Социальный интеллект. Новая наука о человеческих отношениях Гоулман Дэниел
Одно из противоядий – прощение[736]. Прощая человека, на которого затаили обиду, мы обращаем биологические реакции: прощение снижает давление, частоту сердечных сокращений, уровни гормонов стресса, болевые ощущения и тяжесть депрессии[737].
У прощения могут быть далеко идущие социальные последствия – например, дружба с бывшими врагами. Но это совсем необязательно. Особенно если раны еще кровоточат, прощение не требует оправдания актов агрессии, забвения случившегося или примирения с преступниками. Простить означает отыскать способ освобождения от оков одержимости обидой и болью.
В течение недели психологи обучали прощению 17 мужчин и женщин из Северной Ирландии – и католиков, и протестантов. Каждый из них потерял в жестоких религиозных столкновениях кого-то из близких. Всю неделю пострадавшие выплескивали горе и обиду, а им помогали учиться думать о трагедии по-новому. Большинство из них решили не зацикливаться на своих страданиях, а в память о любимых людях посвятить себя созданию более оптимистичного будущего. Многие выразили готовность помочь другим пройти такой же ритуал прощения. Впоследствии участники тренинга сообщали не только о притуплении эмоциональной боли, но и об облегчении таких физических симптомов травмы, как потеря аппетита и бессонница[738].
Можно прощать, но не забывать – во всяком случае не всё. Есть особенные уроки, которые человечеству нужно извлечь из чудовищных актов угнетения и жестокости. Эти события должны храниться в памяти в виде нравственных историй и веками напоминать о произошедшем. Как говорит раввин Лоуренс Кушнер о холокосте, “я хочу помнить этот ужас только ради того, чтобы такое больше никогда не случилось ни со мной, ни с кем-то другим”[739].
Кушнер как человек, лично познавший, “что значит быть жертвой молоха взбесившегося технократического государства”, считает лучшей реакцией на такие воспоминания помощь другим людям, которым геноцид угрожает прямо сейчас.
Этот мотив красной нитью проходит в еженедельном радиосериале “Новая заря”, очень популярном в Руанде, где с 1990 по 1994 года озверевшие хуту вырезали 700 тысяч своих соседей тутси, а заодно и умеренных хуту, которые могли бы воспротивиться убийствам. Действие радиоспектакля происходит в наши дни. Сюжет вращается вокруг тлеющей вражды между двумя нищими деревнями, которые никак не могут разобраться с принадлежностью расположенного между ними плодородного поля.
В лихо закрученной версии истории о Ромео и Джульетте, девушка Батамуриза проявляет любовный интерес к Шеме, молодому человеку из соседней деревни. Но сюжет не был бы столь драматичен, если бы ее старший брат Рутаганира не пытался насильно выдать ее замуж за одного из своих дружков и не возглавлял бы клику, которая сеет ненависть к жителям соседней деревни и подстрекает напасть на них. Однако Батамуриза принадлежит к той группе жителей, у которых друзья есть в обеих деревнях. Эти молодые люди придумывают способы противостоять возмутителям спокойствия – например, предупреждают соседей о планируемом нападении и открыто выступают против зачинщиков.
Как раз такого активного сопротивления ненависти и недоставало во время геноцида первой половины 1990-х. Воспитание способности к борьбе с ненавистью – это подтекст “Новой зари”, совместного детища голландских филантропов и американских психологов[740]. “Мы помогаем людям понять, какие факторы довели их до геноцида и что они могут сделать, чтобы такое никогда не повторилось”, – говорит Эрвин Штауб, психолог из Массачусетского университета в Амхерсте и один из авторов радиоспектакля.
Штауб может судить о движущих силах геноцида, исходя из собственного детского опыта, а не только из своих исследований: он был в числе десятков тысяч венгерских евреев, которых спас от нацистов шведский дипломат Рауль Валленберг[741].
Книга Штауба “Корни зла” (The Roots of Evil) обобщает его исследования психологических сил, порождающих подобные массовые убийства[742]. Основы таких преступлений закладываются во время тяжелых социальных потрясений – вроде экономических кризисов или политического хаоса – в регионах с исторически сложившимся разделением населения на две группы, доминирующую и менее влиятельную. Всеобщее смятение толкает представителей большинства в объятия идеологий, которые назначают козлами отпущения представителей второй группы, обвиняя их во всех проблемах и рисуя картины лучезарного будущего, наступлению которого препятствуют “Они”. Ненависть распространяется быстрее и легче, если само большинство в недалеком прошлом тоже приносили в жертву и оно до сих пор ощущает себя уязвленным или униженным. Уже сформировав представление о мире как источнике опасности, во время растущей внутренней напряженности люди чувствуют необходимость прибегнуть к насилию, чтобы защитить себя от “Них”, даже если эта “самозащита” равняется геноциду.
Вероятность перехода к такому насилию повышается в обстоятельствах, когда намеченные жертвы неспособны выступить в свою защиту, а свидетели – те, кто мог бы возразить, или жители соседних стран – ничего не говорят и не делают. “Если другие пассивны, когда преступник в первый раз причиняет вред жертвам, то он толкует это молчание как поощрение, – говорит Штауб. – И с того момента как люди прибегают к насилию, они шаг за шагом исключают жертву из области морали. Тогда их уже ничто не может удержать”.
Штауб вместе с психологом Лори Энн Перлман рассказывал об этих механизмах ненависти и противоядиях против них, включая публичное возражение, группам руандийских политиков, журналистов и лидеров общин[743]. “Мы просили их приложить полученные знания к опыту, который получили они. Это очень мощное оружие. Мы пытались ускорить исцеление общин и помочь им создать инструменты для противодействия силам жестокости”, – пояснил Штауб.
Эти ученые установили, что хуту и тутси, прошедшие их учебный курс, чувствовали себя менее травмированными тем, что с ними произошло, и более толерантными к другой группе. Но потребуется нечто помимо крепких эмоциональных связей и дружбы, чтобы преодолеть разделение на “Нас” и “Них”. Штауб обнаружил, что прощение может и не помочь, если группы продолжают жить бок о бок и при этом преступники не осознают того, что сделали, не выказывают сожаления и не выражают сочувствия выжившим. И этот дисбаланс лишь усугубляется, если прощение одностороннее.
Штауб отличает прощение от примирения, которое предполагает честный разбор притеснений и усилий, приложенных для исправления положения, – вроде того, что провела Комиссия правды и примирения в Южной Африке после падения режима апартеида. В программах, разработанных Штаубом для Руанды, примирение означало, что сторона-агрессор признает свои действия преступными и обе стороны начнут смотреть друг на друга реалистичнее. Это подготовит почву для того, чтобы два народа строили соседские отношения по-новому.
Как замечает Штауб, “тутси скажут вам: некоторые хуту пытались спасти нам жизнь, и я готов сотрудничать с ними ради наших детей; если они принесут свои извинения, я, пожалуй, мог бы их простить”.
Эпилог
Что же для нас действительно важно?
Однажды я познакомился с человеком, которого как-то пригласили в недельное путешествие на частной яхте по греческим островам в Эгейском море. Это была не просто яхта, а “супер-яхта”, мини-теплоход, включенный в реестр самых больших прогулочных судов мира. Экземпляр этого реестра лежал на столе в салоне судна – толстенный, шикарно иллюстрированный том, где роскошному убранству каждой супер-яхты отводилось по две страницы.
Гости – а их было чуть больше дюжины – были в полном восторге от удобств и непомерной величины этого элегантного судна. Восторг продолжался до тех пор, пока рядом не бросила якорь яхта еще огромнее. Заглянув в реестр, гости обнаружили, что их новым плавучим соседом стала одна из пяти крупнейших яхт мира, принадлежащая саудовскому принцу. Мало того, у нее было сопровождающее судно, плавучая база с припасами и снаряжением вроде гигантского водного батута, висевшего у носа. Это вспомогательное судно чуть ли не превышало размерами яхту, на которой находился мой знакомый.
