Сердце бури Мантел Хилари
Мсье Шарпантье протянул гостю кофе:
– Я слышал о вашем зяте, соболезную.
– Да, тяжкое горе, большое несчастье. Моя дочь Адель только что вышла замуж и уже овдовела, а сама еще такой ребенок. – Он обращался к Шарпантье, глядя ему через левое плечо. – С Люсиль мы спешить не станем. Хотя ей уже пятнадцать-шестнадцать. Маленькая дама. От дочерей одни заботы. Впрочем, как и от сыновей, хотя у меня их нет. От зятьев тоже хватает хлопот, особенно если им случится умереть. К вам это не относится, мсье д’Антон. Уверен, от вас хлопот не будет. У вас очень здоровый вид. Даже слишком.
Как можно держаться с таким важным видом и нести такую дикую ахинею, подумал д’Антон. Интересно, он такой всегда или только сегодня? Дефицит бюджета или домашние заботы так ослабили его разум?
– А как поживает ваша дорогая жена? – спросил Шарпантье. – Как ее здоровье?
Мсье Дюплесси задумался. Казалось, он пытается вспомнить лицо супруги.
– Как всегда.
– Не откажетесь отужинать с нами? Разумеется, вместе с дочерями, если они окажут нам честь.
– Я бы… мне бы… столько дел… целыми неделями пропадаю в Версале и только сегодня выбрался… порой работаю даже в выходные. – Он обернулся к д’Антону. – Я прослужил в казначействе всю жизнь. Достойная карьера, но с каждым днем служба дается все труднее. Если бы аббат Терре…
Шарпантье подавил стон. Сколько можно? И ему, и всем присутствующим такой поворот разговора был не в новинку. Аббат Терре был лучшим генеральным контролером всех времен, фискальным героем Дюплесси.
– Если бы Терре остался, он бы нас выручил. Все замыслы и решения, которые нынче претворяют в жизнь, много лет назад были задуманы аббатом Терре.
В молодости, когда дочери были маленькими, каждый его день в казначействе был наполнен свершениями и смыслом, но парламент невзлюбил аббата: они обвинили Терре в спекуляциях зерном и заставили глупцов сжечь его чучело.
– Тогда еще все можно было исправить, положение не было таким безнадежным. И с тех пор они носятся всё с теми же идеями… – Мсье Дюплесси в отчаянии махнул рукой. Он принимал заботы королевского казначейства близко к сердцу, а с тех пор, как ушел аббат Терре, служба превратилась в череду каждодневных страданий.
Мсье Шарпантье наклонился подлить гостю кофе.
– Нет, мне пора, – сказал Дюплесси. – Я взял бумаги домой. Мы обсудим ваше приглашение. Как только минует кризис.
Дюплесси приподнял шляпу, поклонился и двинулся к двери.
– А когда он минует? – спросил Шарпантье. – Бог знает.
К мужу подскочила Анжелика.
– Я все видела, – заявила она. – Ты ухмылялся, расспрашивая его про жену. А вы, – она легонько похлопала д’Антона по плечу, – вы посинели от натуги, пытаясь не расхохотаться ему в лицо. Что я пропустила?
– Пустые сплетни, дорогая.
– Пустые? Вся наша жизнь состоит из сплетен!
– Это касается цыганистого приятеля Жоржа, мсье Преуспеть-в-обществе-любой-ценой.
– Что? Камиля? Ты меня дразнишь. Я не такая легковерная. – Она оглянулась на ухмыляющихся посетителей. – Аннетта Дюплесси? – спросила Анжелика. – Аннетта Дюплесси?
– Тогда слушай внимательно, – сказал муж. – Все очень запутано, все ненадежно, и нельзя сказать, когда этому придет конец. Некоторые покупают абонементы в Оперу, другие увлекаются романами мистера Филдинга. Лично я предпочитаю домашние развлечения, и, поверь мне, нет ничего более увлекательного, чем жизнь на улице Конде. Для ценителя человеческой глупости…
– Иисус Мария! Не хочу больше об этом слушать, – сказала Анжелика.
Глава 2
Улица Конде, вечер четверга
(1787)
Аннетта Дюплесси была женщиной находчивой. С проблемой, которая досаждала ей ныне, она ловко справлялась на протяжении последних четырех лет. Этим вечером она собиралась решить ее окончательно и бесповоротно. В середине дня поднялся холодный ветер, сквозняки свистели по комнатам, задувая в замочные скважины и дверные щели: то трепетали смутные знамена надвигающегося кризиса. Заботясь о фигуре, Аннетта выпила стакан яблочного уксуса.
Когда много лет тому назад она выходила за Клода Дюплесси, он был старше ее всего на несколько лет, а теперь, казалось, годился ей в отцы. И зачем только она согласилась? Аннетта все время спрашивала себя об этом. И приходила к заключению, что в юности отличалась излишней серьезностью и только с годами стала легкомысленнее.
