Сердце бури Мантел Хилари
Юноша протянул ему мощную ладонь:
– Меня зовут Жорж-Жак Дантон.
Фабр поднял глаза, его подвижное лицо было спокойно.
– До свидания, Жорж-Жак. Учите право. Юриспруденция – это оружие.
Всю неделю он думал о Париже. Поэт-лауреат не шел у него из головы. Может быть, он и ходячее дерьмо, но, по крайней мере, кое-где побывал и волен идти куда глаза глядят. Дыши отсюда, повторял Жорж-Жак. Он попробовал. Все так и есть. Он чувствовал, что способен говорить дни напролет.
Бывая в Париже, мсье де Вьефвиль дез Эссар обычно заглядывал к племяннику в лицей Людовика Великого. Однако с недавних пор его мучили сомнения, и весьма обоснованные, относительно будущего Камиля. Его речевой дефект нисколько не уменьшился, а напротив, усилился. Когда мсье де Вьефвиль разговаривал с племянником, на губах юноши трепетала тревожная улыбка. Камиль запинался посреди фразы, и это смущало собеседника, а порой вызывало жалость. Вам хотелось закончить фразу за него, но с Камилем вы никогда не знали, к чему он клонит. Порой его высказывания начинались вполне тривиально, а завершались совершенно неожиданно.
Казалось, юноша не способен – в некоем более глубинном смысле – вписаться в то будущее, которое для него наметили. Он так робел, что вам чудилось, будто вы слышите в тишине стук его сердца. Тщедушный, хрупкий, с мертвенно-бледной кожей и копной черных волос, он поглядывал на дядю из-под длинных ресниц и не мог усидеть на месте, словно каждое мгновение искал повод ретироваться. Бедняжка, сокрушался дядя.
Впрочем, за пределами лицея его сочувствие мгновенно улетучивалось. Мсье де Вьефвилю начинало казаться, что его снова обвели вокруг пальца. Это было нечестно. Словно тебя спихнул в канаву калека. Ты можешь жаловаться, но, учитывая обстоятельства, едва ли это будет уместно.
Главной целью визитов мсье де Вьефвиля в Париж было участие в работе парламента. В те времена в парламент не выбирали. Де Вьефвили купили свое место и намеревались передать наследникам, возможно, Камилю, если тот изменит свое поведение. Парламент рассматривал судебные дела и одобрял королевские эдикты, подтверждая таким образом свои законодательные полномочия.
Время от времени парламенты становились непокорными. Парламентариям случалось выпускать декреты о тяжелом положении в стране, но только тогда, когда они чувствовали угрозу собственным интересам или, напротив, видели возможность улучшить свое положение. Мсье де Вьефвиль принадлежал к той части среднего класса, которая не стремилась сокрушить аристократию, а напротив, мечтала с ней слиться. Должности, посты, монополии – все имело свою цену и могло принести титул.
Парламентарии волновались, когда корона начинала отстаивать свои права, выпускала декреты по вопросам, которых не касалась раньше, и высказывала радикальные идеи управления государством. Порой им случалось не угодить королю. Противостоять властям было делом новым и рискованным, так что парламентарии ухитрялись быть одновременно архиконсерваторами и народными трибунами.
В январе 1776 года министр Тюрго предложил отказаться от феодального права, именуемого дорожной повинностью, – иными словами, от принудительного труда при строительстве дорог и мостов. Министр полагал, что состояние дорог улучшится, если поручить их заботам частных подрядчиков, а не крестьянам, которых оторвали от работы на полях. Но кто будет за это платить? Возможно, следует ввести налог на недвижимое имущество для каждого состоятельного человека, не исключая аристократов?
Парламент решительно отверг этот проект. После ожесточенных споров король заставил парламентариев утвердить отмену дорожной повинности. Тюрго стал всеобщим врагом. Королева и ее приближенные развязали против него настоящую войну. Король не выносил дрязг и не любил, когда на него давили. В мае он отправил Тюрго в отставку, и принудительный крестьянский труд был восстановлен.
Итак, одного министра сбросили; ничто не мешало повторить этот трюк. Как заметил граф д’Артуа в спину уходящему экономисту: «Наконец-то мы можем тратить деньги».
Если король не охотился, то запирался в мастерской, где возился с железками и замками. Он надеялся, что, если не принимать никаких решений, то избежишь ошибок. Не вмешивайся, и дела будут идти своим чередом, как шли испокон веков.
После того как прогнали Тюрго, Мальзерб тоже подал прошение об отставке.
