Чуть свет, с собакою вдвоем Аткинсон Кейт
Жалко, что она поздно родилась, не успела повоевать, не была храброй молодой зенитчицей.
Продюсеры «Балкера» заарканили ее в «Клубе при „Плюще“» за коктейлем под названием «Звездочка», что само по себе насторожило Тилли – ее чопорная мать так называла женские гениталии. Тилли больше нравилось слово «вагина» – похоже на девочку-зубрилу или новооткрытую землю.
Когда Тилли увидела ее в первый раз, девочка скакала, распевая «Вспыхни, звездочка, мигни»[35]. Всемирный детский гимн. Тилли снова вспомнила мать. Девочка сжимала кулачки (какие крошечные!), а на слове «мигни» разжимала – получались как будто морские звездочки. Пела точно, брала ноты идеально, кто-то ведь должен был сказать ее матери, что у малышки талант. Кто-то ведь должен был сказать что-нибудь.
Спустя десять минут бедняжка уже не пела. Мать – зверская тетка с грубо наколотыми татуировками, – прижав к уху мобильный телефон, орала: «Да заткнись уже нахуй, Кортни, ты меня достала!» Тетка была в ярости – волокла девочку за собой и кричала. Ясно, что случается с такими детьми дома. За закрытыми дверями. Жестокое обращение. Все бутончики задушены, не успеют распуститься.
Малыш чумазый – в метель, в мороз[36]. Это же Блейк, да? Не то чтобы девочка-вспыхни-звездочка была черной. Напротив: как будто в жизни солнца не видала. На гребне крыши ослеп от слез. Удивительно, что рахит теперь у детей редок. Может, и не очень. У бабушки Тилли был рахит, осталась детская фотография, единственный ее снимок, студия где-то на блеклой плоскости Восточного Райдинга. А я бы в бесконечном далеке мечтал о вас на Хамберском песке[37]. Ее бабушка, каких-то трех лет от роду, ножки колесом, в ботиночках, – над прошлым сердце кровью обливается. Нельзя изменить прошлое, изменить можно только будущее, а будущее меняется только в настоящем. Говорят. Тилли, кажется, не меняла никогда и ничего. Только разум свой. Ха-ха. Очень смешно, Матильда.
Ничего «занятного» в «Балкере» не обнаружилось. Очень занятно – торчать на съемочной площадке (по сути дела, большой ангар посреди глухомани) в полседьмого утра и мерзнуть как собака. Декорации построили на землях усадьбы такого-то или сякого-то графа либо герцога. Нелепица, однако аристократы нынче только и ищут, как бы деньгу зашибить.
– Декорации на заказ, – сказали ей продюсеры. – Стоят миллионы, доказывают нашу готовность к долгосрочному проекту.
Раньше «Балкер» шел раз в неделю, теперь трижды, поговаривают о четырех. Актеры – что ослики, жернов крутят.
Тилли взяли на роль матери Винса Балкера, чтобы герой стал «человечнее», ранимее. С актером, который играл Винса, Тилли работала и раньше, он тогда подростком был, и теперь она все время звала его настоящим именем, Саймон. Семь дублей сегодня понадобилось, только чтобы попрощаться с ним на крыльце. До свиданья, Саймон, шесть раз, на седьмой она просто сказала: «До свиданья, милый».
– Вот, блядь, спасибо, – сказал режиссер (чуть громче, нежели следовало).
Имя («Винс, Винс, – бормотал режиссер, – неужели трудно запомнить?») от нее ускользало. Забралось в мозг и там потерялось.
Он славный мальчик, Саймон. Все повторял с ней реплики, утешал: мол, не волнуйтесь. Голубее голубого кита. Все на телевидении знали – и уж как хранили секрет. Обмолвиться – ни-ни, потому как Винсу Балкеру полагается быть этаким мачо. Друг Саймона Марчелло жил вместе с ним, они снимали коттедж – поприличнее, чем у Тилли. Пригласили Тилли поужинать – море джина, – а Марчелло состряпал курицу по-сицилийски. Потом пили отличный ром, мальчики привезли из отпуска на Маврикии, и играли в криббидж. Все трое под роскошной мухой. (Тилли не пьянчуга, как эта ваша дейм.) Чудесный старомодный вечерок.
Она думала, что ее наняли до упора («Моя пенсия», – блаженно бубнила она над третьей «Звездочкой»), а на той неделе сказали, что контракт не продлят и в конце сезона она умрет. Всего несколько недель осталось. Как умрет – не сообщили. Это беспокоило ее – интересное дело, экзистенциальный такой страх, будто Смерть вот-вот выпрыгнет из-за угла, замахнется косой и крикнет: «У-у-у!» Ну, может, не «у-у-у». Тилли надеялась, что Смерть все же посолиднее.
