Кукушка Скирюк Дмитрий
Родригес поперхнулся и закашлялся; водка пошла у него носом. Он вытаращил глаза, разинул рот и замер, глядя на Гонсалеса.
– А если это так, – безжалостно продолжал развивать свою мысль Мануэль, – если это так, то через сколько-то там месяцев родится… тот, кто у неё родится. И наступит светопреставление. Ты ведь об этом думаешь, а? Об этом, старый cabron? – Он криво усмехнулся. – Конечно, об этом! Иначе для чего тебе так спешно потребовалось каяться в грехах?
Родригес наконец обрёл дар речи.
– Ты это… думай, что говоришь! – хрипло закричал он.
Мануэль невозмутимо отнял у него флягу, заткнул её пробкой и повесил на пояс.
– Я солдат, – ответил он. – Я не умею думать.
И ушёл.
… Ящик палача являл собою зрелище невероятно мерзкое и с любопытством как-то вовсе и несовместимое, и в то же время неотвратимо притягательное. Ялка проснулась от шагов, потом от скрипа дверных петель, потом два человека с натугой втащили сундук, и ей стало не до сна. Его даже не открыли, просто поставили в углу, но он сразу будто занял полкомнаты. Палач, его помощник и охранник Мануэль Гонсалес – аркебуза на руках и меч на поясе – молча замерли рядом и ждали. Ялка тоже молчала.
После злополучного визита Карела монахи посчитали целесообразным перевести пленницу на первый этаж, поближе к караулке, дабы слышать подозрительное. Здесь было сыро, гуляли сквозняки. Когда бритоголовый палач с толстым помощником втащили сундук, её заставили встать, и теперь она безучастно наблюдала за происходящим, зябко переступая босыми ногами. В эти минуты душа её как бы ушла далеко-далеко, все чувства притупились, будто всё происходило не с ней, но по случайности она получила возможность смотреть на мир глазами этой девушки. Она стояла и слушала, изредка бросая взгляд на низенького стражника, точней, на его меч, а брат Себастьян говорил:
– …и поскольку мы, божьей милостью инквизитор, монах святого братства ордена проповедников брат Себастьян, во время предыдущих дознаний и допросов не в состоянии оказались добиться от вас желаемого признания и добровольного раскаяния, то вынуждены были из-за этого держать вас взаперти до тех пор, пока вы не передадите нам всю правду, но мы так её и не добились. Посему я ещё раз хочу напомнить, что, поскольку Святая Церковь подозревает вас в колдовстве и еретических деяниях, что нашло подтверждения в показаниях свидетелей и очевидцев, то мы, с целью спасти вашу душу и предать вас очистительному покаянию, ещё раз настоятельно просим вас сознаться и покаяться в совершённых вами деяниях.
Тягучим мёдом, даже нет, не мёдом – янтарём застыла пауза, потом за окошком цвиркнула ласточка, и все в комнате вздрогнули.
– Мне нечего вам сказать, – помолчав, ответила девушка.
Брат Себастьян вздохнул.
– В таком случае, – продолжил он, – я хочу, чтобы вы подтвердили под присягой своё обязательство повиноваться Церкви и правдиво отвечать на вопросы инквизиторов, и выдать всё, что знаете, о еретиках и ереси, и выполнить любое наложенное на вас наказание. Вы клянётесь в этом?
– Мне нечего вам сказать, – повторила Ялка.
– Вы клянётесь?
– Да, я клянусь.
– Клянётесь в чём?
– Святой отец, – сдавленно заговорила она, – я уже сказала вам раз и повторю опять: я клянусь святым крестом и именем Господа нашего Иисуса Христа и Девы Марии, в которых я верую, что ни мыслями, ни действием я никогда не хотела причинить вреда другим людям. Я жила, как живут все добрые христиане-католики в этой стране, и вся моя вина состоит в том, что однажды я отправилась бродяжить, чтобы найти свою судьбу. А когда я не нашла то, что искала, то не смогла остановиться и пошла дальше. Я не творила непотребств, не сожительствовала во грехе, не насылала порчу, град, болезнь или туман… Я не вижу злобы и предательства в том, что я делала и делаю, а если я сделала что-нибудь, что могло оскорбить вас… и Святую Церковь в вашем лице… то скажите мне, в чём я виновата… в чём причина моего ареста… скажите, и тогда я постараюсь дать ответ… и выполнить… наложенное наказание. Но не заставляйте меня говорить о ереси и еретиках, потому что я ничего не знаю об этом!
Монах покачал головой:
– Этого недостаточно. Вы увиливаете и недоговариваете. Вы думаете спровоцировать меня, но что могу знать я, скромный служитель божий, о ваших бесовских игрищах и чёрных ритуалах, коим вы, как нам стало известно, предавались на ведьмовских шабашах? Я не смею предъявить вам, дочь моя, конкретных обвинений, поскольку вы можете согласиться с любыми предъявленными вам обвинениями, чтобы только избавиться от моего присутствия и дальнейших допросов. Этого не будет. Только одно может вам помочь: сознайтесь во всём добровольно, сами, и вы возвратитесь в лоно церкви очищенная и спасённая.
Руки девушки бесцельно мяли юбку.
– Если клятва именем Христа ничего для вас не значит… мне нечего больше сказать.
