое сооружение встало на дыбы. В сущности, это были просто две доски, возложенные на грубо сколоченные козлы. Когда на них запрыгнул тяжеленный стражник, крайняя подпорка треснула и доски уподобились весам, на чашку коих бросили ядро. Фриц, оказавшийся на середине, только и успел увидеть, как Октавия на том конце помоста взмыла в воздух, как циркачка, и с отчаянным девчачьим «И-и-и!» влетела головой вперёд в огромную лохань, где разводили синьку.
Все отшатнулись.
А испанский капитан, не удержавшись, как топор повалился в канал, угодив точнёхонько меж двух vonboot’ов.
И вмиг пошёл ко дну.
Всем сразу стало не до погони. Шум поднялся такой, что с окрестных крыш сорвались голуби. Народ гомонил и толкался, люди высовывались из окон, спрашивали, что случилось. По воде плыли пузыри и мыльные разводы. Кто-то прыгнул в воду спасать капитана, два стражника, которые умели плавать, сбросили сапоги и каски и тоже нырнули. С баржи кинули верёвку, и вскоре нахлебавшийся воды испанец, кашляя и задыхаясь, показался на поверхности. Он был без каски, лицо побелело, глаза закатились. Его положили на мостовую и стали откачивать, но Фриц этого уже не видел. Протолкавшись до лохани, где ревела и барахталась девчонка, он попытался вытащить её, но только сам перемазался. Тут, как из-под земли, рядом возник Карл Барба. Возник, увидел торчащие из синьки детские ножки в полосатых чулках и переменился в лице.
– Dio mio! – вскричал он, бросил зонт, запустил руки в лохань и в одно мгновенье вытащил оттуда девочку. С неё текло, кудряшки слиплись, под густыми синими разводами не различить лица.
– Как тебя угораздило? – воскликнул бородач.
– Не сейчас, господин Карл, не сейчас! – замахал руками Фриц, подпрыгивая на месте. – Бежимте! Бежимте отсюда!
– Scuzi? А! Да-да, ты прав. – Кукольник пребывал в ошеломлении. – Следуй за мной!
– Куда мы идём?
– В гостиницу.
Теперь их никто не преследовал. Придерживая девочку под мышкой, как котёнка, Карл-баас быстрым шагом шёл по самым тёмным переулкам, Фриц едва за ним поспевал. Октавия уже не плакала, только хныкала и размазывала слёзы. Идти она могла: один её башмак упал в канал, другой остался в злополучной лохани.
Лишь в гостинице они слегка пришли в себя. По счастью, был тот промежуток времени между обедом и ужином, когда все предпочитают заниматься собственными делами или спать, а не глазеть по сторонам, поэтому их появление прошло незамеченным. Вести девочку в бани кукольник поостерёгся – народ с площади мог их узнать, и затребовал бадью и мыло прямо в комнату. Несмотря на бурные протесты, Октавию раздели и стали оттирать мылом и мочалкой.
Синему платью синька повредить не могла. Пятна с кожи обещали сойти. Но в остальном…
– Ой, – невольно сказал Фриц, когда девчоночья головка вынырнула из полотенца. – Твои волосы…
– Что? – перепугалась та, схватившись за голову. – Что с моими волосами? Да скажи же!
– Они голубые!
Некоторое время царила тишина. Карл Барба отступил на шаг и склонил голову набок.
– Гм, – сказал он, прочищая горло, и поправил очки. – Действительно, необычный цвет для волос. Я бы даже сказал – весьма необычный.
Октавия вытянула в сторону одну прядку волос, другую, скосила глаза туда-сюда и залилась слезами.
– Как же… как же я теперь?
Фриц и Карл Барба переглянулись и замялись.
– Ну не знаю, – неуверенно сказал бородач. – Наверное, со временем краска должна сойти. Но у нас нет времени! Нам надо срочно уходить из города или, по крайней мере, переселиться в другую гостиницу, подальше. Бельё, чулки и башмаки мы тебе добудем новые, но с волосами надо что-то делать – так ты слишком приметна. Можно попробовать их обстричь…
Не дав ему договорить и не переставая плакать, Октавия зажала ушки ладонями и затрясла головой так, что капли полетели во все стороны.