Тилли подмечала, что и сама не слишком готова к долгосрочным проектам. Временами старые часики в груди сжимались жестким узелком, а порой вяло трепетали, птицей рвались из грудной клетки. Она подозревала, что ее альтер эго, бедная старушка Марджори Балкер, погибнет кроваво и изящной кончины в постели ей не видать. И вдруг! Выходит Тилли из «Рейнера» – и вот она, Смерть, в точности такая, какой боялась. Думала, тут же и рухнет замертво – но нет, это просто глупый мальчишка в маске-черепе. Ухмыляется, подпрыгивает, точно скелет на ниточках. Надо бы запретить такие вещи.
Коттедж «Синий колокольчик». Там Тилли живет. Название явно придумали уже потом. Раньше в коттедже селились батраки. Бедные крестьяне, сплошь грязь и кровь, подыматься ни свет ни заря, скотину в поле выгонять. Тилли играла в Гарди[38] – ой, много лет назад, на Би-би-си, много чего узнала тогда о сельскохозяйственных рабочих.
«Мы вам сняли прелестный коттедж, – сказали ей, – обычно его отпускникам сдают». Съемочную группу рассовали куда попало – в пансионы, дешевые гостиницы в Лидсе, Галифаксе, Брэдфорде, дома снимали, даже трейлеры. Пусть бы «Трэвелодж» выстроил гостиницу на площадке, и дело с концом. Тилли была бы рада жить в уютной гостинице, трех звезд вполне хватило бы. И ей не сказали, что в коттедже придется жить с Саскией. Да и Саскию, судя по ее лицу, не предупредили. Не то чтобы Тилли имела что-то против лично Саскии. Кожа да кости, ужас какая тощая, живет свежим воздухом и покурками – диета дейм Фиби Марч.
– Вы же не против? – спросила она Тилли, первый раз достав пачку «Силк Кат». – Я только у себя в комнате буду курить и на улице.
– Ради бога, милая, – сказала Тилли. – Вокруг меня всю жизнь курят. – (Удивительно, как она до сих пор жива.)
Не хотелось ссориться с Саскией. Тилли вообще ненавидит ссориться. Странное дело – Саския такая чистюля (прямо одержимая, явно нездорова, в одиночку ведет войну со всеми микробами во вселенной), а курение – такая грязная привычка. Хуже всех, конечно, балерины – эти как выскочат из класса, так сразу давай дымить. Легкие совсем прокопченные. Тилли как-то жила с одной балериной. Это когда Фиби выехала из квартирки в Сохо (1960-й – обеим выдалось ничего себе десятилетие), устремилась дальше, переехала к режиссеру из Кенсингтона, к Дагласу. Вообще-то, он принадлежал Тилли, но Фиби не терпела, когда у Тилли что-то было, а у нее, у Фиби, не было. Очень красивый мужчина. По обе стороны фронта воевал, а то как же. Бывают люди малахольные, как говорят на севере. Фиби попользовалась им и где-то через год бросила. Тилли с Дагласом дружили до конца. Ну, до его конца.
Саския играла подругу Винса Балкера, детектива-сержанта Шарлотту (Чарли) Лэмберт. Вы особо не болтайте, но в мире встречаются актрисы и получше. У Саскии в арсенале было всего две гримасы. Одна – «встревожена» (с вариацией «крайне встревожена»), другая – «раздражена». Бедняжка, очень узкий диапазон; впрочем, как и многие, в телевизоре смотрелась хорошо. Тилли видела ее на сцене в Национальном. Кошмар, чистый кошмар, но никто, похоже, не заметил. Новое платье короля. (И снова тень дейм Фиби.)
Теперь она была в очках и взаправду видела, что вокруг творится страшное. Раньше по средам закрывались рано. Отец опускал жалюзи в лавке на Земле Зеленого Имбиря и отправлялся к своей иной таинственной жизни в обществе прочих ротарианцев. И вечно копался в огороде, хотя овощей что-то не вырастало. Теперь рано никто не закрывается, все вечно открыто, нас манит суеты избитый путь, проходит жизнь за выгодой в погоне[39]. И куда все деньги подевались? Засыпаешь в процветающей стране, просыпаешься в нищей – как же так? Куда делись деньги и почему нельзя их вернуть?
Надо выбираться из этого богом оставленного места, продвигаться к автостоянке. «Думаете, вам стоит водить?» – спросил ее помощник режиссера, когда ей несколько раз подряд не удалось задом въехать на парковочное место возле съемочной площадки и ему пришлось парковать ее машину самому. Какой нахал! И к тому же одно дело – водить, другое – парковаться. Ей всего за семьдесят, в этой старой курице жизни еще – о-го-го.