– Подумайте хорошенько, дитя моё, – произнёс инквизитор, пристально заглядывая пленнице в глаза. – Подумайте над своими словами ещё раз. И помните, что Святая Церковь не желает вам зла. Я искренне желаю, чтобы вы добровольно признались во всём неправедно содеянном и выдали бы мне ваших сообщниц и сообщников. Сердце моё полно печали и сострадания, но мы имеем право оправдывать исключительно в тех случаях, когда это предусмотрено законом. И здесь многое зависит от того, с какой степенью добровольности подсудимый содействовал ходу расследования. Мы не будем торопиться. Мы дадим вам ещё время до того, как прибегнуть к более действенным средствам дознания и убеждения. Вас ждёт долгий допрос, я хочу использовать каждую возможность апеллировать к вашему разуму. Я не хочу вас пугать, но, чтобы вы не подумали, что я шучу или говорю пустые слова, я пригласил сюда вот этих двух уважаемых граждан. Посмотрите на этого человека в чёрном, посмотрите на него. Этот господин – палач, а в сундуке – его инструментарий, и мне очень не хотелось бы прибегать к его услугам. Но если вы решитесь мне довериться, найти во мне поддержку, раскрыть мне свою душу, дайте знать об этом мне через него, и я сделаю всё, чтобы помочь вам и облегчить вашу участь. Через два дня вас отведут на допрос в присутствии аббата, свидетелей и прочих добрых людей. Подумайте, что вы там скажете. С тем мы оставляем вас сегодня. Да вразумит вас Господь.
С этими словами он развернулся, сделал знак писцу и стражнику следовать за ним и вышел из комнаты. Палач с помощником подхватили свой страшный груз, так и оставшийся нетронутым, и тоже удалились, а последним вышел Мануэль, бросив перед тем на девушку взгляд, исполненный странного выражения. Дверь за ними закрылась.
Ноги девушки подломились, Ялка опустилась на кровать и долгое время сидела неподвижно, сложив ладони на коленях. Было холодно. Слёзы сдавливали горло и душили грудь. Она повернулась к окну, часто смаргивая, и сидела так, глядя на проплывающие облака, пока от мыслей не осталось только эхо, а от чувств – пустыня равнодушия. Бледные губы шевельнулись.
– Летела кукушка, да мимо гнезда… – проговорила она. – Летела кукушка, не зная куда…
Она раскачивалась и шептала. Так прошло часа два или три. Она сидела, прислушиваясь к своим ощущениям и стараясь ни о чём не думать. Иногда получалось. Хотелось забыться, лечь и уснуть, но останавливала мысль, что в этом случае потом придётся пролежать без сна полночи-ночь, а это было выше её сил. Как начало смеркаться, вновь послышались шаги – должно быть, несли ужин. Дверь скрипнула и стукнула, Ялка вздохнула, внутренне готовясь к разговору с Михелем, вытерла вспотевшие ладони, но, когда она повернулась посмотреть, это оказался вовсе не Михель.
Это был палач.
В первое мгновение она решила, что её время истекло и он вернулся приступить к своим обязанностям, и сердце обдал холодок. Но в руках у него были только блюдо с чечевицей, краюха хлеба и кувшин с водой, разбавленной кислым вином. Страшный сундук остался внизу. Девушка невольно перевела дух. Это было что-то новенькое, если палачи заделались тюремными прислужниками. Или все испанцы были заняты?
Палач тем временем поставил еду на стол, но уходить не торопился, почему-то медлил, даже дверь прикрыл. «Присматривается», – подумала девушка и против воли снова поглядела на него. Раньше она не обратила внимания на его внешность, лишь отметила, что он худ, высок и не бросает слов на ветер, а чтобы понять его короткие реплики, надо было напрягаться, словно он был иноземцем. И вообще, она больше смотрела на сундук, на руки, на меч травника, который забрал себе испанец, на монахов… Теперь же, заглянув ему в лицо (а капюшон он снял), она испытала странное чувство, будто они встречались. Что-то ей казалось в его облике знакомым. Было противно, но ползли минуты, а они смотрели друг на друга, и она всё больше убеждалась, что определённо где-то видела этот горбатый нос, шрам на губе, другой – под левым глазом, два пенька на месте двух зубов…
А человек тем временем взял и нарушил молчание.
– Что ты знаешь о нём, девочка? – спросил он тихо, но при этом безо всякого акцента. – Что знаешь ты об этом человеке?
Ялка вздрогнула. Память пробуждалась медленно и отдавала нажитое неохотно. Разумом девушка ещё не поняла, где она слышала эти слова, но в том, что она их слышала раньше, сомнений не было. Лицо пришедшего двоилось у неё перед глазами, а лучше разглядеть мешали слёзы. Она заморгала.
– У меня тогда было белое лицо, – опять сказал палач, – и длинные волосы с хвостиком. А ты ещё плеснула в нас водой из таза. Помнишь?
Воспоминание пробилось, будто лопнул пузырь. Ялка против воли ахнула и вскинула ко рту сжатые кулачки, мельком поразившись, как меняет человека полное отсутствие волос. Это был тот, приходивший к травнику длинноволосый незнакомец, про которого Жуга сказал: «Он друг».
– Вы… – тихо сказала девушка и уронила руки. – Так вот вы, оказывается, кто… – равнодушно проговорила она. – Вот почему нас… нашли.
Взгляд её потух.
Человек в чёрном оглянулся на дверь, убедился, что та закрыта, и придвинулся на шаг, чтобы лучше было слышно.
– Послушай, Кукушка, – тихим голосом сказал он, взявши девушку за плечо (та едва заметно вздрогнула и на мгновенье подняла на него заплаканные глаза). – Всё не так, как ты думаешь. Я здесь, чтобы тебе помочь. Лис просил тебя разыскать, если случится беда.
Ялка помолчала. Повела плечами. Ей вдруг стало холодно.
– Вы врёте, – сказала она. – Это вы нарочно так мне говорите, чтобы у меня появилась надежда, а потом мне сделалось больнее. Я вам не верю.