– Повезло вам, – уныло промолвил король. – Хотел бы я последовать вашему примеру.
1776 год. Декларация Парижского парламента:
Первое правило закона – защищать любого, признающего его главенство. Это фундаментальная норма естественного права, прав человека и гражданского правления. Норма, основанная не только на праве собственности, но также на правах, которыми человек наделен по праву рождения и общественного положения.
По приезде домой мсье де Вьефвиль пробирался сквозь узкое скопление городских улочек и тесное скопление провинциальных сердец. Он заставлял себя навестить Жана-Николя в его высоком белом, забитом книгами доме на Плас-д’Арм. Однако с недавних пор мэтра Демулена одолевала одна навязчивая идея, и де Вьефвиль боялся этих встреч, страшился увидеть его озадаченный взгляд и вновь услышать вопрос, на который никто ответить не мог: что случилось с тем славным и красивым ребенком, которого отец девять лет назад отправил учиться в Като-Камбрези?
В день шестнадцатилетия Камиля Жан-Николя бродил по дому.
– Порой я думаю, – сказал он, – что получил испорченное маленькое чудовище, лишенное чувств и разума.
Он написал в Париж святым отцам, спрашивая, чему они учили его сына? Почему он выглядит так неряшливо? Почему в свой последний приезд соблазнил дочь городского советника – «человека, с которым я вижусь ежедневно с тех пор, как начал заниматься адвокатской практикой»?
Жан-Николя не надеялся получить ответы. Его истинное недовольство сыном основывалось на другом. Почему, хотелось бы знать, Камиль так эмоционален? Откуда у него эта способность возбуждать остальных: волновать, смущать, сбивать с толку? Обычные разговоры в присутствии Камиля живо сворачивали не на ту дорожку и превращались в горячие споры. Общественным условностям угрожала опасность. Придется следить, рассуждал Демулен, чтобы он не оставался наедине с другими людьми.
Никто больше не говорил, что его сын – маленький Годар. Де Вьефвили тоже не рвались признавать его своим. Братья Камиля росли и крепли, его сестры расцветали, но когда на пороге возникал старший сын мэтра Демулена, выглядел он подкидышем.
Возможно, когда Камиль повзрослеет, придется ему приплачивать, чтобы держался подальше от родного дома.
Кое-кто из французских аристократов обнаружил, что их лучшие друзья – адвокаты. Доходы от земель неизменно снижаются, цены растут, бедные, а равно и богатые, становятся беднее. Настает время защитить привилегии, которые в последние годы только ущемлялись. Подати не платятся из поколения в поколение – щедрым и великодушным господам пора проявить строгость. Опять-таки предки допустили, что часть их владений стала считаться «общинными землями», а ведь такого термина даже нет в законе.
То были золотые денечки для Жана-Николя. И хотя семейные заботы его угнетали, в профессии он процветал. Мэтр Демулен не был лизоблюдом, он обладал хорошо развитым чувством собственного достоинства и, более того, мыслил весьма либерально, защищая реформы в большинстве сфер общественной жизни. После обеда он читал Дидро, а также подписался на женевское издание «Энциклопедии». Однако большую часть времени отнимала возня с реестрами прав и отслеживание документов на собственность. Два старых железных сундука принесли в кабинет мэтра Демулена, и когда их открыли, в воздухе повис легкий душок плесени.
– Так пахнет тирания, – заметил Камиль.
Его отец, отложив текущие дела, рылся в сундуках, осторожно извлекая на свет пожелтевшие страницы. Клеман, его младшенький, решил, что отец ищет сокровища.
Принц де Конде, знатнейший из дворян провинции, лично посетил мэтра Демулена в его высоком белом, забитом книгами и очень скромном доме на Плас-д’Арм. Обычно он посылал к адвокатам управляющего, но принцу захотелось увидеть человека, который так безупречно справлялся с его делами. А кроме того, под впечатлением визита столь высокой особы тот наверняка не осмелится прислать ему счет.
Осенний день клонился к вечеру. Согревая в ладони бокал с выдержанным темно-красным вином и прекрасно сознавая, какую честь оказывает адвокату своим визитом, принц сидел в свете канделябров, а в углах гостиной затаились неверные тени.
– Чего вы, простолюдины, хотите? – спросил он.
