Нам нужно поговорить о Кевине Шрайвер Лайонел

Lionel Shriver

We Need to Talk about Kevin

© Lionel Shriver, 2003

© Перевод. О. Постникова, 2019

© Издание на русском языке AST Publishers, 2022

* * *

Посвящается Терри

Нам обоим однажды удалось избежать худшего варианта развития событий

Больше всего ребенок нуждается в любви тогда, когда меньше всего ее заслуживает.

Эмма Бомбек

8 ноября 2000 года

Дорогой Франклин,

сама не знаю, почему сегодня одно мелкое происшествие побудило меня написать тебе. С тех пор как мы расстались, я, наверное, больше всего скучаю по возможности прийти домой и рассказать тебе про всякие странные мелочи, случившиеся со мной за день, – так кошка кладет мышь к хозяйским ногам: маленькие скромные подношения, которые пары предлагают друг другу, добыв их на разных задних дворах. Если бы ты все еще сидел в моей кухне, расположившись поудобнее, и толстым слоем намазывал на ломтик цельнозернового хлеба арахисовое масло с кусочками арахиса, хотя уже почти время ужина, я бы вывалила тебе эту историю, едва успев поставить на пол пакеты (из одного течет нечто прозрачное и вязкое) и даже не поворчав, что на ужин у нас сегодня паста, так что, пожалуйста, не ешь этот сэндвич целиком.

Конечно, раньше мои рассказы были заграничной экзотикой из Лиссабона или Катманду. Но на самом деле никому не хотелось слушать истории про заграницу, и по твоей характерной вежливости я понимала, что ты бы куда предпочел пустяковые истории, произошедшие где-нибудь поближе к дому: например, рассказ о необычной встрече со сборщиком пошлины на мосту Джорджа Вашингтона. Чудеса из повседневной жизни помогали тебе укрепиться во мнении, что все мои поездки за рубеж были чем-то вроде жульничества. Мои сувениры – пакет чуть зачерствевших бельгийских вафель, британский эквивалент выражения «бессмыслица» («бред собачий»!) – искусственно пропитывались волшебством лишь благодаря лежавшему на них отпечатку дальних расстояний. Так же, как в тех безделушках, которыми обмениваются японцы – в коробочках, сложенных в пакетики, – весь блеск моих подношений из дальних стран заключался в упаковке. Гораздо более серьезным достижением было бы порыться в вечно неизменном хламе штата Нью-Йорк и добыть пикантную историю из поездки в семейный супермаркет в Найаке[1].

Именно там и произошла сегодняшняя история. Кажется, я наконец-то начинаю усваивать то, чему ты всегда меня учил: моя страна такая же экзотическая и даже опасная, как Алжир. Я бродила в отделе молочных продуктов, но мне там мало что было нужно – незачем. Я теперь не ем пасту, потому что нет тебя, чтобы расправиться с большей частью еды. Мне так не хватает удовольствия, с которым ты это делал.

Мне все еще трудно выходить в люди. Вроде бы в стране, которая так знаменита «отсутствием чувства истории», как утверждают европейцы, я могла бы извлечь выгоду из прославленной американской амнезии. Не тут-то было! Никто в местном «сообществе» не демонстрирует никаких признаков забывчивости, хотя прошел ровно год и восемь месяцев. Так что, когда у меня заканчиваются продукты, мне каждый раз приходится собираться с духом. Да, для продавцов в ближайшем продуктовом магазине на Хоупвелл-стрит во мне больше нет новизны, и я могу оплатить кварту молока без лишних глаз. Но вот поход в наш супермаркет «Гранд Юнион» по-прежнему напоминает прогон сквозь строй.

Там я всегда чувствую себя так, словно делаю все исподтишка. В качестве компенсации я заставляю себя выпрямиться и расправить плечи. Теперь я понимаю, что значит выражение «с высоко поднятой головой», и порой удивляюсь, насколько меняется внутреннее состояние, если идешь прямо, словно аршин проглотила. Когда мое тело стоит в горделивой позе, я чувствую себя пусть немного, но все же не такой униженной.

Раздумывая, купить ли крупные яйца или средние, я бросаю взгляд на полку с йогуртами. В паре метров от меня стояла другая покупательница; у нее были неухоженные черные волосы, седина у корней отросла на добрые пару сантиметров, а кудри остались только на кончиках – химическая завивка была давно. Лавандовый топ и юбка того же цвета когда-то, наверное, выглядели стильно, но теперь блузка стала ей тесна под мышками, а баска на юбке подчеркивала тяжелые бедра. Наряд неплохо было бы погладить, а на плечах с подплечниками были видны следы от проволочной вешалки. Она достала эти вещи из нижней части шкафа, решила я: они из тех вещей, за которыми протягиваешь руку, когда все остальные грязные или валяются на полу. Когда женщина повернула голову в сторону плавленого сыра, я заметила, что у нее двойной подбородок.

Даже не пытайся угадать; ты ни за что не узнаешь ее в моем описании. Когда-то она была такой невротически гибкой, угловатой и лощеной, словно ее завернули в подарочную упаковку. Наверное, было бы романтичнее вообразить понесшего утрату человека исхудавшим, но полагаю, горевать в компании шоколадных конфет можно так же эффективно, как и сидя на одной воде. Кроме того, бывают женщины, которые продолжают одеваться элегантно и с лоском не столько для того, чтобы порадовать супруга, сколько для того, чтобы не отставать от дочери; благодаря нам сегодня у нее нет такого стимула.

Это была Мэри Вулфорд. Я не смогла встретиться с ней лицом к лицу, и я этим не горжусь. Я отвернулась. Руки у меня вспотели, пока я теребила упаковку яиц, проверяя, все ли они целые. Я сделала вид, будто только что вспомнила, что мне нужно что-то в другом ряду, и умудрилась, не оборачиваясь, положить яйца на детское сиденье в тележке. Притворившись таким образом, я удрала, не взяв тележку, потому что у нее скрипели колеса. Я перевела дух рядом с полкой супов.

Мне стоило быть к этому готовой, и частенько так оно и есть: я напряжена, настороженна, и как часто выясняется, совершенно напрасно. Но я не могу выходить из дома закованной в броню по любому пустяковому поводу, и кроме того, что мне теперь может сделать Мэри? Она уже сделала все возможное: затащила меня в суд. И все равно я не могла усмирить свое сердцебиение, не могла сразу вернуться в молочный отдел, хотя тут же осознала, что оставила в тележке мою вышитую сумочку из Египта, а в ней кошелек.

И это единственная причина, по которой я вообще не ушла из «Гранд Юнион». Через какое-то время мне придется прокрасться к своей сумке, а пока я медитировала на банки супа «Кэмпбелл» со спаржей и сыром, бесцельно раздумывая о том, в какой ужас пришел бы Уорхол от их нового дизайна.

К тому времени, как я прокралась обратно, берег был чист, и я рванула тележку, резко став занятой работающей женщиной, которой нужно побыстрее управиться с домашними делами. Вроде бы эта роль мне знакома, и все же я так давно не думала о себе в подобном контексте, что была уверена: люди у кассы впереди меня расценили мое нетерпение не как властность второго кормильца семьи, для которого время – деньги, а как слезливую панику поспешного бегства.

Когда я выложила на ленту свои разнокалиберные покупки, коробка с яйцами оказалась липкой, что заставило кассиршу ее открыть. Эх, Мэри Вулфорд все-таки меня заметила.

– Вся дюжина! – воскликнула девушка на кассе. – Я попрошу, чтобы вам принесли другую упаковку.

Я ее остановила.

– Нет-нет, – сказала я. – Я тороплюсь, возьму, какие есть.

– Но они же все…

– Возьму, какие есть!

Нет лучшего способа заставить жителей этой страны быть более сговорчивыми, чем притвориться несколько неуравновешенным человеком. Подчеркнуто промокнув бумажной салфеткой штрих-код на коробке, она просканировала яйца и, закатив глаза, вытерла салфеткой руки.

– Качадурян, – произнесла девушка, когда я протянула ей карту. Говорила она громко, словно для всех стоявших в очереди. День клонился к вечеру – подходящее время для смены старшеклассников, которые подрабатывают после школы. Ей, наверное, лет семнадцать – она могла бы быть одноклассницей Кевина. Конечно, в этом районе полдюжины школ, и ее семья, может, вообще недавно переехала сюда из Калифорнии. Но судя по ее взгляду, это было не так. Она сурово уставилась на меня.

