Как остановить время Хейг Мэтт
Matt Haig
HOW TO STOP TIME
Copyright © Matt Haig, 2017
Published in the Russian language by arrangement with
Canongate Books and The Van Lear Agency
Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd, 2018
Publisher and Editor-in-Chief Alexander Andryushchenko
© Matt Haig, 2017
© Sindbad Publishers Ltd, 2018
© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2019
Посвящается Андреа
Я часто вспоминаю наставление, которое больше ста лет назад услышал от Хендрика в его нью-йоркской квартире.
– Первое правило – не влюбляться, – начал он. – Есть и другие, но это – главное. Не влюбляться. Не любить. Не мечтать о любви. Придерживайся этого правила, и с тобой все будет в порядке.
Сквозь завитки дыма от его сигары я вглядывался в поваленные ураганом деревья в Центральном парке.
– Сомневаюсь, что смогу когда-нибудь снова полюбить, – произнес я.
Хендрик улыбнулся улыбкой дьявола, за которого вполне сошел бы.
– Вот и хорошо. Тебе, конечно, не запрещается любить еду, музыку, шампанское и редкие в октябре солнечные дни. Можешь любить красоту водопадов и запах старинных книг, но любить женщин – запрещается. Ты меня слышишь? Не привязывайся к людям и старайся поменьше сочувствовать новым знакомым. Иначе пеняй на себя…
Часть первая
Жизнь среди однодневок
Я стар.
Это первое, что я должен вам сказать. Чему вы вряд ли поверите. Увидев меня, вы решите, что мне около сорока, и сильно ошибетесь.
Я стар, как бывают старыми деревья, молюски-венерки либо картины эпохи Ренессанса.
Поясню: я родился более четырехсот лет назад, третьего марта 1581 года, в спальне моих родителей, на третьем этаже небольшого французского замка, который был моим домом. День стоял не по сезону теплый, и моя мать попросила кормилицу отворить все окна.
– Господь тебе улыбнулся, – сказала мать. Думаю, что добавила при этом: – Если он все же существует.
С тех пор ее улыбка навсегда сменилась нахмуренными бровями.
Моя мать умерла очень давно. А я вот не умер.
Видите ли, организм мой пребывает в весьма своеобразном состоянии.
Довольно долго я думал, что это недуг, но недуг – слово не совсем точное. Недуг предполагает плохое самочувствие и постепенное угасание. Я предпочитаю говорить об особом состоянии. Редком, но не уникальном. О котором не известно никому, кроме тех, кто в нем пребывает.
О нем не пишут в серьезных научных журналах. Нет у него и официального медицинского названия. Один из признанных медицинских авторитетов впервые, еще в 1890-е, предложил термин anageria[1], но по причинам, о которых будет сказано ниже, он так и не получил широкого распространения.
Состояние это развивается в переходном возрасте. В общем-то ничего особенного при этом не происходит. Вначале «страдалец» даже не замечает, что с ним что-то не так. В конце концов, проснувшись поутру, человек видит в зеркале то же лицо, что видел накануне. Изо дня в день, из недели в неделю, даже из месяца в месяц человек не меняется разительным образом.
Но по прошествии времени, в дни рождения и другие знаменательные даты, окружающие начинают замечать в нем полное отсутствие признаков взросления.
На самом деле такой человек вовсе не перестает стареть. Он стареет, как и все прочие. Только гораздо медленнее. Скорость старения среди подверженных анагерии может незначительно колебаться, но в основном составляет 1:15. Некоторые стареют на год за тринадцать или четырнадцать лет, я – скорее за пятнадцать.
Стало быть, мы не бессмертны. Наш разум и тело не перестают развиваться. Однако согласно последним – постоянно пересматриваемым – научным данным, наши возрастные изменения, включая деградацию тканей на молекулярном уровне, нарушение межклеточных взаимодействий, клеточные и молекулярные мутации (в том числе, что особенно важно, в ядерной ДНК), – происходят в другие временные интервалы.
Мои волосы поседеют. Возможно, я облысею. Не исключены артрит и старческая глухота. Может развиться возрастная дальнозоркость. Со временем я стану терять мышечную массу и подвижность.
Одно из возможных проявлений анагерии заключается в укреплении иммунной системы, которая будет защищать вас от многих (но не от всех) вирусных и бактериальных инфекций; но постепенно это свойство сходит на нет. Не хочу утомлять вас научными выкладками, но суть в том, что в лучшие годы наш костный мозг производит больше кроветворных стволовых клеток – из которых образуются лейкоциты, – однако важно отметить, что это не спасает нас от травм и неправильного питания, да и длится этот период недолго.