– Чего мы хотим? – Мэтр Демулен задумался – так сразу и не ответишь. – Люди, подобные мне, лица свободных профессий, хотели бы большей… как сказать… иными словами, мы хотели бы иметь возможность служить. – Никакого лукавства, рассуждал он. При старом короле аристократы никогда не становились министрами, но все министры со временем становились аристократами. – Равенства перед судом. Равенства налогообложения.
Конде поднял бровь:
– Вы хотите, чтобы аристократы платили ваши налоги?
– Нет, монсеньор, мы хотим, чтобы вы платили свои.
– Я плачу подушный налог, – сказал Конде. – А все эти разговоры о налоге на имущество – вздор. Что еще?
Демулен взмахнул рукой, надеясь, что жест вышел достаточно красноречивым.
– Равных возможностей. Больше ничего. Равных возможностей преуспеть на военном или церковном поприще… – Проще не скажешь, подумал мэтр Демулен. Я разжевал ему все.
– Равных возможностей? Это противно природе.
– Другие народы этого не стесняются. Посмотрите на англичан. Человеку несвойственно жить в угнетении.
– В угнетении? Вы чувствуете себя угнетенными?
– Чувствую, и если я это чувствую, то каково приходится беднякам?
– Бедняки ничего не чувствуют, – заявил Конде. – Не будьте сентиментальны. Их не интересует искусство правления, им лишь бы набить утробу.
– Даже набив утробу…
– А вам нет никакого дела до бедняков, вы вспоминаете о них только ради красного словца. Вы, адвокаты, выторговываете уступки для себя.
– Дело не в уступках. Я говорю о естественных правах человеческого существа.
– Красивые слова. И вы переходите границы, произнося их при мне.
– Свобода мысли, свобода речей – разве это так много?
– Чертовски много, и вам это прекрасно известно, – хмуро заметил Конде. – А самое неприятное, что я слышу это от тех, кто мне ровня. Изящные идеи социального переустройства. Привлекательные планы построения «общества разума». Людовик слаб. Позвольте ему пойти у них на поводу, тут же объявится новый Кромвель, и дело кончится революцией. А революция – это вам не чаепитие.
– Однако ж это не обязательно кончится так, – сказал Жан-Николя. Легкое движение теней в углу привлекло его взгляд. – Господи Иисусе, что ты здесь делаешь?
– Подслушиваю, – ответил Камиль. – Вы могли бы заметить раньше.
Мэтр Демулен побагровел.
– Мой сын, – промолвил он.
Принц кивнул.
Камиль приблизился к кругу света от канделябра.
– Услышал что-то полезное? – полюбопытствовал принц. Судя по тону, он явно недооценил возраст Камиля. – И как тебе удалось себя не выдать?
– Вероятно, у меня кровь застыла в жилах при виде вас, – ответил Камиль, смерив принца взглядом палача, который примеряется к жертве. – Разумеется, будет революция. Вы создаете нацию Кромвелей. Впрочем, мы пойдем дальше. Через пятнадцать лет вам, тиранам и паразитам, придет конец. Мы учредим республику в римском духе.
– Он учится в Париже, – сокрушенно заметил мэтр Демулен. – Там и нахватался этих идей.
– И думает, что по малолетству не отвечает за свои слова? – Принц повернулся к Камилю. – Что вы себе позволяете?
– Это кульминация вашего визита, монсеньор. Вы решили посмотреть, как живет ваш образованный раб, и обменяться с ним банальностями. – Камиля била крупная дрожь. – Вы мне отвратительны.
– Чего ради я сижу здесь и терплю оскорбления? – пробормотал Конде. – Демулен, уберите с дороги этого вашего сына.
Принц поискал глазами, куда поставить бокал, и, не найдя ничего лучшего, сунул его в руки хозяину. Мэтр Демулен последовал за гостем на лестницу.
– Монсеньор…
– Мне не следовало унижаться, нанося вам визит. Надо было прислать управляющего.
– Я очень сожалею.
– Незачем тратить слова. Я выше оскорблений.
– Могу я по-прежнему вести ваши дела?
– Вы можете по-прежнему вести мои дела.
– Вы действительно не оскорблены?
– Как я могу быть оскорблен тем, что выходит за всякие рамки?
За дверью маленькая свита быстро собралась в дорогу. Конде обернулся:
– Я сказал, прочь с дороги, и я не шутил.
Когда принц уехал, Жан-Николя поднялся по лестнице и вошел в кабинет.
– Камиль? – преувеличенно спокойно промолвил мэтр Демулен и глубоко вдохнул.
Молчание длилось. Последние свечи догорели, месяц бледным вопросительным знаком повис над площадью. Камиль снова спрятался в тень, словно ему там спокойнее.