– Хорошо, хорошо. – Кукольник выставил вперёд ладони. – Успокойся: мы не будем их стричь. Н полотенце – вытрись как следует и переоденься.
– Во что-о-о?..
– Возьми пока мою рубаху в сундуке… Фриц, отвернись! Porca Madonna, что делать, что делать?!
– Может, всё-таки останемся здесь? – робко предложил Фридрих.
– Chiss se domani![53] – сердито сказал Карл Барба. – По счастью, я сегодня не называл своего имени, но в этом городе полно бродяг, которые за полфлорина мать родную продадут, не говоря уже о нас. И если кто-нибудь из них прознал, где мы остановились… – Он топнул ногой. – Ах, жаль кукол, как же кукол жаль! Хорошо ещё, что я не взял сегодня с собой их всех… Но всё равно! Коль надо, можно обойтись и без Тартальи, и без Панталоне. Но Пьеро! Но Арлекин!..
И тут в дверь постучали.
Все трое замерли, кто где стоял.
Стук повторился. Октавия с писком прыгнула в кровать и зарылась под одеяло.
– Я ищу господина кукольника, – благожелательно сказал за дверью голос молодого человека, почему-то показавшийся Фрицу знакомым. – Кукольника с бородой. Да не молчите, я знаю, что вы здесь: я шёл за вами от самой площади. Если б я хотел вас выдать, я бы сделал это двести раз.
Кукольник прочистил горло.
– Что вам угодно? – наконец спросил он.
– Слава богу, вы там! – облегчённо вздохнули за дверью. – Я вам не враг. Я видел, как вы убегали от испанцев. Я хочу вам помочь.
Ответа не последовало. Карл Барба напряжённо размышлял.
– Так вы впустите меня? Иначе я ухожу, и тогда выпутывайтесь сами.
– Avanti… – наконец решился бородач. – То есть – тьфу! – я хочу сказать: входите.
Фриц откинул щеколду, и в комнату проник какой-то худой парень, почти подросток в серой, протёртой на локтях ученической хламиде. Острый нос, чахоточные скулы, серые колючие глаза. Неровно подстриженные чёрные волосы торчали во все стороны. За спиной у него был мешок с чем-то, видимо, тяжёлым, а по форме – угловатым.
– Здравствуйте, господин кукольник, – сказал молодой человек, ногою закрывая дверь. – Меня зовут Йост. – Он огляделся. – Я надеюсь, вам всем удалось убежать? А где малышка?
– Постойте, постойте… да я же вас знаю! – с удивлением сказал Барба, глядя на него через очки. – Ну да, конечно! Вы читали стихи на рыночной площади. Кстати, весьма недурные стихи, господин вагант.
Теперь и Фриц распознал в нежданном госте давешнего студента на бочонке.
– Польщён. – Парнишка шаркнул ножкой и раскланялся. Сбросил с плеч мешок. – Мне тоже понравилось ваше представление. Но к делу. Я принёс ваш сундучок…
– Мои куклы! – подпрыгнул Карл. – Вы принесли моих кукол! Юноша, вы мой спаситель! Как мне вас отблагодарить?
– Примите это как плату за спектакль, – сказал тот, уклоняясь от объятий. – И поменьше разбрасывайтесь такими обещаниями. К сожалению, мне не удалось спасти навес и инструменты. Впрочем, я, кажется, запомнил того парня, который унёс вашу трубу… Вы, видимо, приезжий, господин кукольных дел мастер? У вас нездешний выговор.
– Я родом из Неаполя.
– О, Сицилия![54] Снимаю шляпу. Я встречал сицилианцев – отважные ребята. Однако это странно, когда подданные короны так не любят испанцев.
Карл-баас в ответ на это сухо поклонился.
– Фландрия – тоже испанские владения, – сказал он.
– Ш-шш! – Парень прижал палец к губам. – В этом городе опасно говорить такие речи. А после того, как чуть не утонул этот испанец, вам опасно даже оставаться здесь. Но выбраться из города без письменного разрешения испанских чиновников теперь нельзя. Я поговорю с нужными людьми, они вам помогут. А пока…
Тут он умолк, завидев, как зашевелилось одеяло на кровати – это Октавия рискнула выглянуть наружу. Некоторое время поэт и девочка смотрели друг на друга, затем тонкие губы Йоста тронула улыбка.