Когда они встретились, Клод уверенно торил свой путь к вершинам гражданской службы, последовательно проходя все стадии и этапы чиновничьей табели о рангах: от мелкого служащего на побегушках до служащего средней руки, от чиновника, обладающего солидным авторитетом, до чиновника по особым поручениям, чиновника, наделенного исключительными полномочиями, чиновника in excelsis[3], чиновника всем чиновникам чиновника. Более всего она ценила его ум, его неусыпное и усердное радение о благе нации. Его отец был кузнецом, пусть и преуспевающим, а с рождения сына сам на кузнице не работал, однако успех Клода все равно заслуживал восхищения.
Немного оперившись, Клод начал задумываться о женитьбе и был совершенно сбит с толку царящим в умах легкомыслием. У Аннетты было хорошее приданое, она не знала недостатка в поклонниках, и по неведомым причинам Клод сначала проникся к ней уважением, а уже затем привязанностью. Даже различия между ними, казалось, свидетельствовали о глубине их чувств, и друзья предсказывали, что этот союз станет примером идеального брака.
Делая предложение, Клод не блистал красноречием. Его коньком были цифры. Тем не менее Аннетта верила в чувства, которые слишком сильны для слов. Он прекрасно владел лицом и надеждами, крепко держа их на стальной проволоке самоконтроля; Аннетта воображала, что все сомнения гремят у него в голове, словно костяшки на счетах.
Спустя полгода ее добрые намерения истощились. Однажды ночью Аннетта выбежала в сад в одной рубашке, выкрикивая яблоням и звездам: «Клод, какой же ты скучный!» Она помнила мокрую от росы траву под ногами и то, как вздрагивала, оглядываясь на светящиеся окна. Она думала, замужество освободит ее от родительского гнета, а выходит, она своими руками отдала Клоду свободу. Из тюрьмы не сбежать, сказала она себе, это кончается плохо, трупами в размокших полях. Затем вернулась, вымыла ноги и выпила теплого травяного чаю, чтобы вытравить последние остатки надежд.
После этого Клод еще несколько месяцев обращался с ней подозрительно и настороженно. Даже теперь, когда она хворала или капризничала, он мог намекнуть на тот давний случай, заметив, что, хотя давно смирился с ее взбалмошностью, в тот первый раз ее поведение застало его врасплох.
После рождения дочерей она ему изменила. Он был коллегой мужа, адвокатом, плотным и светловолосым, и, по слухам, нынче проживал в Тулузе, имея на иждивении краснолицую отечную супругу и пятерых дочерей в монастырской школе. Повторять она не захотела. Клод не стал допытываться. Если бы стал, все могло сложиться иначе, но, поскольку он и мысли не допускал об измене, Аннетте было незачем вновь пускаться во все тяжкие.
А впрочем, прокрутим годы вперед, не останавливаясь на том, что могло бы трактоваться как измена. Итак, Камиль возник в ее жизни, когда ему исполнилось двадцать два. Его привел старинный друг ее семейства Станислас Фрерон. Выглядел Камиль от силы лет на семнадцать, и ему оставалось четыре года до вступления в возраст, с которого разрешалось заниматься адвокатской практикой. Вообразить его в этой роли было непросто. Его разговоры представляли собой череду вздохов и запинок, колебаний и провалов. Порой у него дрожали руки. Он избегал смотреть собеседникам в глаза.
Камиль удивительный, сказал Станислас Фрерон. Когда-нибудь он станет знаменитостью. Казалось, ее присутствие, ее домашние пугали его. Однако он продолжал у них бывать.
В начале знакомства Клод пригласил его на ужин. Список гостей подбирался тщательно, для мужа ужин был прекрасной возможностью пространно изложить гостям свой экономический прогноз на ближайшие пять лет (мрачный) и предаться воспоминаниям об аббате Терре. Камиль напряженно молчал, лишь иногда позволяя себе тихо уточнить у мсье Дюплесси, откуда взялись цифры. Клод велел принести чернила, перо и бумагу. Отодвинув тарелки, он склонил голову над вычислениями. Ужин на одной половине стола был скомкан. Одарив этих двоих недоуменными взглядами, гости развлекали друг друга вежливой застольной беседой. Покуда Клод писал и бормотал, Камиль заглядывал ему через плечо, обсуждая упрощения и задавая пространные и обоснованные вопросы. Клод поминутно закрывал глаза. Цифры рассыпались с кончика его пера, словно скворцы на снегу.
Аннетта перегнулась через стол:
– Милый, ты не мог бы…
– Минутку.
– Это слишком сложно для…
– Здесь, здесь и еще здесь…
– …обсудить это позже?
Клод подбросил листок в воздух.
– Все это весьма приблизительно, – сказал он. – Не более чем приблизительно. С другой стороны, неточности финансистов рождают идеи.
Камиль взял листок, пробежал его глазами и, оторвавшись от бумаги, встретил ее взгляд. От избытка чувств Аннетту бросило в жар. Взглядом заботливой хозяйки она оглядела других гостей. Чего я решительно не понимаю, сказал Камиль, – вероятно оттого, что отчаянно глуп, – это как министерства взаимодействуют между собой и распределяют свои фонды. Нет, отвечал Клод, глупость тут ни при чем, хотите покажу?