– Необычная фамилия.

Не знаю, что на меня нашло, но я так от этого устала. Не то чтобы мне не было стыдно. Скорее, я страшно устала от этого стыда, скользкого, словно эти липкие пятна от яичного белка. Такие эмоции ни к чему хорошему не приводят.

– Я – единственная Качадурян на весь штат Нью-Йорк, – с насмешкой сказала я и выхватила у нее свою карту. Она засунула мои яйца в пакет, и там они потекли еще сильнее.

В общем, сейчас я дома – ну, или в том месте, которое им считается. Ты, конечно, никогда здесь не был, так что позволь, я тебе его опишу.

Ты бы поразился. Не в последнюю очередь из-за того, что я решила остаться в Гладстоне – ведь я с самого начала подняла такой шум из-за переезда в пригород. Но мне казалось, я должна жить в таком месте, откуда можно доехать до Кевина на машине. Кроме того, хоть я и жажду безвестности, я все же не хочу, чтобы мои соседи забыли, кто я такая; я бы хотела сама об этом забыть, но такой возможности не даст ни один город. Это единственное место на свете, где во всей полноте ощущаются тяжелые последствия моей жизни, и мне сегодня гораздо важнее быть понятой, чем нравиться людям.

После выплат гонорара адвокатам у меня остались гроши, но их хватило бы на покупку скромного жилища. Однако мне подходила неуверенность, которую дает съемное жилье. Моя жизнь в этом игрушечном картонном дуплексе напоминает пробный брак между людьми разных темпераментов. Ох, ты бы пришел от него в ужас: хлипкая мебель из ДСП бросает вызов девизу твоего отца: «Материалы – это все». Но именно за то, что дом держится из последних сил, я его и ценю.

Все здесь шаткое и ненадежное. Лестница на второй этаж крутая, и у нее нет перил, она придает пикантность подъему в спальню с головокружением после трех бокалов вина. Полы скрипят, оконные рамы протекают, и вся атмосфера в доме дышит хрупкостью и неуверенностью, словно в любой момент вся эта конструкция может погрузиться в небытие как некая неудачная идея. На первом этаже под потолком тянется провод, с которого свисают на ржавых вешалках для одежды крошечные галогеновые лампочки; они имеют склонность мигать, и этот дрожащий свет усиливает то ощущение неуверенности, которое пронизывает мою новую жизнь. Внутренности единственной телефонной розетки торчат наружу; моя ненадежная связь с внешним миром болтается на двух плохо припаянных проводах и часто прерывается. Хоть домовладелец и обещал мне нормальную плиту, я не против пользоваться электроплиткой, у которой не работает индикатор включения. Ручка двери с внутренней стороны часто отваливается, оставаясь у меня в руке. Пока что мне удавалось поставить ее на место, но заедающий язычок замка дразнит меня, словно намекая на мою мать, которая не могла выйти из дома.

Признаюсь также, что у моего дуплекса есть общая тенденция до предела растягивать ресурсы. Отопление слабое, от радиаторов поднимается его несвежее и поверхностное дыхание, и хотя сейчас всего лишь ноябрь, я уже выкрутила регуляторы на полную мощность. Когда я принимаю душ, то пользуюсь только горячим краном, не разбавляя струю холодной водой: температуры как раз хватает, чтобы я не дрожала, но понимание того, что выше она не поднимется, пронизывает мои омовения тревогой. Регулятор в холодильнике тоже стоит на максимуме, но молоко все равно прокисает через три дня.

Что касается декора, то он вызывает насмешку, и она кажется уместной. Нижний этаж грубо и на скорую руку выкрашен в ярко-желтый цвет, мазки небрежные, и через них проступает предыдущий слой белой краски, словно стены изрисованы мелками. Наверху, в моей спальне, стены выкрашены в цвет морской волны настолько по-любительски, словно это делал первоклассник. Этот маленький дрожащий домик кажется не совсем реальным, Франклин. И точно такой же чувствую себя и я.

И все же я надеюсь, что ты не испытываешь ко мне жалости – у меня нет намерения вызвать ее в тебе. Я могла бы найти более роскошное жилье, если бы хотела. Мне тут в определенном смысле нравится. Тут все несерьезное, игрушечное. Я живу в кукольном домике. Даже мебель тут нестандартного размера. Обеденный стол доходит мне до груди, и поэтому я чувствую себя несовершеннолетней; а маленький прикроватный столик, на который я водрузила ноутбук, слишком низкий, чтобы было удобно печатать; по высоте он больше подходит для того, чтобы ставить на него кокосовое печенье и ананасовый сок для детсадовцев.

Может быть, эта искаженная и детская атмосфера поможет объяснить, почему вчера, в день президентских выборов, я не голосовала. Я просто забыла. Мне кажется, что все вокруг происходит так далеко от меня. И теперь, вместо того чтобы явить твердый контраст с моей неорганизованностью, страна, кажется, присоединилась ко мне в царстве сюрреализма. Подведены итоги голосования, но, как в рассказе Кафки, никто словно не знает имени победителя.

И у меня теперь есть эта дюжина яиц – вернее, то, что от них осталось. Я вытряхнула их в миску и выловила скорлупу. Если бы ты был здесь, я бы приготовила нам отличную фриттату[2] с нарезанной кубиками картошкой, кинзой и – главный секрет – чайной ложкой сахара. Я одна, поэтому просто вылью их в сковородку, перемешаю, поджарю и буду угрюмо ковырять вилкой. Но я все равно их съем. Было в этом поступке Мэри что-то такое, что показалось мне – самую малость – довольно элегантным.

Поначалу еда вызывала у меня отвращение. Навещая маму в Расине, я позеленела при виде ее долмы, хотя она весь день бланшировала виноградные листья и аккуратно заворачивала в них начинку из баранины и риса. Я напомнила ей, что долму можно заморозить. На Манхэттене, когда я торопливо пробегала мимо кулинарии на 57-й улице по пути в юридическую контору Харви, от острого запаха перченой пастромы[3] у меня словно переворачивался желудок. Но потом тошнота прошла, и мне ее не хватало. Когда через четыре-пять месяцев я вновь начала испытывать голод – волчий голод, если честно, – то аппетит казался мне чем-то неподобающим. Поэтому я продолжала играть роль женщины, потерявшей интерес к еде.

Однако через год я поняла, что актерство мое было напрасным. Если я стану бледной и тощей, до этого никому нет дела. Чего я ждала? Что ты возьмешь меня за бока своими огромными руками, которыми можно обхватить лошадь, и поднимешь в воздух с суровым упреком, который вызывает тайный восторг у любой западной женщины: «Ты слишком худая»?

Так что теперь каждое утро с кофе я ем круассан и подбираю каждую крошку с блюдца. Какая-то часть моих длинных вечеров уходит на методичное шинкование капусты. Я даже пару раз отклоняла те немногие приглашения сходить на ужин, которые все еще иногда звучат по телефону; обычно это друзья из-за границы, которые время от времени посылают мне электронные письма, но которых я много лет не видела. Особенно если они ничего не знают, а я всегда могу рассказать. Те, кто не в курсе, реагируют слишком бурно, а посвященные начинают почтительно запинаться и говорят приглушенным тоном, словно в церкви. Очевидно, что я не хочу пересказывать эту историю. Точно так же я не жажду молчаливого сострадания друзей, которые не знают, что сказать, и предоставляют мне выворачиваться наизнанку, поддерживая разговор. Но на самом деле придумывать отговорки о том, как я «занята», меня заставляет ужас от того, что мы закажем салат, нам принесут счет, а времени будет всего 8.30 или 9.00 вечера, и я вернусь в свой крошечный дуплекс, и мне там нечего будет шинковать.

Странно, что проведя столько лет в путешествиях для «Крыла Надежды» – каждый день новый ресторан, где официанты говорят по-испански или по-тайски, где в меню значатся севиче[4] и собачье мясо, – я так зациклилась на этой жесткой рутине. Как это ни ужасно, но я напоминаю себе свою мать. Однако я не могу отклониться от этой четкой последовательности (кусочек сыра или шесть-семь оливок; куриная грудка, котлета или омлет; горячие овощи; одно печенье с прослойкой из ванильного крема; ровно полбутылки вина, не больше), словно я иду по гимнастическому бревну и один шаг в сторону заставит меня потерять равновесие и упасть. Мне пришлось отказаться от стручкового горошка, потому что готовить его недостаточно хлопотно.