– Какой глупый и бессмысленный разговор вы вели, – сказал он наконец. – Одни банальности. Он не умственно отсталый. Они не дураки, по крайней мере не все.
– Зачем ты сообщаешь это мне? Как будто я не бываю в обществе.
– Мне понравилось, как он сказал «этот ваш сын». Словно иметь меня сыном ненормально.
– Возможно, он прав. Будь я человеком древности, я бы сразу после рождения бросил тебя где-нибудь на склоне холма – выживай, как знаешь.
– Возможно, меня пригрела бы волчица, – сказал Камиль.
– Камиль, когда ты говорил с принцем, ты не заикался.
– Я… Не переживай, это временно.
– Я думал, он тебя ударит.
– Я тоже.
– Жалко, что не ударил. Если будешь продолжать в том же духе, мое сердце остановится… – Жан-Николя прищелкнул пальцами. – Вот так.
– Нет. – Камиль улыбнулся. – Ты здоров. Доктор сказал, у тебя только камни в почках.
Внезапно Жану-Николя захотелось обнять сына – необъяснимое желание, которое он тут же подавил.
– Ты оскорбил его, – сказал Жан-Николя. – Ты испортил свое будущее. Самое ужасное – то, как ты на него смотрел. Как при этом молчал.
– Да, – задумчиво промолвил Камиль. – Молчаливое презрение – это по моей части. Я практикуюсь, что неудивительно.
Камиль сел в отцовское кресло, готовясь продолжать разговор, и медленно отвел волосы со лба.
Жан-Николя считал себя человеком ледяного достоинства, в высшей степени неколебимым и правильным. Ему хотелось заорать во весь голос, вышибить стекло, выпрыгнуть из окна и разбиться насмерть о мостовую.
Принц скоро забудет обиду, спеша поскорее добраться до Версаля.
Сегодня все сходят с ума по фараону. Король фараон запрещает, ибо проигрыши слишком велики. Однако король привык ложиться рано, и когда он удаляется, ставки за столом королевы удваиваются.
Бедняжка, зовет его королева.
Королева – законодательница мод. Ее платья – около ста пятидесяти новых каждый год – шьет Роза Бертен, дорогая, но незаменимая модистка с улицы Сент-Оноре. Придворные платья – настоящие переносные тюрьмы с корсетами, широкими обручами, шлейфами, плотным шелком и жесткой отделкой. Искусство куафера переплелось с мастерством шляпника и подвержено капризам сиюминутной моды. Войска Джорджа Вашингтона в боевом порядке покачиваются на напомаженных башнях, на пудреных локонах вырастают сады в свободном английском стиле. На самом деле королева не прочь отказаться от этой помпезности и учредить век свободы: тончайшего газа, мягкого муслина, незатейливых ленточек и летящих юбок. Удивительно, впрочем, что эта простота, подаваемая как изысканность, стоит ничуть не меньше бархата и атласа. Королева обожает все естественное – в одежде и этикете. Но еще больше она обожает бриллианты. Ее сделки с парижской ювелирной конторой «Бомер и Бассанж» становятся причиной несусветного скандала. В своих покоях королева швыряет мебель, срывает портьеры, заказывает новые – затем переезжает в другие покои.
– Меня пугает скука, – говорит она.
У королевы нет детей. Памфлеты, которые гуляют по Парижу, обвиняют ее в беспорядочных связях с придворными и лесбийских сношениях с фаворитками. В 1776 году, когда королева появляется в своей ложе в опере, ее встречает враждебное молчание. Она не понимает, за что ее не любят. Говорят, из-за дверей королевской спальни доносятся ее крики: «Что я им сделала, что?» Королева недоумевает: стоит ли возмущаться ничтожными радостями, которыми балует себя слабая женщина, когда все вокруг по-настоящему плохо?
Ее брат-император пишет из Вены: «В конце концов, так долго продолжаться не может… Революция будет жестокой, и, возможно, она станет делом ваших собственных рук».
В 1778 году в Париж вернулся восьмидесятичетырехлетний Вольтер. Он был бледен, как труп, и харкал кровью. Вольтер ехал по городу в синей карете с золотыми звездами. Восторженные толпы скандировали: «Да здравствует Вольтер!»
– На мою казнь пришло бы не меньше, – заметил старик.
Академия собралась его почтить: пришел Франклин, пришел Дидро. Во время представления его трагедии «Ирина» актеры короновали бюст автора лавровым венком, и переполненная галерка разразилась восторженными криками.
