Социальный интеллект. Новая наука о человеческих отношениях Гоулман Дэниел
В возрасте шести месяцев у младенца уже начинает формироваться типичный стиль общения и привычный образ мыслей о себе и других людях. Эта важнейшая веха в обучении опирается на ощущение безопасности и доверия, то есть взаимопонимание, сложившееся между ребенком и взрослым, который подает ему пример. Такие отношения типа “Я – Ты” определяют социальное развитие ребенка.
Синхронность между матерью и младенцем важна с первого дня жизни: чем ее больше, тем теплее и радостнее их общение[410], а чем меньше, тем больше ребенок испытывает злости, отчаяния и скуки. Если ребенок постоянно страдает от асинхронности и остается один на один со своими горестями, ему приходится разрабатывать собственный способ успокаиваться. Некоторые дети, видимо, потеряв надежду на стороннюю помощь, усиленно ищут способы облегчения своего состояния. Впоследствии они пополняют бесчисленные ряды взрослых, предающихся одинокому самоутешению – переедающих, пьянствующих или маниакально переключающих телеканалы.
По мере взросления ребенок начинает прибегать к таким способам утешения автоматически и независимо от обстоятельств, выстраивая защиту от потенциально неприятных переживаний, даже если на самом деле его опасения ни на чем не основаны. Поэтому вместо открытого, позитивного подхода к окружающим такой человек машинально применяет стратегию ухода в защитную “раковину”, напуская на себя холодный и отчужденный вид.
Мама-итальянка поет веселую песенку своей дочери, Фабиане: “В ладошки хлоп-хлоп / Скоро папа придет / Леденцов принесет / Фабиана все их сгрызет!”[411] Она поет радостно, в высоком темпе, и Фабиана принимается “подпевать”, издавая звуки в такт.
Но когда другая мама напевает своему ребенку ту же самую песенку, только монотонно, замедленно и низким голосом, ребенок вовсе не радуется, а расстраивается. В чем же разница? А в том, что вторая мать страдает клинической депрессией, а первая – нет.
Такие элементарные различия в материнском пении отражают величайшую разницу в эмоциональной атмосфере, которую их дети ощущают, пока растут, и в пожизненном восприятии их детьми любых важных отношений. Депрессивным матерям по понятным причинам нелегко вовлечь ребенка в радостный протодиалог. У них просто нет сил выдавливать из себя развеселые интонации “маминого языка”[412].
В общении с детьми депрессивные матери часто действуют невпопад и отстраненно, бывают грустными или же назойливыми и озлобленными. Неспособность синхронизироваться препятствует установлению обратной связи, а отрицательные эмоции матери заставляют ребенка ощущать, будто он что-то делает не так и должен как-то измениться. Это, в свою очередь, расстраивает ребенка, который не может ни получить утешение от мамы, ни полноценно успокоиться самостоятельно. Врезультате мать с ребенком сваливаются в штопор раскоординированности, негатива и эмоциональной глухоты[413].
Депрессия, как утверждает поведенческая генетика, может передаваться по наследству. Множество исследований было посвящено попыткам рассчитать ее наследуемость – вероятность того, что у ребенка депрессивных родителей на определенном этапе жизни тоже разовьется клиническая депрессия. Но, как замечает Майкл Мини, дети, у которых хотя бы один родитель склонен к приступам депрессии, растут не только с генами депрессии, но и с родителем в депрессии, поведение которого, весьма вероятно, стимулирует экспрессию этих генов[414].
Например, исследования депрессивных матерей показывают, что такие матери чаще прочих отворачиваются от младенцев, дарят им меньше тепла, чаще раздражаются и ведут себя навязчиво, когда ребенку требуется тайм-аут на переваривание впечатлений. Их дети протестуют против такого обращения единственным доступным им способом – плачем, или же сдаются и становятся вялыми и отстраненными.
У каждого ребенка складывается свой шаблон реагирования: если мать часто злится, ребенок тоже злится, если мать пассивна и безучастна, ребенок отвечает тем же. Судя по всему, дети усваивают стиль общения из повторяющихся асинхронных взаимодействий с депрессивной матерью. Более того, у них может формироваться неправильное представление о себе, ведь они быстро усваивают, что не в их силах наладить нарушенную синхронность и сделать себя чуточку счастливее и что рассчитывать на чужую эмоциональную поддержку тоже не приходится.
Все личностные и социальные отклонения, от которых страдает депрессивная мать, могут передаваться ребенку. Например, ее страх негативно воздействует на гормональный профиль ребенка уже с младенческого возраста: у детей депрессивных матерей вырабатывается больше гормонов стресса и меньше дофамина и серотонина. Как раз такой профиль связывают с депрессией[415]. Маленький ребенок может и не подозревать, что за беды терзают его семью, но эти беды все равно оставляют отпечаток на его нервной системе.
Социальная эпигенетика говорит, что для таких детей не все потеряно. Если родители страдают от депрессивных состояний, но все же могут находить в себе силы изображать оптимизм перед лицом трудностей, это сводит к минимуму передачу депрессии ребенку[416]. А если у него есть другие люди, которые о нем заботятся и при этом не страдают депрессией, у ребенка все же формируется ощущение надежного тыла.
Иногда дети депрессивных матерей осваивают ценные адаптивные навыки. Многие из них обретают способность чутко улавливать перемены в настроении матери, а став взрослыми, с удивительным мастерством направляют общение в такое русло, чтобы оно приносило максимум удовольствия (или минимум огорчений). Перенесенные в большой мир, эти навыки могут развиться в мощный социальный интеллект, пусть и добытый такой большой ценой[417].
• Джонни позволил лучшему другу поиграть со своим новым мячиком. Но друг был неосторожен и потерял мячик. И даже не думает отдавать Джонни другой.
• Друг, с которым Джонни любил играть, переехал. Теперь Джонни больше не может играть с ним.
В обеих маленьких драмах ребенок испытывает всплеск эмоций. Но какие именно эмоции испытывает Джонни?
Большинство детей выучивается различать переживания и понимать, что вызывает то или иное чувство. Но только не дети, воспитанием которых родители пренебрегали. Когда таким детям в дошкольном возрасте зачитывали эти истории, они в половине случаев отвечали неправильно. Их ровесники, окруженные заботой, ошибались гораздо реже[418].
Чем меньше было у ребенка возможностей научиться подобному распознаванию в ходе общения с близкими, тем хуже он считывает эмоции в других жизненных ситуациях. Дети, лишенные важнейших человеческих контактов, не улавливают основных различий между эмоциями: чужие чувства для них туманны[419].
Дошкольники, которых в семье постоянно обижали – причиняли им моральную или физическую боль, – в историях о Джонни находили злость там, где ее не было. Дети, страдающие от плохого обращения, склонны видеть злость на лицах с нейтральным, неопределенным и даже грустным выражением. Вероятно, такая склонность к гипердиагностике гнева указывает на чрезмерную возбудимость миндалины. И эта гиперчувствительность, похоже, касается только градаций злости: мозг терроризируемого ребенка острее реагирует на озлобленные лица, чем мозг других детей, хотя на выражение радости или страха он отвечает нормально[420].
Такая деформация эмпатии означает, что внимание ребенка привлекают даже малейшие намеки на то, что кто-то рядом может сердиться. Дети, подвергающиеся насилию, гораздо активнее прочих ищут в окружающих признаки гнева, находят их даже там, где никакого гнева на самом деле нет, и уже никак не могут переключить с них внимание[421]. Гипердиагностика гнева, возможно, идет таким детям на пользу. Поскольку дома они подвергаются реальной опасности, повышенная чувствительность может служить им чем-то вроде радара, помогающего вовремя защититься.
Проблемы начинаются, когда дети выносят эту особенность за пределы дома. Школьные задиры (как правило, они подвергаются физическому насилию в семье) считывают злость и враждебные намерения с нейтральных лиц и зачастую нападают на других детей только из-за этой ошибки.
Управление вспышками детского гнева для любого родителя представляет огромную проблему, но в то же время и дает определенные возможности. В идеале родителю не следует отвечать злостью на злость, но и оставаться безучастным нельзя, бросая ребенка наедине с его негодованием. Лучше взять свой собственный гнев под контроль, не отстраняясь от него и не предаваясь ему безраздельно, и при этом поддерживать обратную связь с ребенком. Так ребенок сможет в безопасности научиться управлять собственным раздражением. Это, конечно, не означает, что ребенок должен расти в идиллической эмоциональной атмосфере. Уже хорошо, если в семейной системе будет достаточно упругости, чтобы приходить в норму после потрясений.
Обстановка в семье определяет эмоциональный мир ребенка. Кокон, который дает чувство безопасности и сохраняется в любых обстоятельствах, может смягчить даже самые ужасные удары судьбы. Когда вокруг происходят какие-то критические события, ребенка больше всего волнует вопрос, как это скажется на его семье. Например, дети, выросшие в зоне военного конфликта, смогут впоследствии избежать посттравматического синдрома или повышенной тревожности, если родители сумеют создать дома стабильную, внушающую уверенность атмосферу.
Это не означает, что родители должны подавлять собственные тревоги, чтобы “защитить детей”. Дэвид Шпигель, психиатр из Стэнфордского университета, изучал эмоциональные реакции в семьях после теракта 11 сентября. Дети, отмечает Шпигель, обладают повышенной восприимчивостью к эмоциональным потокам внутри семьи. По его словам, “эмоциональный кокон создается не тогда, когда родители делают вид, будто ничего не происходит, а тогда, когда они дают детям понять: как бы плохо нам ни было, мы будем справляться с этим вместе, как одна семья”.
Его отец был склонен к вспышкам агрессии, особенно когда напивался – а напивался он почти каждый вечер. В припадке гнева отец хватал одного из четырех своих сыновей и принимался избивать его.