Может ли существовать такое чувство, как яхтенная зависть? Безусловно, считает Даниэль Канеман, психолог из Принстонского университета. Эта присущая высшему классу зависть проистекает из феномена, названного Канеманом гедонистической беговой дорожкой. Канеман, лауреат Нобелевской премии по экономике, использует образ беговой дорожки, чтобы объяснить, почему улучшающаяся жизненная ситуация – например, приобретение еще большего состояния – плохо коррелирует с удовлетворенностью жизнью.
Так почему же богатейшие люди не самые счастливые? Канеман объясняет это тем, что по мере роста дохода мы все выше и выше поднимаем планку наших ожиданий и потому постоянно стремимся ко все более элитным и дорогим удовольствиям – бежим по беговой дорожке, которая никогда не заканчивается, даже у миллиардеров. Как выразился Канеман, “богатые могут испытывать больше удовольствия, чем бедные, но для равной удовлетворенности им и требуется больше удовольствия”[744].
Однако исследования Канемана выявили способ соскочить с гедонистической дорожки: обогащать жизнь вознаграждающими отношениями. Вместе с коллегами он опросил более 1000 американок, которые должны были анализировать всю свою деятельность в ходе обычного дня, фиксируя, что они делали, кто в это время был рядом и какие чувства они тогда испытывали. Оказалось, что сильнее всего на интенсивность ощущения счастья у этих женщин влияли люди, с которыми они проводили время, а не доход, профессиональное напряжение или семейное положение[745].
Самыми приятными видами деятельности вполне ожидаемо были занятия любовью и общение. Меньше всего удовольствия приносили дорога на работу и сама работа. А что до ранжирования людей по их способности заряжать нас счастьем, то список получился вот таким (в порядке убывания удовольствия от общения):
Друзья
Родственники
Супруг или партнер
Дети
Клиенты или покупатели
Сослуживцы
Шеф
Одиночество
Канеман предлагает каждому из нас в каком-то смысле “инвентаризировать” людей, которые окружают нас, и удовольствие, которое мы получаем от общения с ними, а затем попытаться “оптимизировать” свой день, проводя с ними больше времени за удовлетворяющими всех занятиями (конечно, насколько это позволяют обстоятельства и кошелек). Однако помимо этого очевидного технического решения есть и другое, более плодотворное – обновить, перестроить наши отношения, придав им больше взаимообогащающего потенциала.
Естественно, многое из того, что делает жизнь стоящей того, чтобы жить, сводится к ощущению благополучия – счастья и реализованности. И хорошие отношения – один из самых мощных источников этих чувств. Феномен эмоционального заражения предполагает, что то или иное настроение мы часто приобретаем в ходе взаимодействий с другими людьми. Резонирующие отношения в определенном смысле подобны эмоциональным витаминам: они поддерживают нас в трудные времена и питают ежедневно.
Именно теплые, поддерживающие отношения неизменно относят к характеристикам хорошей жизни люди по всему миру. Специфика жизни меняется от культуры к культуре, но всем и везде сердечные отношения с другими людьми представляются ядром “оптимального человеческого существования”[746].
Как мы узнали из главы 15, исследователь супружеских отношений Джон Готтман обнаружил, что в счастливых, устойчивых семьях на пять позитивных взаимодействий между супругами приходятся лишь одно негативное. Вероятно, соотношение 5:1 приближается к золотому стандарту для любых продолжительных связей в нашей жизни. Теоретически мы могли бы даже провести своеобразную ревизию и составить таблицу “питательной ценности” каждой из них.
Если, скажем, отношение обратное, и на каждое позитивное взаимодействие приходится пять негативных, то такие связи нуждаются в срочном ремонте. Перекос в сторону негативных взаимодействий, конечно, не означает, что мы обязательно должны прекратить эти отношения только потому, что они иногда (или даже слишком часто) тяжелы. Смысл в том, чтобы сделать все возможное для изменения проблемного поведения к лучшему, а не изгнать человека из своей жизни. В этой области работает армия экспертов, предлагающих разнообразные решения. Некоторые рекомендации эффективны только в тех случаях, когда вторая сторона тоже стремится улучшить ситуацию. Если же нет, то мы можем совершенствовать собственные устойчивость и социальный интеллект ради коррекции своих па в этом эмоциональном танце.
Конечно же, мы должны оценивать и собственное влияние на жизни близких нам людей. По этому показателю мы можем судить, насколько справляемся со своими важнейшими обязанностями – заботливых супругов, родственников, друзей и членов сообществ.
Подход “Я – Ты” дает возможность эмпатии перейти на следующий естественный этап – эмпатическое действие. Социальный мозг тогда начинает работать как встроенное руководство по благотворительности, совершению добрых дел и актов сострадания. С учетом суровых социальных и экономических реалий нашего времени эта заботливая чувствительность социального интеллекта может представлять еще большую ценность.
Мартин Бубер считал, что растущий перевес отношений “Я – Оно” в современном мире угрожает человеческому благополучию. Он предостерегал от овеществления людей – обезличивания отношений, которое подтачивает качество нашей жизни и сам человеческий дух[747].
Один из пророческих голосов, прозвучавших еще до Бубера, принадлежал Джорджу Герберту Миду, американскому философу начала XX века. Мид сформулировал идею “социальной самости” – чувства идентичности, которое мы формируем по мере наблюдения себя в зеркале наших взаимоотношений. В качестве единственной цели общественного прогресса Мид предложил “усовершенствованный социальный интеллект”, характеризующийся куда более высоким уровнем взаимопонимания и согласия[748].
Такие утопические общественные идеалы, кажется, сильно диссонируют с трагедиями и распрями XXI века. Научное мышление – не только в психологии, а вообще – всегда проседало в сфере морали, постижение которой ученые чаще делегировали гуманитариям, философам и богословам. Однако исключительная социальная отзывчивость мозга требует, чтобы мы наконец осознали, что не только эмоции, но и наша биология куется и управляется, в горе или в радости, другими, – и наоборот, что на нас лежит ответственность за то, как мы влияем на людей, с которыми нас сводит жизнь.
Послание Бубера нам, сегодняшним, предостерегает от занятия жизненной позиции, предполагающей равнодушие к страданиям других и использование социальных навыков чисто в эгоистических интересах. И наоборот, оно ставит во главу угла эмпатию и заботу, приветствует созидательную позицию человека, берущего на себя ответственность как за себя, так и за других.
Эта дихотомия существенно влияет и на саму социальную нейронауку. Как водится, одно и то же научное знание можно применить и во благо, и во зло. Находки социальной нейронауки при использовании “по Оруэллу” могут стать инструментом злоупотреблений в рекламе или пропаганде: фМРТ-данные о реакциях целевой группы на определенное сообщение можно использовать для точной настройки и усиления эмоционального воздействия сообщения. При выборе такого сценария наука низводится до орудия, позволяющего медийным манипуляторам слать всё более эффективные эксплуататорские сообщения.
В этом нет ничего нового: непредвиденные последствия новых изобретений – оборотная сторона технического прогресса, от которой никуда не деться. Каждое новое поколение техники наводняет общество, прежде чем мы успеваем полностью осознать, что из этого может выйти. Каждая новая вещь – это всегда социальный эксперимент в режиме реального времени.
С другой стороны, социальные нейробиологи планируют гораздо более благие применения своих открытий. Один ученый рассчитывает использовать открытие логарифма эмпатии – совпадения физиологических состояний на пике взаимопонимания – для оттачивания эмпатии в отношении пациентов у ординаторов и психотерапевтов. Он же предложил миниатюрный беспроводной приборчик для мониторинга физиологических параметров. Пациенты могут носить его на поясе круглосуточно, и он будет автоматически посылать сигналы, если обнаружит признаки обострения депрессии, например. Иными словами, он может служить этаким виртуальным, всегда доступным психиатром[749].
Растущее понимание социального мозга и влияния персональных связей на биологию человека способствует выбору оптимальных способов изменить наши социальные институты к лучшему. Мы должны пересмотреть с учетом поддержки, которую оказывают здоровые отношения, существующие стандарты обращения с больными, престарелыми и заключенными.
