Дом последней надежды Демина Карина
Комната.
Небольшая.
Мебель… а вот мебели почти нет. Пол застлан плетеными циновками. Пара ширм. Рисунки на рисовой бумаге… Откуда я знаю, что на рисовой? А вот знаю, и все. Это моя матушка увлекалась, а у меня таланта не хватало.
И усидчивости.
Искусство ти-куэй, рисунка одной линией, требует терпения и сосредоточенности, а я же, Иоко из рода Танцующей цапли, всегда была удручающе непоседлива.
Не отвлекаться.
Подставка с драконом.
Меховые одеяла, от которых пованивало, и чистили их, выходит, давненько. Пара деревянных башмаков у двери… и сама-то дверь отнюдь не из дерева сделана, как и внутренние стены. Бумажные? Пусть и зачарованная бумага, но все-таки…
Безумие.
Где я оказалась?
– Зеркало, – велела я, и девочка – надо-таки узнать ее имя – послушно метнулась к плоскому длинному сундуку, который я сперва и не заметила. Она откинула крышку и вытащила длинный футляр, который с поклоном протянула мне.
Зеркало было прямоугольным.
На витой кованой ручке, изображавшей двух танцующих цапель, на раме его переливались алым полированные камни.
– Госпожа, – голосок девочки дрогнул. – Исиго уверяет, что вы выздоровеете и ваша красота к вам вернется.
Она из рода зверошкурых, и отец ее входил в сотню, что охраняла самого наместника. Так, во всяком случае, утверждала потаскушка, приведшая девчонку в дом. И попросила за нее недорого, всего-то три серебряных.
У меня в тот день было хорошее настроение, да и служанка нужна была. Я слышала, что зверошкурые выносливы и почти не нуждаются во сне, что же касается натуры их, то оно и к лучшему.
Зверям несвойственно притворство.
А почтительности я ее научу… научила.
Но как ее зовут?
Позже.
Мое лицо… я ведь была красавицей, славная Иоко, единственная наследница золотых дел мастера, последний цветок на древе рода.
Ах, какие на меня возлагали надежды!
И смерть отца нисколько не изменила матушкиных планов. Она сама готовила меня к первому выходу. Покрывала лицо рисовой пудрой тончайшего помола, подводила глаза черной краской, чтобы казались они больше и выразительней.
Рисовала губы алым.
Она обернула мои бедра шелком с вытканными на нем цаплями, символом нашего рода, а после помогла облачиться в праздничный наряд из алой материи…
На меня смотрела женщина.
Еще не старая, но уже не юная. Она была, пожалуй, по местным меркам и хороша, но я коснулась пухлых губ. Мультяшное какое-то личико с остреньким подбородочком, со скулами высокими… а глаза те же узкие, восточного разреза, только цвет ярко-голубой, неестественный.
– Не стоит переживать. – Мне опять поднесли чашу с отваром. – Вот увидите, все будет хорошо…
Отвар был горек.
И от этой горечи слезы из глаз хлынули.
От горечи, и только.
Я видела сны.
Сны о чужой жизни, такие яркие, такие настоящие.
Круглые зонтики из все той же рисовой бумаги, расписанные змеями и лотосами. Узкая дорожка, что вилась у подножия огромных деревьев, и кроны их, переплетенные друг с другом.
Нежные бело-розовые цветы.
Ветер, что срывал лепестки, укладывая их мне под ноги.
Не мне, но прекрасной Иоко из рода Цапли…
Круглый камень, что чешуя невиданного зверя. И деревянные подошвы башмаков стучат по нему, выбивая собственную музыку.
Я иду.
И матушка держится чуть позади.
Она примерила черное томэсоде[1], которое украшено пятью гербами-камон, а ниже пояса расшито мельничными колесами и черепахами, подвязав его желтым поясом. Она спрятала волосы под вдовий убор.
И зонтик взяла простой.
Благочестивая вдова из хорошего дома. А я… не я, но Иоко.