– Прелестное дитя, – сказал он, – могу я узнать ваше имя?
Та опустила глаза.
– Меня… зовут… Октавия, – тихо сказала она.
– Вам очень идёт этот цвет.
Девочка сколько-то сдерживалась, потом природа взяла верх – носик её сморщился, и она опять заплакала.
…От взгляда на железо перехватывает дух, когда пядь за пядью меч являет миру своё узкое отточенное жало. Нет в мире человека, кто не испытал бы сильных чувств при этом зрелище, и безразлично, страх это, отчаянье или восторг.
Когда клинок оставляет ножны, раздаётся слабый звук – это не скрежет и не шелест, а нечто совершенно не от мира сего. Это песня смертоносного металла, металла, отнимающего жизнь, она как тихое предупреждение змеи, венцом которому – холодный чистый звон, и вслед за тем – бросок, укус и смерть. Для скольких тысяч человек этот звук стал последним, что они услышали в этой жизни?..
Но трофейный клинок выходил абсолютно бесшумно. У этого меча не было языка.
«Меч мой, меч, мой серый друг, мой гибельный собрат, моя печаль и радость; твоя любовь чиста и холодна, я убиваем ею в сумерках весны и счастлив, принимая эту смерть…»
Лис плясал на гравировке.
Мануэль Гонсалес сидел неподвижно на скамье у окна, один в пустующей купальне, положив меч на колени и наполовину вытащив его из ножен, смотрел на искристую серую сталь в ожидании вечера. В последнее время это стало для него сродни ритуалу. Он всегда старался уединиться в такие минуты, чтобы никто не видел этого меча (да и собственного его лица тоже), чтобы никто не отнял даже видимость принадлежащего ему сокровища. Это было как молитва, это было как влеченье к женщине, это было как бутыль изысканного вина, это было нечто настолько глубоко интимное, что временами Мануэль испытывал смятенье, стыд, еловкость, словно мальчик после рукоблудия. И так же, как тот глупый мальчик, он не мог удержаться от того, чтобы в следующий вечер вновь не остаться с этим мечом один на один.
Это было ужасно. Это было прекрасно. Это разрывало его душу на части. Это было…
Это было совершенно невыносимо.
За окошком захрустел гравий. Гонсалес вздрогнул, помотал головой и поспешно спрятал меч в ножны. На мгновенье сердце затопила горечь сожаления – ему опять помешали, но, с другой стороны, завтра обещали быть новый день и новый вечер.
Дверь распахнулась, и на пороге возник Родригес.
– Мануэль! – окликнул он, жуя табак. – Ману… А, вот ты где! Так я и думал, что найду тебя тут. Опять бдишь над своим мечом? Глядя на тебя, можно подумать, что ты готовишься к посвящению в рыцари. Шучу, шучу, хе-хе. В последнее время тебя не узнать.
– Чего надо? – хмуро бросил маленький солдат.
– Amferes сказал, чтобы ты с палачом и с padre шёл к той ведьме. Они собираются начать допрос.
– А почему я?
Родригес пожал плечами, выплюнул тягучую табачную струю и вновь пожал плечами.
– Послушай, hombre, в последнее время ты задаёшь нелепые вопросы. Ты всё-таки на службе. Чего ты уставился на меня, как подсолнух? Скоро всё равно твоя очередь стеречь у дверей: Эрнан и Санчес отстояли и уже задрыхли, а мне… тоже дела… в общем, есть одно дело там… ага.
– Какие это, интересно, у тебя дела?
– De nada, – буркнул тот, отводя глаза. – Послушай, Мануэль, ты всё равно ведь просто так сидишь. Да и чего мне делать там при них со своим протазаном? А у тебя всё же меч.
Губы маленького испанца тронула улыбка.
– Ты боишься, Родригес, – сказал он. – Боишься этой ведьмочки. Я прав?
Глаза у того забегали.
– Ты бы следил за своим языком, – проворчал он.