– Мне плевать, веришь ты или не веришь. Мне некогда спорить, так что постарайся всё запомнить с первого раза.
– Что вы хотите?
– Вытащить тебя. Спасти и увезти прочь отсюда, в безопасное место. Я пока не знаю как, но мы над этим думаем. У нас есть время, около недели. Послезавтра тебя поведут на допрос. Там тебя будут спрашивать про Лиса и про остальных. Ты им расскажешь…
Она сглотнула резко и так же резко отвернулась.
– Мне всё равно.
– Не перебивай меня! – раздражённо встряхнул её палач. – Я не для того наделал дел на три костра, чтобы тут с тобой препираться… Да ты слушаешь меня или нет?! – Он снова её встряхнул и заставил заглянуть себе в глаза. – От тебя потребуют признания в колдовстве и в твоей связи с Лисом. Ты повторишь всё, что говорила сегодня. Но и только. Можешь пару раз упомянуть про травника и про его лесную нечисть. Этого им покажется мало: у них слишком много свидетелей. Тогда тебе наверняка назначат пытки и допрос с пристрастием.
Ялка еле разлепила деревянные губы.
– Зачем это всё? Я не хочу допроса с пытками… Пусть уж лучше сразу… Почему вы так в этом уверены?
– Допрос – поганая штука. – Хагг говорил теперь очень быстро, наклонясь как можно ближе, так, что Ялка чувствовала исходящий от него запах пота и чеснока. – Ты даже не подозреваешь, КАК ловко они умеют допрашивать! Чем меньше ты им скажешь на первом допросе, тем меньше у них будет шансов тебя запутать и сразу обвинить. Им понадобится пытка. А по закону перед пыткой полагается несколько дней держать подозреваемого в одиночке, на воде и хлебе, чтобы сломить его волю. Если всё так и случится, мы выиграем дня три, а может быть, четыре, а это много. Мы к тому времени успеем что-нибудь придумать.
– А если не успеете?
– Тогда тебе придётся терпеть. Терпеть в любом случае! Иначе костёр. Поняла? Костёр или вода. Или меч. Или верёвка. Что для тебя одно и то же.
Повисла ужасающая тишина. Даже за окном все звуки будто замерли. Мысли путались, цеплялись друг за дружку, словно ноги у плохого бегуна, ни одна не поспевала вовремя, и каждая была не к месту. Кулаки сцепило судорогой. Опять возникло ощущение бездны за спиной, вращающейся пропасти, откуда в душу веет сквозняком, и почему-то не сильно, но резко заболела грудь.
– Это вы… будете меня пытать?
Золтан вздохнул и поднял глаза к потолку.
– Я молю бога, чтобы этого не случилось, – искренне сказал он. – Но коль придётся, то заранее меня прости. А можешь не прощать, но всё равно терпи! Иначе нельзя: мне приходилось этим заниматься, и я знаю, что слукавить будет трудно. Будет больно. Может, даже очень больно. Но я постараюсь сделать всё, чтобы не навредить тебе и твоему ребёнку. Поняла? Ты поняла или нет? Ты не должна сдаваться, ни при мне, ни без меня. Ты сейчас – лягушка в крынке со сметаной. («Лягушка-кукушка», – ни к селу ни к городу подумалось ей.) Двигай лапками. Ты должна это выдержать, девочка, потому что у тебя есть хоть какая-то надежда, а у других её не было… У тебя здоровое сердце?
Вопрос застал девушку врасплох.
– Сердце? – неуверенно произнесла она. – Не знаю… Кажется, да. Но у меня мама умерла от сердца.
Золтан покивал:
– Хорошо, что сказала. Я учту.
Она подняла голову.
– Как… – начала она, но спазм сдавил ей горло. Ялка умолкла, но потом переборола себя и договорила до конца: – Как это будет?
– Не сейчас. – Золтан распрямился и шагнул к двери. – Тебе расскажут. И покажут. Это тоже часть… процедуры. Мне же и придётся рассказывать. А пока постарайся не думать об этом.
– О чём мне тогда думать?
Вопрос догнал его уже на пороге. Золтан обернулся, помедлил и указал рукой на её, пока не слишком заметный, но уже округло выпирающий живот.
– Думай о нём, – сказал он. – Ешь свою чечевицу и думай. Теперь у него, может, есть будущее.
И он захлопнул за собою дверь.
Выйдя из лечебницы на свежий воздух, Золтан ощутил, как закружилась голова, и ухватился за дверной косяк. Прикрыл глаза и некоторое время стоял, гулко сглатывая и пережидая дурноту. «Старею, – вновь подумалось ему. – А может, не старею, просто весна. От весеннего воздуха всегда голова кружится».
Он облизал сухие губы и украдкой огляделся – не видел ли кто его приступа. Вроде никто не видел. На душе сделалось муторно и мерзко. Разговор с девушкой напряг его больше, чем ожидалось. Он так и не понял, удалось ли ему растопить в её душе ледок недоверия. Впрочем, это было ничто по сравнению с тем, что он раскрыл своё инкогнито, хотя бы даже перед ней: он был лазутчик, а вокруг был стан врагов (во всяком случае, уж точно не друзей). Пока их тайна была ведома ему и Иоганну, в душе был относительный покой. За Шварца тоже можно не беспокоиться – тот слишком хорошо знал Хагга, чтоб проболтаться. Но теперь в тонкости расклада была посвящена девочка, которая пребывала в отчаянии и никому не верила. Кто мог знать, как повернётся судьба. Правильно он поступил, неправильно – теперь уже не было иной возможности проверить, кроме как дождаться, когда все раскроют карты. А пока оставалось только увеличивать ставку.