Ее фурисодэ[2] расшито цветами, и пояс-оби стягивает тонкую талию, подчеркивая хрупкость юной невесты. Лицо ее набелено, а брови выведены черною краской. Мамина оннасю[3] долго колдовала над ее лицом, чтобы выглядело оно достойно.
Это высокое искусство.
Одно неловкое прикосновение кисти способно из благородной дамы сделать презренную юдзё.
Кружево света ложится на зонт, украшенный цветущей ветвью. Это опасно, быть цветком среди цветков, легко остаться незамеченной, но не ей… мне.
Горбатые мостики.
И тени других невест, которым посчастливилось получить приглашение от Наместника. Мы проходим мимо них, исподволь разглядывая роскошные их наряды. Иные завораживают, особенно то белое, которое надела Ноноки, единственная дочь военачальника ЮЦиня… шелк, расшитый серебром, есть ли что прекраснее?
И сама она…
Но Иоко усмиряет ревность, не позволяя низменному этому чувству отразиться на лице. Она раскланивается с Ноноки вежливо и степенно, получая в ответ снисходительный кивок. Лицо Ноноки прекрасно. Оно округло, как полная луна, правда, поговаривают, что смугловато, и потому пудры ей приходится использовать куда больше, чем другим невестам, но ныне… ныне она совершенна.
А вот Кибэй, дочь состоятельного торговца, нехороша.
Нет, ее фурисодэ дорого и сделано самыми лучшими мастерами, но все же… бледно-лиловый оттенок и аметисты… чересчур вызывающе. Да и цапли – не самый удачный рисунок.
Серебряный оби стискивает талию, которой нет, а лицо кажется маской.
Определенно ни одна оннасю не способна исправить уродства чужой крови. А все знают, что благородная Ки не столь уж благородна. И потому лицо ее вытянуто, а глаза круглы, как у коровы. Но отцовское состояние столь велико, что многие закроют глаза на этот недостаток.
Звенят крохотные колокольчики в прическе.
Кружит ветер душистые волны из лепестков, и благородные невесты, лучшие из лучших, гордость и краса провинции Кысин, прогуливаются по дорожкам запретного сада.
За ними ведь наблюдают.
И Иоко ощущает на себе внимательные взгляды. Она останавливается у пруда с огромными золотыми карпами. Хорошее место. Здесь растет каменная ива, чьи ветви длинны и покрыты полупрозрачными листьями.
Хрупкость, вот что стоит показать.
Нежность.
И матушка разворачивает сверток с кашей.
Брать ее нужно щепотью и вытягивать руку над поверхностью пруда, позволяя широкому рукаву фурисодэ соскользнуть с запястья. Ненамного, всего лишь узкая, с мизинец, полоска кожи, которая вряд ли видна наблюдателю, но с матушкой не спорят.
Карпы смотрят на Иоко, и глаза их круглы, как у Кибэй…
Еще, говорят, у нее грудь огромная, как у коровы, поэтому Кибэй обматывают полотном, прежде чем обрядить в кимоно.
Этот день тянется бесконечно.
И Иоко устает.
Но что есть усталость, когда от нее зависит их с матушкой судьба?
Она задерживается ненадолго в беседке, где накрыты столы, и замечает Кибэй, чье лицо выражает все эмоции, Ки испытываемые: и раздражение, и обиду… и еще голод. Выросшая неприлично высокой, Кибэй много ест, нисколько не задумываясь о том, что ни один ханай в здравом уме не возьмет в дом столь прожорливую невесту.
Кибэй берет крохотные кусочки ёкан[4] пальцами, выбирая те, что потемнее, засовывает их в рот и глотает, не жуя. Меня она не замечает.
А стол обилен.
Здесь есть и наримоти[5], покрытые пастой из фасоли адзуко, и засахаренный имбирь, и нарикири[6].
Запеченные побеги молодого папоротника с сиропом из жженого сахара.
Сушеные бобы в глазури и амэ[7].
Подобного разнообразия и в моем доме не сыскать было, хотя матушка всегда ценила сладости.
Не в моем.