Много лет спустя герой этой истории признался жене, что ему до сих пор страшно. Он по-прежнему слишком живо все помнил: “Когда мы с братьями видели, что отец прищуривается, то понимали: пора убираться из комнаты”.
Его жена, рассказав мне об этой исповеди, добавила, что извлекла из нее и собственный урок: “Я поняла, что мужу в детстве не уделяли внимания. Поэтому даже когда приходится выслушивать эту историю в сотый раз, я говорю себе: оставайся на связи. Стоит мне отвлечься хоть на секунду, он чувствует себя уязвленным. Он удивительно чутко улавливает моменты, когда я сбиваюсь с его волны. Даже когда я делаю вид, будто продолжаю слушать, он мгновенно чувствует, что я погружаюсь в свои мысли”.
Такая чувствительность и эмоциональные травмы, похоже, присущи всем, с кем родители в детстве обращались как с “Оно”, а не как с “Ты”. Их уязвимые места чаще всего обнажаются в значимых отношениях – с супругами, детьми и близкими друзьями. Но у взрослых есть надежда исцелиться, если близкие не будут их игнорировать или обижать, а будут общаться с ними в духе “Я – Ты” – как это произошло с тем гиперчувствительным человеком и его удивительно отзывчивой женой.
Помимо родителей или супругов, надежным тылом может стать и хороший психотерапевт. Психолога Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе Аллана Шора психотерапевты возвели в ранг героя за его обширные обзоры, посвященные нейробиологическим исследованиям отношений “пациент – терапевт”.
Согласно теории Шора, нейробиологическая основа эмоциональных расстройств локализована преимущественно в орбитофронтальной коре (ОФК), ключевом модуле связи нейронных путей, ответственных за отношения между людьми[422]. Даже сам рост этой коры, утверждает он, зависит от опыта, получаемого ребенком. Если родители настроены на ребенка, если они обеспечивают ему надежный тыл, ОФК разрастается и процветает. Если родители неотзывчивы или агрессивны, развитие ОФК нарушается, и в результате страдает способность регулировать частоту появления, продолжительность или интенсивность таких отрицательных эмоций, как гнев, ужас или стыд.
Теория Шора объясняет, как благодаря нейропластичности наши взаимодействия способны перекраивать мозг, то есть каким образом многократный опыт определяет форму, размер, количество нейронов и число их синаптических связей. Некоторыми крупными перестройками мы обязаны самым близким отношениям, которые раз за разом заставляют наш мозг работать в определенном эмоциональном диапазоне. Вследствие того, что люди, годами находящиеся рядом с нами, делают нам больно, раздражают или, наоборот, оказывают эмоциональную поддержку, схемы нейронных сетей в нашем мозге могут перестраиваться.
Шор утверждает, что полные заботы и поддержки отношения, сложившиеся в более зрелом возрасте, могут до некоторой степени переписать нейронные сценарии, сформированные в детстве. В психотерапии инструментами для починки эмоциональной сферы служат взаимопонимание и доверие – терапевт и пациент находятся в надежной петле обратной связи.
Терапевт, говорит Шор, выступает в качестве проекционного экрана, чтобы пациент мог с его помощью “прокрутить” свои детские отношения заново. Но только теперь пациент может пережить их более открыто и полно, без наказаний, обвинений, предательств или пренебрежения. Если отец не желал общаться, то психотерапевт доступен для разговора. Если мать пациента постоянно его критиковала, то психотерапевт принимает его таким, какой он есть. Так терапевт дает пациенту возможность пережить исправляющий опыт – возможно, давно желанный, но недостижимый для пациента.
Один из отличительных признаков эффективной психотерапии – свободный обмен эмоциями между терапевтом и пациентом. Он позволяет пациенту научиться устанавливать обратную связь, не боясь и не подавляя негативные эмоции[423]. Лучшие психотерапевты создают атмосферу защищенности, безопасное убежище, где пациент может пережить и выразить любые чувства – от всесокрушающего гнева до беспросветной тоски. Уже одно то, что они с терапевтом образуют петлю обратной связи и взаимно обмениваются чувствами, помогает пациенту научиться управлять собственными эмоциями.
Если родители предоставляют ребенку надежный тыл для обучения работе с эмоциями, то психотерапевт дает возможность взрослым закончить это обучение. Такое же исцеляющее воздействие могут оказать отношения с возлюбленными или близкими друзьями, если те готовы предложить эмоциональную поддержку. Эффективная терапия, как и благотворные отношения, подпитывает способность человека налаживать связи с окружающими, что уже само по себе целебно.
Глава 12
Заданный уровень счастья
Трехлетняя девочка в отвратительном расположении духа подходит к дядюшке, забежавшему в гости, – очень удобному объекту, чтобы сорвать злость.
– Ненавижу тебя! – заявляет она.
– Да? А я тебя люблю, – отвечает он с растерянной улыбкой.
– Ненавижу тебя, – повторяет девочка громче и решительнее.
– А я все равно тебя люблю, – отвечает он еще ласковее.
– Не-на-ви-жу тебя! – вопит она в театральной экзальтации.
– Ну, а я все равно люблю тебя, – заверяет он девочку и, подхватив ее на руки, прижимает к себе.
– И я тебя люблю, – тихо признается она, оттаяв в его объятиях.
В психологии развития такие выразительные диалоги рассматривают с точки зрения скрывающегося за ними обмена эмоциями. С этой позиции рассогласование типа “ненавижу – люблю” видится сбоем взаимодействия, а возвращение на общую эмоциональную волну – устранением этого сбоя.
Успешное устранение сбоя – вроде достижения взаимопонимания между трехлетней девочкой и ее дядей – благотворно для обеих сторон. Сохранение сбоя дает противоположный эффект. Способность ребенка справляться с подобными сбоями – выдерживать межличностную эмоциональную бурю и восстанавливать контакт – один из ключей к пожизненному счастью. Его секрет не в том, чтобы избегать разочарований и огорчений – они в нашей жизни неминуемы, – а в том, чтобы уметь восстанавливаться после них. Чем быстрее ребенок восстанавливается, тем больше места в нем остается для радости.
Эта способность, как и многие другие наши социальные навыки, закладывается в младенчестве. Когда ребенок и взрослый, который о нем заботится, синхронизируются, каждый из них отвечает на сигналы другого скоординированно. Но на первом году жизни у младенцев еще недостаточно нервных связей для такой координации. В каждом сеансе общения они способны действовать согласованно не более 30 % времени, демонстрируя естественные циклы синхронизации – рассинхронизации с другим человеком[424].
Асинхронность делает младенца несчастным. Он протестует против этого, выражая недовольство, – по сути дела, просит помочь ему вновь обрести синхронность. Судя по всему, это первые попытки ребенка исправить сбой в общении, и отработка этого важнейшего навыка начинается с таких вот ничтожных переходов от мучительной асинхронности к умиротворяющей синхронности.
Все, с кем ребенок проводит время в течение дня, подают ему хороший либо дурной пример того, как справляться с неприятностями. Ребенок обучается этому неосознанно (без сомнения, с помощью зеркальных нейронов), просто наблюдая, как старший брат, товарищ по играм или родитель преодолевает собственные эмоциональные бури. В ходе такого пассивного обучения регуляторные цепи ОФК, ответственные за сдерживание миндалины, как бы отрабатывают стратегии, которые наблюдает ребенок. Отчасти обучение происходит и намеренно, когда кто-то напоминает ребенку о необходимости управлять своими разгулявшимися эмоциями или помогает ему в этом. Постепенно, по мере накопления опыта, сети ОФК, ответственные за регуляцию эмоциональных импульсов, укрепляются.
Дети не только учатся успокаиваться или сопротивляться эмоциональным порывам, но и отрабатывают способы воздействия на окружающих. Именно благодаря такому фундаменту, заложенному в детстве, дядя трехлетней девочки выражением любви побудил ее смягчиться, вместо того чтобы ожесточиться и предостерегающе рявкнуть: “Не смей так говорить со мной!”
К четырем-пяти годам у ребенка обычно происходит переход от простых попыток управлять своими негативными эмоциями к более глубокому пониманию, что же вызвало эти эмоции и как все исправить. Это признак созревания верхнего пути. Некоторые психологи полагают, что родительские наставления в первые четыре года жизни особенно важны для формирования способности управлять эмоциями и без потерь выходить из затруднительных ситуаций в общении.
Разумеется, родители далеко не всегда подают детям хороший пример. В одном исследовании ученые наблюдали за родителями дошкольников в ходе супружеских размолвок. Некоторые пары в попытках разрешить конфликт были крайне враждебны и разобщены. Они не слушали друг друга, изливали злость и презрение, а когда враждебность зашкаливала, часто просто разворачивались и уходили. Дети этих пар точно так же вели себя со сверстниками: злились, требовали, проявляли враждебность и агрессию[425].
Те пары, которые во время размолвок демонстрировали больше теплых чувств, эмпатии и взаимопонимания, в совместное воспитание детей тоже привносили гармонию и даже игривость. Дети таких родителей лучше ладили с товарищами и продуктивнее разрешали споры. Получается, поведение супругов при размолвках позволяет предсказывать поведение их детей на годы вперед[426].
Если все складывается хорошо, вырастает ребенок, который устойчив к стрессу, быстро восстанавливается после огорчений и эффективно настраивается на других. Семья должна обладать высоким социальным интеллектом, чтобы сформировать то, что в психологии развития называется “позитивное аффективное ядро личности”, – иными словами, счастливого ребенка[427].
Пытаясь озорничать, как это и положено в год и два месяца, мальчик попадает в опасную ситуацию: он старается забраться на стол, рискуя опрокинуть лампу. Рассмотрим разные варианты родительской реакции на его действия.