Для хронически больных или умирающих, например, мы могли бы делать гораздо больше, чем призывать на помощь волонтеров из числа родственников и знакомых. В частности, мы могли бы оказывать поддержку и самим помощникам. Престарелым, которые сейчас так часто проводят дни в унынии и одиночестве, мы могли бы предложить жизнь в так называемых кохаузингах – домах, где обитают люди разных возрастов, которые регулярно встречаются хотя бы за принятием пищи: таким образом мы воссоздали бы расширенную семью, служившую старикам прибежищем большую часть человеческой истории. И, как уже говорилось, мы могли бы переориентировать нашу исправительную систему на обеспечение заключенных достойными, благотворными связями, вместо того чтобы отсекать их от тех самых отношений, которые могли бы помочь исправиться.
Теперь подумайте о тех, кто составляет штат наших главных социальных институтов – от школ и больниц до тюрем. Все эти секторы уязвимы перед “бухгалтерским заблуждением” – мнением, что в решении социальных задач можно руководствоваться одними только финансовыми показателями. Эта позиция игнорирует эмоциональные связи, которые управляют самой нашей способностью жить – и работать – наилучшим образом.
Лидеры должны понимать, что по большей части сами задают эмоциональную тональность, которая затем растекается по коридорам их организации, и что эта тональность, в свою очередь, сильно влияет на достижение коллективных целей, в чем бы оно ни измерялось – в экзаменационных баллах, числе продаж или текучести среднего медицинского персонала.
А чтобы такая социальная модернизация состоялась, как предложил Эдвард Торндайк еще в 1920-м, нам надо воспитывать социальную мудрость, то есть качества, позволяющие процветать людям, с которыми мы связаны.
Маленькое гималайское королевство Бутан очень серьезно относится к валовому национальному счастью, которое там считают не менее важным показателем, чем валовой национальный продукт – стандартный индикатор состояния экономики[750]. Государственная политика, заявил король, должна быть направлена на формирование у народа ощущения благополучия, а не только на улучшение экономических показателей. Конечно, к столпам национального счастья в Бутане относят и финансовую самостоятельность, и неиспорченную окружающую среду, и здравоохранение, и образование, сберегающее местные культурные традиции, и демократию. Но сам по себе экономический рост – лишь одна из переменных в этом уравнении.
Концепция валового национального счастья пригодна не только для Бутана: идею придания человеческому счастью и удовлетворенности жизнью как минимум такого же значения, как экономическому росту, взяла на вооружение небольшая, но неуклонно растущая международная группа экономистов. Они считают ошибочным повсеместно распространенное в политических кругах убеждение, что чем больше люди потребляют товаров и услуг, тем лучше они себя чувствуют. Эти экономисты рзрабатывают новые способы измерения благосостояния, учитывающие не только доход и занятость, но и удовлетворенность персональными взаимоотношениями и даже ощущение цели жизни[751].
Даниэль Канеман отмечал, что уже накоплено достаточно доказательств независимости ощущения счастья от финансовых достижений (если не считать рывка с самого дна, когда люди выбираются из полной нищеты и обретают возможность жить экономно, но терпимо)[752]. Недавно экономисты наконец осознали, что их чрезмерно рациональные модели игнорируют работу нижнего пути – да и вообще эмоции – и потому не могут с высокой точностью предсказывать, какой выбор сделают люди и уж тем более что сделает их счастливыми[753].
Термин “технологические решения”, означающий инженерно-технические вмешательства в человеческие дела, ввел Элвин Вайнберг, многолетний директор Ок-Риджской национальной лаборатории и учредитель Института энергетического анализа. Становление Вайнберга как ученого происходило в 1950–1960-х, в эпоху утопических представлений о грядущих технологиях как панацее от множества телесных и социальных недугов[754]. Одно такое ожидание касалось строительства грандиозной системы атомных электростанций, призванных радикально снизить стоимость энергии, а в случае их размещения на океаническом побережье еще и обеспечить целые страны питьевой водой, повысив тем самым их благосостояние. (В последнее время многие экологи видят в ядерной энергетике одно из решений проблемы глобального потепления).
Взгляды 90-летнего Вайнберга стали более философскими и осторожными. “Технологии все легче и легче удается отрывать людей друг от друга и от самих себя, – сказал он мне. – Цивилизация оказалась в уникальном положении. То, что когда-то считалось значительным, было сметено. Жизни проживают перед компьютерными экранами, контактируя с другими людьми дистанционно. Мы живем в метамире, и наше внимание поглощено последними технологиями. Но ведь самое важное – это семья, общество и социальная ответственность”.
Будучи советником президента по науке, Вайнберг в 1960-е опубликовал авторитетную статью о том, что он назвал “критерии научного выбора”. В статье он представил концепцию, которая обосновывала выбор направлений финансирования науки на основании их полезности, определяемой в рамках актуальной философии науки.
Почти полвека спустя Вайнберг продолжал размышлять над тем, что считать “полезным” или достойным внимания при выборе приоритетных государственных расходов, и как-то сказал мне: “По общепринятому мнению, капитализм – это единственный эффективный способ распределения ресурсов. Однако ему явно недостает сострадания. Меня интересует, не исчерпались ли возможности наших экономических моделей и не может ли высокий уровень безработицы, который мы наблюдаем сейчас по всему миру, быть глубокой структурной проблемой, а не преходящим феноменом. Возможно, людей, которые просто не могут найти хорошую работу, всегда будет немало, а вероятно, их станет еще больше. Но тогда меня интересует вот что: как модифицировать нашу систему, чтобы она была не только эффективной, но и гуманной?”
Пол Фармер, борец за справедливую систему здравоохранения, прославившийся своей работой на Гаити и в Африке, тоже порицает “структурное насилие” со стороны экономической системы, которая делает так много бедных во всем мире слишком слабыми и больными для того, чтобы они могли выбраться из своего бедственного положения[755]. Одно из решений, по мнению Фармера, заключается в том, чтобы отнести медицинскую помощь к правам человека и перевести ее доступность из второстепенных в главные задачи государства. В том же направлении мыслит и Вайнберг: “Сострадательный капитализм потребует от нас смены приоритетов и выделения большей части государственного бюджета на добрые дела. Модифицируя экономическую систему так, чтобы она стала в должной мере гуманной, мы сделаем ее к тому же гораздо более устойчивой политически”.
Однако экономические теории, направляющие сейчас государственную политику разных стран, почти не принимают в расчет человеческие страдания (хотя обычно учитывают экономические издержки от таких бедствий, как наводнения или голод). Одним из самых наглядных результатов стала политика, которая обременяет беднейшие страны такими огромными долгами, что у них практически не остается средств для обеспечения собственных детей едой и медицинской помощью.
Такие экономические отношения отличаются ментальной слепотой, они лишены способности учитывать чужие реалии. Эмпатия – необходимая составляющая гуманного капитализма – капитализма, небезразличного к человеческим страданиям и их облегчению.
Это говорит о необходимости построения общества, способного к сочувствию. Например, экономисты могли бы сделать благое дело, если бы изучили благотворное влияние на общество семейного воспитания, наращивающего социальный интеллект, или учебных курсов по развитию социальных и эмоциональных навыков – как в образовательных, так и в исправительных учреждениях[756]. Всеобщие усилия по оптимизации работы социального мозга могут бесконечно окупаться благоприобретениями как для детей, так и для целых сообществ, в которых они проживают. Как мне думается, эти преимущества будут варьировать от повышения школьной успеваемости и производительности труда до воспитания более счастливых и социально адаптированных детей, а также укрепления общественной безопасности и здоровья населения всех возрастов. А, как известно, образованные, здоровые и ощущающие себя в безопасности люди вносят максимальный вклад в экономику любой страны.
Однако оставив в стороне грандиозные гипотезы, скажем проще: от более теплых социальных отношений незамедлительно выиграли бы все.
Поэт Уолт Уитмен выразил все это в своем роскошном гимне “О теле электрическом я пою”:
Я понял, что быть с теми, кто нравится мне, – довольство,
Что вечером посидеть и с другими людьми, – довольство,
Что быть окруженным прекрасной, пытливой, смеющейся, дышащей плотью, – довольство,
Побыть средь других, коснуться кого-нибудь, обвить рукой слегка его иль ее шею на миг – иль этого мало?