Я – не она, красавица из восточной сказки. Никогда их не понимала и не любила, вот парадокс…
Иоко пробует что-то, как по мне, вязкое, больше всего похожее на застывшую медузу. Она медленно жует, стараясь сохранить отрешенное и задумчивое выражение лица. Она знает, что жующий человек некрасив, но и отказываться от угощения Наместника невежливо.
Матушка ее одобрительно щурит глаза и переглядывается с пожилой женщиной в черном кимоно.
Я помню, что это – Юнай и она приходится матушкой неудачливому торговцу, который из дальнего похода, помимо золота и вещей редкой, удивительной красоты, привез белокожую супругу. И что за счастье, что прожила она недолго? Кровь ее пережила и холодные зимы, и студеные весны, когда младенцы мерли от малейшего дуновения ветерка. Ки выросла.
Позор семьи.
И теперь старательно жевала глазированные бобы, нимало не чинясь, что поведение подобное позорит и ее, и несчастную Юнай, и весь род.
Поговаривали, что и отец ее ныне находится по ту сторону каменных вишен, поддавшись настойчивым уговорам матушки, которая не утратила надежд на нормальный брак сына.
И может, это обстоятельство и было причиной недовольства Мины.
Иоко пригубила травяного отвара.
И продолжила прогулку.
Она знала, что ее ждет Аллея плачущих лип. И сад белых камней, который большинство девиц игнорировали, опасаясь, что средь белоснежных валунов их наряды окажутся невыразительны, но Иоко выше страха.
Сон тянется, как эта прогулка.
И я ощущаю жажду вместе с ней.
И голод, который с каждой минутой становится сильнее, и в животе у Иоко урчит совершенно неподобающим образом. Это урчание было настолько неприлично, что Иоко едва не споткнулась.
Идзанами милосердная…
Невеста хорошего рода не может быть настолько неуклюжей! Ей удалось устоять. И зонт не уронить. И даже взмах рукой выглядел изящно: поднялся рукав фурисодэ, распустился, раскрыв сложный свой рисунок.
Хорошо, что никто не слышит этого позорного урчания.
Я устала.
И там, и здесь… там – сильнее.
Пруд.
И ветви с остатками розового великолепия… лепестки сыплются в воду, которая зажглась отсветами алого неба. И желтое солнце, будто глаз огромного бакенэко[8].
Переливы ветра.
И звон украшений в волосах блистательной Кокори.
Поклон.
И матушка спешит, разом растерявши былую неторопливость. Она излишне суеверна, и после смерти супруга мир вокруг, и без того представлявшийся ей местом в высшей степени беспокойным, наполнился всякого рода чудовищами.
Иоко тяжело поспевать за матушкой.
Ноги гудят.
Да и фурисодэ не предназначено для бега… но кто и когда ее слушал? Лишь в повозке, под защитой четырех слуг с бамбуковыми палками, матушка вновь примеряет сползшую было маску.
– Я довольна тобой, – говорит она.
А Иоко отправляет в рот рисовый колобок, припрятанный в рукаве. Она слишком устала, чтобы отвечать. И матушкино недовольство – вдруг бы кто увидел, как дочь великолепного Хигуро крадет еду, будто нищая служанка, – не способно испортить настроения.
Глава 3
Утро начинается с даров.
Их приносят слуги, оставляя на пороге, и матушка не спешит убирать лаковые коробочки, позволяя себе насладиться триумфом.
– Сомневаюсь, что у самой Ноноки больше даров, – повторяет она снова. – Вот увидишь, мы выберем тебе достойного мужа.
Выбрала.
Ах, если бы матушка послушала Иоко…
Их ведь было столько, тех, кому она отправила перо золотого фазана, приглашая в гости. К примеру, печальный задумчивый Ювэй, славный своими лавками.
– Слишком стар для тебя, – отмахнулась матушка. – И у него четверо детей. Если он умрет, тебя вернут в мой дом.
Кажется, именно тогда у Иоко появилось чувство, что матушка спешит избавиться от нее, не желая больше делить свой дорогой дом еще с кем-то.
Был Кокиру, воин, известный своей храбростью.
– Слишком дерзок, и, поговаривают, Наместник не желает более терпеть его неучтивость…
Гоши, тихий торговец.