• Твердо сказать “нет”, объяснить, что альпинизм – занятие исключительно уличное, и пойти гулять, чтобы дать ему возможность где-нибудь полазить.
• Не обращать внимания, пока не раздастся грохот упавшей лампы. Подобрать лампу, спокойно сказать: “Больше так не делай”, и продолжить не обращать на ребенка внимание.
• Гневно заорать: “Не смей!”, немедленно устыдиться собственной резкости, обнять ребенка в утешение, а потом оставить его в покое, потому что это не ребенок, а сплошное разочарование.
Все три реакции – хотя некоторым они и могут показаться невероятными – отражают разные стили воспитания, которые регулярно выявляются в ходе наблюдений за детьми и родителями. Эти сценарии описал Дэниел Сигел – детский психиатр из Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе, пионер социальной нейронауки и один из самых влиятельных современных ученых в области психотерапии и детского развития. Сигел утверждает, что каждый из этих типов родительской реакции формирует центры социального мозга ребенка по-своему[428].
Формирование происходит, в частности, в моменты, когда ребенок сталкивается с чем-то неприятным или непонятным и смотрит на родителей, воспринимая не только то, что они говорят, но и их манеру держаться в целом: она подсказывает ему, что чувствовать и как реагировать. Информация, которая исходит от родителей в такие “обучающие моменты”, формирует отношение ребенка к самому себе и к людям вокруг – как их воспринимать и чего от них ожидать.
Возьмем родителя, который твердо сказал карабкающемуся сыну “нет”, а потом повел гулять, чтобы перенаправить его энергию. Коллега Сигела, Аллан Шор, считает, что такая реакция оптимально действует на ОФК мальчика, укрепляя локализованный там “тормоз эмоций”. Эта система нейронов снижает градус изначального азарта мальчика, помогая ему учиться контролировать свою импульсивность[429]. Когда ребенок пользуется этим тормозом, родитель показывает ему, что можно получать такое же удовольствие в более приемлемой форме – карабкаться на игровой комплекс, а не на стол.
Урок, полученный ребенком, сводится примерно к следующему: “Родителям не всегда нравится то, что я делаю, но если я перестану это делать и найду занятие получше, все будет хорошо”. Такой подход, когда родитель устанавливает ограничение, а затем находит более подходящий выход для энергии ребенка, – типичный пример стиля воспитания, формирующего надежную привязанность. Дети с таким типом привязанности чувствуют, что родители настроены на них, даже когда они ведут себя плохо.
“Кризис трех лет”, когда дети на любые просьбы или требования родителей отвечают криком “Нет!”, – важная веха в развитии мозга. В этом возрасте мозг начинает овладевать способностью тормозить импульсы – говорить им “нет”. Эта способность будет совершенствоваться на протяжении всего детства и отрочества[430]. Человекообразные обезьяны и маленькие дети испытывают огромные проблемы с этой важной составляющей социальной жизни. И причина у них общая: система нейронов в ОФК, способная блокировать переход импульса к действию в само действие, у них недоразвита.
По мере взросления ребенка ОФК анатомически созревает. Примерно в возрасте пяти лет происходит рывок в ее развитии, и тормозящая сеть нейронов крепнет достаточно, чтобы всегда оставаться “на связи”. После этого ребенка уже можно отправлять в школу. Бурный рост продолжается лет до семи, благодаря чему значительно увеличивается способность детей к самоконтролю, и в начальной школе становится потише, чем в детском саду. Каждый этап интеллектуального, социального и эмоционального развития отражает завершение важного этапа в созревании каких-то областей мозга, и это анатомическое созревание продолжается примерно до 25 лет.
Что происходит в мозге ребенка, когда родители постоянно не могут в должной мере настроиться на него, зависит от природы такой неспособности. Дэниел Сигел описывает варианты провальных родительских стратегий и трудности, с которыми в результате сталкиваются их дети[431].
Возьмем родителя, который видит ребенка, лезущего на стол, и игнорирует его. Такой тип реакции характерен для отношений, почти не обремененных сонастроенностью, в которых ребенок мало трогает родителей эмоционально. В попытках добиться эмпатического внимания от родителей такие дети получают одно разочарование.
Если с ребенком не устанавливают обратную связь и, соответственно, не разделяют с ним счастливые переживания, увеличивается вероятность того, что он вырастет со сниженной способностью испытывать положительные эмоции и ему будет трудно достучаться до других людей. Дети таких избегающих родителей растут робкими, а когда вырастают, по-прежнему подавляют свои эмоции, особенно те, что могли бы помочь им наладить отношения с партнером. Подражая поведению своих родителей, они избегают не только проявления чувств, но и вообще эмоционально близких отношений.
Третий родитель, увидев, что мальчик лезет на стол, сначала разозлился, потом ощутил вину, а за ней – разочарование в ребенке. Сигел, что совершенно логично, называет такой тип родителей противоречивым (амбивалентным). От случая к случаю они проявляют любовь и заботу, но чаще посылают ребенку сигналы неодобрения и отторжения: они отводят взгляд, на их лицах читается презрение или отвращение, а язык тела выражает злость или желание отгородиться. С такой эмоциональной установкой родителей ребенок регулярно чувствует себя униженным и испытывает боль.
Дети часто реагируют на подобное отношение неконтролируемыми эмоциональными перескоками, не сдерживают своих порывов, впадают в неистовство – словом, ведут себя как типичные “плохиши”, вечно попадающие в неприятности. Сигел видит возможную причину такого неконтролируемого поведения в том, что мозг ребенка так и не научился подавлять импульсы – его ОФК не справляется со своей задачей.
Но иногда дети доходят до отчаяния от ощущения, что они никому не нужны или всё делают неправильно, – и при этом продолжают тосковать по позитивному родительскому вниманию. Такие дети со временем начинают считать себя в корне ущербными. Став взрослыми, они обычно выстраивают такие же противоречивые отношения, в которых жаждут любви и очень боятся, что ее не получат, но еще сильнее боятся того, что их просто бросят[432].
Даже теперь, давно став взрослой, писательница Эмили Фокс Гордон живо помнит моменты “дикой, безудержной” радости, которую испытывала, когда росла, окруженная родительской заботой, в маленьком городке в Новой Англии. Когда Эмили с братом проносились по улицам на велосипедах, им казалось, что сам город радуется им: “Вязы вытягивались по стойке смирно, собаки приветствовали нас лаем, и даже телефонисты знали нас по именам”. Свободно слоняясь по задним дворам и садам, гоняя на велосипеде по университетскому кампусу, она ощущала себя в ласковых объятиях рая[433].
Когда ребенок чувствует, что его любят, о нем заботятся, его ценят важные для него люди[434], стабильное ощущение благополучия формирует у него запас оптимизма. А этот запас, в свою очередь, подпитывает другую базовую потребность – тягу исследовать мир.
Детям нужен не только надежный тыл, не только близкий человек, который успокоит и утешит. Как считает Мэри Эйнсворт, ребенку нужна еще и “тихая гавань” – эмоционально благополучное место, вроде его комнаты или дома, куда он мог бы возвращаться после опытов в познании большого мира[435]. Это познание может быть физическим – когда подросток объезжает на велосипеде окрестности, – межличностным – когда он с кем-то знакомится и начинает дружить, – или интеллектуальным – когда ребенок удовлетворяет свое безграничное любопытство.
О том, что у ребенка есть тихая гавань, говорит хотя бы то, что он отправляется играть на улицу. Игры несут великую пользу: за годы активных игр дети приобретают множество социальных навыков: как разрешать словами противостояния, как кооперироваться и формировать союзы, как проигрывать достойно, и так далее.
Дети могут упражняться во всем этом, пока ощущают себя в безопасности. Даже промахи тогда вызывают лишь хихиканье, хотя в школе за то же самое ребенка могут сделать мишенью для насмешек. Игра – это безопасная возможность попробовать свои силы в чем-то новом, почти не тревожась.
Почему играть так весело, стало понятнее, когда ученые выяснили, что играми заправляет та самая нейронная система, которая возбуждает чувство радости. У всех млекопитающих, включая вездесущих лабораторных мышей, за игры отвечает одна и те же нейронная сеть. Она скрывается в самых древних зонах мозга, в нижней части ствола – структуры, которая расположена у самого позвоночника и управляет рефлексами и нашими простейшими реакциями[436].
“Игровую” нейронную сеть детальнее всех изучил нейробиолог Яак Панксепп из Государственного университета Боулинг-Грин в штате Огайо. В своем выдающемся труде “Аффективная нейронаука” (Affective Neuroscience) Панксепп исследовал нейробиологические основы главных человеческих побуждений, включая тягу к игре, которая, по его мнению, служит источником радости для мозга[437]. Примитивная подкорковая сеть, которая заставляет детенышей всех млекопитающих устраивать кучу малу, по словам Панксеппа, может играть важнейшую роль в развитии нейронной проводки ребенка. А эмоциональным топливом для этого развития, похоже, служит сама по себе радость.
Исследования, проведенные группой Панксеппа, показали, что по крайней мере у лабораторных крыс игра – это еще одно пространство возможностей для социальной эпигенетики, поскольку игра, подобно удобрению, способствует развитию нейронных сетей миндалины и лобной (фронтальной) коры. Команда Панксеппа обнаружила, что в ходе игры усиливается транскрипция гена особого вещества[438], стимулирующего развитие этих областей социального мозга детеныша[439]. Его открытия, возможно, распространяются и на других млекопитающих с таким же нейронным пейзажем, включая человека, и придают дополнительный вес типичному детскому требованию “Хочу играть!”