Как бы то ни было, хоть мы больше и не вместе, я знаю, что ты беспокоился бы о том, ем ли я. Ты всегда об этом беспокоился. Благодаря мелкой мести Мэри Вулфорд сегодня вечером я хорошо поела. Не все нелепые выходки наших соседей оказывались столь утешительными.

Например, три галлона алой краски, разлитой по всей веранде, когда я еще жила в нашем доме в стиле ранчо для нуворишей (да-да, Франклин, нравится тебе это или нет – это был дом в стиле ранчо) на променаде Палисейд. Краска была на всех окнах и на двери. Они пришли ночью, так что к тому времени как я проснулась на следующее утро, она почти высохла. В тот момент, спустя месяц или около того после… – как же мне назвать тот четверг? – я подумала, что меня больше нельзя напугать или ранить. Наверное, это обыкновенное зазнайство – считать, что ты уже настолько дискредитирован, что сама полнота понесенного тобой урона служит тебе защитой.

Когда в то утро я повернула из кухни в гостиную, я осознала эту идею: что я невосприимчива к абсурду. Я ахнула. В окна лился солнечный свет – вернее, в те части, которые не были залиты краской. Он проникал и сквозь те участки, где слой краски был самым тонким, и бросал на кремовые стены комнаты огненно-красные отсветы, словно в кричащем интерьере китайского ресторана.

Я всегда придерживалась линии поведения, которой ты восхищался: смотреть в лицо своим страхам, хотя этот принцип я придумала еще в те дни, когда мои страхи заключались лишь в боязни потеряться в чужом городе – какой пустяк! Чего бы я только не отдала сейчас, чтобы вернуться в то время, когда я понятия не имела, что таится впереди (например, вот такой пустяк). И все-таки старые привычки трудно изменить, поэтому вместо того, чтобы сбежать обратно в нашу кровать и накрыться с головой одеялом, я решила изучить нанесенный ущерб. Но дверь заело: она приклеилась к косяку толстым слоем алой эмали. В отличие от латексной краски эмаль нельзя растворить водой. И эмаль дорого стоит, Франклин. Кто-то хорошо вложился деньгами. Конечно, в нашем прежнем районе было множество недостатков, но деньги никогда не являлись одним из них.

Поэтому я вышла через боковую дверь и в халате подошла к главному входу. Выражаясь языком наших соседей, я чувствовала, что мое лицо застыло той же «бесстрастной маской», которую описывала «Нью-Йорк таймс» после суда. «Пост» была менее любезна – она то и дело называла выражение моего лица «вызывающим», а наша местная «Джорнал Ньюз» пошла еще дальше: «Судя по каменной непреклонности на лице Евы Качадурян, ее сын не сделал ничего более вопиющего, чем окунуть косу одноклассницы в чернильницу». (Я допускаю, что в суде я сидела с застывшим лицом, прищурив глаза и втянув щеки; помню, что ухватилась за один из твоих девизов «крутого парня»: «Не позволяй им увидеть, что ты на нервах». Но «вызывающее», Франклин?! Я лишь пыталась не расплакаться!)

Эффект был просто великолепный – для человека со вкусом к сенсации, которого у меня к тому моменту не осталось. Дом выглядел так, словно ему перерезали горло. Краска была разлита буйными и обильными пятнами Роршаха, и ее цвет – глубокий, насыщенный, сочный, с легким багрово-синим оттенком – так тщательно выбрали, что можно было подумать, его специально смешали для такого случая. Я глупо подумала, что если бы виновные попросили смешать им этот цвет, а не просто взяли краску с полки в магазине, то полиция могла бы их отследить.

Я не собиралась без крайней нужды снова приходить в полицейский участок.

Халат на мне был тонкий – то кимоно, что ты подарил мне на нашу первую годовщину в 1980 году. Оно скорее для лета, но это единственный подаренный тобой предмет одежды, поэтому других халатов я не надеваю. Я так много вещей выбросила – но ничего из того, что ты подарил мне или что осталось после тебя. Признаю, что талисманы мучительны. Поэтому я их и храню. Все эти любящие постращать психотерапевты сказали бы, что мои переполненные шкафы «нездоровы». Я позволяю себе отличаться. В противоположность мучительной, словно загрязненной боли из-за Кевина, из-за этой краски, из-за гражданских и уголовных судов, эта боль благотворна. Сильно недооцененная в шестидесятых, благотворность является качеством, которое я научилась ценить, как удивительно редкое.

В общем, схватив этот нежно-голубой хлопковый халат и оценивая несколько небрежную работу по покраске, которую наши соседи сочли возможным безвозмездно проспонсировать, я мерзла. Стоял май, но воздух был холодный, и дул пронизывающий ветер. Прежде чем узнать это на собственном опыте, я, наверное, воображала, что вследствие личного апокалипсиса мелкие жизненные хлопоты фактически исчезают. Но это не так. Ты все еще чувствуешь озноб, все еще впадаешь в отчаяние, когда почта теряет посылку, и все еще раздражаешься, когда обнаруживаешь, что тебя обсчитали в «Старбаксе». При нынешних обстоятельствах может показаться неловким, что мне все еще нужен свитер или муфта, или что я возражаю против обсчета на полтора доллара. Но с того четверга всю мою жизнь накрыло таким покровом неловкости, что я решила считать все эти мимолетные мелкие неприятности утешением – символами уцелевшего приличия. Одевшись не по погоде или досадуя на то, что в «Уолмарте»[5] размером со скотный рынок я не могу отыскать хоть одну коробку спичек, я упиваюсь эмоциональной банальностью.

Пробираясь назад к боковой двери, я озадаченно думала, как этой банде мародеров удалось так основательно атаковать дом, пока я спала в нем, ни о чем не подозревая. Я решила, что всему виной большая доза успокоительного, которую я принимала каждый вечер (пожалуйста, Франклин, не говори ничего, я знаю, что ты этого не одобряешь), пока я не поняла, что совершенно неправильно представила себе картину. Прошел ведь месяц, не день. Не было никаких глумливых выкриков, балаклав на лицах и обрезов в руках. Они пришли тайком. Единственными звуками были треск сломанных веток, глухой всплеск, когда первую полную банку краски с размаху вылили на нашу сверкающую дверь из красного дерева, убаюкивающий океанический плеск краски о стекло, тихий перестук разбрызганных капель – не громче, чем от обильного дождя. Наш дом не облили яркой флуоресцентной струей спонтанного негодования; его вымазали ненавистью, которая была уварена до смачной густоты, словно прекрасный французский соус.

Ты бы настоял, чтобы мы наняли кого-то отмыть краску. Ты всегда был энтузиастом этой великолепной американской склонности к специализации, в соответствии с которой существует специалист по каждой надобности, и ты порой листал «Желтые страницы» просто ради развлечения. «Специалист по удалению краски: Алая эмаль». Но в газетах столько писали о том, как мы богаты и как избалован был Кевин; а я не хотела доставить Гладстону удовольствия насмехаться: смотри, она может нанять еще одного подручного, чтобы навести порядок, так же, как наняла того дорогого адвоката. Нет, я заставила их день за днем наблюдать, как я вручную отскребаю краску, и только для кирпича я взяла напрокат пескоструйную машину. Однажды вечером я увидела свое отражение после дневных трудов – испачканная одежда, потрескавшиеся ногти, волосы в пятнах краски – и завопила. Я однажды уже так выглядела.

В нескольких щелях вокруг двери, наверное, еще виднеется рубиновый оттенок; глубоко в псевдостаринной кирпичной кладке, наверное, еще блестят капли злобы, до которых я не добралась со стремянки. Я не знаю. Я продала тот дом. После гражданского процесса мне пришлось это сделать.

Я ожидала, что мне будет трудно от него избавиться. Конечно же, суеверные покупатели будут сторониться, узнав, кто владел домом раньше. Но это лишний раз доказывает, насколько плохо я знала собственную страну. Ты как-то обвинил меня в том, что все свое любопытство я расточаю на «медвежьи углы Третьего мира», в то время как у меня под самым носом находится, вероятно, самая необыкновенная империя в истории человечества. Ты был прав, Франклин. Нет в мире такого места, как собственная родина.