Отодвинув кресло, он встал, возвышаясь над головами гостей, которые теперь смотрели на него снизу вверх.
– Уверен, никто из нас не откажется узнать об этом побольше, – заметил помощник министра.
Впрочем, когда Клод направился в другой угол столовой, на лице помощника проступило удивление. Когда муж проходил мимо, Аннетта вытянула руку, словно хотела предостеречь ребенка от шалости.
– Я только возьму корзину с фруктами, – сказал ей Клод, как будто это его оправдывало.
Взяв корзину, Клод вернулся на место и установил ее в центре стола. Апельсин соскочил на стол и медленно откатился, словно обладал собственным разумом и знал о своем тропическом происхождении. Все гости смотрели на апельсин. Не отводя глаз от лица Клода, Камиль вытянул руку, остановил апельсин и слегка подтолкнул его через стол. Словно зачарованная, она потянулась за апельсином. Теперь все гости смотрели на нее. Аннетту бросило в жар, словно пятнадцатилетнюю. Ее муж тем временем принес с бокового столика супницу и выхватил блюдо с овощами у слуги, который собирался его унести.
– Допустим, эта корзина представляет собой доход, – сказал Клод.
Теперь хозяин полностью владел вниманием гостей. А если, начал Камиль, и зачем…
– А супница – министр юстиции, который одновременно, разумеется, является хранителем печатей.
– Клод… – попыталась вмешаться Аннетта.
Муж шикнул на нее. Завороженные и парализованные гости следили за перемещениями еды по столу. Клод ловко выхватил бокал у помощника министра. Чиновник перебирал пальцами в воздухе, словно изображал арфиста в шараде, затем нахмурился, однако Клода было не остановить.
– Допустим, солонка – секретарь министра.
– Такой коротышка, – удивился Камиль. – Не думал, что они такие.
– А ложки – казначейские предписания. А теперь…
Хорошо, сказал Камиль, но не могли бы вы уточнить, не могли бы объяснить, просто вернуться к предыдущей мысли и… Разумеется, согласился Клод, но картинка должна нарисоваться у вас в голове. Чтобы восстановить равновесие, он потянулся за кувшином для воды, лицо сияло.
– Это лучше, чем кукольный театр мистера Панча, – прошептал кто-то из гостей.
– Так и ждешь, что супница заговорит скрипучим голосом.
Пусть он сжалится, взмолилась Аннетта, пожалуйста, пусть он перестанет задавать вопросы. Она видела, как Камиль, слегка рисуясь, подыгрывает Клоду, пока ее гости сидели, раскрыв рот, над разоренным столом, с пустыми бокалами или вовсе без бокалов – обойденные десертом, переглядываясь, пряча смешки. Скоро об этом конфузе узнает весь город, о них будут судачить в министерствах и во Дворце Сите, люди будут собирать гостей, чтобы позабавить их рассказами о моем званом ужине. Пожалуйста, пусть он прекратит, пусть что-нибудь случится, но что может случиться? Разве что пожар.
И все это время, пока Аннетта распаляла себя, осушив до дна бокал и промокнув губы носовым платком, горящие глаза Камиля сжигали ее над цветочными гирляндами, которые украшали стол. Наконец, кивнув гостям, она с умиротворяющей улыбкой на устах, адресованной вуайеристам, выскользнула из-за стола. Десять минут Аннетта просидела перед туалетным столиком, потрясенная направлением, которое приняли ее мысли.
Она хотела подкраситься, но не хотела видеть пустоты и потерянности в глазах. Уже несколько лет они с Клодом спали порознь. Какая разница? Отчего вдруг она это вспомнила? Может быть, ей тоже потребовать перо и бумагу, чтобы рассчитать дефицит собственной жизни? Клод говорит, если так будет продолжаться, то к восемьдесят девятому году страну ждет крах и нас вместе с ней. Аннетта разглядывала себя в зеркале, непрошеные слезы застилали глаза, и она вытирала их носовым платком, которым раньше промокала с губ красное вино. Возможно, я выпила больше, чем следовало, возможно, мы все выпили лишнего, за исключением этого ехидного мальчишки. И что бы мне ни пришлось прощать в будущем, я никогда не прощу ему, что сегодня он испортил мой званый ужин и выставил Клода на посмешище. Зачем я схватила этот апельсин? Она, словно леди Макбет, уставилась на свою руку. Как, в нашем доме?
Когда Аннетта вернулась за стол – ощущая кровь под ногтями, – представление было окончено. Гости отвлеклись на птифуры. Клод вопросительно посмотрел на нее. Он выглядел довольным. Камиль больше не участвовал в разговоре и сидел, уставившись в стол. Выражение его лица, с которым он посмотрел на одну из ее дочерей, показалось ей неестественно серьезным. На остальных лицах читались неловкость и скованность. Подали кофе – черный и горький, как упущенные возможности.