Небо темнело. Если не считать цвирканья ласточек, царила тишина. Жгли прошлогодние листья. Сиреневый дым щекотал ноздри. Раздался звон колокола – монахов скликали к вечерне. Пропускать молитву было негоже, и Золтан сделал шаг с крыльца по направлению к церкви.
И тут его схватили за рукав.
Подавив первый и естественный позыв вырваться и надавать нахалу по морде, Золтан придал лицу выражение брезгливого недоумения, обернулся и нос к носу столкнулся с сумасшедшим Смитте. Как здоровяк ухитрился незаметно к нему подобраться, оставалось лишь гадать. Скорее всего, он просто стоял за дверью, дожидаясь, пока кто-нибудь выйдет.
– Кар-кар, – вместо приветствия сказал толстяк, дурацки улыбаясь. – Кар-кар! Ведь ты тоже ворон?
– А, это ты. – Хагг разжал его пальцы и высвободил рукав. – Чего тебе надо?
– Тебя, – последовал ответ. – Он говорит: искал, слышишь? Иска-ал!
– Кто искал?
– Он! Он! – Смитте часто задышал, придвинулся ближе и снова вцепился Золтану в рукав. Ладони его дёргались, челюсть отвисла, лицо, и так лишённое всяческого выражения, сделалось и вовсе тестяное. – Ты знал его? Ты знал… Он возвращается, он скоро будет здесь. Или… не здесь. Но здесь он тоже будет! Да! Потом они: четыре лошади, четыре всадника, четыре возгласа трубы, конь блед, конь рыж и два других коня… Отряд, отряд… Дашь подудеть, когда наступит время, первый ангел? Дашь или не дашь?..
Смитте был умалишённым безобидным, за таким не замечалось буйства и припадков, он мог обихаживать себя самостоятельно, и ему дозволялось гулять по монастырю где вздумается, разве только за ворота его не пускали. Но сейчас явно происходило что-то неладное. Золтан с некоторым беспокойством увидел, что глаза толстяка закатились, лоб сморщился, а изо рта свисает ниточка слюны. Нервенность росла, Хагг заопасался, что сейчас толстяк рухнет в обморок или, ещё чего не хватало, облюёт его. Он поглядел вправо, влево и, к немалому облегчению, увидел, что по дорожке движется Бертольд. Тот шёл с работ, нёс на плече лучковую пилу и очень торопился, даже не глядел по сторонам, а может, нарочно напускал на себя подобный вид в надежде проскользнуть. «Удача!» – подумал Золтан и тотчас рявкнул:
– Бертольд!
Монах аж присел и стал оглядываться, усердно притворяясь, что не замечает их обоих. Хагг замахал рукой:
– Шварц! Подойди сюда.
Брат Бертольд приблизился, опасливо косясь по сторонам. Руки его теребили рясу.
– Я, господин Золтан… меня это… настоятель… А что случилось?
По-прежнему поддерживая Смитте под руку, Хагг поманил монаха пальцем, а когда тот наклонился, жёстко взял его за вырез ворота и притянул к себе.
– Я тебе не Золтан! – прошипел он сквозь зубы. – Меня звать «мастер Людгер», или забыл? – Шварц глотнул и быстро закивал. – То-то же, – смягчился Хагг. – Ну-ка, помоги мне его поддержать.
– А что с ним… э-э… мастер Людгер?
– Да не знаю. Плохо.
Толстяка шатало, как сосну под ветром. Он мычал, тряс головой, клонился набок, лицо его сделалось белым, в уголках рта показалась пена, один глаз закрылся, второе веко дёргал тик, колени дрожали. Золтан взял его за руку – тот выдернул её. Золтан взялся за другую. Шварц отложил пилу, зашёл перехватить с другого бока. Оба уже собрались под руки вести его в лечебницу, как вдруг толстые, похожие на сосиски пальцы Смитте сомкнулись на запястье Золтана, и толстяк отчётливо и громко произнёс:
– Не надо, Хагг… Не надо. Я… сам.
Тупая боль пронзила сердце и ушла. Золтан весь похолодел, будто под ногами внезапно открылся колодец, обернулся и наткнулся на прямой, совершенно осмысленный взгляд, который никак не мог принадлежать сумасшедшему. Черты лица оформились и отвердели, это по-прежнему было лицо Смитте, но теперь оно приобрело другое, не его, какое-то чужое выражение, будто от него осталась – нет, не кожа – гибкая податливая маска, сквозь которую проступили истинные формы. Это было до того нелепо, неправдоподобно, что Золтан застыл соляным столпом, не в силах ни понять, ни осознать, что происходит, чувствуя только ужас и дурноту.
– Святые угодники… – Шварц выпустил руку Смитте и закрестился. Все наставления вылетели у него из головы: – Господин Золтан, что это с ним? Господин Золтан… что… это…
Изменилось, впрочем, не только выражение лица – толстяк стоял уверенно, без колебаний и шатаний, хватка пальцев сделалась тверда. А в следующее мгновенье он усмехнулся кривой и какой-то очень знакомой ухмылкой и… провёл рукой по лысой голове.
– Здравствуй, Золтан, – сказал он, глядя ему в глаза. – Наконец-то я тебя нашёл. – Он перевёл взгляд на монаха: – А, Шварц! Ты тоже здесь?
– Т-ты? – только и смог выдохнуть Хагг, боясь произнести любое имя. – Это… ты?
– Не я, – ответили ему. – Пока не я, но это… тоже способ. Я узнал его… когда сражался с ветром. – С этими словами «Смитте» огляделся. – Где Кукушка? Ты… нашёл её?