Как только дом был выставлен на продажу, посыпались предложения. Не потому что покупатели не знали; потому что они знали. Дом ушел за гораздо более высокую цену – больше 3 миллионов долларов. В своей наивности я даже не сообразила, что сама скандальная известность этого дома является коммерческим аргументом в пользу его покупки. По-видимому, осматривая нашу буфетную, преуспевающие парочки радостно представляли себе свой звездный час во время обеда по случаю новоселья.

(Дзынь-дзынь!) Народ, послушайте! Я собираюсь произнести тост, но сначала… Вы не поверите, у кого мы купили этот особняк. Готовы? У Евы Качадурян… Знакомое имя? А как же! Куда нам было еще переехать? В Гладстон!.. Да-а, та самая Качадурян, Пит, ты что, многих Качадурян знаешь? Боже, чувак, ну ты тупишь!

…Правильно, Кевин. Дикость, да? Моему сынку Лоренсу досталась его комната. Он вчера попробовал там спать. Сказал, что будет сидеть со мной и смотреть «Генри: Портрет серийного убийцы», потому что в его комнате призрак «Кевина Кетчупа». Извини, сказал я, Кевин Кетчуп никак не может призраком бродить по твоей комнате, потому что этот никчемный мелкий ублюдок вполне себе жив и здоров в какой-нибудь тюрьме для малолеток на севере штата. Если бы это зависело от меня, приятель, этот подонок сел бы на электрический стул… Нет, было не так серьезно, как в Колумбайне. Сколько там погибло, десять, милая? Правильно, девять, семь детей, двое взрослых. А учитель, которого он ударил, такой говорит: этот засранец прям боец, типа того. Ну и я считаю, зря винят кино и рок-музыку. Мы же выросли на рок-музыке, так? Но никто из нас в старшей школе не обезумел и не пошел убивать. Или взять вот Лоренса. Этот мальчишка любит смотреть по телевизору кровавые ужастики и боевики, и как бы реалистичны они ни были, он даже не поморщится. А когда его кролик попал под машину? Он неделю рыдал. Они знают разницу.

Мы растим его так, чтоб он понимал, что правильно. Может, это кажется несправедливым, но нужно хорошенько задуматься о родителях.

Ева

15 ноября 2000 года

Дорогой Франклин,

ты знаешь, я пытаюсь быть вежливой. Поэтому, когда мои коллеги – да, веришь или нет, я работаю в турагентстве в Найаке, и благодарна за это, – когда они с пеной у рта начинают говорить о несоразмерном количестве голосов за Пата Бьюкенена[6] в Палм-Бич, я так терпеливо жду, пока они закончат, что в каком-то смысле я стала весьма ценным объектом: я единственная в офисе даю им закончить предложение. Если атмосфера в этой стране внезапно стала карнавальной и праздничной, с жаркими спорами, то я на этом празднике чувствую себя чужой. Мне все равно, кто станет президентом.

И все же слишком живо я могу видеть эту последнюю неделю сквозь призму собственного «а что, если бы». Я бы проголосовала за Гора, ты за Буша. У нас были бы достаточно горячие споры до выборов, но это… это… О, это было бы чудесно. Мы бы громко и резко стучали кулаками по столу, хлопали дверьми, я бы цитировала избранные отрывки из «Нью-Йорк таймс», ты бы яростно акцентировал внимание на обзорных статьях в «Уолл-Стрит джорнал» – и все это с подавленными улыбками. Как я скучаю по этому занятию: приходить в бешенство из-за пустяков.

С моей стороны было лицемерием намекать в начале своего предыдущего письма, что, когда мы с тобой общались, я в конечном счете рассказывала тебе обо всем. Напротив, один из стимулов, побуждающих меня писать – это то, что мой разум переполнен всеми теми мелкими историями, которые я тебе не рассказывала.

Не воображай, что я получала удовольствие от своих секретов. Я попала в их ловушку, их было слишком много, и уже давно мне ничего так сильно не хотелось, как излить душу. Но, Франклин, ты не желал меня услышать. Я уверена, что ты до сих пор этого не хочешь. И может быть, еще тогда мне следовало постараться заставить тебя слушать, но мы еще на ранней стадии оказались по разные стороны чего-то. Для многих ссорящихся пар бывает трудно четко сформулировать то, по разные стороны чего они находятся – это что-то вроде абстрактной черты, которая их разделяет: некая история или то и дело всплывающее недовольство, незаметная борьба за власть с собственной жизнью; паутина. Возможно, в моменты примирения в таких парах нереальность этой черты помогает ее исчезновению. Я с завистью вижу, как они замечают: Смотри, в комнате ничего нет; мы можем дотянуться друг до друга сквозь прозрачный воздух между нами. Но в нашем случае то, что нас разделяло, было слишком уж осязаемо, и даже если его не было в комнате, оно могло по собственной воле в нее войти.

Наш сын. Который представляет собой не сборник маленьких рассказов, а одну длинную историю. И хотя естественным побуждением рассказчика является желание начать сначала, я буду ему противиться. Мне нужно вернуться в еще более раннее время. Так много историй определены еще до своего начала.

Что на нас нашло? Мы были так счастливы! Так зачем же мы взяли все, что имели, и поставили на кон в этой жестокой азартной игре – завести ребенка? Конечно, ты сочтешь саму постановку данного вопроса богохульством. Хотя бесплодные пары имеют право на зависть, это против правил, не так ли – иметь ребенка в реальной жизни и проводить хоть какое-то время в запретной параллельной реальности, в которой у тебя его нет. Однако порочность Пандоры заставляет меня взломать этот запретный ящик. У меня есть воображение, и мне нравится бросать себе вызов. Это я тоже знала о себе заранее: что я именно такая женщина, у которой есть способность, пусть и страшная, сожалеть даже о такой неотменяемой сущности как другой человек. Но впрочем Кевин ведь не рассматривал существование других людей как неотменяемое, правда?

Мне жаль, но ты не можешь ожидать от меня, что я стану этого избегать. Я, может, и не знаю, как назвать его, тот четверг. «Злодеяние» звучит словно вырванное из газетной статьи; «происшествие» почти непристойно преуменьшает значимость события; а фраза «тот день, когда наш сын совершил массовое убийство» слишком длинна для каждого упоминания, верно? Но я буду упоминать об этом. Я просыпаюсь с тем, что он сделал, каждое утро, и ложусь с этим каждую ночь. Это моя жалкая замена мужу.

Поэтому я ломала голову, пытаясь восстановить те несколько месяцев в 1982 году, когда мы официально «принимали решение». Мы все еще жили в моем похожем на пещеру лофте в Трайбеке, где нас окружали игривые гомосексуалисты, холостые художники, которых ты осуждал, говоря, что они «потворствуют своим прихотям», и свободные интеллектуальные пары, которые каждый вечер ужинали в техасско-мексиканских заведениях и тусовались в клубе «Огни рампы» до трех часов утра. Дети в том районе были в одном ряду с пятнистой совой и прочими исчезающими видами, так что неудивительно, что наши размышления были высокопарными и абстрактными. Боже мой, мы даже установили себе крайний срок – мой тридцать седьмой день рождения в августе того года, потому что не хотели, чтобы ребенок все еще жил с нами, когда нам будет за шестьдесят.

За шестьдесят! В те дни этот возраст казался таким же непостижимо теоретическим, как и ребенок. И все же я полагаю, что окажусь на этой незнакомой территории через пять лет, и церемоний при этом будет не больше, чем при посадке в городской автобус. Скачок во времени я совершила в 1999-м, хотя я не так сильно замечала старение в зеркале, как под руководством других людей. Когда я обменивала водительские права на новые в январе этого года, чиновник за столом не выразил никакого удивления по поводу того, что мне целых пятьдесят четыре, а ты ведь помнишь, что когда-то я была весьма избалована в этом смысле, привыкнув к регулярным восклицаниям о том, что я выгляжу как минимум на десять лет моложе. Эти восклицания резко прекратились. И у меня даже случилась одна неловкая встреча, вскоре после того четверга: служитель метро на Манхэттене обратил мое внимание на то, что тем, кому больше шестидесяти пяти, полагается скидка для пожилых.