Ребенок охотнее участвует в игре, когда у него есть та самая безопасная гавань, в которой можно расслабиться, и когда он чувствует, что рядом есть заботливый взрослый, которому можно доверять. Ребенку достаточно знать, что дома есть мама или милая нянечка, чтобы почувствовать себя защищенным и броситься осваивать другой мир – мир, который создает он сам.
Игра, с одной стороны, требует, чтобы у ребенка было безопасное пространство, а с другой – создает его. В пространстве игры ребенок может противостоять угрозам, страхам и опасностям, зная, что все обязательно закончится хорошо. В этом смысле игра имеет терапевтическое значение. В игре все происходит “понарошку”. Например, в игре дети естественным образом учатся справляться с пугающими ситуациями разлуки или отвержения, имея возможность отточить навыки и изучить себя. И точно так же, без страха и сдерживания, в игре они учатся работать с собственными желаниями и побуждениями, переносить которые в реальную жизнь может быть небезопасно.
Но почему для игр нам всегда нужен партнер? Почему одному играть не так весело? Ответ кроется в нейронных сетях, ответственных за щекотку. У всех млекопитающих есть “щекотные” места, участки кожи с особыми рецепторами, передающими мозгу сообщения об игривом настроении. Щекотание вызывает хохот, за который отвечает отдельная нейронная сеть, не та, что работает при улыбках. У многих млекопитающих есть как способность играть, так и реакция, аналогичная человеческому смеху, и во всех случаях эту реакцию вызывает щекотка.
Панксепп обнаружил, что подобно маленьким детям крысята тянутся к щекочущим их взрослым особям. Когда крысенка щекочут, он издает довольное попискивание, видимо, эволюционно родственное хохоту ребенка-трехлетки. (Только крысята пищат на частоте около 50 кГц, запредельно высоко для человеческого слуха.)
У людей “щекотные” места расположены на задней поверхности шеи и по бокам грудной клетки – воздействием на них проще всего вызвать у ребенка приступ неконтролируемого смеха. Но для реализации этого рефлекса обязательно нужен кто-то другой, самому себя пощекотать не удастся, потому что “щекоточные” нейроны реагируют только при условии непредсказуемости действий. Вот почему дети начинают смеяться, даже если просто шевелить перед ними пальцем и грозиться: “А вот как я тебя сейчас защекочу-у!”[440]
Сеть, ответственная за радость от игры, тесно переплетена с нейронными сетями, которые заставляют детей смеяться от щекотки[441]. Таким образом, желание играть заложено в нашем мозге, и это буквально бросает нас в водоворот общения.
Исследования Панксеппа поднимают любопытный вопрос: как же называть детей, которые ведут себя гиперактивно, импульсивно, не могут сосредоточиться, постоянно переключаются с одного действия на другое? Кто-то видит в таком поведении признаки синдрома дефицита внимания и гиперактивности (СДВГ), в эпидемических масштабах поражающего школьников, по крайней мере в США.
Но Панксепп, перенося на людей результаты своих экспериментов с крысами, расценил такое непостоянство как признак активности нейронной системы, ответственной за игры. Он отметил, что все психостимуляторы[442], которые прописывают детям с СДВГ, снижают активность “игровых модулей” мозга животных и, видимо, так же подавляют желание играть у детей. Панксепп предложил фундаментально иной, но пока еще не опробованный выход – позволить таким детям излить свой игровой потенциал ранним утром, дав им вдоволь нарезвиться и навозиться, и тогда в классе им будет уже легче сосредоточиться[443]. (Если подумать, именно так поступали с нами в начальной школе, когда о СДВГ никто еще и не слышал.)
Если говорить о развитии мозга, то время, потраченное на игру, окупается ростом нейронов и образованием синаптических связей. Игры укрепляют нейронные пути. Более того, играя, человек нарабатывает что-то вроде харизмы: взрослые, дети и даже лабораторные крысы предпочитают компанию тех членов своего общества, кто больше всех играл[444]. В игровую нейронную сеть, относящуюся к нижнему пути, явно уходят какие-то древние корни социального интеллекта.
При взаимодействии множества регуляторных систем мозга игровая сеть пасует перед отрицательными эмоциями – тревожностью, гневом и огорчением: все они подавляют желание играть. И действительно, ребенок устремляется играть только тогда, когда чувствует себя защищенным, когда налаживает отношения с новыми знакомыми и осваивается на новой площадке. У всех млекопитающих тревожность подавляет игровое поведение, что, без сомнения, отражает особенности устройства мозга, обусловленные приоритетом выживания.
По мере взросления у ребенка развивается сеть контроля эмоций – вот она-то и подавляет неудержимое желание резвиться и хихикать. К подростковому возрасту регуляторные цепи префронтальной коры созревают достаточно, чтобы ребенок мог соответствовать требованию общества “не валять дурака”. Энергия постепенно перенаправляется на более “взрослые” удовольствия, и детские игры становятся воспоминанием.
В способности радоваться Ричарду Дэвидсону почти нет равных. Без сомнения, среди моих знакомых он чемпион по оптимизму.
Мы с Дэвидом много лет назад вместе учились в университете, и с тех пор он добился выдающихся успехов на научном поприще. Когда я занялся научной журналистикой, то завел привычку советоваться с ним по поводу новых – и зачастую сложноватых для меня – нейробиологических открытий. В ходе работы над книгой “Эмоциональный интеллект” я обнаружил, что его исследование сыграло важнейшую роль в этой области, и теперь, погрузившись в изучение социальной нейронауки, мне снова пришлось обратиться к его трудам. (Например, именно в лаборатории Ричарда Дэвидсона выявили прямую зависимость между активностью ОФК матери при взгляде на фото ее новорожденного ребенка и силой ее любви к нему.)
Работы Дэвидсона легли в основу нового направления – аффективной нейронауки, исследующей нейронные механизмы эмоций. Дэвидсон смог картировать нервные центры, которые задают каждому из нас уникальный привычный (базовый) диапазон эмоций – фиксированный коридор, в который укладываются эмоции, испытываемые нами каждый день[445].
Этот диапазон – неважно, преобладают в нем мрачные или же светлые чувства – отличается удивительным постоянством. Исследования, например, показывают, что после крупного выигрыша в лотерею человек испытывает ощущение душевного подъема еще около года, после чего его настроение возвращается в прежний коридор. То же самое касается парализованных при аварии людей: примерно через год после первоначальных мучений большинство возвращаются к доаварийному спектру настроений.
Как выяснил Дэвидсон, когда мы находимся во власти негативных эмоций, в нашем мозге наиболее активны две области – миндалина и префронтальная кора правого полушария. А когда нам весело, эти области “отдыхают”, зато активируется префронтальная кора левого полушария.
Оказывается, наше настроение можно отслеживать по одной только активности префронтальной коры: когда все хорошо, активна левая ее сторона, а когда мы расстроены – правая. Но даже когда у нас нейтральное настроение, соотношение фоновых активностей левой и правой областей этой коры с поразительной точностью определяет наш типичный эмоциональный спектр. Люди с более активной правой областью особенно склонны к унынию, а с более активной левой обычно живут куда веселее[446].
Но есть и хорошая новость: наши эмоциональные настройки не закреплены с рождения. Конечно, у каждого из нас есть врожденный темперамент, который определяет склонность к веселью или унынию. Но даже с учетом этой отправной точки, как показывают исследования, характер заботы о ребенке влияет на его умение радоваться во взрослой жизни. Похоже, способность испытывать счастье напрямую зависит от устойчивости к стрессам[447] – развитого умения превозмогать огорчения и возвращаться в более спокойное и довольное состояние.
“Огромное количество исследований животных показывает, что заботливые родители – вроде мамаши-крысы, чистящей и вылизывающей детенышей, – развивают у своего потомства способность радоваться жизни и справляться со стрессами, – утверждает Дэвидсон. – Одними из индикаторов позитивного эмоционального склада у детенышей животных, включая людей, могут служить их способности к исследованию среды и общению, особенно в стрессовых условиях вроде незнакомой обстановки. Новизну можно расценивать и как угрозу, и как кладезь возможностей. Животные, получившие больше родительской заботы, более открыты и склонны видеть в незнакомом месте источник новых возможностей: они исследуют его смелее”.
Эти данные о животных отлично согласуются с открытием Дэвидсона, сделанным в ходе изучения людей – тех, которые приближались к своему 60-летию и которых со времени окончания школы регулярно оценивали по ряду параметров. У тех, кто лучше всех справлялся со стрессами и в течение дня обычно пребывал в лучшем настроении, группа Дэвидсона при замере привычного уровня счастья обнаружила характерную мозговую активность. Взрослые, о которых, как они утверждали, прекрасно заботились в детстве, демонстрировали более “радостный” тип активности.
Но может быть, они так тепло вспоминали детство лишь потому, что в силу позитивного подхода к жизни отфильтровывали все плохое? Возможно. Однако Дэвидсон сказал мне: “Сколько радости человек в раннем детстве испытывает при общении, похоже, сильнее всего определяет, как сформируются в его мозге нейронные пути, отвечающие за счастье”.
Мои нью-йоркские знакомые, преуспевающие супруги средних лет, завели ребенка, когда оба были уже немолоды. В своей дочке они души не чаяли: наняли батальон нянюшек, чтобы кто-то постоянно уделял ей внимание, и накупили столько игрушек, что хватило бы на целый магазин. У нее был кукольный дом, походивший на замок, детский спортивно-игровой комплекс и несколько комнат, набитых игрушками. Однако от всего этого веяло какой-то необжитостью: в четыре года у девочки не было ни одного товарища для игр. Почему? А просто родители опасались, что другие дети могут ее обидеть. Они питали иллюзию, что если сумеют оградить дочь от любых огорчений, то она вырастет счастливой.