Мне большего наслажденья не надо – я плаваю в нем как в море,
Есть что-то в общенье с людьми, в их виде, в касанье, в запахе их, что радует душу, —
Многое радует душу, но это – особенно сильно[757].
Мы черпаем жизненную силу в подлинных человеческих контактах, особенно с любимыми людьми. Те, кто нам особенно небезразличен, – своего рода эликсир, вечно возобновляемый источник энергии. Нейронный обмен между родителем и ребенком, бабушкой и младенцем, между любящими людьми или между добрыми друзьями ощутимо придает нам сил.
Теперь, когда нейронаука может в числах описать эту природную, неистощимую энергию симпатии, количественно оценив ее преимущества, нам не следует пренебрегать влиянием социальной жизни на нашу биологию. Незримые связи между нашими отношениями, работой мозга, здоровьем и благополучием поразительно влиятельны.
Мы должны пересмотреть страшно живучее допущение, что мы иммунны к токсичным социальным контактам. Если не брать в расчет преходящие моменты дурного настроения, мы склонны считать, что наши взаимодействия практически не влияют на нас, тем более на биологическом уровне. Но это лишь приятное заблуждение. Точно так же, как мы подхватываем от кого-нибудь вирус, мы можем подхватить и эмоциональную заразу, которая сделает нас более уязвимыми перед теми же вирусами или как-то иначе подорвет наше здоровье.
С этой точки зрения мощные стрессирующие состояния вроде отвращения, презрения и неконтролируемого гнева можно рассматривать как эмоциональные эквиваленты пассивного курения, которое исподволь поражает легкие окружающих, вдыхающих дым чужих сигарет. А межличностным эквивалентом укрепления здоровья были бы вливания позитивных эмоций в наше окружение.
В этом смысле социальная ответственность наступает здесь и сейчас, когда мы своими действиями помогаем пребывать в лучшем расположении духа другим людям – и тем, с кем встретились случайно, и тем, кого мы любим и о ком искренне заботимся. В какой-то мере вторя Уитмену, один ученый, изучающий значимость общительности для выживания, говорит, что практический урок для всех нас сводится к одному: “лелейте свои социальные связи”[758].
Да, это, конечно, прекрасно для нашей личной жизни, но все мы неизбежно сталкиваемся с мощнейшими социальными и политическими течениями современности. Предыдущее столетие отчетливо показало, что нас разделяет, в грубой форме предъявив пределы нашей коллективной эмпатии и сострадания.
Большую часть человеческой истории жестокий антагонизм, сеявший ненависть между группами, сдерживался чисто технически: из-за качественных и количественных ограничений, свойственных прежним средствам уничтожения, ущерб был относительно невелик. Однако в XX веке технологии и организационная эффективность многократно повысили разрушительный потенциал такой ненависти. Поэт того времени, Уистен Хью Оден, весьма категорично пророчествовал: “Мы должны полюбить друг друга или умереть”.
В этом суровом взгляде отразилась неотложность проблемы, вызванной вышедшей из-под контроля ненавистью. Но ведь мы не обязаны расписываться в собственной беспомощности. Ощущение экстренной необходимости борьбы с угрозой может послужить коллективным “будильником”, напоминающим нам, что главной задачей наступившего столетия будет расширение круга тех, кого мы считаем “Нами”, и сокращение числа тех, кого называем “Они”.
Новая наука о социальном интеллекте предлагает нам инструменты, которые позволят нам шаг за шагом раздвинуть эти границы. Самое главное, мы не должны мириться с разделением, порождаемым ненавистью. Вместо этого нам нужно расширять зону действия нашей эмпатии, чтобы понимать друг друга, несмотря на различия, и преодолевать сложившееся разделение. Нейронные сети социального мозга объединяют всех нас на уровне общей человеческой сущности.
Приложение А
Верхний и нижний пути: примечание
Нижний путь работает автоматически, независимо от нашего сознания и очень быстро. Верхний путь управляется произвольно, сознательными усилиями и работает медленнее. Эта дихотомия в том виде, в каком я ее применяю, помогает понять разницу, сказывающуюся на нашем поведении, однако такой подход чрезмерно упрощает невероятно сложную систему переплетенных нейронных путей головного мозга[759].
Нейронная специфика обеих систем до сих пор не выяснена и оживленно обсуждается. Полезный промежуточный итог этих дебатов подвел Мэттью Либерман из Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе. Он назвал систему автоматических действий X-системой (наряду с другими нейронными областями в ее состав входит миндалина), а систему контролируемых сознанием действий C-системой (в нее входят, в частности, передняя поясная кора и участки префронтальной коры)[760].
Эти обширные системы работают параллельно, смешивая автоматические и контролируемые функции в разных соотношениях. Например, читая, мы осознанно решаем, на что смотреть, и намеренно задумываемся о смысле прочитанного – так мы обращаемся к компетенциям верхнего пути, – а в то же самое время множество автоматических механизмов выполняют бесчисленные вспомогательные действия, включая распознавание образов букв, их значений и расшифровку синтаксиса. На самом деле, вероятно, и нет психических функций, определяемых исключительно верхним путем, но вот тех, что контролируются нижним, несомненно, неисчислимое множество. В действительности то, что я описываю здесь как дихотомию – верхнего и нижнего путей – представляет собой непрерывный спектр.
Типология этих двух путей сводит два измерения – когнитивных/аффективных и автоматических/контролируемых процессов – в одно, порождая категории “автоматические аффективные” и “контролируемые когнитивные” процессы. Случаи намеренного переживания эмоций (такое бывает, например, у актеров, умеющих по желанию вызывать у себя ту или иную эмоцию) выходят за рамки нашего обсуждения[761].
Автоматические процессы нижнего пути, похоже, представляют собой пассивный режим работы мозга и не затухают ни днем, ни ночью. Верхний путь обычно вступает в игру, когда прерываются эти автоматические процессы – из-за непредвиденного события, ошибки или целенаправленного перехода к напряженным размышлениям, если нам надо, например, принять трудное решение. Если все это действительно так, то получается, что поток наших мыслей по большей части течет автоматически, решая рутинные задачи, а когда нам надо что-то хорошенько обдумать, выучить или исправить, за дело берется верхний путь.
Но если мы таким образом заставим верхний путь действовать, он сможет в определенных пределах подавить нижний путь. И вот эта самая способность дает нам право на выбор.
Приложение Б
Социальный мозг
Для того чтобы в головном мозге возникла и закрепилась какая-то новая нейронная система, она должна обладать несомненной ценностью для своего носителя, то есть повышать его шансы дожить до передачи этого нейронного нововведения потомству, и так – из поколения в поколение. Одним из подобных приспособительных признаков на заре становления приматов была жизнь в коллективе. Все приматы живут среди себе подобных, которые могут помогать удовлетворять жизненные потребности, умножая тем самым ресурсы, доступные каждому отдельному члену группы – и наделяя высочайшей ценностью гладкие социальные взаимодействия. Социальный мозг, по-видимому, относится к адаптивным природным механизмам для решения проблемы выживания в коллективе.
Что имеют в виду нейробиологи, говоря о “социальном мозге”? Идея о том, что мозг состоит из дискретных частей, каждая из которых независимо от других отвечает за решение какой-то задачи, представляется столь же архаичной, как френологические карты XIX века, наделявшие разнообразными значениями шишки на черепе. На самом же деле узлы нейронных сетей, ответственных за решение той или иной задачи, не сконцентрированы в каком-то одном месте, а широко распределены по мозгу, и чем сложнее задача, тем большую часть мозга охватывает такая сеть.