Мы договорились, что решение стать родителями будет «единственным самым важным решением, которое мы когда-либо примем вместе». И все же сама важность решения гарантировала, что оно никогда не будет казаться реальным и останется на уровне прихоти. Каждый раз, когда кто-либо из нас поднимал вопрос родительства, я чувствовала себя как семилетняя девочка, которая ждет, что на Рождество получит в подарок умеющую писаться Дюймовочку.

Я, правда, помню несколько разговоров в тот период, в который мы с внешне произвольными промежутками колебались, склоняясь то в одну, то в другую сторону. Самый оптимистичный из них точно был тот, что произошел после воскресного обеда у Брайана и Луизы на Риверсайд-драйв. Они больше не устраивали ужины, которые всегда оканчивались родительским апартеидом: один супруг играл взрослого, с греческими оливками и каберне, а другой загонял в ванную, купал и укладывал этих двух непослушных маленьких девочек. Я-то всегда предпочитала общаться вечером – это подразумевает большую распущенность; хотя распутство больше не являлось качеством, которое у меня ассоциировалось с тем приветливым, спокойным сценаристом «Хоум-Бокс-Офис»[7], который сам готовил пасту и поливал длинные стебли петрушки на своем подоконнике. Когда мы спускались в лифте, я удивилась:

– А ведь когда-то он был кокаинистом!

– Ты говоришь так, словно скучаешь по нему прежнему, – заметил ты.

– О, я уверена, что сейчас он гораздо счастливее.

Я не была в этом уверена. В те дни я еще считала благотворность подозрительной. На самом деле мы когда-то «весело» проводили с ним время, и эта история оставила меня с чувством тяжелой утраты. Я восхищалась обеденным столом и стульями из цельного дуба, купленными за бесценок на гаражной распродаже где-то на севере штата, а ты в это время согласился на полный осмотр коллекции кукол младшей из девочек и проявил при этом такое терпение, что я прямо-таки разволновалась. Мы с искренним пылом хвалили затейливый салат, потому что в начале восьмидесятых козий сыр и вяленые помидоры еще не считались pass[8].

Задолго до того мы договорились, что ты и Брайан не будете сцепляться из-за Рональда Рейгана. Для тебя он был добродушным идолом, с легким внешним лоском и финансовой изобретательностью, который вернул нации гордость. Для Брайана же он являлся угрожающей фигурой идиота, который готов ввергнуть страну в банкротство, урезая налоги для богатых. Так что мы не отклонялись от безопасных тем, фоном на взрослой громкости проникновенно звучала песня Ebony and Ivory[9], и я старалась подавить свое раздражение от того, что девочки немелодично подпевают и снова и снова заводят эту же песню. Ты горевал, что «Нью-Йорк Никс»[10] не попали в плей-офф, а Брайан впечатляюще умело изображал человека, который интересуется спортом. Мы все были разочарованы, что скоро закончится последний сезон «Всех в семье»[11], но сошлись во мнении, что шоу практически изжило себя. Пожалуй, единственным конфликтом, возникшим в тот день, была та же судьба, постигшая и «МЭШ»[12]. Отлично зная, что Брайан боготворит Алана Алда[13], ты жестоко отозвался об актере как о лицемерном зануде.

И все же меня смущало то, как добродушно разрешились эти разногласия. Слабым местом Брайана был Израиль, и меня так и подмывало мельком упомянуть об «иудейских нацистах» и взорвать эту дружескую обстановку. Вместо этого я спросила его, о чем будет его новый сценарий, но толкового ответа так и не получила, потому что у старшей девочки прилипла жвачка к волосам – светлым, как у Барби. Последовали долгие пререкания о способах решения этой проблемы. Брайан положил им конец, отрезав жвачку вместе с частью локона при помощи ножа для мяса, что немного расстроило Луизу. Однако это происшествие оказалось единственным тревожным эпизодом; в остальном же все было мило: никто не напился и не обиделся, дом у них был красивый, еда вкусная, девочки славные – мило, мило, мило.

Я разочаровала сама себя тем, что вполне приятный ланч со вполне приятными людьми оказался для меня недостаточным. Почему я предпочла бы ему ссору? Разве не были эти две девочки совершенно очаровательными? Какая разница, что они вечно нас перебивали и за весь день я не смогла закончить ни одну мысль? Разве я не была замужем за любимым мужчиной? Так отчего же какая-то грешная часть меня желала, чтобы Брайан сунул руку мне под юбку, когда я помогала ему принести из кухни вазочки с мороженым? Оглядываясь назад, я совершенно правильно кусала локти. Всего через несколько лет я бы хорошо заплатила за обычную веселую семейную встречу, во время которой самое худшее, что натворили бы дети – это прилепить жвачку к волосам.

Однако в вестибюле ты громогласно объявил:

– Отлично посидели. Я думаю, они оба потрясающие. Нужно обязательно поскорее пригласить их к нам, если они смогут найти няню для детей.

Я промолчала. У тебя не нашлось бы времени выслушивать мои мелочные придирки: а не была ли еда пресновата; и разве у тебя не возникло такое чувство… ну, типа, зачем это все; и разве нет чего-то глупого, скучного и нездорового в этой нынешней позе «папа знает лучше», если раньше (наконец-то я могу сознаться в том, что я переспала с ним в гостях еще до нашего с тобой знакомства) Брайан был таким распутником. Вполне возможно, что ты испытывал те же чувства, что и я: что эту удачную по всем признакам встречу ты тоже считал унылой и пресной; но вместо того, чтобы прибегнуть к еще одной очевидной модели – мы ведь не собирались пойти и раздобыть дозу кокаина – ты прибегнул к отрицанию. Это были хорошие люди, они хорошо к нам относились, следовательно, мы хорошо провели с ними время. Прийти к иному заключению было страшно, это грозило возникновением неназванной величины, без которой мы не могли обойтись, но которую мы не могли призвать по требованию – меньше всего тем, что продолжали бы действовать в добродетельном согласии с общепринятыми нормами.

Ты считал искупление грехов волевым актом. Ты пренебрежительно относился к людям (таким, как я) за их проклятое неконкретное недовольство, потому что неспособность радостно принять сам факт своего бытия выдавала в них слабость характера. Ты всегда ненавидел привередливых едоков, ипохондриков и снобов, которые воротили нос от «Языка нежности»[14] просто потому, что он был популярен. Хорошая еда, хороший дом, хорошие люди – чего мне было еще желать? Кроме того, хорошая жизнь не стучится в дверь сама. Радость – это работа. Так что если проявить достаточно трудолюбия и теоретически поверить в то, что мы хорошо провели время с Брайаном и Луизой, то в реальности тоже окажется, что мы провели его хорошо. Единственным намеком на то, что тебе наш день показался трудным, был твой чрезмерный энтузиазм.

Когда мы вышли через вращающиеся двери на Риверсайд-драйв, мое беспокойство, я уверена, было несформировавшимся и мимолетным. Позже эти мысли будут то и дело меня преследовать, хотя в тот момент я не ожидала, что твое непреодолимое желание затолкать в аккуратную коробочку неконтролируемые и бесформенные впечатления – словно кто-то попытался запихнуть сплетенную корягу в жесткий чемодан – равно как и то, как искренне ты путал слова «быть» и «должно быть», приведут к таким разрушительным последствиям.

Я предложила пойти домой пешком. Когда я путешествовала для «Крыла Надежды», я везде ходила пешком, и такие порывы были моей второй натурой.

– До Трайбеки миль шесть или семь! – возразил ты.

– Ты готов взять такси, чтобы потом сделать 7500 прыжков на скакалке, глядя на игру «Никс», о энергичная прогулка, которая приведет тебя туда, куда тебе нужно, – это слишком утомительно.

– Да, черт побери. Всему свое место.

Ограниченный занятиями физкультурой и определенным способом складывания рубашек, твой режим вызывал восхищение. Но в более серьезных ситуациях, Франклин, я восхищалась тобой меньше. Методичность со временем легко скатывается в конформизм.

Я пригрозила, что пойду домой одна, и это решило спор: через три дня мне нужно было уезжать в Швецию, и тебе очень хотелось провести со мной больше времени. Мы шумно и весело двинулись по пешеходной дорожке в Риверсайд-парк, где цвели деревья гинкго, а на пологой лужайке компания анорексичных граждан занималась тай-чи. Я с таким энтузиазмом уходила от своих собственных друзей, что споткнулась.