Так что не считайте меня этаким сексуальным вампиром, навечно зависшим на пике половой зрелости. Должен, впрочем, сказать, что поневоле почувствуешь себя едва ли не бессмертным героем, если, судя по изменениям твоей внешности, между смертью Наполеона и высадкой первого человека на Луну прошло не больше десяти лет.
Окружающие ничего о нас не знают, в частности потому, что большинство людей не готово поверить, что такое возможно.
Как правило, люди попросту отказываются принимать то, что не укладывается в рамки их мировосприятия. Конечно, вы запросто можете сказать: «Мне четыреста тридцать девять лет», но в ответ, скорее всего, услышите: «Ты в своем уме?» Или: «Значит, ты давно помер?»
Люди не знают о нас и по другой причине – мы находимся под защитой. Существует нечто вроде организации. Любой, кто откроет наш секрет и поверит в него, рискует существенно уменьшить срок своей и без того недолгой жизни. То есть опасность исходит не только от обычных людей.
Она также идет изнутри.
Шри-Ланка, три недели назад
Чандрика Сеневиратне лежала в тени дерева, метрах в ста позади храма. Муравьи ползали по ее морщинистому лицу. Глаза ее были закрыты. Услышав шорох в пышной кроне, я поднял голову и поймал пристальный взгляд обезьянки.
Я попросил рикшу отвезти меня к храму, где обитают обезьянки: мне хотелось понаблюдать за ними. Он сообщил, что эти красно-коричневые обезьяны с практически безволосыми мордами называются rilewa.
– Они под угрозой вымирания, – сказал рикша. – Их осталось совсем немного. Тут они и живут.
Обезьянка метнулась прочь. И исчезла в листве.
Я потрогал руку женщины. Холодная. Наверно, пролежала тут, никем не замеченная, около суток. Не выпуская ее руки, я почувствовал, что плачу. Трудно было разобраться в собственных чувствах. Меня захлестнула волна сожаления, облегчения, скорби и страха. Жаль, что Чандрика уже не ответит на мои вопросы. Но какое счастье, что мне не надо ее убивать! Я знал, что она при смерти.
Чувство облегчения сменилось чем-то другим. Возможно, виной тому был стресс, возможно, жара, а быть может, съеденные мной на завтрак местные блины с яйцом, но меня вырвало. И именно в тот момент мне стало ясно: я больше не могу этим заниматься.
В храме не было телефона, так что я вернулся в свой номер в отеле в старом форте Галле и забрался под москитный полог; истекая липким потом, уставился на совершенно бесполезный вялый вентилятор на потолке и наконец позвонил Хендрику.
– Ты сделал что положено? – спросил он.
– Да, – ответил я. Это была полуправда. Ведь все кончилось так, как он хотел. – Она умерла.
Затем я задал вопрос, который задавал всегда:
– Ты нашел ее?
– Нет, – как всегда, сказал он. – Мы ее не нашли. Пока не нашли.
Пока. Это слово может держать вас в капкане десятилетиями. Но я обрел новую уверенность.
– Хендрик, пожалуйста, хватит. Я хочу жить обычной жизнью. Я больше не хочу этим заниматься.
Он устало вздохнул.
– Нам надо встретиться. Очень уж давно мы не виделись.
Лос-Анджелес, две недели назад
Хендрик приехал в Лос-Анджелес. Он не жил здесь с 1920-х годов и решил, что может вернуться без опаски, поскольку никого из тех, кто мог бы его помнить, уже не осталось в живых. В Брентвуде у него был большой дом, служивший штаб-квартирой Обществу «Альбатрос». Брентвуд идеально подходил Хендрику. Благоухающая геранью территория, большие виллы, спрятанные от посторонних глаз за высокими оградами, стенами или живыми изгородями, на улицах ни единого пешехода; даже деревья, как все здесь, казались идеальными, чуть ли не стерильными.
Я был слегка потрясен, когда увидел Хендрика; он сидел в шезлонге возле большого бассейна, с ноутбуком на коленях. Обычно Хендрик внешне не менялся, но тут изменения бросались в глаза. Он помолодел. Он был по-прежнему стар и явно страдал подагрой, но выглядел, пожалуй, лучше, чем в последние сто лет.