На следующий день Клод вернулся к событиям ужина. Насколько полезнее проводить время так, чем просто сидеть за столом, заявил он. Если бы все светские обязанности были таковы, он никогда бы не роптал на их избыточность, и, кстати, не могла бы она снова пригласить того юношу, чье имя он запамятовал? Он был так мил и любознателен, какая жалость, что он заика; возможно, он просто медленно соображает? Надеюсь, впрочем, что юноша не составил превратного впечатления о работе казначейства.
Какая, должно быть, пытка, подумала Аннетта, будучи дураком, понимать, что ты дурак. И как повезло Клоду, что он этого не понимает.
На следующем званом ужине Камиль не позволял себе смотреть на нее так, как в прошлый раз. Они словно сговорились: больше никаких безрассудств. Так-так, подумала она, интересно.
Он заявил ей, что не хочет быть адвокатом, однако стипендия накладывает на него ограничения. Подобно Вольтеру, он желает зарабатывать на жизнь исключительно своим пером.
– Ах, Вольтер, – сказала она. – Меня тошнит от этого имени. Думаю, скоро писательство станет слишком большой роскошью, и нам всем придется подражать Клоду.
Камиль небрежным жестом отвел волосы от лица. Ей нравился этот жест: очень характерный, бессмысленный, но такой притягательный.
– Это только слова. В глубине души вы в них не верите. Вы думаете, все останется как есть.
– Позвольте мне самой решать, что лежит в глубине моей души.
Время шло, и ее начала тяготить неуместность их дружбы. И дело было не столько в его возмутительной молодости, сколько в нем самом. Его друзья были безработными актерами или подпольными типографами. Они обзаводились незаконными детьми, исповедовали радикальные взгляды, бежали за границу, когда полиция выходила на их след. Все это было бесконечно далеко от жизни, протекавшей в приличных гостиных. Аннетта предпочитала ни о чем его не расспрашивать.
Камиль продолжал бывать у них, больше не позволяя себе никаких выходок. Порой Клод приглашал его погостить в Бур-ла-Рен, где у них была земля и благоустроенный сельский дом. Вот и девочки к нему привязались, думала она.
За прошедшие два года они виделись постоянно. Ее друг, который знал, о чем говорит, намекнул ей, что Камиль педераст. Она не поверила, но отметила это про себя на случай, если Клод выскажет неудовольствие. Впрочем, с какой стати? Камиль скромный воспитанный юноша, которого принимают в доме. И между ними ничего не было.
Однажды она спросила его:
– Вы хорошо разбираетесь в полевых цветах?
– Не особенно.
– Люсиль сорвала в Бур-ла-Рен цветок и спросила у меня, как он называется. Я не знала, но сказала, что вы знаете все на свете. Я вложила цветок, – она потянулась за книгой, – в словарь и обещала спросить вас.
Аннетта устроилась подле него с большим словарем, куда запихивала письма, счета и все, что считала нужным хранить, осторожно раскрыла его, боясь, что содержимое разлетится по комнате. Аккуратно подцепив ногтем, он перевернул сухой, как бумага, листок и нахмурился.
– Вероятно, самый обычный сорняк, – сказал он.
Затем обнял ее и попытался поцеловать. Больше от изумления, чем из чувства долга Аннетта отпрянула, выронила словарь, и бумажки рассыпались по полу. Уместно было бы залепить ему пощечину, подумала она, но какое клише, к тому же сначала нужно встать с дивана. Ей всегда хотелось ударить мужчину по лицу, но желательно кого-нибудь покрепче. Момент был упущен. Она вцепилась в диван и, пошатываясь, встала.
– Простите, – промолвил он. – Это было чересчур прямолинейно.
Аннетта слегка дрожала.
– Как вы посмели?
Он поднял руку ладонью вверх:
– Аннетта, я вас хочу.
– Это невозможно, – сказала она, глядя на разлетевшиеся бумажки.
Его стихи лежали рядом со счетом от модистки, который она решила не показывать Клоду. А вот Камилю, подумала она, никогда бы в голову не пришло спрашивать, сколько стоит женская шляпка. Он выше этого и одновременно ниже. Она решила отвернуться к окну (хотя стоял такой же промозглый зимний день, как сегодня) и прикусила губу, чтобы не дрожала.
С тех пор минул год.
Они болтали о театре, книгах и общих знакомых, но на самом деле все разговоры вращались вокруг одного вопроса: когда она согласится с ним переспать. Она говорила то, что обычно говорят в подобных случаях. Он отвечал, что ее доводы устарели, так рассуждают люди, которые боятся самих себя, боятся быть счастливыми, боятся Господней кары, люди, задушенные пуританством и чувством вины.
Аннетта думала (про себя), что из всех, кого она знает, больше всех себя самого боится именно он, и не без оснований.
Она заявляла, что никогда ему не уступит, а спорить можно до бесконечности. Строго говоря, не до бесконечности, возражал Камиль, а до тех пор, пока мы не состаримся и не станем никому не нужными. Англичане занимаются этим в палате общин. На ее лице отразилось изумление. Нет, не тем, о чем она подумала. Если кто-то вносит закон, который вам не по нраву, вы встаете и начинаете излагать все за и против, пока депутаты не разойдутся или не закончится сессия. Это называется «заболтать закон» и может тянуться годами.