Эта иллюзия основана на неверной трактовке научных данных об устойчивости к стрессу и способности быть счастливым. Избыточная защита в действительности представляет собой одну из форм депривации[448]. Идея о том, что ребенок должен любой ценой избегать невзгод, искажает и процесс его обучения быть счастливым, и сами жизненные реалии. Как выяснили ученые, ребенку нужно не иллюзорное нескончаемое счастье, а умение обуздывать эмоциональные бури. Задача воспитания заключается не в формировании хрупкого “позитивного настроя” – беспрестанного цепляния ребенка за ощущение радости, – а в обучении самостоятельно возвращаться к состоянию удовлетворенности, что бы ни произошло.
Так, родители, умеющие переосмыслять огорчения (примерно как в старой пословице “Что толку плакать о пролитом молоке”), передают детям универсальный способ справляться с негативными эмоциями. Такие деликатные вмешательства пополняют детский репертуар поведения в сложных ситуациях способностью смотреть на вещи с положительной стороны. На нейронном уровне эти уроки закрепляются в цепях ОФК, ответственных за усмирение отрицательных эмоций[449].
Если человек в детстве не научился переживать настоящие несчастья, он вырастает эмоционально неподготовленным к жизни со всеми ее неожиданностями. Чтобы создать в себе этот внутренний ресурс и быть счастливым, необходимо набить шишек на детской площадке – натренироваться переживать расстройства, неизбежные в рутинных отношениях. Учитывая, как мозг нарабатывает психологическую устойчивость, детям нужно репетировать взлеты и падения в социальных взаимодействиях, а не испытывать устойчивое монотонное удовольствие.
Когда ребенок огорчается, у него появляется возможность отточить мастерство преодоления огорчений. Насколько это ему удается, отражается на уровне гормонов стресса. Например, в первые школьные недели у общительных детей, обладающих развитыми социальными навыками и пользующихся успехом у сверстников, наблюдается высокая активность нейронной сети, стимулирующей выработку гормонов стресса. Это говорит о том, что дети прикладывают физиологические усилия, чтобы вписаться в новый коллектив.
Но по мере того как социально более адаптируемые дети находят комфортную нишу в коллективе, уровень гормонов стресса у них постепенно падает. И напротив, у детей, которые продолжают расстраиваться и сторониться сверстников, уровень этих гормонов в течение года не снижается или даже повышается[450].
Всплеск активности гормонов стресса, связанный с “мандражом первой недели”, – полезная метаболическая реакция, помогающая организму мобилизоваться в рискованной ситуации. После освоения навыка преодолевать стресс биологические циклы возбуждения и возвращения к норме приобретают форму синусоиды, характеризующей устойчивость. Однако у детей с замедленным формированием этого навыка цикл выглядит иначе: их биологические настройки не проявляют гибкости, и уровень возбуждения зависает на слишком высокой отметке[451].
Одна из моих внучек в возрасте двух лет обожала мультфильм “Побег из курятника” – черноватую комедию о птицах, пытающихся сбежать с фермы, где их рано или поздно зарежут. Местами она напоминает отнюдь не легкомысленный детский мультик, а мрачную тюремную драму. А некоторые сцены повергали двухлетнюю девочку в откровенный ужас.
Но моя внучка упорно просила включить ей этот мультфильм и пересматривала его снова и снова много недель подряд. Она охотно соглашалась с тем, что это “очень страшный мультик”, – и тут же добавляла, что он у нее самый любимый.
В чем же секрет непреодолимой притягательности такого страшного мультфильма? Возможно, дело в том, что, пересматривая раз за разом страшные сцены, пугаясь, но зная, что все кончится хорошо, моя внучка отрабатывала определенные нейронные ответы.
Самые убедительные научные данные о том, что дозированно пугаться – это полезно, получены в экспериментах с беличьими обезьянами (саймири)[452]. Начиная с возраста 17 недель (для них это раннее детство), некоторых обезьянок 10 недель подряд раз в неделю перемещали на один час из родной клетки в другую, с незнакомыми взрослыми обезьянами. Судя по многочисленным признакам, эта ситуация приводила детенышей в ужас.
Потом, когда обезьянки переставали питаться грудным молоком, но все еще оставались эмоционально зависимыми от матери, каждую вместе с мамой помещали в новую клетку. Там не было других обезьян, зато было много лакомств и местечек для исследования.
Те детеныши, которых перед этим помещали в “страшные” клетки, проявляли гораздо больше храбрости и любопытства, чем их ровесники, никогда не покидавшие свою мать: они отважно исследовали новые клетки и пробовали лакомства. Те же, что не покидали тихую гавань материнской заботы, просто испуганно цеплялись за маму.
Что интересно, у независимых обезьянок не было никаких физиологических признаков зарождающегося страха, хотя когда-то они в изобилии проявлялись в “страшной” клетке. То есть регулярные походы в пугающие места сработали как прививка от стресса.
По мнению нейробиологов, у людей, как и у обезьян, многократный детский опыт преодоления стресса запечатлевается в нейронной проводке и делает их более устойчивыми к стрессу во взрослые годы. Раз за разом переживая переход от страха к спокойствию, мы, очевидно, формируем нейронную сеть психологической устойчивости, а с ней и важный эмоциональный навык.
Как утверждает Ричард Дэвидсон, “мы можем обучиться устойчивости, сталкиваясь с угрозой или стрессом только той интенсивности, с которой способны справиться”. Если стресс будет слишком слабым, ничего не произойдет, а если слишком сильным, в нейронной сети страха с высокой вероятностью закрепится неудачный опыт. Не слишком ли страшна кинокартина для ребенка, мы можем понять, например, по скорости его физиологического восстановления после просмотра. Если мозг и тело ребенка зависают в генерирующем страх режиме слишком надолго, то будет отрабатываться вовсе не устойчивость, а неспособность восстанавливаться.
Но когда “угрозы” по силе укладываются в нужный диапазон – то есть мозг ребенка сперва отвечает полноценным испугом, а потом успокаивается, – можно предположить, что в нем закладывается другая нейронная схема реагирования. Это могло бы объяснить и удовольствие, которое доставляет моей внучке страшный мультфильм, и (пред) подростковое неравнодушие к “ужастикам”.
Для разных детей и возрастов уровень “необходимого и достаточного испуга” может быть разным. В старом диснеевском мультфильме “Бэмби” у олененка умирает мама, и этот момент по тем временам оказался травматичным для части детей, стекавшихся в кинотеатры ради просмотра этого мультфильма. Разумеется, не стоит показывать трехлетке наводящее ужас кино в духе “Кошмара на улице Вязов”, но тот же самый фильм может дать несколько уроков стрессоустойчивости мозгу подростка. То, что для малыша будет чересчур, подростку покажется приятно щекочущей нервы смесью опасности и удовольствия.
Если слишком жуткое кино много месяцев преследует ребенка ночными кошмарами и дневной пугливостью, значит, мозг не сумел справиться со страхом. Напротив, оно лишь возвело в приоритет и, возможно, даже слегка усилило реакцию страха. Ученые предполагают, что у детей, которые регулярно переживают непосильный для них стресс – не в кино, а в неблагополучной семейной реальности, что бывает куда страшнее, – именно эта схема нейронного ответа иногда становится причиной последующих тревожных расстройств и депрессии.
Социальный мозг хорошо учится на чужом примере. Так, ребенок успокаивается, глядя на родителя, который невозмутимо смотрит что-то вроде бы очень страшное. Когда моя внучка напрягалась в предвкушении особо пугающего эпизода и слышала от мамы утешительное “Все будет хорошо” (или то же самое сообщало ей присутствие спокойного папы, если она сидела у него на коленях), она чувствовала себя защищенной и способной управлять своими переживаниями, и это чувство непременно пригодится ей в других жизненных испытаниях.
Подобные базовые уроки, усвоенные в детстве, сказываются в течение всей жизни – и не только на нашей фундаментальной позиции относительно существования в социуме, но и на нашей способности преодолевать превратности любви. А любовь, в свою очередь, надолго оставляет следы в нашей биологии.
Часть IV
Многообразие любви
Глава 13
Сети привязанности
В сфере сердечных человеческих отношений, говорят нам ученые, взаимодействуют как минимум три независимые области центральной нервной системы, управляющие разными аспектами поведения. Чтобы было удобнее распутывать загадочные хитросплетения любви, нейробиологи предпочитают разграничивать нейронные сети, отвечающие за привязанность, заботу и половое влечение. Каждая из этих сетей использует специфический набор нейромедиаторов и гормонов и формирует отдельные нейронные пути, добавляя собственную биохимическую приправу к множеству разновидностей любви.
Привязанность определяет, к кому мы обращаемся за поддержкой и по кому скучаем сильнее всего. Забота побуждает помогать людям, которые нам особенно небезразличны. Если мы привязаны, мы берем. Если заботливы, мы даем. Ну а секс есть секс.
Если эти три составляющие гладко взаимодействуют, находясь в идеальном равновесии, то любовь благополучно служит замыслу Природы о сохранении вида. Ведь с полового акта все только начинается. Чувство привязанности скрепляет не только пару, но и всю семью в единое целое, а забота побуждает ухаживать за детьми, чтобы они смогли вырасти и обзавестись собственным потомством. Каждая из этих трех нитей любви связывает людей разными способами[453]. Если привязанность переплетается с заботой и сексуальным влечением, то мы наслаждаемся полноценными романтическими отношениями. Если же какой-то из этих ниточек не хватает, любовные отношения дают сбой.
Эти нейронные сети взаимодействуют друг с другом в разных сочетаниях в каждой из разновидностей любви – романтической, семейной и родительской – и форм социальных связей, будь то дружба, сострадание или простое обожание котиков. И даже больше: те же сети в той или иной степени могут задействоваться в весьма пространных сферах вроде духовных устремлений или пленения бескрайними небесами и пустынными берегами.