Зоны мозга соединяются друг с другом в системы головокружительной сложности, поэтому термины типа “социальный мозг” всегда по сути будут фикцией, правда, фикцией полезной. Исключительно ради удобства ученые рассматривают сыгранные нейронные ансамбли, которые взаимодействуют при выполнении определенной функции. Так, центры, отвечающие за движения, концептуально объединяют под названием “двигательный мозг”, а центры, обеспечивающие ощущения, – под названием “чувствительный мозг”. Некоторые “мозги” соответствуют более компактным анатомическим областям. Таков, например, “рептильный мозг”, который представлен нижними структурами головного мозга, управляющими автоматическими функциями и столь древними эволюционно, что мы делим их с рептилиями. Эти эвристические[762] ярлыки особенно полезны, когда нейробиологи хотят сфокусировать внимание на высоких уровнях организации головного мозга – на модулях и сетях нейронов, которые согласованно трудятся над обеспечением специфической функции.
Таким образом, социальный мозг – это обширные нейронные модули, управляющие нашими действиями во время общения с другими людьми. В мозге нет какого-то одного места, контролирующего наши социальные взаимодействия. Скорее, социальный мозг можно представить как совокупность различимых, но пластичных распростертых нейронных сетей, которые синхронизируются, когда дело доходит до отношений с людьми. Эти сети слаженно аботают на системном уровне ради достижения единой цели.
До сих пор нейронаука не располагает общепринятой картой социального мозга, однако уже начаты исследования, концентрирующиеся на областях, которые чаще всего активируются в ходе социальных взаимодействий. Ранние работы указывали на вовлеченность структур префронтальной, особенно орбитофронтальной и передней поясной, коры, тесно связанных с подкорковыми структурами, особенно миндалиной[763]. Более поздние исследования в основном подтвердили это и уточнили некоторые детали[764].
Какие именно нейронные сети из обширной проводки социального мозга задействуются в том или ином случае, сильно зависит от типа социальной активности, в которую мы вовлечены. Так, во время обычного разговора совокупная активность нескольких нейронных областей поддерживает синхронность общения, в то время как другая (хотя и перекрывающаяся с первой) система активируется для решения вопроса, нравится ли нам собеседник. Ниже я привожу некоторые современные данные о том, какие сети активируются на фоне той или иной деятельности.
Головной мозг буквально усеян зеркальными нейронами. Эти клетки в префронтальной коре или в теменных областях (не исключено, что и в других тоже) работают с общими репрезентациями – образами, приходящими на ум, когда мы говорим с кем-то о вещах, знакомых обоим. Другие зеркальные нейроны, связанные с движениями, активируются, когда мы просто наблюдаем действия другого человека, включая замысловатый танец жестов и телодвижений, сопровождающий любой разговор. Клетки правой теменной покрышки, которые кодируют кинестетическую[765] и сенсорную обратную связь, начинают работать, когда мы координируем собственные движения в зависимости от поведения собеседника.
Когда речь идет о чтении эмоциональных посланий по интонациям и о реакции на них, зеркальные нейроны активируют нейронные сети, которые связывают островок и премоторную кору с лимбической системой, в частности с миндалиной. По мере ведения разговора связи миндалины со стволом мозга контролируют вегетативные реакции, учащая сердечные сокращения, например, если собеседники переходят на повышенные тона.
Нейроны области распознавания лиц в веретеновидной извилине (в височных долях) отвечают за считывание и интерпретацию эмоций по выражению лица, а также за регистрацию перемещений взгляда собеседника. Когда мы чувствуем состояние другого человека и отмечаем свою реакцию на это чувство, в игру вступают соматосенсорные области. Когда же мы адресуем собеседнику свой эмоциональный ответ, благодаря импульсам из стволовых ядер лицевого нерва получается улыбка, хмурая гримаса или подъем бровей.
Когда мы настраиваемся на другого человека, мозг порождает два варианта эмпатии – быструю и более медленную. Первая реализуется по нижнему пути, через связи сенсорной коры с таламусом и миндалиной – и далее следует реакция. Вторая реализуется по верхнему пути, идущему от таламуса вверх к неокортексу, а оттуда спускающемуся к миндалине – и тогда следует уже более обдуманная реакция. Эмоциональное заражение происходит по первому пути, что позволяет нашим нейронным сетям автоматически имитировать чужие чувства. Однако второй путь, выпетливающийся в мыслящий мозг, предлагает нам более взвешенную эмпатию, позволяющую “отключиться” от чужого состояния, если мы сочтем это нужным.
В таких случаях активируются связи лимбической нейронной системы с орбитофронтальной и передней поясной корой. Эти области активны при восприятии чужих эмоций и при тонкой настройке собственных эмоциональных реакций. Префронтальная кора в целом призвана модулировать эмоции наиболее подходящими и эффективными способами; если то, что говорит другой человек, нам неприятно, префронтальная кора позволяет продолжать разговор и не рассредоточиваться, несмотря на расстройство.
Если нам приходится думать, как реагировать на эмоциональное послание собеседника, дорсолатеральные и вентромедиальные префронтальные области помогают нам понять, что все это значит и каковы возможные варианты ответа. Эти области активны, например, когда мы подбираем ответ, который сработает прямо сейчас и не навредит достижению долгосрочных целей.
Расположенный у основания мозга мозжечок позволяет нам удерживать направленное внимание, чтобы мы могли следить за собеседником, улавливая даже слабые сигналы мимолетных выражений лица. Невербальная бессознательная синхронность, выражаемая, скажем, в затейливой хореографии разговора, требует от нас улавливания всех непрерывно поступающих социальных сигналов. А эта способность, в свою очередь, зависит от древних структур ствола мозга, в частности от мозжечка и базальных ганглиев. Благодаря такой роли в обеспечении бесперебойных взаимодействий эти нижние структуры можно считать дополнительными элементами социального мозга[766].
Все перечисленные области объединяются для координации социальных взаимодействий (даже воображаемых), и повреждение любой из них ухудшает нашу способность сонастраиваться. Чем сложнее социальное взаимодействие, тем сложнее и вычурнее схема активируемых нейронных сетей. Резюмируя, можно сказать, что многочисленные сети и области играют свои роли в работе социального мозга – нейронной территории, подробную карту которой мы только-только начали создавать.
Подступиться к идентификации главных нейронных систем, ядра социального мозга можно, например, выявив минимальный набор сетей, активных в ходе определенного социального действия[767]. Например, для описания простого акта восприятия и имитации эмоций другого человека, нейробиологи из Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе предложили следующую схему активности взаимосвязанных нейронных сетей. Верхняя височная кора обеспечивает первичное зрительное восприятие другого человека и посылает его описание нейронам теменных областей, которые могут сопоставлять наблюдаемое действие с механизмом его выполнения. Эти сопоставляющие нейроны добавляют дополнительную сенсорную и соматическую информацию к описанию. Укрупненный массив данных далее направляется в нижнюю лобную кору, которая кодирует цель имитируемого действия. После этого сенсорные копии действий поступают в исходную точку пути, верхнюю височную кору, которая контролирует последующее действие.
Когда дело доходит до эмпатии, “горячие” аффективные сети должны подключаться к этим “холодным” чувствительным и двигательным сетям, то есть бесстрастные сенсомоторные области должны сообщаться с эмоциональным центром в лимбической системе. Упомянутая выше группа ученых считает главным претендентом на роль анатомического соединителя островковую область, которая связывает лимбические структуры с участками лобной коры[768].
Ученые из Национального института психического здоровья (США) заявляют, что пытаясь создавать карту социального мозга, мы говорим не о какой-то единой, унитарной нейронной системе, а скорее о взаимосвязанных сетях, которые для решения одних задач могут работать совместно, а для решения других – порознь[769]. Например, в первичной эмпатии – прямой передаче эмоций от человека к человеку – могут быть задействованы пути, соединяющие сенсорные зоны коры с таламусом и миндалиной, а далее ведущие к тем системам, которые необходимы для адекватного ответа. При когнитивной эмпатии – когда мы “читаем” мысли другого человека – нейронные пути, судя по всему, ведут от таламуса к коре, оттуда к миндалине и потом к системам для подходящего ответа.