В мае Вольтер умер. Париж отказал ему в христианском погребении, к тому же опасались, что его враги осквернят останки. Поэтому почившего вывезли из города ночью. Труп усадили в карету, в свете полной луны он выглядел как живой.
Некто Неккер, протестант, миллионер из Швейцарии и банкир, был назначен министром финансов и главным кудесником двора. Только он знал, как удержать на плаву корабль государства. Секрет, говорил Неккер, в том, чтобы брать в долг. Высокие налоги и сокращение расходов покажут Европе, что Франция на коленях. Займы, напротив, свидетельствуют, что вы смотрите вперед, что вы сильны и уверены в себе. Демонстрируя уверенность, вы ее обретаете. Чем больше вы занимаете, тем большего успеха достигнете. Мсье Неккер был оптимистом.
Какое-то время это работало. Когда в мае 1781 года реакционная антипротестантская клика скинула министра, страна ощутила ностальгию по ушедшим сытым годам. Но король почувствовал облегчение и отпраздновал событие покупкой Антуанетте новых бриллиантов.
К тому времени Жорж-Жак Дантон уже решил, что едет в Париж.
Решение далось ему нелегко. Как будто, сказала Анна-Мадлен, ты отправляешься в Америку или на Луну. На семейных советах все дядья по очереди с важным видом излагали свою позицию. Священником ему не быть. Год или два он набирался опыта у них в конторах и в конторах их друзей. Это достойная семейная традиция. И все же, если он уверен в своем решении…
Матери будет его не хватать, но они с сыном давно уже не близки. Она женщина необразованная, намеренно ограничившая свой кругозор. В Арси-сюр-Об есть лишь одно производство: шитье ночных чепцов – как объяснить ей, что сын воспринимает это как личное оскорбление?
В Париже он станет получать скромное жалованье в конторе, где будет учиться, затем ему понадобятся деньги для открытия собственной. Изобретения отчима тяжким бременем легли на семейный бюджет, особенно его новый ткацкий станок. Оглушенные грохотом и скрипом танцующих челноков, пасынок и отчим стояли в сарае и разглядывали механизм в ожидании, когда нить снова порвется. Мсье Дантон, умерший восемнадцать лет назад, при жизни отложил для сына небольшую сумму.
– Можешь использовать эти деньги для своих изобретений, – сказал отчиму Жорж-Жак. – Поверь, мне действительно легче будет начать с нуля.
Все лето он наносил визиты родственникам. Нахальный и бойкий юнец, который уезжает в Париж и никогда не вернется, разве что через много лет, успешным незнакомцем. Поэтому эти визиты так важны, никто не должен быть обойден, ни дальняя кузина, ни вдова двоюродного деда. В их холодных, похожих друг на друга усадьбах он рассказывал, чего хочет достичь в жизни, делился планами. Проводил долгие вечера в гостиных вдов и старых дев, и пожилые дамы кивали в скудном солнечном свете, а пыль багряным нимбом кружилась вокруг их склоненных голов. Он не лез за словом в карман, но с каждым визитом чувствовал, что уходит от них все дальше.
Остался последний визит – навестить Мари-Сесиль в монастыре. Он следовал за прямой спиной старшей послушницы по коридору, где стояла мертвая тишина, чувствуя себя несуразно большим, слишком мужественным, обреченным вечно оправдываться. Монахини, шелестя черными одеяниями, скользили мимо, их глаза были опущены долу, ладони спрятаны в рукавах. Он не хотел, чтобы его сестра здесь жила. Лучше умереть, думал он, чем родиться женщиной.
Монахиня остановилась и указала ему на дверь.
– Весьма неудобно, что приемная расположена внутри монастыря, – сказала она. – Когда появятся деньги, мы построим у ворот новое здание.
– Я думал, ваш монастырь богат, сестра.
– Вас ввели в заблуждение. – Монахиня фыркнула. – Приданого некоторых послушниц хватает только на ткань для рясы.
Мари-Сесиль сидела за решеткой. Не прикоснуться, не поцеловать. Она выглядела бледной, – возможно, ей не шла суровая белизна покрывала. Ее голубые глаза, маленькие и спокойные, были совсем как его глаза.
Они беседовали, чувствуя смущение и скованность. Он пересказывал семейные новости, сообщал о своих планах.
– Ты приедешь на мое пострижение?
– Да, – соврал он, – если смогу.