Многие нервные “тропы”, отвечающие за любовь, входят в состав нижнего пути, и любой человек, сводящий социальный интеллект к чисто когнитивным способностям, окажется беспомощным в понимании любви. Силы объединяющей нас любви возникли в головном мозге задолго до появления способности к рациональному мышлению. Источники любви всегда скрываются в подкорковых отделах, но вот для реализации этого чувства может понадобиться тщательное планирование. Таким образом, полноценная любовь требует полноценного социального интеллекта, союза верхнего и нижнего путей. По отдельности они неспособны создать крепкие, удовлетворяющие узы.
Распутывание клубка нейронных сетей любви может обнажить некоторые наши заблуждения и проблемы. Три главные составляющие любви – привязанность, забота и сексуальность – подчиняются своим сложным законам. В определенные моменты какая-то из них может господствовать – скажем, когда пара наслаждается своим единением, баюкает ребенка или занимается сексом. Когда работают все три системы, они в наивысшей степени питают романтическую любовь: между людьми возникает непринужденная, нежная и чувственная связь, в которой царит полное взаимопонимание.
Первый шаг к формированию такого союза делает система, отвечающая за привязанность, и делает она его в пробной, можно сказать, разведывательной манере. Как мы уже выяснили, эта система начинает работать в раннем младенчестве, побуждая ребенка искать заботу и защиту у других – по большей части у матери или других ухаживающих за ним людей[454]. И между тем, как мы формируем наши первые в жизни привязанности, и тем, как устанавливаем связь с любовным партнером, существуют поразительные параллели.
Вечер пятницы. Нью-Йорк. В одном из баров Верхнего Ист-Сайда толпятся нарядно одетые мужчины и женщины. Это вечеринка одиночек, а подают на ней флирт.
Вот одна из женщин, покачивая бедрами и кокетливо отбрасывая волосы, шествует вдоль бара в дамскую комнату. Проходя мимо мужчины, вызвавшего у нее интерес, она всего лишь миг смотрит ему в глаза, а когда он отвечает тем же, быстро отводит взгляд. Ее невысказанное послание: “Заметь меня”.
Этот приглашающий взгляд и сменяющая его напускная скромность повторяют последовательность авансов и отступлений, свойственную большинству млекопитающих, у которых выживание детенышей зависит от отцовской помощи: самке надо испытать готовность самца к преследованию и к совершению поступка. Женское кокетство в искусстве флирта настолько универсально, что этологи замечают его даже у крыс: самка то подбегает к самцу, то отбегает от него, то проносится мимо, мотая головой и тоненько пища, словно крысеныш во время игры[455].
Среди 18 разновидностей улыбок в каталоге Пола Экмана нашлось место и кокетливой: флиртующий человек улыбается, глядя в сторону, а затем смотрит прямо на объект притяжения ровно столько, сколько необходимо для привлечения его внимания, и быстро отводит взгляд. Эта уклончивая тактика эксплуатирует нейронную сеть, будто специально встроенную в мозг мужчины именно для такого случая. Группа лондонских нейробиологов обнаружила интересную зависимость: когда мужчина ловит взгляд привлекательной для него женщины, в его мозге активируется дофаминергическая система, снабжающая его изрядной дозой удовольствия[456]. Эта нейронная сеть не активируется при простом рассматривании красивой женщины или при зрительном контакте с кем-то непривлекательным.
Но даже независимо от того, находит ли мужчина женщину привлекательной, кокетство себя оправдывает: мужчины чаще подходят к обильно флиртующим женщинам, чем к более привлекательным, но не склонным к кокетству.
Люди флиртуют во всем мире, во всех культурах (один исследователь документально подтвердил это фотографиями, сделанными скрытой камерой во множестве мест от Самоа до Парижа)[457]. Кокетство – это вступление в продолжительную серию молчаливых переговоров, сопровождающих все этапы ухаживания. И первый стратегический ход представляет собой этакое беспечное забрасывание удочки, возвещающее о готовности к знакомству.
Младенцы делают то же самое. Они абсолютно неразборчиво выказывают свою заинтересованность во взаимодействии чуть не с каждым, проявившим к ним дружелюбие, и готовы приветливо улыбаться всем, кто отвечает на их улыбку[458]. Сходство флирта взрослого и ребенка, жаждущего приятного общения, заключается не только в завлекательной кокетливой улыбке, но и в зрительном контакте, воодушевленной речи высоким голосом, преувеличенной жестикуляции.
Затем наступает время его величества Разговора. По крайней мере в американской культуре этот важнейший этап зарождающегося ухаживания обладает сказочным достоинством: разговор имеет подтекст, который сводится к выяснению, заслуживает ли потенциальный партнер твоей привязанности. В этом процессе, в отличие от первого этапа ухаживания, бразды правления переходят к верхнему пути. Высшие центры мозга играют здесь роль подозрительных родителей, наблюдающих за свиданием своего взрослеющего ребенка.
Если нижний путь толкает нас в объятия друг другу, то верхний заставляет трезво оценивать потенциального партнера – потому-то так важна беседа за чашечкой кофе после ночного свидания. Продолжительное ухаживание позволяет паре в полной мере оценить друг у друга самые важные для них качества, то есть понять, насколько потенциальный партнер умен, чуток и отзывчив – словом, достоин ли он большей привязанности.
Стадии ухаживания проходят в темпе, который дает потенциальным партнерам возможность угадать, будет ли другой человек хорошим компаньоном. Положительный вывод, в свою очередь, может указывать на то, что в один прекрасный день этот человек, вероятно, станет и хорошим родителем[459]. Так, за первыми беседами партнеры замеряют друг в друге количество теплоты, отзывчивости и способности отвечать взаимностью и на основании результатов делают предварительный выбор. Точно так же и дети примерно в три месяца становятся более разборчивыми в своих поисках привязанностей, выбирая людей, с которыми чувствуют себя увереннее.
Как только партнер успешно проходит это испытание, достигается синхронность, отмечающая переход от притяжения к вожделению. Возросшая легкость синхронизации – что у младенцев, что у влюбленных – проявляется ласковыми взглядами, прижиманиями и объятиями. Все это говорит о нарастании интимности отношений. На этой стадии влюбленные буквально впадают в детство, сюсюкая друг с другом, ласково нашептывая друг другу всякую ерунду, обмениваясь уменьшительными прозвищами и нежными поглаживаниями. Столь полное физическое сближение знаменует собой момент, когда каждый из пары становится надежным тылом для другого – и это еще одно эхо младенчества.
Надо, однако, заметить, что ухаживания могут быть не менее бурными, чем детские истерики: ведь иногда влюбленные не уступают детям в эгоцентричности. Этот общий шаблон видоизменяется в зависимости от того, каким образом риск и тревожность сближают двух людей – от романов военного времени и запретных связей до влюбленности женщин в “опасных” мужчин.
Нейрофизиолог Яак Панксепп считал, что по мере погружения в любовь два человека становятся по-настоящему зависимыми друг от друга[460]. Он обнаружил сходство нейронной активности при развитии опиоидной зависимости и зависимости от людей, к которым мы привязаны сильнее всего. По мнению Панксеппа, удовольствием от всех позитивных взаимодействий с людьми мы частично обязаны опиоидной системе – той самой системе рецепторов, с которой связываются героин и другие вещества, вызывающие зависимость.
Эта система, как выясняется, широко представлена в том числе и в отлично знакомых нам ключевых структурах социального мозга – орбитофронтальной и передней поясной коре. ОФК и ППК активируются у зависимого, когда он испытывает тягу к психоактивному веществу, опьяняется им и наслаждается его эффектом. Когда же он переживает абстиненцию после прекращения приема этого вещества, активность упомянутых областей затухает. Именно ОФК и ППК отвечают за придание избыточной ценности вызвавшему зависимость веществу и за лишение способности подавлять стремление к его поиску[461]. Все это может быть справедливо и в отношении объекта обожания во время острой влюбленности.
Панксепп считал, что удовольствие, которое зависимые получают от психоактивных веществ, биологически имитирует естественное удовольствие, получаемое нами от ощущения единства с теми, кого любим: нейронные системы, ответственные за оба чувства, в значительной степени перекрываются. Даже животные, как выяснил Панксепп, предпочитают проводить время с теми особями, рядом с которыми у них секретируются естественные опиоиды и окситоцин, вызывающие ощущение расслабленной безмятежности. Соответственно, можно предполагать, что именно эти биологически активные вещества отвечают за крепость наших семейных уз, дружбы и любовных отношений.
Прошел почти год с тех пор, как девятимесячная дочка Бренды и Боба внезапно умерла во сне. Боб читает газету в гостиной, когда туда входит Бренда. Она держит в руках фотографии, и ее глаза красны от слез.
Бренда объясняет мужу, что нашла фотографии, сделанные в тот день, когда они вывозили дочку на пляж. Боб, не поднимая глаз, бормочет что-то вроде “угу”.
– На ней та самая панамка, что подарила твоя мама, – говорит Бренда.
– Хмм, – равнодушно мычит Боб, по-прежнему не удостаивая ее взглядом.
Когда Бренда спрашивает, не хочет ли он посмотреть фотографии, Боб просто говорит “нет”, переворачивает страницу и с напускной сосредоточенностью блуждает по газете глазами.
Бренда молча смотрит на Боба, и слезы неудержимым потоком струятся по ее щекам. Затем она выкрикивает:
– Я тебя не понимаю! Она же была нашей малышкой. Неужели ты не тоскуешь по ней? Неужели тебе все равно?