Когда же речь заходит об эмпатии в отношении отдельных эмоций, сотрудники Национального института психического здоровья считают возможным дальнейшее различение. Некоторые результаты фМРТ указывают на то, что считывание чужого страха, например, может происходить одним путем, а гнева – другим. Выражение страха активирует миндалину и очень редко орбитофронтальную кору, гнев же активирует как раз орбитофронтальную кору, но не миндалину. Эта разница может отражать функциональные различия этих эмоций: на фоне страха наше внимание направляется на причину страха, а на фоне гнева – на поиск способов устранения этой реакции у разъяренного человека. При отвращении миндалина вообще оказывается вне игры, зато активируются зоны мозга в базальных ганглиях и передней части островка[770]. Все эти специфичные для отдельных эмоций нейронные системы активируются и когда мы сами испытываем какую-то эмоцию, и когда наблюдаем, как ее испытывают другие.
Ученые из Национального института психического здоровья выявили еще одну нейронную систему, обслуживающую особую разновидность когнитивной эмпатии, которая предполагает понимание не только чужого образа мыслей, но и того, что надо делать в ответ. Здесь основные сети охватывают срединную лобную кору, верхнюю височную борозду и височную долю.
Связь между эмпатией и ощущением добра или зла поддерживается на нейронном уровне. Исследования пациентов, которые из-за поражений головного мозга перестали придерживаться прежних моральных установок или начали теряться при решении вопроса, что правильно, а что нет, указывают на зависимость морального поведения от сохранности областей мозга, которые вызывают и интерпретируют висцеральные ощущения[771][772]. Эти активные во время моральных суждений области мозга – целый нейронный тракт, протянувшийся от структур мозгового ствола (в частности, мозжечка) к коре – включают в себя миндалину, таламус, островок и верхние отделы ствола. Все эти области участвуют в восприятии как собственных, так и чужих чувств. Предположительно, критически важна для эмпатии разветвленная сеть, растянувшаяся между лобной долей и передними областями височной доли (эта система также охватывает и миндалину с островковой корой).
Функции головного мозга можно картировать и с помощью иного подхода – изучая, какие способности страдают у неврологических пациентов с повреждениями разных эмоционально значимых сетей социального мозга в сравнении с больными, у которых мозг поражен в других местах[773]. В исследованиях обе группы одинаково справлялись с когнитивными заданиями, например, проходя тест на определение коэффициента интеллекта (IQ), но только люди с поражением эмоционально значимых областей имели серьезные проблемы с межличностными отношениями: они принимали неудачные решения, ошибались в оценке чужих чувств и не справлялись с вызовами социальной жизни.
У всех пациентов с подобными социальными дефицитами выявили поражения в нейронных областях, которые изучавший этих людей невролог Антонио Дамасио, назвал системой соматических маркеров[774]. Связанные с работой вентромедиальной префронтальной, теменной и поясной коры, правой миндалины и островка, соматические маркеры активируются всякий раз, когда мы принимаем решение, особенно если решение имеет отношение к нашей личной или социальной жизни[775]. Социальные навыки, формирующиеся под влиянием этих ключевых элементов социального мозга, необходимы для поддержания гладких отношений с другими людьми. Например, неврологические больные с поражениями сетей соматических маркеров просто отвратительно считывают и производят эмоциональные сигналы и потому часто принимают катастрофические решения в своих отношениях.
Сети соматических маркеров Дамасио в значительной степени перекрываются с нейронными системами, которые рассматривают Стефани Престон и Франс де Вааль в своей модели эмпатии – модели восприятия-действия. Обе модели предполагают, что при восприятии чужой эмоции наши зеркальные нейроны активируют у нас нейронные сети той же самой эмоции, а также сети, генерирующие соответствующие ментальные образы и физические действия (или побуждения к действию). Независимые фМРТ-исследования указывают на то, что островок связывает системы зеркальных нейронов с лимбической областью, порождая тем самым эмоциональный компонент нейронной петли обратной связи[776].
Конечно, специфика каждого взаимодействия определяет, какие области мозга активируются в ходе нашей реакции – об этом говорят результаты фМРТ, выполненных в разных социальных обстоятельствах. Например, нейровизуализация добровольцев, слушающих рассказы о неловких ситуациях (вроде той, когда кто-то выплевывает еду на тарелку во время официального обеда), выявила повышенную активность в медиальной префронтальной коре и в височных областях (обе структуры активируются, когда благодаря эмпатии мы представляем чье-то психическое состояние), а также в латеральной орбитофронтальной и медиальной префронтальной коре (они активируются также в ответ на проявление злости или других негативных эмоций)[777]. Те же области, но в чуть меньшей степени, активируются и тогда, когда в истории еда выплевывается непроизвольно (человек просто подавился). Эта нейронная сеть, похоже, управляет вынесением любых решений относительно социальной приемлемости действий, то есть бесчисленным множеством мелких решений, которые нам приходится принимать в повседневной жизни.
Клинические исследования неврологических пациентов, не справляющихся с подобными задачами – и потому постоянно создающих неловкие ситуации в общении, – показывают, что эти отклонения обусловлены поражением вентромедиальной области префронтальной коры. Антуан Бешара, коллега Дамасио, пришел к выводу, что эта область играет решающую роль в интеграции работы мозговых систем, отвечающих за память, эмоции и чувства. Соответственно, ее повреждения подрывают способность к принятию верных социальных решений. При изучении поведения мозга в моменты конфуза удалось обнаружить и альтернативную активную сеть в дорсальной части медиальной префронтальной коры, в области, включающей переднюю поясную извилину[778]. Эта область, как выяснил Дамасио, представляет собой критическое место, где соединяются сети, управляющие планированием движений, движениями, эмоциями, вниманием и рабочей памятью.
Для нейробиолога все это – очень заманчивые зацепки, и нужно еще очень многое узнать, чтобы распутать неврологическую сеть нашей социальной жизни.
Приложение В
Переосмысление социального интеллекта
Социальный интеллект развился в высшей степени у тех видов млекопитающих, которые ведут групповой образ жизни, а эволюционировал он как механизм выживания[779]. Системы головного мозга, определяющие отличия человека от других млекопитающих, развивались прямо пропорционально количеству социальных связей первобытного человека[780]. Некоторые ученые полагают, что именно блестящие социальные навыки – а не когнитивное превосходство или физические преимущества – позволили виду Homo sapiens затмить других гоминид[781].
Эволюционная психология утверждает, что социальный мозг – а отсюда и социальный интеллект – развился для того, чтобы успешно ориентироваться в социальных течениях внутри групп приматов: он вооружает умением определять, кто здесь альфа-самец, на чью защиту можно положиться, кому угождать и как (обычно грумингом). У людей потребность в социальном мышлении – необходимом, в частности, для согласования действий, сотрудничества и соперничества – стимулировала эволюционное увеличение размеров мозга и повышение общего интеллекта[782].
Основные плоды деятельности социального мозга – навыки и синхронность взаимодействия, эмпатия разных типов, социальное познание и забота о других – предполагают существование нейронных путей социального интеллекта. Эволюционная перспектива заставляет нас снова задуматься о месте социального интеллекта в системе человеческих способностей – и признать наконец, что “интеллект” может включать в себя не только когнитивные способности. (Говард Гарднер, например, отлично справился с этим в своей революционной работе о множественном интеллекте.)
Последние нейробиологические находки, касающиеся социальной жизни, могут придать новый импульс социальным и поведенческим наукам. Фундаментальные положения экономической теории, например, уже поставила под сомнение зарождающаяся наука нейроэкономика, которая изучает мозг во время принятия решений[783]. Ее находки потрясли основы стандартного экономического мышления, в частности, дискредитировав идею о том, что люди принимают рациональные финансовые решения, которые можно моделировать с помощью анализов типа дерева принятия решений. Экономисты теперь понимают, что нейронные системы нижнего пути играют гораздо большую роль в принятии таких решений, чем это могут предсказать чисто рациональные модели. Кроме того, настало время и для пересмотра основ теории и системы оценки интеллекта.
В последние годы изучение социального интеллекта было вытеснено на научные задворки: это направление игнорировали и социальные психологи, и исследователи интеллекта. Исключением стал лишь некоторый всплеск интереса к эмоциональному интеллекту благодаря фундаментальной работе Джона Мейера и Питера Саловея, опубликованной в 1990 году[784].