– Пьяница, – сказал ты.

– Два бокала!

Ты цыкнул.

– Середина дня!

– Надо было выпить три, – резко сказала я.

Ты нормировал любое удовольствие, кроме просмотра телевизора, и мне хотелось, чтобы ты хоть иногда давал себе волю – как в беззаботные дни ухаживания, когда ты приходил ко мне с двумя бутылками пино-нуар и упаковкой немецкого пива и смотрел на меня таким полным похоти и вожделения взглядом, что было понятно: почистить зубы мы не успеем.

– Дети Брайана, – начала я официально. – Глядя на них, ты хочешь своего?

– М-м-может быть. Они милые. К тому же я не из тех, кто станет совать зверушек в мешок, если им захотелось крекер, игрушечного кролика или попить в стотысячный раз.

Я поняла. В этих наших разговорах было что-то от игры, и твой первый ход был уклончивым. Один из нас всегда оказывался в роли кайфоломщика на тему родительства, и в прошлый такой разговор о потомстве я испоганила нам настроение словами: дети шумные, неопрятные, неблагодарные и ограничивают возможности взрослых. На этот раз я придерживалась более дерзкой роли.

– По крайней мере, если бы я забеременела, что-нибудь бы произошло.

– Естественно, – сухо сказал ты. – Ты бы родила ребенка.

Я потащила тебя по дорожке к речной набережной.

– Мне просто нравится идея перевернуть страницу, вот и все.

– Звучит как-то загадочно.

– Я хочу сказать, мы же счастливы? Разве ты бы так не сказал?

– Конечно, – осторожно согласился ты. – Думаю, да.

На твой взгляд, наше довольство жизнью не выносило пристального изучения – словно своенравная птица, которую легко напугать и которая улетит прочь, стоит кому-то из нас воскликнуть: смотри, какой прекрасный лебедь!

– Ну, может быть, мы слишком счастливы.

– Да, я как раз собирался с тобой об этом поговорить. Не могла бы сделать меня чуть более несчастным?

– Прекрати. Я говорю об истории. Ну как в сказках: «и жили они счастливо до конца своих дней» – вот как они заканчиваются.

– Давай, сделай мне одолжение и поговори со мной свысока.

Ох, ты ведь прекрасно понимал, что я имела в виду. Не то, что счастье – это скучно. Всего лишь то, что оно недостаточно хорошо рассказывает историю. А одно из наших всепоглощающих развлечений, когда мы стареем – это рассказывать свою историю не только другим людям, но и себе самим. Кому знать, как не мне: я ежедневно бегу от своей истории, а она следует за мной, словно верный бродячий пес. Соответственно, в одном отношении я не похожа на себя молодую: теперь тех людей, которые мало или вообще ничего не могут о себе рассказать, я считаю ужасно везучими.

В ярком свете апрельского солнца мы замедлили шаг у теннисных кортов и остановились, чтобы через просвет в зеленом сетчатом ограждении полюбоваться на мощные резаные подачи слева.

– Все кажется таким упорядоченным, – посетовала я. – «Крыло Надежды» так стремительно развивается, что единственное, что может случиться со мной в профессиональном плане – это разорение компании. Я всегда могу зарабатывать еще больше денег, но я ужасно люблю комиссионки, Франклин, и я не знаю, что делать с этими деньгами. Деньги нагоняют на меня тоску, и из-за них наша жизнь меняется, и мне это совсем не нравится. Множество людей не имеют детей, потому что не могут себе этого позволить. Для меня было бы облегчением найти что-то значимое, на что их можно потратить.

– А я не имею значения?

– Ты недостаточно многого хочешь.

– А новая скакалка?

– Десять баксов.

– Что ж, – уступил ты, – по крайней мере, ребенок дал бы ответ на Главный Вопрос.

Я тоже могла быть упрямой.

– Что еще за Главный Вопрос?

– Ну, знаешь, – беспечно сказал ты, растягивая слова, словно конферансье, – эта старая э-э-экзистенциальная дилемма.

Я до конца не разобралась почему, но твой Главный Вопрос меня не взволновал. Мне гораздо больше нравилось мое «перевернуть страницу».

– Я всегда могу отправиться в какую-нибудь новую страну…

– А такие еще остались? Ты меняешь страны с такой скоростью, с какой большинство людей меняет носки.

– Россия, – заметила я. – Но, во-первых, я не собираюсь отдавать свою жизнь в заложники «Аэрофлоту». Просто в последнее время… везде все кажется каким-то одинаковым. В разных странах разная еда, но во всех странах она есть. Понимаешь, о чем я?

– Как это называется? Правильно – бред собачий!

Видишь ли, тогда у тебя была привычка делать вид, что ты понятия не имеешь, о чем я говорю, если то, на что я намекала, оказывалось совсем сложным или тонким. Позже эта стратегия – прикидываться дурачком, которая началась как мягкое поддразнивание, превратилась в более мрачную неспособность осознать то, о чем я говорю, но не потому что мои слова были слишком невразумительны, а потому что они были слишком понятные, а тебе этого не хотелось.

Позволь мне теперь объяснить. Во всех странах разная погода, но в них во всех есть какая-то погода, какая-то архитектура, и отношение к отрыжке за обеденным столом, которое рассматривает ее как лестный комплимент или как невоспитанность. Следовательно, я стала меньше обращать внимание на то, нужно ли оставлять обувь у двери в Марокко, чем на тот неизменный факт, что, куда бы я ни отправилась, в этом месте будут традиции, связанные с обувью. Казалось, что слишком хлопотно куда-то ехать, регистрировать багаж, привыкать к новым часовым поясам только ради того, чтобы застрять в этом давнем погодно-обувном континууме; этот континуум, по моим ощущениям, в некотором роде сам стал местоположением, и потому каждый раз я неизменно оказывалась в одном и том же месте. Тем не менее хоть я иногда и разглагольствовала на тему глобализации – теперь твои любимые шоколадно-коричневые ботинки от «Банана Репаблик» можно было купить даже в Бангкоке, – монотонным стал именно мир в моей голове, то, как я думала, как себя чувствовала и что говорила. Единственный способ заставить мою голову по-настоящему поехать куда-то еще заключался в том, чтобы отправиться в другую жизнь, а не в другой аэропорт.

– Материнство, – сжато выразила я свою мысль в парке. – Вот это точно незнакомая страна.

В тех редких случаях, когда казалось, что я могу в самом деле захотеть сделать это, ты начинал нервничать.

– Ты можешь быть самодовольной с твоей успешностью, – сказал ты. – Поиск натуры для съемок рекламы заказчикам с Мэдисон-авеню пока не довел меня до оргазма от самореализации.

– Ладно.

Я остановилась, оперлась на теплые деревянные перила, которые ограждали Гудзон, вытянула руки в стороны и посмотрела тебе в лицо.

– Так что же тогда произойдет? С тобой в профессиональном смысле: чего мы ждем и на что надеемся?

Ты наклонил голову, чтобы видеть мое лицо. Казалось, ты понял, что я не пытаюсь ставить под сомнение твои достижения или важность твоей работы. Речь шла о другом.

– Вместо этого я мог бы искать натуру для художественных фильмов.

– Но ты же всегда говоришь, что это та же самая работа: ты находишь холст, а кто-то другой пишет на нем картину. И за рекламу лучше платят.

– Это не имеет значения; я ведь женат на миссис Толстосум.

– Для тебя – имеет.

Твое зрелое отношение к тому, что я зарабатываю гораздо больше, имело границы.

– Я вообще думал заняться чем-то совершенно другим.

– И что, ты так воодушевишься, что откроешь собственный ресторан?

Ты улыбнулся.

– Они никогда не живут долго.

– Вот именно. Ты слишком практичен. Может, ты и займешься чем-то другим, но это занятие будет практически в той же плоскости. А я говорю о топографии. Эмоциональной, вербальной топографии. Мы живем в Голландии, а мне иногда ужасно хочется в Непал.