– Конечно же, я по ней скучаю! Я просто не хочу говорить об этом, – рычит в ответ Боб и выбегает из комнаты.
Этот пронзительный диалог показывает, как различия в стиле привязанности могут рассинхронизировать пару. Причем это касается отношения не только к общей психологической травме, но и ко всему остальному[462]. Бренда хочет говорить о своих чувствах – Боб изо всех сил этого избегает. Она считает его холодным и равнодушным, а он ее – назойливой и требовательной. Чем сильнее она настаивает на обсуждении его чувств, тем больше он отстраняется.
Этот шаблон отношений, названный “требование – отстранение”[463], уже давно наблюдают супружеские психотерапевты, к которым такие пары иногда обращаются за помощью в преодолении тупикового стереотипа взаимодействий. Новейшие исследования, однако, позволяют предположить, что истоки этого классического разлада кроются в физиологии головного мозга. Ни один из стилей поведения нельзя назвать “лучшим”: каждый из них отражает индивидуальные шаблоны работы нейронных сетей.
Нигде в наших взрослых страстях детство не оставляет такого глубокого отпечатка, как в “системе привязанности” – нейронных сетях, которые активируются всякий раз, когда мы контактируем с самыми ценными для нас людьми. Как мы видели, правильно воспитанные дети, ощущавшие искреннее сопереживание опекавших их людей, затем чувствуют себя уверенно в своих взрослых привязанностях – они не слишком прилипчивы и не слишком отчуждены. В то же время те, чьи родители пренебрегали их чувствами, те, что чувствовали себя брошенными, становятся склонными к избеганию, видимо, утрачивая всякую надежду добиться теплых, заботливых отношений. Дети же противоречивых родителей непредсказуемо переходят от ярости к нежности, становятся тревожными и неуверенными в себе.
Боб проявляет избегающий тип привязанности: сильные, выставленные напоказ эмоции ему неприятны, и он пытается свести их выражение к минимуму. Привязанность Бренды, наоборот, тревожная: ее чувства бурно и необузданно вырываются на поверхность, и ей надо постоянно говорить о своих беспокойствах.
В отличие от Боба и Бренды, люди с надежным типом привязанности не испытывают трудностей с выражением эмоций, но и не поглощены ими полностью. Будь у Боба такой тип привязанности, он, вероятно, откликнулся бы на эмоциональный зов Бренды, когда ей это было необходимо. Если бы привязанность была надежной у Бренды, она не стала бы так отчаянно искать заботливого сочувствия Боба.
После окончательного формирования в детстве характер нашей привязанности к другим людям остается удивительно устойчивым. В определенной степени он проявляется во всех близких отношениях, но сильнее всего – в любви. Согласно многочисленным исследованиям психолога Филлипа Шейвера из Калифорнийского университета, каждый тип привязанности существенно влияет на историю личных отношений человека[464].
Эстафету, принятую от Джона Боулби, Шейвер передал своей американской ученице Мэри Эйнсворт. Ее новаторские исследования реакций девятимесячных детей на кратковременную разлуку с матерью позволили впервые разделить детей на уверенно и неуверенно чувствующих себя в своих привязанностях. Шейвер, перенеся открытие Эйнсворт в мир взрослых, идентифицировал те же типы привязанности во всех тесных связях – дружеских, брачных и детско-родительских[465].
По данным группы Шейвера, 55 % американцев (будь то младенцы, дети постарше или взрослые) попадают в категорию “уверенных”, то есть обладателей надежной привязанности: они легко сходятся с другими людьми и, завися от них, чувствуют себя комфортно. Такие люди вступают в любовные отношения, надеясь, что партнер будет эмоционально доступен и чуток – то есть будет готов поддержать их в непростые и драматичные моменты – так же, как поступят и они сами в отношении партнера. Люди с надежной привязанностью считают себя достойными внимания, заботы и любви, а других считают доступными, надежными и благонамеренными в отношении них. В результате их отношения, как правило, бывают глубокими и доверительными.
Около 20 % взрослого населения США в любви “тревожны”. Эти люди склонны изводить себя и своего партнера подозрениями, что он не любит их по-настоящему или даже хочет покинуть их. И как раз такая тревожная привязчивость и потребность в постоянном подтверждении чувств может нечаянно отпугнуть партнера. Обладатели тревожной привязанности считают себя недостойными любви и заботы, хотя сами склонны идеализировать своих партнеров.
Как только тревожные люди завязывают отношения, их начинают обуревать страхи, что партнер непременно их оставит или обнаружит их неполноценность. Такие личности склонны проявлять все признаки “любовной зависимости”: навязчивую озабоченность, самокритичную тревожность и эмоциональную зависимость. Охваченные страхом, они всячески переживают по поводу отношений: например, опасаются, что партнер их оставит, или, постоянно рисуя в воображении его измены, проявляют избыточную бдительность и ревность. Такие люди склонны передозировать беспокойство и в дружеских отношениях.
Около 25 % взрослых американцев можно назвать “избегающими”: они испытывают дискомфорт при эмоциональном сближении и сильно нервничают, когда партнер предпринимает к этому попытки, им трудно доверять партнеру и делиться с ним своими чувствами. Они склонны подавлять собственные эмоции, особенно негативные. Так как люди с избегающей привязанностью не ожидают от партнера эмоциональной надежности, близкие отношения им неприятны.
Главная проблема тревожной и избегающей привязанностей заключается в их жесткости. Обе стратегии в каких-то ситуациях оправданны, но люди применяют их и там, где они заведомо проигрышны. Если человеку грозит реальная опасность, та же тревожность помогает подготовиться к ней, но в межличностных отношениях она лишь создает помехи.
Люди с разными типами привязанности используют разные стратегии успокоения после стресса. Тревожные личности вроде Бренды обращаются к другим людям, потому что зависимы от утешительных взаимодействий. А избегающие – вроде Боба – остаются подчеркнуто независимыми, предпочитая справляться со своими огорчениями самостоятельно.
Человек с надежной привязанностью, как представляется, способен гасить волнения своего тревожного партнера и потому не дает отношениям слишком сильно раскачиваться. Если привязанность хотя бы одного партнера надежная, конфликты и кризисы в отношениях случаются относительно редко. Но если привязанность с двух сторон тревожная, отношения по понятным причинам обычно изобилуют размолвками и скандалами, и для их сохранения приходится постоянно прилагать усилия[466]: как ни крути, дурные предчувствия, обиды и огорчения очень заразны.
Каждый из трех типов привязанности соответствует специфической конфигурации нейронных сетей в системе привязанности нашего мозга – это выявили совместные исследования Шейвера и нейробиологов из того же Калифорнийского университета в Дейвисе[467]. Соответствующие различия особенно отчетливо проявляются в кризисные моменты вроде ссор или пугающих размышлений о таких ссорах, а еще ярче – когда человек одержим страхом разрыва с любимым человеком.
Проведенная во время таких размышлений фМРТ показывает, что у обладателей разных стилей привязанности активируются разные участки головного мозга. (Хотя изучали только женщин, можно предположить, что такая же картина свойственна и мужчинам, но доказать это смогут только будущие исследования[468].)
Склонность тревожных личностей к избыточному беспокойству – например, к страху потерять партнера – проявлялась активацией структур нижнего пути, включая височный полюс (ВП)[469], который работает во время печали; переднюю поясную кору, где проявляются эмоции; и гиппокамп, ключевой участок для формирования памяти[470]. Показательно, что тревожные женщины не могли подавить активность нейронных цепей беспокойства за отношения даже намеренно: навязчивое беспокойство пересиливало способность мозга отключать его. Такая нейронная активность была специфична именно для тревожности по поводу отношений, но не страха в целом. Нейронные цепи, выключающие тревожность при других видах беспокойства, у этих женщин работали безотказно.
Напротив, у женщин с надежной привязанностью не было никаких проблем с отключением страхов по поводу возможного разрыва отношений. Генерирующие печаль ВП у них успокаивались, как только женщина переключала внимание на другие мысли. Основное отличие сводилось к тому, что уверенные в себе женщины легко активировали нейронный переключатель в ОФК, подавляющий производимое в ВП огорчение.
Зато тревожные женщины не имели равных в легкости извлечения из памяти самых проблемных моментов своей романтической связи[471]. Их готовность к всецелому погружению в трудности отношений, предполагает Шейвер, прилично препятствует выбору конструктивной тактики поведения в той или иной ситуации.
В мозге избегающих женщин разыгрывалась совсем другая драма, решающие события которой происходили в зоне поясной коры, активирующейся при подавлении неприятных мыслей[472]. Похоже, у таких женщин этот нейронный тормоз просто заклинивало: если обладатели тревожной привязанности были не в состоянии унять волнение, то люди с избегающей привязанностью не могли унять подавление волнения. Остальные женщины могли без проблем включать и выключать поясную кору, когда их просили подумать о чем-нибудь грустном, а затем переключиться.
Этот нейронный механизм непрерывного подавления объясняет, почему личности с избегающей привязанностью склонны сохранять эмоциональную отчужденность и отстраненность от жизни: при разрыве отношений или после смерти близкого человека они не слишком горюют, как и не чувствуют эмоциональной вовлеченности в любые социальные взаимодействия[473]. Похоже, за истинную эмоциональную близость нам приходится платить некоторой степенью тревожности – хотя бы потому, что она обнажает межличностные проблемы, требующие разрешения[474]. Избегающие люди, видимо, обменивают полноценную эмоциональную связь с другими на защищенность от собственных разрушительных чувств. Показательно, что Шейвер с трудом нашел для своего исследования участниц с этим типом привязанности: одним из условий была вовлеченность в долговременные серьезные любовные отношения, а такое с избегающими личностями случается редко.