– С другой стороны, – заметил он, – я так люблю наши беседы, что готов проговорить с вами всю жизнь. Но, откровенно сказать, я хочу вас сейчас.
После того, первого случая Аннетта держалась с прохладцей, умело пресекая его поползновения. Нельзя сказать, что он рвался ее коснуться. И редко позволял ей коснуться себя. Если ему случалось нечаянно задеть ее, он всегда извинялся. Лучше так, говорил он. Трудно спорить с человеческой природой, и вечера порой тянутся так долго: девочки отправились навестить подруг, улицы опустели, в комнате слышен лишь стук часов и биение сердец.
Поначалу она собиралась положить конец этому недороману плавно, когда сочтет нужным. В подобных отношениях есть свои плюсы. Однако то ли Камиль проговорился, то ли кто-то из приятелей мужа догадался, но вскоре о них судачили все подряд. Клод не знал отбоя от любопытных гостей. Их обсуждали в гардеробных (если не в Шатле, то в гражданских судах, называя скандалом года среди людей среднего достатка), в модных кафе и министерствах. Сплетники не ведали об их спорах, изящно уравновешенных взаимных соблазнах, сомнениях, угрызениях совести. Она была привлекательна, не первой молодости, томилась скукой. Он был юн и настойчив. Конечно, между ними все уже было, а вы сомневались? Вопрос, как давно. И когда Дюплесси решит, что пора перестать не замечать очевидного?
Возможно, Клод был глух, слеп и нем, но святым он не был, как не был и мучеником. «Адюльтер» – отвратительное слово. Пришло время положить этому конец, решила Аннетта: покончить с тем, что не начиналось.
Почему-то ей вспомнилось, что до того, как они с Клодом завели обыкновение спать в разных спальнях, ей раз или два казалось, что она снова беременна. Думаешь, похоже на то, переживаешь странные ощущения, а потом из тебя идет кровь, и ты понимаешь, что ничего не было. Проходит неделя-другая твоей жизни, в тебе что-то растет, ровный поток любви перетекает из разума в тело, во внешний мир и грядущие годы. А потом все позади или никогда не начиналось: выкидыш любви. Дитя существовало только в твоей голове. Были бы у него голубенькие глазки? Каким был бы его характер?
Наконец этот день настал. Аннетта сидела за туалетным столиком. Рядом суетилась горничная, подкручивая и приглаживая ее локоны.
– Не так, – сказала Аннетта, – так мне не нравится. Меня это старит.
– Что вы! – с притворным ужасом воскликнула горничная. – Ни на день из ваших тридцати восьми!
– Мне не нравится число тридцать восемь, – сказала Аннетта. – Я люблю круглые цифры. К примеру, тридцать пять.
– Сорок – отличная круглая цифра.
Аннетта глотнула яблочного уксуса и поморщилась.
– Ваш гость прибыл, – сообщила горничная.
Ветер швырял в окно пригоршни дождя.
В соседней комнате дочь Аннетты Люсиль открыла новый дневник. Начнем сначала. Алый переплет. Белая бумага с атласным отливом. Закладка-ленточка.
«Анна Люсиль Филиппа Дюплесси, – вывела она очередным новым почерком, который как раз отрабатывала. – Дневник Люсиль Дюплесси, год рождения 1770, год смерти… Том III. Год 1786».
«В этот период моей жизни, – писала она, – я много думаю о том, что значит быть королевой. Но не нашей, а какой-нибудь трагической. Я думаю о Марии Тюдор: „Когда я умру и меня разрежут, они найдут на моем сердце слово: Кале“. Когда я, Люсиль, умру и меня разрежут, там будет написано: Ennui[4].
Вообще-то, я предпочитаю Марию Стюарт. Она давно уже моя любимая королева. Я думаю о ее ослепительной красоте среди грубых шотландцев. Думаю о стенах замка Фотерингей, давящих, словно края могилы. Какая жалость, что ей не случилось умереть молодой! Всегда лучше, если люди умирают, излучая молодость, и не думаешь, располнели ли они к старости и был ли у них ревматизм».
Люсиль сделала отступ, вдохнула и начала с новой строки.
«В ночь перед казнью она писала письма, отослала один алмаз Мендосе, другой – королю Испании. Запечатав письма, сидела с открытыми глазами, а ее женщины молились.
В восемь утра за ней пришел надзиратель. Преклонив колени на при-дье[5], она тихо читала отходные молитвы. Ее коленопреклоненные слуги смотрели, как она прошла в залу, вся в черном, с распятием слоновой кости в ладонях такого же цвета.
Триста человек собрались, чтобы увидеть, как она умирает. Она неожиданно для них появилась из боковой дверцы, и лицо ее было невозмутимо. Эшафот затянули черной тканью. Для нее оставили черную подушечку, преклонить колени. Но когда ее служанки выступили вперед и стянули с ее плеч черный плащ, оказалось, что под ним королева вся в красном. Она облачилась в цвет крови».