Поскольку другие жители Нью-Йорка были высокомотивированы, ты мог обидеться, что я не считаю тебя амбициозным. Но одним из проявлений твоей практичности было отношение к себе самому, и поэтому ты не стал обижаться. Ты был амбициозным – в своей жизни, такой, какой она была, когда ты просыпался по утрам, но не в достижениях. Как большинство людей, у которых не было с раннего возраста какого-то определенного призвания, ты ставил работу рядом с собой: любое занятие заполнило бы твой день, но не твое сердце. Это мне в тебе нравилось. Мне очень это нравилось.

Мы пошли дальше, и я раскачивала твою руку.

– Наши родители скоро умрут, – снова начала я. – И все, кого мы знаем, начнут топить тяготы своей бренной жизни в выпивке. Мы постареем и в какой-то момент будем больше терять старых друзей, чем заводить новых. Конечно же, мы можем ездить в отпуск – сдадимся наконец и купим чемоданы на колесиках. Мы можем больше есть, наслаждаться большим количеством вина и больше заниматься сексом. Но – не пойми меня неправильно – меня беспокоит, что все это как-то начинает выдыхаться.

– У одного из нас всегда может обнаружиться рак поджелудочной железы, – весело сказал ты.

– Ага. Или один из нас въедет на твоем пикапе в бетономешалку, и тогда интрига нарастает. Но именно это я хочу сказать: все, что на мой взгляд может случиться с нами дальше – ну, ты понимаешь, не то, что мы получим милую открытку из Франции, а настоящие события – все это будет ужасно.

Ты поцеловал меня в макушку.

– Довольно мрачно для такого великолепного дня.

Несколько шагов мы прошли полуобнявшись, но наши ноги сталкивались. Я удовольствовалась тем, что продела указательный палец в шлевку на твоих брюках.

– Знаешь этот эвфемизм – она ждет ребенка? Он очень уместен. Появление ребенка – при условии, что он здоров – это то, чего с нетерпением ждут. Это приятно, это большое, хорошее, огромное событие. И с момента рождения все хорошее, что случается с детьми, случается и с тобой. Плохое, конечно, тоже, – торопливо добавила я, – но знаешь, еще ведь есть первые шаги, первые свидания, первые места по бегу в мешках. Дети, они ведь оканчивают школу, женятся, сами рожают детей; в каком-то смысле тебе удается все это сделать дважды. Даже если бы у нашего ребенка были проблемы, – по-идиотски предположила я, – это, по крайней мере, были бы уже не наши старые проблемы…

Довольно. От подробного рассказа об этом диалоге у меня разрывается сердце.

Оглядываясь назад, я думаю: возможно, говоря о том, что мне хочется больше «истории», я таким образом намекала на то, что мне хочется любить еще кого-то. Мы никогда не говорили такие вещи напрямую: мы слишком робели. И я боялась даже нечаянно намекнуть на то, что тебя мне было недостаточно. По правде говоря, теперь, когда мы расстались, я жалею, что не преодолела свою застенчивость и не говорила тебе почаще, что влюбленность в тебя оказалась одним из самых поразительных событий в моей жизни. Вернее, не только влюбленность – это лишь банальный и ограниченный период, – но сама любовь к тебе. Каждый день, который мы проводили не вместе, я представляла себе твою теплую широкую грудь с буграми мышц, рельефных и крепких благодаря ежедневным ста отжиманиям, большую выемку у ключицы, куда я удобно пристраивала макушку по утрам в те восхитительные дни, когда мне не нужно было торопиться на самолет. Иногда я слышала, как ты зовешь меня из соседней комнаты: «Е-ВА!» – раздражительно, отрывисто, требовательно, зовешь меня к ноге, потому что я была твоей, как собака, Франклин! Но я и правда была твоей, и я не обижалась; и я хотела, чтобы ты выдвигал это требование: «Ее-е-е-ВААА!», всегда с ударением на втором слоге, и бывали вечера, когда я едва могла отозваться, потому что в горле у меня вставал ком. Мне приходилось прекращать нарезку яблок для пирога, потому что мои глаза застилала пелена, и от этого кухня казалась жидкой и дрожащей, так что продолжи я резать яблоки дальше – порезала бы пальцы. Ты всегда кричал на меня, если я порежусь, это приводило тебя в ярость, и нелогичность этого гнева настолько меня дезориентировала, что я едва не резалась снова.

Никогда, никогда я не воспринимала тебя как должное. Для этого мы слишком поздно познакомились: мне к тому времени было почти тридцать три, и мое прошлое без тебя было насыщенным событиями, но при этом слишком пустым эмоционально, чтобы я считала чудо дружеского общения чем-то заурядным. Но после того как я так долго выживала на объедках со своего собственного эмоционального стола, ты ежедневно баловал меня банкетом из заговорщических взглядов на вечеринках, неожиданных букетов без повода и прикрепленных к холодильнику бумажек, которые всегда подписывал «Целую-целую-целую, Франклин». Ты сделал меня жадной. Как любой уважающий себя наркоман, я хотела большего. И мне было любопытно. Я хотела знать, каково это, когда тоненький голосок из той же комнаты позовет: «Мамоч-КААА!» Ты положил этому начало – как бывает, когда кто-нибудь подарит единственного резного слоника из черного дерева, и вдруг в голову приходит мысль: а здорово будет собрать коллекцию.

Ева

P.S. (03.40)

Я пытаюсь полностью отказаться от снотворного, пусть лишь из-за того, что знаю: ты бы не одобрил, что я его принимаю. Но без него я ворочаюсь в постели. Завтра на работе в турагентстве «Путешествие – это мы» от меня не будет никакого толку, но мне захотелось записать еще одно воспоминание из того периода.

Помнишь, как мы ели крабов с Айлин и Бельмонтом в моем лофте? Вот тот вечер был полон невоздержанности. Даже ты забыл всякую осторожность и в два часа ночи достал с полки малиновый бренди. Мы не прерывались на то, чтобы полюбоваться кукольными нарядами, никаких «завтра в школу», мы объедались фруктами и сорбетом, и плескали в рюмки неумеренные дополнительные порции прозрачного, пьянящего бренди, и громко приветствовали рассказанные друг другом истории из серии «а как вам вот такое», и это был разгул вечной юности, которая так характерна для бездетных людей среднего возраста.

Мы все говорили о наших родителях – боюсь, в ущерб их коллективной репутации. Мы устроили что-то вроде неофициального конкурса: чьи родители были более чокнутыми. Ты оказался в невыгодном положении: неизменный новоанглийский стоицизм твоих родителей было трудно спародировать. В противоположность этому бесхитростные попытки моей матери придумать что-то, чтобы избежать необходимости выходить из дома, вызвали большое веселье, и я даже умудрилась объяснить личную шутку, существовавшую между мной и моим братом Джайлсом про «Это очень удобно» – в нашей семье данная фразочка означала «У них есть доставка». В те дни (еще до того, когда он с неохотой стал позволять своим детям находиться рядом со мной), мне стоило лишь сказать Джайлсу «Это очень удобно», и он начинал гоготать. Ближе к утру я могла сказать Айлин и Бельмонту «Это очень удобно», и они тоже хохотали.

Ни ты, ни я не могли соревноваться с этой интернациональной водевильной компанией видавших виды представителей богемы. Мать Айлин была шизофреничкой, а отец – профессиональным карточным шулером; мать Бельмонта раньше была проституткой и по-прежнему одевалась как Бетт Дэвис в фильме «Что случилось с Бэби Джейн?»[15], а отец являлся не особо известным джазовым ударником, который когда-то играл с Диззи Гиллеспи[16]. Я чувствовала, что они рассказывали эти истории и раньше, но именно поэтому они рассказывали их очень хорошо, и после того количества шардоне, которым мы запили крабовые дликатесы, я смеялась до слез. Один раз я попробовала перевести разговор на то исполинское решение, которые мы с тобой пытались принять, но Айлин и Бельмонт были старше по крайней мере на десять лет, и я не была уверена, что они сами выбрали бездетность – возможно, поднимать этот вопрос было бы жестоко.

Они ушли от нас почти в четыре утра. И будь уверен, в тот раз я чудесно провела время. Это был один из тех вечеров, ради которого стоило суетиться, бежать на рыбный рынок, резать гору фруктов и даже убирать в кухне, где повсюду тонким слоем лежала мука, а стол стал липким от манговой кожуры. Я понимала, что немного разочарована тем, что этот вечер закончился и что голова у меня тяжелая от большого количества спиртного, головокружение от которого сначала достигло пика, а потом оставило лишь неустойчивость в ногах и трудности с фокусировкой, когда я сосредоточивалась на том, чтобы не уронить бокалы для вина. Но я грустила не поэтому.