Как рассказывал мне Мейер, исходная модель Торндайка предусматривала три типа интеллекта – механический, абстрактный и социальный, – но впоследствии Торндайк так и не смог найти способ измерения социального интеллекта. В 1990-е, когда стала понятнее локализация эмоций в мозге, “эмоциональный интеллект взялись пестовать как замену интеллекта социального, не прижившегося в этом триумвирате”.
Однако недавний выход на сцену социальной нейронауки провозгласил возрождение социального интеллекта, который достоин такого же внимания, как и его родной брат, интеллект эмоциональный. Результат переосмысления социального интеллекта должен полнее отразить работу социального мозга, поскольку предполагает расширение понятия этого интеллекта за счет способностей, часто игнорируемых, но безмерно важных для наших взаимоотношений.
В этой книге я предлагаю модель социального интеллекта гипотетическую, открытую для коррекции, а не окончательную, каковой она может показаться из-за многословного изложения. Все желающие могут перегруппировывать ее составляющие и предлагать собственные: мой способ категоризации – лишь один из многих возможных. По мере накопления данных непременно будут появляться все более прочные и достоверные модели социального интеллекта. Я же просто хотел стимулировать свежее, творческое мышление в этом направлении.
Как составляющие социального интеллекта вписываются в модель эмоционального интеллекта
Некоторые психологи могут упрекнуть меня в том, что в перечень основных составляющих социального интеллекта я предлагаю включать помимо стандартных интеллектуальных способностей и те, что не относятся к разряду когнитивных. Но именно в этом и заключается смысл, который я хочу донести: когда дело касается применения интеллекта в социальной жизни, мозг сам смешивает разные способности. Такие некогнитивные способности, как умение сопереживать, синхронизироваться и проявлять участие, относятся к истинно адаптивным инструментам из арсенала социальных приспособлений для выживания. И эти способности уж точно позволяют прилежнее следовать завету Торндайка “действовать мудро” в наших взаимоотношениях.
Старая концепция социального интеллекта как чисто когнитивного феномена допускает – и об этом говорили ранние теоретики интеллекта, – что социальный интеллект может вообще не отличаться от общего. Некоторые когнитивисты, без сомнения, скажут, что эти человеческие свойства идентичны. Но чему тут удивляться, если они строят модели психической жизни на компьютерах, а их модули обработки информации следуют чисто рациональной, вычислительной логике.
Однако фокусируя внимание исключительно на рациональных аспектах социального интеллекта, мы игнорируем бесценную роль эмоций и нижнего пути. Я предлагаю изменить ракурс так, чтобы он охватывал не только знания о социальной жизни, но и столь важные для нее автоматические способности – мы ведь пользуемся во взаимоотношениях как верхним, так и нижним путем. Популярные сейчас теории социального интеллекта прорабатывают хитросплетения этих способностей лишь точечно и с удивительно разной степенью детализации.
Мнение теоретиков интеллекта о месте социальных навыков в нашей жизни можно лучше понять, если вкратце вспомнить историю этой области. В 1920 году, когда Эдвард Торндайк первым предложил концепцию социального интеллекта, умами владела другая концепция, концепция IQ, как раз формировавшая тогда новую дисциплину психометрию, нацеленную на поиск путей измерения человеческих способностей. Те дни пьянили воодушевлением от недавних успехов психологии, когда во время Первой мировой войны удалось провести сортировку американских солдат по их IQ и, соответственно, эффективнее распределить задания и должности между ними.
Ранние теоретики социального интеллекта пытались найти аналог IQ, который позволил бы количественно оценивать таланты к общественной жизни. Вооружившись свеженькой путеводной нитью психометрии, они пытались отыскать способы оценки разницы в социальных навыках, которая была бы эквивалентна, скажем, разнице между людьми в пространственном и вербальном мышлении, измеряемой с помощью IQ.
Те первые попытки потерпели фиаско – и главным образом потому, что предусматривали измерение лишь разумного постижения людьми социальных ситуаций. Например, в одном из ранних тестов на уровень развития социального интеллекта оценивали такие когнитивные способности, как, например, умение назвать социальную ситуацию, для которой больше подходила бы определенная фраза. В конце 1950-х Дэвид Векслер, разработавший один из самых популярных вариантов теста на IQ, по сути, отверг важность социального интеллекта, отведя ему роль простого “приложения общего интеллекта к социальным ситуациям”[785]. Это суждение пропитало всю психологию, и социальный интеллект исчез с популярных карт человеческих умственных способностей.
Исключением стала лишь предложенная в конце 1960-х комплексная модель интеллекта. Ее автор, Джой Пол Гилфорд, насчитал 120 отдельных интеллектуальных способностей, 30 из которых имели отношение к сфере социального интеллекта[786]. Но несмотря на титанические усилия Гилфорда, его подход не позволял точно предсказывать способность людей адекватно вести себя в реальных социальных ситуациях. Более поздние модели, касающиеся социального интеллекта, – модели “практического интеллекта” Роберта Стернберга и “межличностного интеллекта” Говарда Гарднера – получили большее распространение[787]. Однако целостной теории социального интеллекта, которая четко отделила бы его от IQ и могла применяться на практике, психология создать так и не смогла.
Былое видение социального интеллекта как приложения общего интеллекта к социальным ситуациям превращало его в чисто когнитивную способность. Такой подход представляет социальный интеллект как капитал знаний о социальном мире. Но это делает его неотличимым от общего интеллекта, или фактора g[788].
Но что же все-таки отличает социальный интеллект от g? На этот вопрос однозначного ответа нет до сих пор. Одна из причин заключается в том, что психология как профессия представляет собой научную субкультуру, в которую люди приходят, социализируясь в соответствующих вузах и совершенствуя профессиональные навыки в рамках той же системы. В результате психологи склонны смотреть на мир сквозь ментальную призму своей дисциплины. Однако эта профессиональная деформация может подрывать их способность к постижению истинной природы социального интеллекта.
Когда по просьбе исследователей люди, далекие от психологической науки, составляли список качеств, которые делают индивида умным, они неизменно, как само собой разумеющееся, на первых позициях включали в него социальную компетентность. Однако если такую же задачу ставили перед психологами, специалистами по интеллекту, они ставили во главу угла когнитивные способности вроде вербальных навыков и умения решать проблемы[789]. Пренебрежительный взгляд Векслера на социальный интеллект, похоже, продолжает жить в неосознаваемых предубеждениях психологической отрасли.
Психологи, пытавшиеся измерить социальный интеллект, оказывались в тупике из-за поразительно высокой корреляции между их результатами и результатами тестов на IQ: она заставляла думать, будто нет никакой фактической разницы между когнитивной и социальной одаренностью[790]. Это и послужило главной причиной того, что социальный интеллект остался за бортом научного исследования. Но думается, глобально проблема уходит корнями в неверное определение социального интеллекта как набора рядовых когнитивных способностей, приложенных к общественной жизни.
Этот подход оценивает мастерство в межличностном взаимодействии лишь на основании того, что люди сообщают о своих знаниях. Например, тестируемых спрашивают, согласны ли они с утверждениями типа “Я могу понять поведение других людей” или “Я знаю, как мои действия сказываются на чувствах других людей”.
Эти примеры взяты из недавно разработанной шкалы оценки социального интеллекта[791]. Создавшие ее психологи просили 14 профессоров из своей отрасли – так называемый экспертный комитет – дать определение социальному интеллекту. Итоговое определение гласило, что это “способность понимать других людей и предсказывать их реакции на различные социальные ситуации”. Другими словами, по мнению экспертов, социальный интеллект представлен исключительно социальным познанием[792]. Тем не менее психологи понимали, что это далеко не полное определение. Поэтому они ввели в тест несколько вопросов, призванных понять, как люди на самом деле ведут себя в социальном мире: например, нужно согласиться или не согласиться с утверждением “У меня уходит много времени на то, чтобы хорошенько разобраться в других людях”.