Как мы помним, стили привязанности в основном формируются в детстве, а не предопределены генетически. Ну а раз это плод обучения, значит, их можно в какой-то степени модифицировать положительным опытом переживаний – например, в ходе психотерапии или во время исцеляющих отношений. С другой стороны, понимающий человек способен – в определенных границах, конечно, – просто приспособиться к капризам партнера.
Мы можем представить нейронные механизмы, отвечающие за привязанность, секс и заботу, как части какой-нибудь из знаменитых кинетических скульптур Александра Колдера, где движение любой части скульптуры передается на все остальные. Например, тип привязанности формирует индивидуальный портрет сексуальности. У избегающих личностей, как правило, бывает больше половых партнеров и “секса на одну ночь”, чем у тревожных или уверенных в себе. Верные своему предпочтению эмоционального отчуждения, избегающие люди довольствуются сексом без заботливых отношений и душевной близости. Если же по каким-то причинам они сохраняют отношения, то обычно колеблются между дистанцированием и самопринуждением, а потому, что вполне предсказуемо, чаще разрывают отношения, но затем, как ни странно, пытаются вернуться к тому же человеку[475].
Проблемы совместимости в любви, которые нам подбрасывает тип привязанности, – лишь начало истории. Дальше в игру вступает секс.
Глава 14
Желание – его и ее
Одним из моих лучших друзей на первом курсе колледжа был здоровенный парень, блистательный регбист по прозвищу Халк[476]. Однажды он поделился со мной напутствием, которое получил от своего отца, выходца из Германии, когда покидал родной дом. Эту фразу я вспоминаю до сих пор. Она отдает брехтовским, цинично-язвительным душком и в вольном переводе с немецкого звучит примерно так: “Когда твердеет пенис, мозги размягчаются”.
Если перейти на более изысканный научный язык, то можно сказать, что нейронные сети сексуальной активности растянуты в подкорковых зонах нижнего пути, вне досягаемости “мыслящего мозга”. По мере нарастания стимуляции из этих нижних отделов мы всё меньше и меньше значения придаем советам, которые нам пытаются дать рациональные структуры верхнего пути.
В более широком смысле, нейронная архитектура нижнего пути ответственна за иррациональность всех вариаций выбора в любовных отношениях, и логические отделы мозга к этому не имеют ни малейшего отношения. Социальный мозг и любит, и заботится, в то время как сексуальное желание блуждает по низшим тропам этого пути.
Желание, видимо, проявляется в двух формах – мужской и женской. Когда люди рассматривают фотографии своих возлюбленных, нейровизуализация выявляет различия в активации мозга у мужчин и женщин. У мужчин, в отличие от женщин, на фМРТ-изображениях вспыхивают мозговые центры, ответственные за обработку визуальных стимулов и половое возбуждение. Это означает, что вид возлюбленной возбуждает в мужчине страсть. Поэтому, как замечает антрополог Хелен Фишер, нет ничего удивительного в том, что мужчины всего мира интересуются порнографией, или в том, что женщины склонны черпать чувство собственного достоинства из своей внешности и тратить так много энергии на ее улучшение: как раз “чтобы рекламировать свои активы визуально”[477].
А вот у женщин при взгляде на фото возлюбленного в мозге активируются иные центры – входящие в состав социального мозга когнитивные центры памяти и внимания[478]. Такая разница наводит на мысль о том, что женщины подходят к своим чувствам более обдуманно и оценивают мужчину скорее как потенциального напарника и добытчика. Известно, что женщины, вступая в романтические отношения, нередко делают это с большим прагматизмом, чем мужчины, и влюбляются неизбежно медленнее. “Случайный секс у женщин, – комментирует Фишер, – часто отнюдь не так случаен, как у мужчин”[479].
И все-таки, мозговой радар для поиска объекта привязанности принимает окончательное решение, стоит ли погружаться в отношения, лишь по итогам нескольких встреч. Мужчины, влюбляясь, соскальзывают на нижний путь. Конечно, женщины в этот период съезжают туда же, но умудряются регулярно возвращаться на верхний.
Более циничный взгляд выражается так: “Мужчина ищет сексуальные объекты, а женщина – успешные”. Но хоть женщины и склонны искать в мужчине признаки силы и богатства, а мужчины в женщинах – физическую привлекательность, вовсе не это определяет выбор и тех, и других, просто по этим позициям два пола сильнее всего различаются[480]. Главным же фактором для всех служит доброта.
Еще больше путаницы в нашу интимную жизнь вносят нейронные сети верхнего пути, которые отчаянно стремятся возвышенными чувствами либо пуританской моралью сдержать раскаленные потоки вожделения, вырывающиеся из наших эволюционных глубин. На протяжении всей истории человечества культура сковывала продуктами высших мозговых функций низменные, порождаемые нижним путем, побуждения – выражаясь словами Фрейда, цивилизация всегда боролась с недовольством ею. Например, браки в землевладельческих семействах Европы веками заключали, чтобы гарантировать сохранность родового имущества; по существу, одна семья заключала обоюдовыгодный брак с другой, сговариваясь о подходящих исполнителях этой миссии. Вожделение и любовь здесь только мешали и потому порицались – на то ведь всегда были адюльтеры.
Социальные историки расскажут нам, что по крайней мере в Европе только во времена Реформации появилась современная идея чувственной, построенной на любви и преданности связи между мужем и женой. Тогда впервые пошатнулся средневековый идеал целомудрия, который рассматривал брак просто как неизбежное зло. Однако лишь к эпохе промышленной революции и подъема среднего класса идеал романтической любви стал на Западе популярным настолько, что сама по себе любовь превратилась в достаточное основание для вступления в брак. Но, конечно, в культурах типа индийской, переполненных противоречиями между традицией и современностью, до сих пор лишь малая часть браков заключается просто по любви: влюбленные часто сталкиваются с категорическим протестом родни, по-прежнему предпочитающей договорные браки.
Впрочем, даже биология не всегда идет рука об руку с современным идеалом брака, который требует сочетания пожизненных товарищества и заботы с разнообразием и накалом в романтических отношениях. Годы близости, как всем известно, приглушают желание – и иногда это случается, как только начинаешь воспринимать партнера как нечто само собой разумеющееся.
Чтобы еще сильнее закрутить сюжет, природа сочла необходимым наделить мужчин и женщин разницей в секреции “молекул любви”. У мужчин, как правило, выше уровни веществ, стимулирующих сексуальное желание, зато ниже уровни веществ, подкрепляющих привязанность. Эти биологические нестыковки вызывают множество трений между мужчинами и женщинами в вопросах страсти.
Помимо гендерных и культурных сложностей, возможно, главная проблема романтической любви обусловлена фундаментальными противоречиями между системами головного мозга, ответственными за чувство привязанности, за заботу и за половые отношения. Каждая из этих нейронных сетей питает собственные комплекты мотивов и потребностей – и эти сочетания могут как гармонично уживаться, так и конфликтовать друг с другом. В первом случае любовь может цвести долго, а во втором чувство бывает зыбким.
Одна писательница, несмотря на то что была самостоятельной и предприимчивой женщиной, всегда брала с собой в поездки наволочку, на которой спал ее муж. В отелях она неизменно натягивала эту наволочку на свою подушку. А делала она это потому, что запах мужа помогал ей спокойно уснуть в чужой постели.
Это несет определенный биологический смысл и дает нам ключ к разоблачению одной из уловок природы, нацеленных на сохранение вида. Первые звоночки полового влечения – даже скорее интереса – звучат в структурах нижнего пути, который работает на уровне ощущений, но не оформленных мыслей (или даже эмоций). У женщин этот исходный, подсознательный, интерес чаще пробуждается обонятельными стимулами, у мужчин – зрительными.
Ученые обнаружили, что запах мужского пота может заметно влиять на женские эмоции, поднимая настроение, расслабляя и повышая уровень лютеинизирующего гормона, стимулирующего овуляцию.
Однако исследование, которое позволяет это предполагать, проводили отнюдь не в романтической обстановке, а в клинической лаборатории. Смывы с подмышечных впадин мужчин, месяц не пользовавшихся дезодорантом, замешивали в мазь, которую наносили на верхнюю губу молодых женщин-добровольцев, думавших, что на них испытывают запахи паркетных мастик[481]. И только когда мазь пахла мужским потом, а не чем-то другим, женщины чувствовали себя спокойнее и счастливее.
В более располагающих к романтике условиях, думают ученые, эти запахи могли бы возбудить сексуальное желание. Можно предположить, что во время танца гормональный контакт мужчины и женщины тихонько прокладывает путь к возбуждению, пока их тела создают условия, благоприятствующие размножению. Описанное исследование было частью проекта, направленного на поиск новых методов борьбы с бесплодием, и преследовало цель выделения активного компонента мужского пота. Результаты исследования опубликованы в журнале Biology of Reproduction.
На мужчин может сходным образом влиять внешность женщины: вид ее тела способен стимулировать центры удовольствия в мужском мозге. Судя по всему, в мужской мозг встроены детекторы, распознающие ключевые характеристики женского тела, особенно пропорции “песочных часов” – специфическое соотношение обхватов груди, талии и бедер (точнее, таза). Такие пропорции сигнализируют о молодости и здоровье, и даже сами по себе могут вызывать у мужчин половое возбуждение[482]. В одном исследовании мужчинам из разных стран предлагали оценить привлекательность женских силуэтов с различным соотношением этих окружностей. Большинство предпочло женщин с отношением обхвата талии к обхвату таза около 0,7[483].
Почему мужской мозг “прошит” именно так, ученые бурно спорят не одно десятилетие. Некоторые видят в такой настройке нейронных сетей эволюционно закрепленный способ выделения женщин на пике фертильности, позволяющий не расходовать сперму понапрасну.