В горле его хрипело и булькало, толстяк не говорил слова – выталкивал их, как больной харкоту. Голос и манеру было не узнать, но что-то… что-то…
Хагг сглотнул.
– Нашёл, – сказал он. – Я её нашёл. Она здесь, вот в этом доме. А где ты?
Круглое, одутловатое лицо перекосила судорога.
– Хорошо, – сказал толстяк вместо ответа. – Это хорошо. Мне… трудно его держать, но теперь я знаю… Ах… Никак не вырваться, никак…
Тут он внезапно замер и умолк, уставивишись куда-то за спину обоим. Золтан проследил за его взглядом, но увидел только монастырский двор и виноградник, весь облитый красным заревом заката. Листья на лозинах только-только распустились. Пейзаж являл собой картину мирную и самую обыденную.
Не обращая внимания на вцепившихся в него людей, толстяк подался вперёд и сделал несколько шагов. Движенья навевали жуть, хотелось закричать, такие они были: одержимый двигался рывками, конвульсивно, с остановками и иноходью, вынося вперёд одновременно ногу и плечо. Остановился.
– Так вот… какие они… – проговорил он тихо и едва ли не с благоговением. – Да… Ради этого стоило… умереть…
– Кто «они»? – тупо спросил Золтан, тряхнул его за рукав, так как ответа не последовало, и ещё раз повторил: – Кто «они»?
– Цвета, – последовал ответ. Хагг вздрогнул. Обоим показалось – голос Смитте снова сел. А через миг лицо его задёргалось, он снова начал биться так, что Золтану и Шварцу пришлось повиснуть у толстяка на руках, потом внезапно замер.
– Я… ещё вернусь, – сказал он непослушными губами. И тотчас, словно лопнули невидимые нити, огонёк в его глазах потух, пухлое тело обмякло, лицо обрело прежнее овечье выражение. Перед ними вновь стоял, пуская слюни, полоумный Смитте – оболочка человека с мелкими, купированными мыслями, доставшимися ей в наследство от былого вора и налётчика. И только.
– Улитка-улитка, – тихо и просительно позвал он, глядя Золтану в глаза, – высунь рога…
И положил в рот палец.
– Господи Иисусе… – выдохнул Бертольд и дикими глазами посмотрел на Золтана.
Душила жуть. В глазах у Хагга потемнело, небо пошло колесом; он выпустил замурзанный рукав, рванул завязки ворота и медленно осел на каменные ступени.
К счастью, этого никто не видел, кроме Шварца.
А он был не в счёт.
– Эй, на пристани! Хёг тебя задери… Ты что, спишь, что ли? Эй! Принимай конец!
Старик Корнелис приоткрыл один глаз, приоткрыл второй и в следующий миг едва не сверзился с мостков: к причалу подходил корабль.
У трактира при плотине этаких ладей не видели уже лет десять. Было непонятно, как он пробрался в глубь страны по мелководью, где ходили только баржи-плоскодонки; развалистый, широкий, непохожий на обычные суда, он еле втискивался в узкое пространство старого канала, гнал волну, но шёл красиво, ходко, как лосось на нерест. Нос и корма, устроенные одинаково, позволяли в случае необходимости не разворачиваться в узком русле, а спокойно двигаться обратным ходом. Парус был спущен, мачта убрана, работали только вёсла. Над бортами мерно колыхались головы гребцов, а на носу, одной ногою опираясь на планширь, стоял детина в волосатой куртке, голубом плаще и ухмылялся во весь рот. У него были густые рыжеватые брови, толстая шея и крепкие плечи. Рост он имел исполинский. Длинные, светлые, ничем не покрытые волосы плескались на ветру, борода топорщилась, в синих глазах прыгали чёртики, в руках была канатная петля.
– Пресвятая Матерь Божья… – выдохнул мостовщик и протёр глаза. – Уж не викинги ли?!
Смятение и замешательство его можно было понять. Ещё свежа была память, как соседние датчане, свеи и другие скандинавы разоряли и держали в страхе всю Европу своими опустошительными набегами. Ещё звучали до сих пор в церквах слова молитвы: A furore Normannorum libera nos, o Domine!.. Что правда, то правда – викинги воспринимались как кара Господня, наряду с ураганами, мором и саранчой; северных людей боялись, даже если те ходили с миром и торговлей, и никто не в состоянии был изгнать их или хотя бы остановить грабежи. Непоседливый народ щедрой рукой разбрасывал по свету своих буйных сыновей. Мира с ними добивались дорогой ценой, если добивались вообще. И даже после того, как власть на скандинавских островах перешла в руки христианских королей, ратная доблесть, удаль и бесстрашие ценились ими много выше, чем рачительность и обывательство, а решимость – паче осторожности. Соблюдая в обществе мирские и церковные уставы, большинство из них в душе и в сердце оставались скрытыми язычниками и не боялись ни бога, ни чёрта, ни инквизиции, хотя предпочитали лишний раз не наступать на грабли.
Северяне раздражались легко при малейшей обиде, притом они меньше всего могли сносить несправедливость и не любили подчиняться отношениям, не соответствовавшим их гордому и независимому духу; оттого-то некоторые по удовольствию, другие – по принуждению, как нарушители общественной тишины, не ожидая безопасности и мира на родине, покидали её навсегда и искали убежища в других местах; многие, особенно такие, у которых не было ни дворов, ни какой-либо недвижимости, из страсти к путешествиям охотно уходили в другие страны – посмотреть, подраться и для поселения. В основном пришельцы были викинги, но были среди них и «ландманы» – переселенцы.
А этот вроде был торговец. Говоря иначе – «заключивший договор». Варяг.