– Ты боишься, – продолжал подначивать Мануэль. – Трусишь, как заяц.
– Canarios! – Родригес встопорщил усы. – Замолкни, сопляк! Я никого не боюсь, и ты не хуже других это знаешь. Я служил в святой эрмандаде, когда ты ещё ходил под стол! Мы с Санчесом протопали пешком от Мадрида до Антверпена, я был в тридцати городах и видел такое, что тебе и не снилось. Кто ты такой, чтобы ругать меня такими словами? Кто, а? Жестянщик, переводчик, tinta alma![55] Тьфу!
Он выплюнул жвачку ему под ноги и умолк.
Некоторое время оба, тяжело дыша, молча буравили друг друга взглядами. Мануэль с трудом сдерживался, чтобы не броситься на друга. Меч на поясе, казалось, тоже чувствовал его раздражение: рукоять так и просилась в руку. Однако, хоть в душе и бушевало пламя, Мануэль осознавал, что ссора была беспричинной. «Что это на меня нашло?» – подумал Гонсалес. Усилием воли он подавил вспышку гнева и заставил себя успокоиться и пойти на попятный.
– Ладно, Альфонсо, – медленно проговорил он, так медленно, что за это время можно было сосчитать до десяти. – Ладно. Извини. Скажи мне только одно: это наш командир приказывает, чтобы я сопровождал их к этой девке или этого хочешь именно ТЫ?
Родригес выдохнул и опустился на скамью, не глядя на собеседника.
– Ты стал таким проницательным, hombre, – с горечью сказал он. – У тебя, наверное, глаз вырос на затылке. Врать не буду. Я не понимаю, почему так, но мне не по себе от одной мысли, что её будут допрашивать. Всё время кажется, что она возьмёт и как скажет что-нибудь такое, от чего нам всем гореть потом в огне. Valgame Dios! Я видел ведьм, compadre, видел всяких, можешь мне поверить, от девчонок до старух. И ты их видел. Она на них похожа, как ты считаешь? Скажи, похожа или нет?
– Палач разберётся.
– Палач с кем хочешь разберётся… А что потом? – Он обратил к Гонсалесу лицо, и того поразила его необычная бледность. Усы Родригеса перекосились и теперь напоминали стрелки на часах (без четверти четыре). – Вот что я тебе скажу, hombre: эта девка так похожа на ведьму, что я стал сомневаться, были ли ведьмами те, другие, до неё. И в то же время она какая-то… не такая.
Как ни был Мануэль разгорячён и зол, он ощутил, что спину его тронул холодок.
– Это ты так думаешь из-за ребёнка? – Он сказал это и тотчас поймал себя на мысли, что все, решительно все в их маленьком отряде избегают обсуждать любые обстоятельства беременности девушки.
Родригес помотал головой:
– Я не знаю, откуда ребёнок. Только я твёрдо знаю, что она не простая женщина. Это пахнет или чудом, или ересью. Стеречь её – это одно, допрашивать – совсем другое. А я ещё не успел покаяться во всех своих грехах.
– И поэтому решил послать туда меня, – подвёл итог Гонсалес. – Ладно, старая лиса, я подменю тебя, если ты этого хочешь.
– Да не в этом дело, – отмахнулся Родригес. – Просто… ну что ты мог наделать в своей жизни, ты, мальчишка? Ты и не жил ещё. А мы с Алехандро… Ты сказал, что я боюсь. Нет, Мануэль, я не боюсь. И я пойду, но в свой черёд. Но помяни мои слова: сожгут её, отправят в тюрьму или отпустят, мы всё равно не будем спать спокойно. У тебя есть водка?
– Есть. А что?
– Глотни для храбрости. И мне тоже дай глотнуть, а то у меня кончилась.
Фляжка перешла из рук в руки. Родригес присосался к горлышку и запрокинул голову.
– Ты всё-таки боишься, – глядя поверх его головы, сказал Мануэль. От водки запершило в глотке, язык едва ворочался, слова произносились словно сами по себе. Он чувствовал, что должен это сказать. Холод снова накатил и начал подниматься вверх, к затылку. Заболели глаза. – Ты боишься, как бы мы случайно не отправили на костёр новую Марию.