– Он из тех, кто думает, что может позволить себе несколько жен. Ты же не желаешь быть третьей? У него и дома-то собственного нет! Он ездит от одной жены к другой… нет, нам такого не надо…
Она отсеивала женихов, как порченый рис, и когда на дне лакового короба осталась лишь пара зерен, задумалась.
– Вот Каито, – сказала она, позволив молодому человеку с круглым желтым лицом взглянуть на Иоко, – и он славный сын славного отца.
Каито был крупным.
И толстым.
Его уши были круглы, и два подбородка возлежали на груди. Он носил желтые одежды, подчеркивая свое родство с Домом Дракона, и много говорил.
У него дурно пахло изо рта.
– Я не хочу видеть его своим мужем, – сказала Иоко, когда Каито покинул дом, уверенный, что произвел на невесту правильное впечатление. О да, он всегда-то знал, что велик и что величия этого достаточно, дабы затмить глаза. – Он ленив и хвастлив, а отец…
– Он сын Ито Кари, – строго сказала матушка.
– Пятый сын.
И дом его, пусть и построен у самого подножия горы Тэнцзу, что свидетельствует не только о богатстве, но и о расположении Наместника, некрасив.
Сам он принес в дар Иоко сушеные водоросли и долго и нудно распинался о том, какую честь оказывает, ведь сама Иоко, несмотря на богатство свое, происходит из низкого рода, тогда как…
Матушка пригрозила побить розгами, если Иоко не будет ласкова с женихом.
Она не желала, но…
И отец понял бы… отец никогда не любил подобных Каито, но он давно уже ушел к богам, и пусть Громовые драконы будут милостивы к душе его, пусть пронесут под радужным мостом к стеклянному дому о семи дверях, которые все до одной смотрят на восход.
Вздох.
И кажется, горький ком в груди тает.
Сватовство.
И положенный обмен дарами.
Матушка довольна не столько сундуком с золотыми украшениями весьма уродливой работы, но парой рыбок из пруда Императора. Это ей сказали. А вот Иоко всю ночь этих рыбок разглядывала и не нашла разницы с теми, что продает старый Тотоко, прозванный птицеловом.
Но матушке нравится думать про Императора.
И вообще она уже все решила, а если Иоко не одумается, то все боги отвернутся от строптивой дочери, ибо из всех преступлений, известных в подлунном мире, нет тягчайшего, нежели дочерняя непочтительность.
Или сыновняя.
Только сыновьями несчастную боги не наградили, а единственная дочь отвратительно строптива и не понимает, что для нее же лучше.
Свадьба.
И медь, которую метали нищим горстями. Храм Милостивой Идзанами, матери восьми Больших богов. Жрец, что плавил на огне золотую фольгу, сыпал рис и лил душистое масло на угли.
Песнопения.
Переплетения рук.
Исиго, ждавший во дворе храма с клинком и чашей. Он режет руку, и мимолетная боль заставляет Каито кривиться. А кровь мешают, чтобы вылить к подножию древней статуи. Иоко запомнила лишь, что статуя эта покрыта темным мхом, будто диковинным одеянием. Из-за одеяния этого богиня кажется едва ли не бесстыдной…
Пир.
И Каито много ест. Он берет еду руками и облизывает пальцы. Хохочет, глядя на представление бродячих артистов, но когда начинается представление театра теней, не скрывает скуки.
Зевает.
Трет глаза.
Ночь.
Ее провожают пятеро служанок, которые смотрят на Иоко с жалостью. Матушка ее бы отчитала их за наглость, а Иоко молчит.
Невесте ведь положено быть покорной.
Разоблачение.
Омовение.
Ожидание, которое тянется и тянется.
И мне жаль эту девочку с ее ожиданиями, которые вот-вот разобьются. Ее жених не похож на человека, способного на нежность. Но может, я ошибаюсь?
Нет.
Эта ночь стала худшей в жизни Иоко.
Ей так думалось. Но, верно, боги сполна пожелали наказать ее за строптивость и гордыню. Эти ночи повторялись, ибо, несмотря на немалый вес, любовь к вину и дурманной траве, Киато никогда не забывал о супруге.