– Держи! – тем временем ещё раз крикнул бородатый мореход, и верёвка, развивая кольца, шлёпнулась на дерево причала, аккурат к ногам старого лодочника. С перепугу сунув трубку в рот чашечкой книзу, Корнелис подскочил, схватил канат и заметался по причалу, топоча башмаками. Впрочем, торопиться было некуда: кнорр двигался против теченья, а трактир стоял на левом берегу, поэтому пирс для норвегов оказался справа, и причаливать пришлось со стороны штирборта; был риск поломать рулевое весло. Кормчий дал команду сбавить ход и подводил корабль медленно и осторожно; даже такой старик, как Корнелис, десять раз успел бы завести петлю на старое причальное бревно. Пока он отдувался, вытирал платком вспотевший лоб и стряхивал с груди просыпанный из трубки пепел, на корабле уже бросили грести и начали подтягиваться. Ещё мгновение – и предводитель спрыгнул на мостки, не дожидаясь окончания швартовки.
– Здорово, шляпа! – прогудел он, нагибаясь и заглядывая под широкие поля этой самой шляпы. – Ба! Корнелис, ты, что ли? Чего молчишь? Не узнаёшь меня?
Дед прищурился, заглядывая мореходу в лицо, и наконец произнёс с сомнением и недоверием:
– Господин Олав? Никак вы?
– Ах ты, старая ты брюква! – рассмеялся бородач. – Узнал! А шесть лет не виделись.
– Да уж, – признал Корнелис. Видно было, что он не в своей тарелке. – А говорили, будто вас того… – он сделал пальцами, – сожгли. Или повесили.
– Ха! – усмехнулся варяг. – Сожгли? Меня? Помру, тогда сожгут, а нынче пусть и не пытаются. Как вы тут живёте? Корчма, я смотрю, совсем развалилась. Ладно, хорош трепаться. Алоиза дома? Как она?
– Алоиза… видите ли… мнэ-э… – замялся Корнелис, кусая дёснами мундштук.
– Только не говори мне, что она не дождалась меня и вышла замуж! – Норвег покачал пальцем с показной суровостью, хотя улыбка оставалась прежней. – Я её характер знаю и всё равно не поверю. Ну? Чего стоишь столбом? Я вам подарки привёз, сейчас мои ребята выгрузят, покажи им, куда складывать.
Сказавши так, гость хлопнул старикана по плечу и зашагал через плотину к дому.
– Алоиза! – крикнул он. – Октавия! Я приехал! Алоиза?..
Корнелис остался стоять, глядя ему вслед и шевеля беззубым ртом.
Некоторое время царила тишина, потом началось. Предводитель викингов мелькал то в одном окне, то в другом, домочадцы бегали и голосили, что-то разбивалось, двери хлопали. С чёрного хода выскочил младший сын хозяина пристани, взъерошенный, ушастый, в одном башмаке, выскочил и хромым галопом припустил в деревню – не иначе за подмогой (хотя какая тут могла быть подмога). Наконец всё более-менее утихло, дверь распахнулась и повисла на одной петле, предводитель варягов вышел, дикими глазами обозрел окрестности, увидел Корнелиса и двинулся к нему.
Корабль к этому моменту уже ошвартовался, часть команды спрыгнула на пирс, потопала-поприседала, разминая ноги, и начала сгружать тюки и ящики, но увидала Олава и прервала работу. Разговоры смолкли, воцарилась тишина, только чайки кричали, скользя над землёй и водой. Корнелис попятился, но чья-то рука легла ему на плечо и удержала на месте; он обернулся и встретился взглядом с высоченным рыжим мореходом. Его лицо со шрамом всплыло в памяти мгновенно – этот молчаливый тип всегда сопровождал ярла Олава в его походах. Даже имя вспомнилось – Сигурд.
– Стой, старик, – проговорил он тоном, не допускавшим возражений. – Стой. Наш ярл не сделает вреда. Если ты невиновен, тебе нечего бояться. А если виновен, тем более стой.
Корнелис послушался.
Тем временем варяг подошёл к нему вплотную и остановился, глядя на него глаза в глаза.
– Как это случилось? – отрывисто бросил он, выделяя каждое слово.
– Я… – Корнелис снял и скомкал шляпу. – Я хотел сказать… Не виноватые мы, господин Олав… ни они не виноватые, ни я.
– Как это случилось, я тебя спрашиваю?! – повысил голос мореход. – Отвечай как на духу, иначе я тобой сейчас всю палубу вымою и на мачте повешу просушиться! Клянусь кровью белого Христа, вымою и повешу! Нарочно мачту прикажу поставить! Как случилось, что она умерла?
– Я хотел вам сказать, – проговорил Корнелис, опуская взгляд, – но я боялся. Вы не слушали. Три года как уж, в феврале… Холодно было в тот год, господин Олав, очень холодно. Цыгане не гасили костры, так торопились на юг. Осень стылая, зима… Рожь вздорожала, уголь вздорожал… Вода в канале в сентябре замёрзла, баржи не ходили, лёд волов держал. Выручки не было. Мы многих не уберегли, у меня у самого племянник умер и кузина… и у мельника племянница… и у старого Жана Дааса внук… и сам Жан Даас тоже умер… Мы бедняки, а у бедняков нет выбора, господин Олав, сами знаете – зимой все хотят быть поближе друг к другу. Она много ходила, помогала, но простыла… слегла…
– А девочка? Где девочка?
Старик не ответил.
– Ты что, не слышишь меня? – Варяг ещё приблизился. – Где моя дочь?
Корнелис отвернул лицо.