Люсиль отложила перо и задумалась о синонимах. Багряный. Алый. Карминный. Пурпурный. На ум приходили расхожие фразы: красной нитью, красная строка, красная цена.
Она снова взялась за перо.
«О чем она думала, когда преклонила голову на плаху? Пока ждала, что палач размахнется для удара? Мгновения шли, но ей они казались годами.
Первый удар снес затылок. Второй едва не отсек голову, залив эшафот королевской кровью. От третьего удара голова отлетела в сторону. Палач поднял ее и показал собравшимся. Было видно, что губы шевелятся, и так продолжалось еще четверть часа.
Хотя интересно, неужели кто-то стоял над окровавленными останками с карманными часами».
Вошла Адель, ее сестра.
– Пишешь дневник? А мне почитать можно?
– А можно и не читать.
– Ах, Люсиль, – рассмеялась сестра.
Адель упала в кресло. Не без труда Люсиль вернулась мыслями в настоящее и остановила взгляд на лице сестры. Она теряет красоту, подумала Люсиль. Будь я замужней женщиной, пусть ненадолго, уж я бы не стала проводить вечера в родительском доме.
– Мне одиноко и тоскливо, – сказала Адель. – В свет выходить еще рано, а к тому же эти отвратительные черные платья.
– Здесь скучно, – сказала Люсиль.
– Здесь всегда так, разве нет?
– Только сейчас Клод стал реже бывать дома. Поэтому Аннетта чаще видится со своим другом.
Между собой сестры непочтительно именовали родителей по именам.
– Как он поживает? – спросила Адель. – Все еще учит с тобой латынь?
– Я больше не учу латынь.
– Какая жалость. Больше нет предлога сидеть рядышком.
– Я ненавижу тебя, Адель.
– Неудивительно, – добродушно отозвалась сестра. – Только подумай, я уже взрослая. Подумай о деньгах, которые оставил мне мой бедный муж. О тех вещах, которые я знаю, а ты еще нет. Подумай, сколько удовольствий меня ждет, когда я сниму траур. Подумай, сколько на свете мужчин! Но нет, ты думаешь только об одном.
– Ничего я о нем не думаю, – сказала Люсиль.
– Подозревает ли Клод, что творится между ним и Аннеттой, между ним и тобой?
– Ничего особенного, разве не видишь?
– Вероятно, ты права, в грубом техническом смысле, – сказала Адель. – Но я не верю, что Аннетта продержится дольше, – она просто устанет сопротивляться. А ты, тебе было двенадцать, когда ты увидела его впервые. Я помню, как загорелись твои свинячьи глазки.
– Никакие они не свинячьи. И ничего они не загорелись.
– Он тебе подходит, – сказала Адель. – Правда, он не похож ни на что из жизни Марии Стюарт, зато ты будешь тыкать им в нос всем знакомым.
– Он даже не смотрит на меня, – сказала Люсиль. – Считает меня ребенком. Он понятия не имеет, что я здесь сижу.
– Спорим, имеет. Загляни-ка туда. – Адель махнула рукой в направлении закрытой двери гостиной. – А потом мне расскажешь. Только ты струсишь.
– Я же не могу войти просто так!
– Почему? Если они сидят и мирно беседуют, им-то что за дело. Если нет – еще лучше!
– А почему бы тебе самой туда не войти?
Адель воззрилась на нее, как на дурочку:
– У тебя лучше получится изобразить невинность.
С этим Люсиль была согласна, к тому же ей бросили вызов. Адель смотрела, как она идет к двери, бесшумно ступая по ковру атласными туфельками. Перед ее мысленным взором возникло странное тонкое лицо Камиля. Если ему не суждено принести нам погибель, думала она, я разобью свой хрустальный шар и займусь вязанием.
Камиль был пунктуален, пришел в два, как и было велено. Сразу переходя в наступление, она спросила, неужели ему больше нечем занять свои вечера? Он не счел нужным ответить, но понял, куда дует ветер.
Аннетта решила предстать перед ним в амплуа, которую ее друзья именовали «восхитительная женщина». Это означало, что она будет порхать по комнате, очаровательно улыбаясь.
– Итак, – промолвила она, – по правилам вы играть не желаете. Рассказываете про нас всем и каждому.
– Было бы что рассказывать, – заметил Камиль, взъерошив волосы.
– Клод скоро обо всем узнает.
– Если будет о чем узнавать. – Он задумчиво разглядывал потолок. – Как поживает Клод?
– Злится, – рассеянно ответила Аннетта. – Трясется от злости. Он вложил много денег в аферу с водой братьев Перье, а граф Мирабо написал против них памфлет и обрушил акции.
– Он думал об общественном благе. Я восхищаюсь Мирабо.
– Не сомневаюсь. Обанкротить человека, ославить его… ах, зачем вы меня отвлекаете, Камиль.
– Я думал, вам нравится, когда вас отвлекают, – сказал он серьезно.
Она держалась от него на безопасном расстоянии, для верности следя, чтобы между ним оставался столик.