– Париж – очень большой город. Тебе там не будет одиноко?
– Вряд ли.
Она пристально посмотрела на него:
– Чего ты хочешь от жизни?
– Преуспеть.
– Что это значит?
– Добиться положения, заработать состояние, заставить людей меня уважать. Прости, я не вижу смысла лукавить. Я просто хочу кем-то стать.
– Любой человек кто-то. В глазах Божьих.
– В монастыре ты заделалась набожной.
Они рассмеялись.
– Ты задумываешься о спасении души, строя планы на будущее?
– К чему мне самому заботиться о душе, когда у меня есть чудесная сестренка-монахиня, которой больше нечем заняться, как молиться обо мне с утра до вечера? – Он поднял глаза. – А ты, ты… довольна?
Она вздохнула:
– Подумай о материальной стороне дела, Жорж-Жак. Замужество стоит денег. В семье и без меня хватает дочерей. Мне кажется, остальные были только рады, когда я вызвалась. Но теперь, когда я здесь, я счастлива. Я нахожу в этом утешение, хоть и не жду, что ты меня поймешь. Ты не создан для размеренной жизни, Жорж-Жак.
В округе было немало крестьян, которых вполне устроило бы скромное приданое, принесенное сестрой в монастырь, и которые охотно взяли бы в жены крепкую и покладистую девушку. Наверняка нашелся бы мужчина, который трудился бы в поте лица, не обижал бы жену и завел с ней детишек. Жорж-Жак считал, что все женщины должны иметь детей.
– А ты еще можешь отказаться? – спросил он. – Если я заработаю денег, я позабочусь о тебе. Найдем тебе мужа, а не хочешь мужа, я сам буду тебя содержать.
Она подняла руку:
– Разве ты не слышал? Я счастлива. И всем довольна.
– Куда делся твой румянец? – мягко промолвил он. – Меня это печалит.
Она отвела глаза:
– Лучше уходи, пока ты меня совсем не расстроил. Я часто вспоминаю дни, которые мы проводили вместе в полях. Прошлого не вернуть. Храни тебя Господь.
– И тебя.
Ты как хочешь, подумал он, а я не стану на это рассчитывать.
Глава 3
У мэтра Вино
(1780)
Сэр Фрэнсис Бердетт, британский посол, о Париже:
Это самый дурно спланированный и построенный, самый вонючий город, какой только можно вообразить: что до его жителей, то они в десять раз грязнее жителей Эдинбурга.
Жорж-Жак вышел из кареты в Кур-де-Мессажери. Поездка выдалась незабываемая. С ним в карете ехала некая Франсуаза-Жюли Дюоттуар из Труа. Они прежде не встречались – он бы такую не забыл, – однако Жорж-Жак кое-что про нее слышал. Она была из тех девушек, что заставляют его сестер поджимать губки. Неудивительно: Франсуаза-Жюли хороша собой, бойка, у нее есть деньги, ее родители умерли, и половину года она проводит в Париже. В дороге она развлекала его, передразнивая своих тетушек: «Молодость пролетит, а доброе имя все равно что деньги в банке, пора остепениться, осесть в Труа и найти себе мужа, пока ты окончательно не загубила свою репутацию». Можно подумать, в ближайшее время мужчины куда-то денутся, недоумевала Франсуаза-Жюли.
Он и не мечтал, что на него обратит внимание такая девушка. Она кокетничала с ним, как с любым другим, и ей не было никакого дела до его шрама. Словно изо рта у нее выдернули кляп, словно предыдущие полгода она просидела за решеткой. Слова извергались из нее потоком, пока она рассказывала ему про город, про себя и своих друзей. Когда карета остановилась, она, не дожидаясь, когда он подаст ей руку, спрыгнула на мостовую.
В то же мгновение на него обрушился крик. Конюхи, которые должны присмотреть за лошадьми, затеяли ссору. Это первое, что он слышит в Париже, – отборная брань, сдобренная грубым столичным акцентом.
Франсуаза-Жюли стояла рядом со своими саквояжами, цепляясь за его руку и радуясь возвращению в столицу.
– Что мне здесь нравится, так это постоянные перемены. Все время что-нибудь сносят и строят что-то взамен.
Она нацарапала свой адрес на клочке бумаги и сунула Жорж-Жаку в карман.
– Помочь вам? – спросил он. – Проводить вас до дома?