Олав медленно, со вкусом сгрёб смотрителя причала за грудки мозолистой лапищей и притянул к себе так, что того приподняло на цыпочки. На доски посыпались пуговицы, сукно затрещало и пошло прорехами.
– Я убью тебя, лодочник, если ты не скажешь мне всего, что знаешь! – пригрозил варяг. – Мне сказали, что она пропала. Убежала. Потерялась. И недавно, меньше месяца назад. Это так? Ты это видел? Отвечай, я по глазам вижу, что ты что-то знаешь! Ну?! Это так?
– Так, – наконец признал старик. – Не соврали они: убежала. Они её в приют отдать хотели, а она сбежала. Только я не знаю куда. Был тут господин с мальчишкой, сундуки привёз, очкастый, с бородой. Она в один сундук и забралась, такая егоза. Я не знал, а то бы не позволил: уж вы знаете, как я её любил. Мне канальщики, когда обратно шли, рассказали. Пустите рубаху – больно!
Яльмар Эльдьяурссон, известный недругам как Олав Страшный, разжал пальцы. Старик ухватился за горло и зашёлся судорожным кашлем. Пошатнулся, уцепился за перила. Вытер рот.
Заморский гость молчал.
– Прости, старик, – сказал он наконец. – Прости. В сундук, говоришь, забралась?
Тот кивнул.
Норманн всё медлил.
– Как называлась та баржа? – наконец спросил он.
– «Жанетта». Кажется, «Жанетта».
– Где её найти?
Корнелис помотал головой:
– Не знаю, господин Олав. Я не знаю, правда. Они из Гента и сейчас, наверное, там и стоят, товаром загружаются. А может, они не в Генте, а в Брюгге.
– Так в Генте или в Брюгге?!
– Да кто ж их знает, господин Олав! Там же три канала, из Брюгге: в Гент, в Остенде и в Зебрюгге, хоть считалкой выбирай. Вы парочку недель побудьте здесь, подождите, может, они обратно пойдут, тогда и…
– Некогда нам ждать, – оборвал его варяг, посмотрел на облака и обернулся к кораблю: – Сигурд, Харальд! Загружайте всё обратно. Ульф! Ульф?! Сматывай канат. Отчаливаем!
Он заглянул в кошель, поколебался, сорвал кожаный мешочек вместе со шнурком и сунул его в руку старику.
– На, возьми.
– Благослови вас бог…
– Оставь при себе свою благодарность. Лучше расскажи, как они тут… как они жили.
Корнелис долго смотрел на подарок. Поднял взгляд.
– Почему вы задержались? – с горечью спросил он. – Она ждала. Она вас каждый день ждала. Они вас обе… ждали.
Викинг помрачнел и отвернулся, стиснув зубы.
– Поганые дела, – ответил он. – Я не хочу об этом разговаривать. Мой брат попал в беду: церковные собаки обвинили его в ереси, а король поверил. На него повесили огромный долг, хотели испытать лумхорном. Я был в фактории в Новгороде и узнал об этом слишком поздно. Когда я приехал, Торкель уже был в тюрьме. Я помог ему освободиться, свёл с кем надо счёты, но все сбережения ушли на подкупы. Я заложил даже свой кнорр. Не было никакой возможности выбраться. Хорошо, приятель надоумил – я сыграл у Бурзе на тюльпанных луковицах; два раза выиграл, один раз проиграл, но всё равно остался в прибыли. Только так… Я дважды посылал письма и деньги с верными людьми, а прийти не мог.
Старый мостовщик покачал головой.
– Они ничего не получали, – с горечью сказал он. – Ничего. Должно быть, ваших людей убили гёзы или наёмники. Они вернулись? – Варяг не ответил, и Корнелис покивал головой: – Смута в стране. Смута.
Яльмар топнул, плюнул на воду, сжал кулаки и выругался по-норвежски.
– Ну что за гнусные настали времена! – в сердцах воскликнул он. – Разве Один допустил бы такое? Разве допустил бы?!
Корнелис вздрогнул и перекрестился, но смолчал.
Шли минуты. Великан-северянин не двигался, стоял, о чём-то размышляя. Лица прочих мореходов были хмурыми, движения неторопливы. Все что-то делали. Кто-то проверял весло, другой перешнуровывал сапог, ещё один, худой и долговязый, передвигал по палубе мешки, выравнивая крен. На кнорр уже закатывали последние бочки. Не было ни зубоскальства, ни веселья, никаких «Чего мы ждём?», «Ну скоро ты?» и прочих возгласов, обычных для торговых мореходов. Старик Корнелис поглядел на одного, на другого и ощутил холодок: на кнорре не было команды – была дружина; эти люди в любой момент готовы были взяться за оружие.
Кружили чайки. О сваи билась мелкая волна, колебля зелёные бороды водорослей. Пахло гнилью и холодной водой. Солнечное небо помаленьку затягивали облака. Темнело. На пристани оставались ещё пара штук сукна, мешки с углём, корзины с неизвестным содержимым и прочая разнотоварная мелочь.
– Оставьте их, – махнул рукою Яльмар. – Пусть эти заберут себе. Корнелис, возьми сукна – сошьёшь себе новый кафтан взамен этого гнилья.
– Благодарствую. – Его обветреная старческая рука со вздувшимися венами всё пыталась запахнуть разорванный ворот. – А вы, стало быть…
– Алоизу… где похоронили?
– Здесь. На кладбище, у церкви.
– Ты покажешь мне её могилу?
Корнелис кивнул:
– Покажу.