– Это должно прекратиться, – заявила она. – Вам больше нельзя сюда приходить. Люди болтают, строят догадки. Господь свидетель, я устала. Что заставляет вас думать, будто я пожертвую счастливым браком ради тайной интрижки?
– Я просто знаю.
– Полагаете, я от вас без ума? Ваше самомнение…
– Аннетта, давайте сбежим. Сегодня же вечером.
Она почти сказала: ладно, давайте.
Камиль встал, словно и впрямь был готов помочь ей со сборами в дорогу. Она перестала расхаживать по комнате и остановилась напротив него. Затем посмотрела ему в лицо, одной рукой рассеянно поправляя юбку, другой коснулась его плеча.
Камиль шагнул к ней и положил руки ей на талию. Их тела соприкоснулись. Его сердце колотилось как бешеное. С таким сердцем, подумала она, долго ему не протянуть. Всего мгновение она смотрела Камилю в глаза, затем их губы несмело соединились. Прошло еще несколько секунд. Аннетта запустила пальцы в волосы на затылке любовника и притянула его голову к себе.
Сзади раздался хриплый возглас:
– Так, значит, это правда! Как выражается Адель, в грубом техническом смысле.
Аннетта отпрянула в сторону. Кровь отлила от лица. Камиль разглядывал ее дочь скорее с интересом, нежели с удивлением, однако и он слегка покраснел. Несомненно, Люсиль потрясло увиденное, ее голос срывался, она не могла двинуться с места.
– Не подумай, Люсиль, в этом не было ничего грязного, – сказал Камиль. – Одна печаль.
Люсиль развернулась и выскочила из гостиной. Аннетта выдохнула. Еще несколько минут, думала она, и кто знает, чем бы все кончилось. Я нелепая, глупая, ненормальная женщина.
– А теперь, – проговорила она, – убирайтесь прочь из моего дома, Камиль. И если посмеете приблизиться ко мне хотя бы на милю, я вызову полицию.
Камиль выглядел слегка испуганным. Он медленно попятился к двери, словно перед особой королевской крови. Ей хотелось крикнуть: и что ты теперь будешь делать? Но, как и он, Аннетта была охвачена предчувствием грядущей беды.
– Это ваше самое большое безумство? – спросил Камиля д’Антон. – Или нам ждать чего похлеще?
Он и сам не понимал, как стал доверенным лицом Камиля. То, чем тот с ним делится, всегда было похоже на выдумку, опасно и немного – он смакует словцо – аморально.
– Вы же сами мне признавались, – сказал Камиль, – что, положив глаз на Габриэль, решили прежде умаслить ее мать. Не отпирайтесь, все видели, как вы бахвалились по-итальянски и вращали глазами, изображая южный темперамент.
– Но так делают все! Это безвредная и необходимая условность, она и близко не сравнится с тем, что замыслили вы. Насколько я понимаю, вы задумали переметнуться к дочери, чтобы затем подкатиться к матери?
– Не знаю, что значит «переметнуться», – сказал Камиль. – Я думаю, лучше будет, если я на ней женюсь. Войду в семью. Аннетта не сдаст зятя полиции.
– А вас стоило бы взять под стражу, – смиренно заметил д’Антон. – Посадить под замок. – И он покачал головой.
На следующий день Люсиль получила письмо. Она никогда не узнала, как его доставили – письмо пришло из кухни. Должно быть, его передали кому-то из слуг. Письмо следовало отдать мадам, но молоденькая служанка не придумала ничего лучше, чем вручить письмо адресату.
Прочтя письмо, Люсиль перевернула и разгладила страницы. И снова прочла. Затем сложила и сунула письмо в том пасторальных стишков, но тут же испугалась, что оно затеряется, вытащила и вложила в «Персидские письма» Монтескье. Письмо казалось ей таким удивительным, словно и впрямь пришло из Персии.
Поставив книгу на полку, она поняла, что непременно снова должна взять его в руки. Почувствовать бумагу на ощупь, увидеть витиеватые черные строчки, пробежать глазами по фразам – Камиль писал превосходно, просто чудесно. От некоторых оборотов у нее перехватывало дыхание. Казалось, фразы воспаряют над бумагой, абзацы задерживают и рассеивают свет: каждое слово словно нанизано на нить, и каждое слово – бриллиант.
О господи. Она со стыдом вспомнила свой дневник. И я воображала, будто пишу прозу…
Люсиль пыталась заставить себя не думать о содержании письма. Ей не верилось, что письмо адресовано ей, хотя здравый смысл подсказывал, что ошибки быть не может.
Это она – ее душа, ее лицо, ее тело вдохновили эту чудесную прозу. Ты не можешь видеть свою душу со стороны, с телом и лицом ничуть не лучше. Зеркала висят высоко, наверняка отец давал указания, как их развешивать. В зеркалах она видела только свою, словно отрезанную от туловища, голову, а чтобы разглядеть шею, приходилось вставать на цыпочки. Люсиль знала, что весьма миловидна. Они с Адель были очаровательны, из тех дочерей, на которых отцы не надышатся. Все изменилось в прошлом году.