– Привет, Хендрик, – поздоровался я. – Отлично выглядишь.
Он молча кивнул, давая понять, что ничего нового не услышал, и добавил:
– Ботокс. И подтяжка бровей.
Он вовсе не шутил. В этой новой жизни он был вышедшим на пенсию пластическим хирургом. По легенде, оставив практику, он переехал из Майами в Лос-Анджелес, чтобы избежать ненужных расспросов про бывших клиентов из числа местных жителей. Здесь его звали Гарри Сильвермен. («Сильвермен. Как тебе имечко? Прямо как у престарелого супергероя. Отчасти так оно и есть».)
Я уселся на свободный шезлонг. Появилась Роузелла, его горничная, неся на подносе два бокала с коктейлем цвета заходящего солнца. Я взглянул на руки Хендрика. Руки старика. Пигментные пятна, обвисшая кожа и сине-фиолетовые вены. Лицу ложь дается легче, чем рукам.
– Облепиховый. Рехнуться можно. На вкус полное дерьмо. Попробуй!
Хендрик удивительным образом никогда не отставал от времени. Это, мне кажется, ему удавалось всегда. Во всяком случае, с 1890-х годов. И даже, наверное, сотни лет назад, когда он торговал тюльпанами. Чудеса. Он был старше любого из нас и при этом всегда чуял дух времени.
– Фишка в том, – изрек он, – что в Калифорнии единственный способ выглядеть с течением времени старше, – это выглядеть моложе. Если после сорока ты на вид не молодеешь, окружающие заподозрят неладное.
Он рассказал, что пару лет прожил в Санта-Барбаре, а потом это ему наскучило.
– Санта-Барбара – местечко приятное. Прямо рай, только машин больше. Но в раю никогда ничего не происходит. Я жил в доме на холме. Каждый вечер пил местные вина. Но потихоньку сходил с ума, начались панические атаки. Я более семисот лет прожил без единого приступа. Видел войны и революции. Хоть бы что. Но стоило осесть в Санта-Барбаре на своей комфортабельной вилле, и я стал просыпаться среди ночи от жуткого сердцебиения: казалось, меня загнали в ловушку. Лос-Анджелес – дело другое. Лос-Анджелес сразу меня успокоил, можешь мне поверить…
– Чувство покоя. Должно быть, приятное чувство.
Некоторое время он смотрел на меня изучающе, как на произведение искусства, исполненное глубокого смысла.
– В чем дело, Том? Соскучился?
– Пожалуй, да, соскучился.
– Так что с тобой? Неужто в Исландии было плохо? Я прожил в Исландии восемь лет, до того как меня ненадолго направили на Шри-Ланку.
– Очень одиноко.
– Но мне казалось, после Торонто ты сам искал уединения. Ты еще говорил тогда, что подлинное одиночество испытываешь только в толпе. И вообще, такие уж мы, Том. Одиночки.
Я сделал глубокий вдох, словно хотел нырнуть и проплыть под следующей фразой.
– Я больше не хочу так жить. С меня хватит.
Особой реакции не последовало. Он и глазом не моргнул. Я рассматривал его узловатые кисти с опухшими суставами.
– Никаких «хватит», Том. Ты сам это знаешь. Ты же альбатрос. Не однодневка какая-то. Ты – альбатрос.
Альбатросов он вспомнил не случайно: в прежние времена эти птицы считались редкостными долгожителями. На самом деле они живут около шестидесяти лет, гораздо меньше, чем, например, гренландские акулы: отдельные особи доживают до четырехсот лет. Или чем венерка Мин, получившая от ученых свое имя благодаря тому, что родилась более пятисот лет назад, в эпоху династии Мин. Словом, мы – альбатросы. Или, для краткости, альбы. А всех остальных людей на Земле пренебрежительно называем однодневками, в честь водных насекомых, чей жизненный цикл составляет один день, а у некоторых подвидов – пять минут.
Итак, обычных людей Хендрик именовал однодневками. Я же чем дальше, тем больше находил подобную терминологию, с которой успел свыкнуться, крайне нелепой.
Альбатросы… Однодневки… Абсурд!
При всем своем уме и несмотря на преклонный возраст, Хендрик был глубоко инфантилен. Сущее дитя. Невероятно древнее дитя.
Поэтому знакомство с другими альбатросами наводило на меня тоску. Становилось ясно, что никакие мы не особенные. И не супергерои. Просто старые. Поэтому в случае индивидов вроде Хендрика не имело особого значения, сколько лет, десятилетий или даже столетий они прожили: вырваться за рамки параметров собственной личности не удавалось никому. Масштабы времени и пространства тут ни при чем. От себя не убежишь.