Паук пошевелил жвалами и приблизился. Оказывается, это довольно страшное зрелище, когда паук идёт к тебе и шевелит серпами челюстей, с которых капает зеленоватая слюна. Просто в обыденной жизни люди этого не видят, ибо слишком велика разница в размерах. А был бы тот паук величиной, например, с собаку или с крупную овцу, это увидал бы каждый. Увидал и испугался. До икоты, до одури, до мокрых штанов. А может, даже до смерти.
Этот паук как раз таким и был.
Травник проглотил слюну, переменил стойку, оступил назад. Рукоять меча скользила от пота. Не отрывая взгляда от противника, Жуга вытер о штаны сперва одну ладонь, потом другую, перехватил меч поудобнее и стал ждать.
Когтистые мохнатые ноги царапнули пол. В движении этом не было ни злобы, ни агрессии, лишь воля и сноровка опытного хищника. Очень опытного. Чёрные бусинки глаз смотрели на добычу, и в каждом при желании травник мог разглядеть своё отражение. Желания, правда, не было. Коричнево-серая, в белёсых крапинах, шкура твари оставалась неподвижной. Жуга всё время задавался вопросом, как паук дышит, если ни брюшко, ни грудь, ни голова почти не движутся… Яд и пламя, нельзя отвлекаться! Но разве он виноват, что даже в такую минуту любопытство испытателя в нём берёт верх над рефлексами бойца?..
Меч, принесённый Телли, был тяжеловат – Жуга к такому не привык, но выбирать не приходилось. Паук тем временем шагнул туда-сюда, подался вбок и вдруг, на первый взгляд расслабленно, на деле – быстро-быстро, ринулся в атаку. Вскинул передние ноги, ударил, промахнулся и вхолостую щёлкнул жвалами. Травник стиснул зубы, затанцевал, оберегая ноги, и заработал мечом. Места для отступления не было – они и так играли в кошки-мышки больше десяти минут: сначала он заманивал чудовище туда, где на восьми ногах было не развернуться, потом паук воспользовался этим и сам оттеснил человека в угол. Теперь брала своё усталость.
Панцирь на паучьих лапах очень прочный. Лезвие скользило и вреда не причиняло, но Жуга сумел отбить атаку и получил некоторый простор для манёвра. Паук развернулся, словно на шарнирах, зашипел и снова двинулся вперёд.
Чем же он шипит? Или это задние лапы волочатся по полу? Аристотель писал, что у паука нет сердца как такового, а есть лишь несколько сердечных сумок, из коих одна главная, а несколько – второстепенные, и расположены они не как у человека или зверя, в левой стороне груди, а на спине, вернее, сверху, под брюшком, там, где обыкновенный крестовик несёт свой крест… Впрочем, тот же Аристотель написал, что у мухи восемь ног, и большинство учёных мужей до сей поры не подвергают это утверждение сомнению. Хотя любой мальчишка, который умеет считать…
Яд и пламя!
Лапы ударили. Травник едва успел увернуться. В любом случае поздно гадать, прав великий грек или не прав – выбора не остаётся. К тому же в прошлые разы этот приём вполне срабатывал, хотя у травника ни разу не было возможности проверить, в сердце он попал или не в сердце…
Яд и пламя, ну почему эльфы так ненавидели пауков?!
Финт, вольт, удар… опять удар… отбивка, выпад, два шага вперёд… Рискованно, но по-другому не получится (во всяком случае, пока не получалось). Чёрные челюсти клацнули в двух дюймах от лодыжки травника, Жуга подпрыгнул, закрутил мечом, ударил вниз и чуть вперёд: отчасти чтобы удержать равновесие, отчасти надеясь зацепить противнику глаза. Сработало. Меч самым кончиком царапнул чёрную лаковую бусину, паук сдал влево и зашарил лапами, на краткое мгновенье потеряв врага из виду. Этого хватило, чтобы запрыгнуть ему на спину, перехватить меч и два раза вонзить его в узор на брюшке. Оба раза – глубоко, как только позволили клинок и рукоять: иначе не достанет.
Паук задёргался, загарцевал, внезапно развернулся и припустил вдоль стен, отчаянно работая лапами. Разрезы закипели белым. Преодолевая отвращение, Жуга вонзил меч в третий раз, оставил его в ране и обеими руками вцепился в основания паучьих задних ног. Сейчас главным было просто удержаться, не попасть под эти ядовитые серпы… каких-то полминуты… может быть, минуту… или две…
Вскоре всё было кончено. Травник разжал сведённые судорогой пальцы, слез, с усилием выдернул меч и на всякий случай отступил. Голова была пустой и тяжёлой. Как всегда, остался только слабый интерес – что было бы, случись ему не победить, а проиграть?
Руки подрагивали. Болели плечи и колено. Травник грустно усмехнулся: «Сдаю».
Некоторое время мёртвая туша паука лежала неподвижно, подобрав суставчатые ноги и бессмысленно таращась в потолок глазами и глазками, потом воздух вокруг неё задвигался, как в жаркий день над раскалённым камнем, подёрнулся неровной рябью, тело начало бледнеть и вдруг… исчезло. Испарилось. Жуга невольно моргнул – глаз всякий раз не успевал поймать мгновение, когда поверженный противник растворялся в воздухе, и веки дёргались непроизвольно, словно где-то рядом молот кузнеца ударял в наковальню. Вот только что на полу лежало растопыренное тело. Миг – и его уже нет. Только слизь, зазубринки на лезвии и долгие, глубокие царапины в полу, да тело ноет от ушибов и усталости.
А ещё через мгновение мерцание стен погасло, и в дальней от травника стене возник дверной проём. Комната вновь стала тем, чем была – большим несимметричным залом с пятью углами разных величин, со стенами необработанного дерева, с единственным входом и выходом. Вот этим самым.
«Тренировка» закончилась.