А еще о служанках и о паре юдзё[9], которых он содержал.
Боль.
Порой Каито вовсе терял человеческое обличье, переполняясь гневом, и тогда лицо его краснело, а дыхание становилось частым, тяжелым. Он, получивший лучших учителей, умел обращаться и с бамбуковой палкой, и с деревянным мечом… и, пожалуй, захоти он, убил бы.
Но убивать не хотел.
А вот кости ломал.
Неприятно. И даже исиго, приглашенный ненавистной свекровью – сухое лицо ее было застывшей маской презрения, – сочувствовал Иоко. Она читала это сочувствие в глазах его и отворачивалась.
Она сбежала.
И была возвращена матерью, не желавшей скандала.
Но эхо его дошло до ушей свекра, самолично явившегося в гости к младшему сыну. Он не стал разговаривать с Иоко, но лишь взял боккен и погнал сына по опустевшему двору. Кричали куры, разбегаясь, и старая свинья громко хрюкала, будто насмехалась над достойнейшим представителем древнего рода. И Иоко расправила крыло веера…
Не помогло.
Нет, он больше не бил ее, трусоватый муж, вообразивший себя незаслуженно оскорбленным. Он нашел тысячу и один способ унизить ту, которую полагал виновной в собственных неудачах.
Но пока жив был отец Каито, все было почти нормально.
Даже хорошо.
Но он скончался перед праздником Юмиками, и сам Наместник явился, чтобы проводить его за радужный мост, и говорил много, красиво, и первым сыпанул в жертвенный огонь горсть монет из золотой фольги.
Сыновья отдали кровь.
Все, кроме Каито, который, набравшись вина, громко заявил:
– Наконец-то издох старый змей…
И разве могла семья его не отвернуться от проклятого после этих слов?
Они хотя бы могли.
Уехала свекровь, и с ней служанки, слуги и половина живности, которую выводили со двора под присмотром Мироино, старшего сына и славного воина, чей грозный вид мигом успокоил хмельного братца его… но в опустевшем доме больше некому стало заступаться за Иоко.
Дни.
Мутные, как дурной ёкан, пропахшие рыбой и кислым вином.
Ожидание.
Он спит до полудня, и это лучшее время, когда Иоко предоставлена сама себе. Она прячется на кухне, где варит тягучий чай из веток бушими. Она выходит пить его на задний двор, где зарастает бурьяном сад. И в тишине его Иоко чувствует себя защищенной.
Она бы осталась в этом саду навек, но… он просыпается и кричит, требуя жену.
Всегда ее.
Встать, выслушать, до чего она, Иоко, подурнела за прошедший день и сколь далеко ей, неуклюжей, неповоротливой и бесплодной, до юной майко, чью благосклонность Каито купит…
Он покупал все, тратя деньги бездумно, будто желая доказать, что достаточно богат, чтобы не обращать внимания на свою семью, которую ненавидел, пожалуй, сильнее Иоко.
Он пил.
И жрал.
Кидался костями в Иоко, хохоча, когда удавалось попасть. Он облачался в очередное роскошное платье, которые доставляли в дом десятками, и уходил играть. В доме наступала тишина.
Слуги?
О нет, он рассчитал всех слуг, сказав, что не желает платить бездельникам, коль у него есть жена. А потому ей вменялось наводить порядок в огромном опустевшем этом доме. И к лучшему… не только он не желал свидетелей своему позору.
С домом она приноровилась управляться быстро.
Он был неплохим, тот дом, и не его беда, что не умел защитить хозяйку. Духи предков взирали со стен с укоризной, будто именно ее, Иоко, винили в произошедшем. У хорошей жены и муж славен делами. Выходит, что она – жена плохая?
Одиночество…
Да, было.
Не грызло, скорее сперва изматывало душу, а после Иоко притерпелась, научилась даже находить в этой тишине свою прелесть. Да и не была она в полной мере одинока: при доме имелась книжная комната с сотнями манускриптов.
Почему их не вывезли?