– Откровенно говоря, я считаю, это просто неучтиво, – сказал он. – После всего, что я для тебя сделал.
– Я очень ценю то, что ты для меня сделал… – сказал я и в замешательстве смолк. А что конкретно он для меня сделал? Своих обещаний он так и не выполнил.
– Ты хоть представляешь себе, Том, что такое современный мир? Он, Том, совсем другой… Теперь нельзя просто куда-то переехать и внести свое имя в приходскую книгу. Ты хоть знаешь, сколько мне приходилось платить, чтобы ты и все остальные были в безопасности?
– Ну, так я сэкономлю тебе часть денег.
– Я никогда от тебя не скрывал: это дорога с односторонним движением…
– А я никогда не просил отправлять меня по этой дороге.
Он через соломинку потянул смузи и поморщился: невкусно.
– Но такова жизнь, неужели не понятно? Послушай, мальчик…
– На мальчика я вряд ли тяну.
– Ты сам сделал выбор. Ты же сам просил о встрече с доктором Хатчинсоном…
– Никогда не попросил бы, знай я, что с ним случится.
Поболтав соломинкой в стакане, Хендрик поставил его на столик подле кресла: пора было принимать глюкозамин от артрита.
– Тогда придется организовать твое убийство. – Он разразился особым каркающим хохотом, давая понять, что пошутил. Но он не шутил. Какое там. – Готов заключить сделку, своего рода компромисс. Я дам тебе возможность жить той жизнью, какой ты пожелаешь, – но, как всегда, каждые восемь лет буду тебе звонить, а перед тем, как ты выберешь свое новое обличье, попрошу тебя кое-что сделать.
Разумеется, я и раньше все это уже слышал. Хотя выражение «жить той жизнью, какой ты пожелаешь» нельзя было понимать буквально. Он всегда предлагал мне на выбор штук пять вариантов. Да и мой ответ он слышал не впервые.
– Новости о ней есть? – Я задавал этот вопрос уже сотни раз, но никогда еще он не звучал так жалобно, так безнадежно.
Он уставился в свой бокал.
– Нет.
Я подметил, что в этот раз он ответил чуть быстрее обычного.
– Хендрик?
– Нет. Нового ничего. Зато, представляешь, мы находим необычайно много новых людей, причем все чаще. В прошлом году больше семидесяти. Помнишь, как это было, когда мы только начали поиски? В удачный год человек пять. Если ты все еще хочешь ее разыскать, уходить сейчас было бы безумием.
Я услышал легкий всплеск в бассейне. Поднялся и подошел к бортику. И увидел отчаянно барахтавшуюся мышку: ее затягивало в водяной фильтр. Опустившись на колени, я выудил ее из бассейна. Она юркнула в идеально подстриженную траву газона.
Выбора у меня не было, и Хендрик прекрасно это понимал. Живым от него не уйти. Да и будь такая возможность, проще все же остаться. Так было спокойнее – как со страховым полисом.
– Любую жизнь, какую пожелаю?
– Любую, какую пожелаешь.
Я почти не сомневался, что верный себе Хендрик решит, что я потребую что-то из ряда вон выходящее и безумно дорогое. Вроде жизни на яхте у Амальфитанского побережья или в пентхаусе в Дубаи. Но я еще прежде обдумал все варианты и знал, что мне нужно.
– Хочу вернуться в Лондон.
– Лондон? Но ее там может и не быть, это ты понимаешь?
– Понимаю. Просто хочу туда вернуться. Чтобы снова почувствовать себя дома. Хочу быть учителем. Учителем истории.
Он засмеялся:
– Учителем истории. Что, в старшей школе?
– В Англии говорят «в средней школе». Да, учителем истории в старших классах школы. По-моему, это достойное занятие.
Хендрик улыбнулся и бросил на меня чуть смущенный взгляд, будто я предпочел лобстеру цыпленка.
– Отлично. Так. Осталось уточнить кое-какие детали…
Хендрик продолжал говорить, а я следил за мышью: она пролезла под живой изгородью и растворилась в сумерках – на свободе.
Лондон, настоящее время
Лондон. Первая неделя моей новой жизни.
Кабинет директора в школе Окфилда.
Стараюсь выглядеть обычным, что дается мне все труднее. Прошлое стремится вырваться наружу.