Люсиль знала, что множеству женщин красота стоит усилий, красота неотделима от усидчивости и изобретательности. Красота требует искусства и преданности, своеобразной честности и несуетности, так что, не будучи добродетелью, вполне может почитаться достоинством.
Однако она никогда не стремилась к обладанию этим достоинством.
Порой ее раздражало это новое качество, как иных людей раздражает собственная леность или привычка грызть ногти. Она предпочла бы поработать над собой, но ей этого не требовалось. Люсиль чувствовала, что отдаляется от остальных людей, перемещаясь в мир, где ее оценивают по тому, на что она не в силах повлиять. Приятельница ее матери заметила (как обычно, Люсиль подслушивала): «Девушки, которые так выглядят в ее возрасте, обычно увядают к двадцати пяти». Люсиль не могла представить себя двадцатипятилетней. Ей было шестнадцать; красота, неоспоримая, как родимое пятно.
Цвет ее кожи был нежен, как у женщины в башне из слоновой кости, поэтому Аннетта убедила дочь пудрить темные волосы и подкалывать ленты и цветы вверх, чтобы подчеркнуть безукоризненный овал лица. Хорошо, что ее темные глаза нельзя было вытащить и вставить на их место голубые фарфоровые. Иначе Аннетта так бы и сделала, ей бы хотелось, чтобы на нее смотрело такое же кукольное личико, как ее собственное. Люсиль не раз воображала себя фарфоровой куклой из материнского детства, стоящей на высокой полке, облаченной в шелка: куклой, слишком хрупкой, чтобы доверить ее грубым и невоспитанным современным детям.
В основном ее жизнь была скучной. Люсиль помнила времена, когда самой большой радостью в жизни был пикник, поездка в деревню, лодочная прогулка жарким летним полднем. Когда нет уроков, привычный распорядок нарушен и забываешь, какой нынче день недели. Она предвкушала пикник с возбуждением, почти с благоговением, вскакивала ни свет ни заря – убедиться, что погода не подведет. Эти несколько часов, когда жизнь состоит из одних удовольствий и ты думаешь: вот оно, счастье. Потом тебе остается лишь втайне тосковать об этих удивительных часах. А когда вечером, усталая, возвращаешься домой и жизнь входит в прежнюю колею, ты говоришь себе: «На прошлой неделе, в деревне, я была счастлива».
С годами Люсиль переросла воскресные пикники. Река никогда не менялась, а если шел дождь и приходилось сидеть под крышей, это уже не казалось ей трагедией. После детства (после того, как она сказала себе, что ее детство кончилось) воображаемые события стали для нее куда увлекательнее того, что происходило в доме Дюплесси. А когда воображение покидало ее, Люсиль вяло бродила по комнатам и в голове теснились дурные мысли. Она радовалась, когда приходило время ложиться, и неохотно вставала по утрам. Такой была ее жизнь. Люсиль откладывала в сторону дневник, ужасаясь пустоте своих дней и бессмысленности будущего.
Или схватить перо: Анна Люсиль Филиппа, Анна Люсиль. Как огорчительно, что я это пишу, как огорчительно, что столь утонченная и образованная девушка не может найти ничего лучшего – ее не прельщают ни музицирование, ни вышивка, ни бодрящие вечерние прогулки, – чем мысли о смерти, болезненные выспренные фантазии, кровавые желания, образы, о Господи, веревок, кинжалов и любовника ее матери с его неживой бледностью и чувственными синюшными губами. Анна Люсиль. Анна Люсиль Дюплесси. Измени имя, не форму, измени к худшему, и пусть будет хуже, зато веселее. Люсиль не обманывала себя, она улыбалась, запрокинув голову и демонстрируя тонкую белую шею, которая, как надеялась мать, разобьет сердца ее поклонников.
Вчера Адель завела этот странный разговор. Затем Люсиль вошла в гостиную и увидела, как ее мать просовывает язык между губами своего любовника, запускает пальцы в его волосы, раскрасневшись, трепеща всем телом в его тонких изящных руках. Люсиль помнила эти руки, помнила, как указательный палец Камиля касался бумаги, касался ее букв: Люсиль, детка, тут творительный падеж, и я боюсь, у Юлия Цезаря и в мыслях не было того, что предполагает твой перевод.
Сегодня любовник ее матери предложил ей руку и сердце. Когда что-то – благословенное, пусть и невозможное событие – выдергивает нас из рутины будней, тогда, воскликнула она, все меняется в одночасье.
Клод:
– Разумеется, это мое последнее слово. Надеюсь, у нее хватит здравого смысла смириться с моим решением. Не понимаю, что за блажь на него нашла. А ты, Аннетта? Раньше надо было делать предложение. Признаюсь, при первом знакомстве он произвел на меня хорошее впечатление. Он весьма умен, но что проку в уме, если нет понятия о морали? Кому нужен его ум? И у него своеобразная репутация… нет, нет и нет. И слышать об этом не желаю.