– Лучше позаботьтесь о себе. Я здесь живу, я справлюсь. – Она развернулась, распорядилась багажом, вынула несколько монет. – Вы же знаете, куда идти? Жду вас не позднее следующей недели. Если не объявитесь, начну на вас охотиться.
Она подхватила самый легкий из своих саквояжей, внезапно приникла к Жорж-Жаку, подтянулась и поцеловала его в щеку. И вот она уже скрылась в толпе.
У Жорж-Жака был один саквояж, забитый книгами. Он поднял его, снова опустил, роясь в кармане в поисках клочка бумаги, на котором рукой отчима было написано:
«Черный дом, улица Жоффруа Л’Анье, приход Сен-Жерве».
Со всех сторон звонили колокола. Он чертыхнулся про себя. Сколько церквей в этом городе, и как, ради всего святого, он отличит колокола прихода Сен-Жерве? Жорж-Жак смял клочок бумаги в ладони и отбросил в сторону.
Половина пешеходов не знали дороги. Вы могли до скончания века плутать по здешним переулкам и задним дворам. Улицы без имени, засыпанные камнем строительные площадки, жаровни посреди дороги. Старики кашляли и харкали, женщины поддергивали юбки, пробираясь по грязи, дети бегали голышом, как в деревне. Это было и похоже на Труа, и не похоже. В кармане у него лежало рекомендательное письмо к адвокату с острова Сен-Луи по фамилии Вино. Сегодня придется найти ночлег, а завтра заняться делами.
Вокруг уличного торговца снадобьями от зубной боли собралась разгневанная толпа.
– Обманщик! – вопила женщина. – Прогнать его – и дело с концом!
Прежде чем отправиться по своим делам, Жорж-Жак успел заметить ее злые, безумные, городские глаза.
У мэтра Вино были пухлые ручки, он был толст, а задирист, как пожилой старшеклассник.
– Что ж, – протянул он, – мы могли бы… могли бы дать вам шанс… но…
Это я могу дать шанс вам, подумал Жорж-Жак.
– Одно видно сразу, почерк у вас отвратительный. И чему только нынче учат молодежь? Полагаю, и латынь оставляет желать лучшего.
– Мэтр Вино, – сказал Жорж-Жак, – я прослужил писарем два года. Неужели вы думаете, я приехал сюда, чтобы переписывать чужие письма?
Мэтр Вино изумленно воззрился на него.
– Я в совершенстве владею латынью и греческим. Если хотите знать, я также свободно говорю по-английски и могу объясниться по-итальянски.
– Где вы учились?
– Я самоучка.
– Как это необычно. Когда нам приходится иметь дела с иностранцами, мы нанимаем переводчика. – Он оглядел Дантона. – Любите путешествовать?
– Если представится возможность. Я хотел бы побывать в Англии.
– Восхищаетесь англичанами? Их государственной системой?
– Хотелось бы, чтобы и у нас был такой парламент. Я говорю о настоящем представительском органе, не с продажей мест, как наш. А еще о разделении властей на исполнительную и законодательную, о чем нам приходится только мечтать.
– А теперь послушайте меня, – произнес мэтр Вино. – Я скажу раз и больше повторяться не стану. Не стану также оспаривать ваших суждений, которые вы, вероятно, считаете весьма оригинальными. – Мэтр Вино слегка задыхался от возбуждения. – Так вот, это давно общее место, даже мой кучер так думает. Меня не заботит моральный облик моих секретарей, и к мессе я никого силком не тащу, но этот город – опасное место. Здесь в ходу книги, не видевшие печати цензора, а в кофейнях – даже фешенебельных – ведутся опасные разговоры. Я не стану требовать от вас невозможного – выбросить все это из головы, но потребую быть разборчивее в связях. Я не потерплю крамолы в моем доме. Не воображайте, будто все, сказанное вами наедине или по секрету, невозможно записать и донести властям. И вот еще что, – добавил мэтр Вино, кивком давая собеседнику понять, что оценил его смелость, – может быть, вы кое-чего и достигли в нашем деле, но молодому человеку неплохо бы научиться держать язык за зубами.
– Я понял, мсье Вино, – смиренно отвечал Жорж-Жак.
В дверь кто-то заглянул:
– Мэтр Перрен спрашивает, вы берете к себе сына Жана-Николя?
– О боже, – простонал мэтр Вино, – вы видели сына Жана-Николя? Я хочу сказать, имели удовольствие с ним беседовать?
– Нет, но вы же понимаете, сын старого приятеля… И говорят, он весьма умен.