Нет.
Уже вырвалось. Прошлое всегда здесь. В кабинете пахнет растворимым кофе, дезинфекцией и синтетическим ковром, зато висит бумажный портрет Шекспира.
Где только его не увидишь. Высокий, с залысинами, лоб, бледная кожа, пустые глаза наркомана. Ни капли не похож на настоящего Шекспира.
Я снова перевел взгляд на директора, Дафну Белло. В ушах оранжевые обручи серег. В черной гриве поблескивают редкие седые волоски. Она улыбнулась мне задумчивой улыбкой. На такую улыбку способны лишь те, кто перешагнул сорокалетний рубеж. В ней есть и грусть, и вызов, и легкая усмешка.
– Я работаю здесь очень давно.
– В самом деле? – отозвался я.
Где-то вдалеке затих вой полицейской сирены.
– Время… – обронила она. – Странная это штука, верно?
Изящно придерживая за краешек бумажный стакан с кофе, она поставила его рядом с компьютером.
– Страннее некуда, – согласился я.
Дафна мне нравилась. И это собеседование тоже. Я был рад вновь оказаться здесь, в Лондоне, в районе Тауэр-Хамлетс, на собеседовании с целью получить заурядную работу. До чего здорово хоть раз почувствовать себя заурядным.
– Я преподаю уже тридцать лет. Здесь – два года. Как подумаешь – тоска берет. Так давно!.. Вот какая я старуха… – Она вздохнула и улыбнулась.
Мне всегда смешно слышать подобное.
– Глядя на вас, не верится, – принято говорить в таких случаях, что я и сделал.
– Вы просто прелесть! Вам – зачет! – Она залилась смехом, повысив голос по меньшей мере на две октавы.
Ее смех представился мне невидимой экзотической птицей откуда-то с Сент-Люсии (где родился ее отец), улетающей прочь, в серое небо за окном.
– Вот бы стать молодой, как вы, – посмеиваясь, сказала она.
– Сорок один – не совсем юный возраст, – возразил я, напирая на абсурдное число. Сорок один. Сорок один. Вот сколько мне лет.
– Вы прекрасно выглядите.
– На днях вернулся из отпуска. Может, поэтому…
– Были в приятном месте?
– На Шри-Ланке. Да, было неплохо. Кормил черепах прямо в море…
– Черепах?
– Да.
Я посмотрел в окно: женщина вела на игровую площадку стайку облаченных в школьную форму детей. Женщина остановилась и повернулась к детям. Мне стало видно ее лицо, хотя я не слышал, что она говорит. Она была в очках, джинсах и длинной шерстяной кофте, полы которой раздувал ветер; волосы заложены за уши. Один из учеников что-то сказал, и она засмеялась. От смеха ее лицо просветлело, на миг меня очаровав.
Проследив направление моего взгляда, Дафна, к моему смущению, сказала:
– Это Камилла, наша учительница французского. Прекрасный педагог. Дети ее обожают. Она постоянно проводит уроки на свежем воздухе. Такая у нас школа.
– Я вижу, вы тут добились замечательных успехов, – восхитился я, намереваясь вернуть разговор в прежнее русло.
– Я стараюсь. Мы все стараемся. Хотя порой ошибки неизбежны. Только это меня в вашем случае и смущает. Рекомендации у вас выше всяческих похвал. Мне их тщательно проверили…
У меня камень с души свалился. Не потому, что она затеяла проверку, а потому, что нашелся кто-то, ответивший на звонок или электронное письмо.
– …У нас здесь не загородная общеобразовательная школа в Суффолке. Это Лондон. Это Тауэр-Хамлетс.
– Дети всюду дети.
– Дети-то прекрасные. Но здесь другое окружение. У них нет таких возможностей. А вы, как я понимаю, вели относительно безмятежную жизнь, – это-то меня и беспокоит.
– Вы бы удивились…
– Большинство наших учеников тратит силы на борьбу с сегодняшними трудностями, им не до прошлого. Их волнует только суровая реальность. Заинтересовать их – вот главная задача. Как вы оживите историю?
Самый простой в мире вопрос.
– История не нуждается в оживлении. История уже жива. Мы сами история. История – это не политики и не короли с королевами. История – это каждый человек. Мир вокруг нас. В том числе этот стаканчик кофе. Всю историю капитализма, империализма и рабства можно изложить, всего лишь рассказав о кофе. Подумать страшно, сколько крови и страданий потребовалось для того, чтобы мы могли, сидя здесь, потягивать кофе из картонного стаканчика.