– Ты такая тихая, – заметил ты, складывая тарелки. – Устала?

Я грызла одинокую клешню краба, которая отвалилась при готовке и осталась в сковороде.

– Мы же провели… сколько? – четыре, пять часов, говоря о наших родителях.

– И что? Если ты чувствуешь вину за то, что плохо говорила о матери, тебе светит покаяние до 2025 года. Это одно из твоих любимых развлечений.

– Знаю. Это меня и беспокоит.

– Она ведь тебя не слышала. И никто за столом не подумал, что раз ты считаешь ее смешной, то не считаешь ее жизнь также и трагической. Или что ты ее не любишь. По-своему, – добавил ты.

– Но когда она умрет, мы не сможем – я не смогу продолжать в том же духе. Невозможно стать столь язвительной, не чувствуя себя предательницей.

– Тогда высмеивай бедную женщину, пока есть возможность.

– Но разве нам вообще следует говорить о наших родителях часами в таком возрасте?

– А в чем проблема? Ты так смеялась, что, наверное, описалась.

– У меня после их ухода перед глазами осталась эта картина: мы четверо в возрасте за восемьдесят, со старческой пигментацией на коже, по-прежнему выпиваем и рассказываем все те же истории. Может, эти истории будут как-то окрашены привязанностью или сожалением после смерти родителей, но это все равно будут истории о странных маме и папе. Разве это будет не жалкое зрелище?

– Ты бы предпочла страдать из-за Сальвадора.

– Не в этом дело…

– …или горстями отмерять послеобеденные карамельки: бельгийцы невежливы, тайцы осуждают объятия на людях, а немцы помешаны на дефекации.

Оттенок горечи в таких шутках становился все сильнее. С трудом добытые крупицы моих антропологических знаний, по-видимому, служили напоминанием о том, что у меня были приключения за границей, в то время как ты прочесывал пригороды Нью-Джерси в поисках полуразрушенного гаража для рекламы Black & Decker[17]. Я могла бы огрызнуться, что сожалею о том, что тебе скучно слушать истории о моих путешествиях, но ты главным образом поддразнивал меня, было поздно, и я не была настроена цапаться.

– Не говори глупости, – сказала я. – Я такая же, как все остальные: я люблю говорить о других людях. Не о народах. О людях, которых я знаю, которые мне близки; о людях, которые сводят меня с ума. Но у меня такое чувство, будто я использую свою семью. Мой отец погиб еще до моего рождения; один брат и одна мама представляют собой не ахти какой выбор. В самом деле, Франклин, может, нам стоит завести ребенка просто для того, чтобы иметь другую тему для разговоров.

– А вот это, – ты с лязгом поставил в раковину кастрюлю из-под шпината, – это легкомысленно.

Я тебе возразила:

– Нет, не легкомысленно. То, о чем мы говорим – это то, о чем мы думаем, из чего состоит наша жизнь. Не уверена, что я хочу провести свою жизнь, оглядываясь на поколение, чью родословную я сама помогаю пресечь. Есть какой-то нигилизм в том, чтобы не иметь детей, Франклин. Как будто ты не веришь в само человечество. Если бы все последовали нашему примеру, весь вид вымер бы через сто лет.

– Да ну тебя, – насмешливо сказал ты, – никто не заводит детей, чтобы увековечить людей как вид.

– Сознательно, может, и нет. Но мы смогли принимать это решение, не уходя в монастырь, лишь примерно с 1960 года. И потом, после вечеров, подобных сегодняшнему, есть, наверное, какая-то поэтичная справедливость в том, чтобы иметь взрослых детей, которые часами будут говорить со своими друзьями обо мне.

Как мы себя защищаем! Ведь перспектива такого внимательного наблюдения за собой мне нравилась. Правда, мама была красивая? Правда, мама была отважная? Боже, она ведь ездила во все эти жуткие страны совершенно одна! Эти обрывки ночных размышлений моих детей об их матери были подернуты дымкой обожания, которое так разительно отличалось от того, как беспощадно я препарировала собственную мать. Как насчет вот такого: Разве мама не претенциозна? Правда, у нее огромный нос? А эти путеводители, которые она штампует, такие скуууучные. Хуже того, убийственно точной детской придирчивости способствуют доступность, доверие, добровольное разглашение, и поэтому она представляет собой двойное предательство.

И все же даже в ретроспективе это страстное желание «иметь другую тему для разговоров» кажется далеким от легкомыслия. В самом деле, может быть, поначалу меня соблазняла идея попробовать забеременеть из-за этих заманчивых воображаемых картинок, как в трейлере к фильму: как я открываю дверь парню, с которым у моей дочери (признаюсь, я всегда представляла себе дочь) первая любовь, как сглаживаю его смущение непринужденным подтруниванием и как бесконечно, шутливо и безжалостно оцениваю его, когда он уходит. Мое стремление сидеть допоздна с Айлин и Бельмонтом и в кои-то веки размышлять о молодых людях, у которых впереди вся жизнь – о тех, кто будет рассказывать новые истории, о которых у меня будет новое мнение и чья канва не истерлась от пересказов – это стремление было вполне реальным, и оно не являлось легкомысленным.

Ох, но мне тогда не приходило в голову, что, как только я наконец произведу на свет свою желанную свежую тему для разговоров, мне придется иметь касательно нее мнение. Еще менее я могла предположить мучительную иронию в стиле О. Генри – что, набредя на захватывающую новую тему для разговоров, я потеряю мужчину, с которым мне больше всего хотелось бы их вести.

Ева

28 ноября 2000 года

Дорогой Франклин,

непохоже, чтобы этот карнавал во Флориде сворачивался. В офисе все на ушах из-за какой-то правительственной чиновницы, которая слишком сильно красится, и некоторое количество моих взвинченных коллег предсказывают «конституционный кризис». Хотя я не слежу за деталями, в этом я сомневаюсь. Люди в закусочных ругаются друг с другом через стойку, хотя раньше они ели молча, и при этом меня больше всего поражает не то, что они чувствуют себя в опасности, а наоборот – то, насколько защищенными они себя ощущают. Только страна, чувствующая свою неуязвимость, может позволить себе политическую неразбериху в качестве развлечения.

Но подойдя так близко к уничтожению памяти о себе среди живущих (знаю, ты устал про это слушать), мало кто из американцев армянского происхождения разделяет с согражданами это самодовольное чувство безопасности. Даже числовые данные моей собственной жизни намекают на апокалипсис. Я родилась в августе 1945-го, когда споры двух ядовитых грибов дали нам ощутить вкус предстоящего ада. А Кевин родился во время тревожных последних дней перед 1984-м – как ты помнишь, наступления этого года очень страшились; хоть я и поднимала на смех людей, принимавших близко к сердцу случайно выбранный Джорджем Оруэллом заголовок, эти цифры и вправду возвещали для меня эру тирании. Тот четверг случился в 1999-м – в год, который задолго до того обсуждался как конец света. И не стал им.

Со времени моего последнего письма я рылась на своем ментальном чердаке в поисках изначальных сомнений по поводу материнства. Я точно помню смятение и страхи, но все они были ошибочными. Если бы я составляла список недостатков родительства, пункт «сын может оказаться убийцей» никогда бы в нем не появился. Скорее, этот список выглядел бы примерно так:

1. Морока.

2. Меньше времени только вдвоем. (Как насчет «больше нет времени только вдвоем»).

3. Другие люди. (Встречи родительского комитета. Учителя балета. Невыносимые друзья ребенка и их невыносимые родители.)

Страницы: 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

В новом городе, в новой школе Кристофер не одинок: он слышит голос друга. Славный человек увлекает е...
Что, казалось бы, общего между стариком Айрой Левннсоном, на грани жизни и смерти вспоминающим истор...
Александр Александрович Зиновьев – писатель, социолог, публицист, один из самых значительных русских...
Выстрелом из охотничьего карабина убит Глеб Данилин, сын заместителя министра по экологии Краснодарс...
В сборнике собраны три юмористические Академии – однотомники. Каждая со своей изюминкой, но объединя...
Казалось бы, жизнь сложилась, проблемы решены, есть какие-то планы на будущее.Но вдруг что-то случае...