– Вот как? Однако о нем говорят и другое. Нет, я беру этого дерзкого юношу из Труа. Он не стесняется громогласно высказывать свои возмутительные идеи, но уж лучше так, чем терпеть рядом с собой юного Демулена.
– Не волнуйтесь, его возьмет Перрен.
– Ну, этого следовало ждать. Неужто мэтр Демулен не слыхал, что люди толкуют о Перрене? Впрочем, что взять с такого болвана. Что ж, пусть Перрен пеняет на себя. Живи и дай жить другим, так я считаю. Мэтр Перрен мой старинный коллега, большой специалист в налоговом праве, – пояснил он Дантону. – Ходят слухи, что он содомит, но меня это не касается.
– Частные грешки, – сказал Дантон.
– Вот именно. – Мэтр Вино поднял глаза. – А вы, я вижу, усвоили урок?
– Да, мэтр Вино. Должен признаться, вы умеете объяснять.
– Отлично. Я думаю, с таким почерком нет смысла держать вас в конторе, поэтому начните с другого конца. Побегайте по судам, как мы выражаемся. Поучаствуйте в делах, которые ведет наша контора. День там, день тут. Суд Королевской скамьи, Шатле. Интересуетесь каноническим правом? Мы такие дела не ведем, но я готов сдать вас в аренду тому, кто ведет. Я советую вам, – мэтр Вино сделал паузу, – не слишком торопиться. Стройте медленно. Любой, кто трудится изо дня в день, добивается успеха, от вас требуется только усердие. Еще вам нужны связи, можете рассчитывать на меня. Составьте жизненный план. В вашей провинции вам найдется чем заняться. Лет через пять из вас выйдет толк.
– Я хочу сделать карьеру в Париже.
Мэтр Вино улыбнулся:
– Все юнцы так говорят. Что ж, начните завтра, а там посмотрим.
Они чинно, совсем как англичане, пожали друг другу руки. Жорж-Жак спустился по лестнице на улицу. Из головы не выходила Франсуаза-Жюли Дюоттуар. У него был ее адрес, на улице Тисандери. Третий этаж, сказала она, не слишком роскошно, зато сама себе хозяйка. Он гадал, ляжет ли она с ним в постель. Весьма вероятно. То, что казалось немыслимым в Труа, было возможно здесь.
Весь день и далеко за полночь тесные улочки бурлили. Кареты притискивали Жорж-Жака к стенам. Гербы владельцев отливали грубыми геральдическими цветами, лошади с бархатными носами изящно окунали копыта в грязь, пассажиры, откинувшись на спинки скамей, задумчиво смотрели вдаль. На мостах и перекрестках кареты, подводы и овощные тележки сталкивались и ломали колеса. Ливрейные лакеи на запятках обменивались оскорблениями с угольщиками и булочниками из предместий. Последствия несчастных случаев разрешались быстро, под равнодушным взглядом полицейских, согласно установленным тарифам за руки, ноги и летальный исход.
На Новом мосту держали свои будки писцы, торговцы раскладывали товары на шатких прилавках и прямо на земле. Он покопался в корзинах с подержанными книгами: сентиментальный роман, несколько томов Ариосто. Хрустящая нетронутая книга, принадлежавшая перу некоего Жан-Поля Марата и изданная в Эдинбурге, носила название «Цепи рабства». Он купил полдюжины томиков по два су за штуку. Бродячие собаки сбивались в стаи и рыскали по рынку.
Каждый второй прохожий был припорошен каменной пылью и походил на строителя. Город выдергивал из земли свои корни. Целые кварталы сносили подчистую и строили на их месте новые. Кучки зевак глазели на сложные или опасные работы. Строителей нанимали на сезон и платили им сущие гроши. За быстроту полагалась премия, поэтому строительство шло пугающими темпами, воздух звенел проклятьями, пот градом катился по тощим спинам рабочих. Как там сказал мэтр Вино? «Стройте медленно».
Уличный певец с некогда сильным, а теперь дребезжащим баритоном и жуткой вывороченной глазницей держал плакат: «Герой освобождения Америки». В песне королеву обвиняли в грехах, о которых слыхом не слыхивали в Арси-сюр-Об. В Люксембургском саду хорошенькая блондиночка смерила его взглядом с головы до ног и мысленно отвергла.
Он направился на улицу Сент-Антуан, постоял перед Бастилией, разглядывая все ее восемь башен. Он ожидал увидеть стены, похожие на морские утесы, но самая большая из башен была не выше семидесяти пяти – восьмидесяти футов.