Но этот тест, как и любой другой, только выиграет, если его составители пойдут дальше и предусмотрят оценку талантов нижнего пути, так много значащих для насыщенной жизни. Социальная нейронаука подробно описывает, как многообразные пути познания и действия вовлекаются в наши отношения с другими. Конечно, никто и не сомневается, что навыки верхнего пути – вроде социального познания – играют в них важную роль. Но социальный интеллект не обходится и без плодов работы нижнего пути: синхронности и сонастройки, социальной интуиции и эмпатической заботы, а также – что, правда, спорно – позывов к состраданию. Наши представления о том, что делает человека умным в общественной жизни, несомненно, будут полнее, если мы включим в фокус нашего внимания и эти способности.
Такие невербальные способности реализуются в течение микросекунд, то есть быстрее, чем разум успевает сформулировать какие-либо мысли. Несмотря на то, что способности нижнего пути могут показаться кому-то ничтожными, именно они образуют платформу для гладкого протекания социальной жизни. Поскольку эти способности невербальные, они не поддаются оценке с помощью карандаша и бумаги, а большинство современных тестов на социальный интеллект как раз таковы[793]. На самом деле получается, что они расспрашивают верхний путь о деятельности нижнего, а это весьма сомнительная тактика.
Колвин Тревартен, специалист по психологии развития из Эдинбургского университета, убедительно доказывает, что общепринятые представления о социальном познании порождают глубокое непонимание человеческих отношений и места эмоций в социальной жизни[794]. Да, когнитивная наука сослужила отличную службу лингвистике и сфере создания искусственного интеллекта, но она лишь ограниченно применима к человеческим отношениям. Такой подход пренебрегает некогнитивными аспектами интеллекта – например, теми же способностями к сопереживанию и синхронизации, которые привязывают нас к другим людям. Аффективная революция (не говоря уже о социальной) в когнитивной нейронауке все еще не докатилась до теории интеллекта.
Более надежная система измерения социального интеллекта должна включать оценку работы не только высших, когнитивных структур (для этого опросники подходят превосходно), но и сетей нижнего пути, для чего может подойти, например, тест PONS или метод распознавания микровыражений лица, разработанный Экманом[795]. А еще можно прибегать к имитации социальных ситуаций (возможно, в виртуальной реальности) или уж хотя бы учитывать мнения других людей о социальных способностях тестируемого. Только так мы сможем строить более адекватные индивидуальные профили социального интеллекта[796].
Но есть и другое научное затруднение, не слишком широко обсуждаемое: сами IQ-тесты лишены какого-либо теоретического обоснования. Их создавали, скорее, с единственной целью – для предсказания успехов в учебе. Как обнаружили Джон Килстром и Нэнси Кантор, тест на IQ почти не подкреплен теорией: он разработан “для моделирования вещей, которыми дети занимаются в школе”[797].
Однако эти самые школы – очень недавний продукт цивилизации. И потребность ориентироваться в социальном мире, пожалуй, более мощная движущая сила построения человеческого мозга, нежели потребность получать пятерки. Эволюционные биологи полагают, что социальный интеллект был первичным талантом человеческого мозга – и это нашло отражение в нашей гипертрофированной коре, – а то, что мы считаем интеллектом, – лишь дополнительный продукт работы нейронных систем, развившихся, чтобы мы могли уживаться в сложно организованной группе. Тем, кто говорит, будто социальный интеллект сводится к приложению общего интеллекта к социальной жизни, стоило бы рассуждать наоборот: общий интеллект может быть производным – пусть даже столь ценимым в нашей культуре – от интеллекта социального.
Благодарности
Многие люди питали мои размышления при подготовке этой книги, но выводы, к которым я пришел, – зона исключительно моей ответственности. Я в величайшем долгу перед профильными экспертами, которые рецензировали главы моей книги. Среди них: Кэри Чернисс из Ратгерского университета; Джонатан Коэн из Принстонского университета; Джон Крэбб из Орегонского центра науки и здоровья, а также Портлендского госпиталя для ветеранов; Джон Качоппо из Чикагского университета; Ричард Дэвидсон из Висконсинского университета; Оуэн Фланаган из Университета Дьюка; Дениз Готтфредсон из Мэрилендского университета; Джозеф Леду из Нью-Йоркского университета; Мэттью Либерман из Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе; Кевин Окснер из Колумбийского университета; Филлип Шейвер из Калифорнийского университета в Дейвисе; Ариана Вора из Гарвардской медицинской школы; Джеффри Уокер из JPMorgan Partners. Если читатели обнаружат в тексте фактические ошибки, то прошу известить меня о них на моем сайте (www.danielgoleman.info), чтобы я мог их исправить в следующих изданиях.
Среди других людей, пробудивших мое мышление, хочу поблагодарить: Эллиота Аронсона из Стэнфордского университета; Нила Ашканази из Квинслендского университета в Брисбене (Австралия); Уоррена Бенниса из Университета Южной Каролины; Ричарда Бояциса из Западного резервного университета Кейса; Шелдона Коэна из Университета Карнеги – Меллона; Джонатана Котта из Нью-Йорка; Франса де Вааля из Университета Эмори; Жоржа Дрейфуса из Колледжа Уильямса; Марка Эпштейна из Нью-Йорка; Говарда Гарднера из Гарвардского университета; Пола Экмана из Калифорнийского университета в Сан-Франциско; Джона Готтмана из Вашингтонского университета; Сэма Харриса из Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе; Фреда Гейджа из Института Солка; Лейн Хабиб из Шокана, Нью-Йорк; Джудит Холл из Северо-Восточного университета; Кэти Холл из Американского международного колледжа; Джудит Джордан из Колледжа Уэллсли; Джона Колодина из Хэдли, Массачусетс; Джерома Кагана из Гарвардского университета; Даниэля Канемана из Принстонского университета; Маргарет Кемени из Калифорнийского университета в Сан-Франциско; Джона Килстрома из Калифорнийского университета в Беркли; Джорджа Кольризера из Международного института управленческого развития в Лозанне (Швейцария); Роберта Левенсона из Калифорнийского университета в Беркли; Кэри Лоуэлл из Нью-Йорка; Бет Лаун из Гарвардской медицинской школы; Пему Латшан из департамента образования города Нью-Йорк; Энни Макки из Института лидерства Телеос; Карла Марси из Гарвардской медицинской школы; Джона Мейера из Университета Нью-Гэмпшира; Майкла Мини из Университета Макгилла; Марио Микулинцера из Университета имени Бар-Илана в Рамат-Гане (Израиль); Мудиту Нискер и Дэна Клермана из Communication Options; Стивена Новицки из Университета Эмори; Стефани Престон из Университета Айовы; Герша Шефрина из Университета Санта-Клары, Калифорния; Томаса Петтигрю из Калифорнийского университета в Санта-Крузе; Штефана Рехштаффена из Института Омега, Нью-Йорк; Рональда Риджио из Колледжа Маккенна в Клермонте; Роберта Розенталя из Калифорнийского университета в Риверсайде; Сьюзен Розенблум из Университета Дрю; Джона Ф. Шеридана из Университета штата Огайо; Джоан Страусс из Массачусетской больницы общего профиля; Дэниела Сигела из Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе; Дэвида Шпигеля из Стэнфордской медицинской школы; Эрвина Штауба из Массачусетского университета; Дэниела Стерна из Женевского университета; Эрику Вора из Государственного университета Сент-Клауда, Миннесота; Дэвида Слейтера из Института Фетцера, Каламазу, Мичиган; Леонарда Вольфа из Нью-Йорка; Элвина Вайнберга, бывшего сотрудника Института энергетического анализа, Ок-Ридж, Теннесси; Робина Янгсона из Ассоциации руководителей клиник Новой Зеландии.
Рейчел Брод, мой главный научный сотрудник, обеспечивала мне доступ к самым разным по доступности научным источникам. Огромное спасибо Роуэн Фостер, которая всегда была готова прийти на помощь и обеспечивала бесперебойную работу над книгой. Тони Бербэнк был и остается превосходным редактором, работать с которым истинное удовольствие. И, как всегда, я бесконечно благодарен Таре Беннетт-Гоулман, удивительно проницательному партнеру в жизни и литературном творчестве и настоящему проводнику в мир социального интеллекта.