– Мне что-то расхотелось пить кофе…
– О, прошу прощения. Но суть в том, что история повсюду. Людям необходимо это осознать. Чтобы понять, какое место они занимают в мире.
– Верно.
– История – это люди. Все любят историю.
Наклонив голову и подняв брови, Дафна посмотрела на меня с сомнением:
– И вы в это верите?
Я слегка кивнул:
– Она просто заставляет их убедиться: все, что они говорят, делают и видят, есть результат того, что произошло раньше. Благодаря Шекспиру. Благодаря каждому человеку, когда-либо жившему на свете.
Я снова посмотрел в окно. С третьего этажа открывался прекрасный вид, который не портила даже серая лондонская морось. Я увидел здание Георгианской эпохи, мимо которого ходил много раз.
– В том здании, вон там, видите? – с множеством дымовых труб на крыше – раньше был сумасшедший дом. А там, – я указал на другое кирпичное строение, пониже, – располагалась скотобойня. Там собирали старые кости и делали из них фарфор. Если бы двести лет назад мы проходили мимо, то слева до нас доносились бы вопли людей, объявленных обществом безумцами, а справа – рев скотины, ведомой на убой…
Если, если, если.
Я указал пальцем на крытые шифером плоские крыши к востоку от нас.
– А вон там, в булочной на Олд-Форд-роуд, собирались под предводительством Сильвии Панкхёрст суфражистки Восточного Лондона. Неподалеку от старой спичечной фабрики висел их огромный плакат с намалеванным золотой краской призывом «ГОЛОСУЙТЕ ЗА ЖЕНЩИН!». Не заметить его было просто невозможно.
Дафна сделала в блокноте какую-то пометку.
– Вы, я вижу, еще и музыкант. Играете на гитаре, фортепиано и даже на скрипке.
А также на лютне, – добавил я про себя. – И на мандолине. И на кифаре. И на жестяной дудочке.
– Да.
– Мартин сгорит со стыда.
– Мартин?
– Наш учитель музыки. Безнадежен. Абсолютно безнадежен. Еле-еле бренчит на треугольнике. При этом воображает себя рок-звездой. Бедняга.
– Просто я люблю музыку. Обожаю играть. Но учить музыке очень трудно. Мне всегда было трудно даже рассуждать о музыке.
– В отличие от истории?
– В отличие от истории.
– И, судя по всему, вы в курсе современных образовательных программ.
– Да, – с легкостью соврал я. – Само собой.
– И при этом вы еще так молоды.
Я пожал плечами и придал лицу подобающее выражение.
– Мне пятьдесят шесть. Поверьте, человек в сорок один год для меня юнец.
В сорок один вы юнец.
В восемьдесят восемь вы молоды.
В сто тридцать вы по-прежнему молоды.
– Ну, я скорее престарелый сорокаоднолетний…
Она улыбнулась. Щелкнула кнопкой авторучки. Снова щелкнула. Каждый щелчок – одно мгновение. Щелчок, пауза, второй щелчок. Чем дольше живешь, тем труднее ухватывать каждое крошечное мгновение. Чтобы жить не в прошлом и не в будущем. Чтобы пребывать в настоящем. Вечность, говорила Эмили Дикинсон, состоит из совокупности бесчисленных мгновений настоящего. Но как удержаться в текущем миге? Как не дать призракам всех прочих мгновений проникнуть в него? Короче, как вообще жить?
Мысли у меня разбегались.
Со мной это происходило все чаще. Я и раньше про такое слыхал. Другие альбы об этом толковали. Когда перевалишь за половину отпущенного тебе срока, тебя переполняют мысли, распирают воспоминания. Появляется головная боль. Сегодня было еще терпимо, но забыть о себе боль не давала.
Я постарался сосредоточиться. Удержать момент настоящего, в котором всего несколько секунд назад я наслаждался процессом собеседования. Наслаждался ощущением относительной обыкновенности происходящего. Или ее иллюзией.
Никакой обыкновенности в природе не существует. По крайней мере, для меня.
Надо собраться. Я посмотрел на Дафну: она качала головой, негромко посмеиваясь каким-то своим мыслям. Не слишком веселым, если судить по ее остановившемуся взгляду.
– Что ж, Том, должна сказать, что вы и ваше заявление произвели на меня очень благоприятное впечатление.