Высоко над самым миром. Она струсила. Как можно так поступать с ребенком? Совсем ведь кроха. Бедная крохотуля. Шумное старое сердце Тилли разрывалось. Если б у Тилли был ребенок, она бы кутала его в овчинку и носилась бы с ним как с яйцом, гладким и круглым. Она потеряла ребенка, еще в Сохо. Выкидыш, но она никому не сказала. Ну, только Фиби. Фиби, которая уговаривала ее избавиться от ребенка, мол, у нее есть один врач на Харли-стрит. Все равно, говорила, что к зубному сходить. Тилли такое и в страшном сне не приснится. Ребенок прожил в ней почти пять месяцев, угнездился внутри ореховой соней, а потом она его потеряла. Настоящий уже был ребенок. Сейчас, наверное, спасли бы. «Оно и к лучшему», – высказалась Фиби.
Больше такого не повторялось, – видимо, Тилли избегала. Может, если б она вышла замуж, нашла бы хорошего мужчину, поменьше думала о карьере. Сейчас бы за юбки цеплялось семейство, сильный сын или ласковая дочь, внуки. У нее была бы жизнь, она бы не торчала в этой глухомани. Тилли и сама с севера (давно это было), но теперь север ее пугал – что город, что деревня. С севера – точно ветер, точно Снежная королева.
Тилли понимала, отчего первые люди решили переселяться из Африки, но вот зачем они пошли дальше ближних графств – убей не понять. Какая она дура, надо было поехать в Харрогит, погулять по одежным лавкам, пообедать «У Бетти». Как же она не сообразила. Ни татуированной тетки, ни бедного ребенка не видать. Подумать страшно, каково этой девочке живется. Надо было помочь, ах как надо было. Тилли ослепла от слез.
В газетном киоске она купила «Телеграф», пачку «Холлс-Ментолипт» от горла (чтобы связки работали) и батончик «Кэдбери фрут-энд-нат» себе в утешение. Выходные – это значит не кормят. Тилли любила еду на площадке – обильные жареные завтраки, настоящие пудинги с заварным кремом. Сама она стряпала ужасно, дома жила на тостах с сыром.
Мелочи не нашлось, и она протянула девушке за стойкой двадцатку, однако девушка дала сдачу с десяти.
– Простите, – промямлила Тилли – ругаться невыносимо, – но я вам дала двадцать.
Девушка глянула равнодушно и ответила:
– Вы дали десять.
– Нет-нет, извините, я дала двадцать, – сказала Тилли.
Все нутро от этого спора скрутило в узел. Сколько лет прошло – спасибо отцу. Уж он-то никогда не ошибался. Крупный задиристый мужчина, филе трески хлопал на мраморный прилавок, точно урок этой треске преподавал. Да и Тилли получила от него пару уроков. В итоге сбежала, больше не возвращалась на Землю Зеленого Имбиря, в Сохо стала новым человеком, как многие и многие девчонки до нее.
– Я дала двадцать, – мягко повторила она. Накатывала обида. Успокойся, сказала она себе, успокойся. Дыши, Матильда!
Девушка за стойкой извлекла из кассы десятку, предъявила, словно других доказательств не требуется. Но это же может быть любая десятка! Сердце неприятно громыхало у Тилли в груди.
– Я давала вам двадцать, – снова сказала Тилли.
Сама услышала, что уверенности в голосе поубавилось. Она сняла деньги в банкомате, он ей выдал двадцатки. В кошельке ничего больше не было, она ведь поэтому и дала девушке двадцать фунтов. За спиной уже заворчала очередь, кто-то рявкнул: «Давай шевелись!» Казалось бы, столько лет играет, могла бы научиться входить в роль, – в конце концов, в чужой шкуре ей удобнее всего. Властный, внушительный персонаж, леди Брэкнелл, леди Макбет, сообразила бы, как поступить с девушкой за стойкой, но, поискав, Тилли внутри обнаружила только себя.
Девушка смотрела сквозь нее, будто Тилли никто, пустое место. Невидимка.
– Вы просто воровка, – внезапно произнес голос Тилли. Слишком пронзительно. – Обычная воровка.
– Отвали, корова старая, – ответила девушка, – а то охрану позову.
Чтобы выехать с многоэтажной парковки, понадобятся деньги. Куда же это она подевала кошелек? Тилли порылась в сумке. Нету кошелька. Еще раз проверила. Все равно нету. Полно разной ерунды, которой в сумке совсем не место. В последнее время Тилли замечала, что там стали возникать всякие вещи – брелоки, карандашные точилки, ножи и вилки, подставки под бокалы. Откуда взялись – непонятно. Вчера нашла чашку с блюдцем! Многовато посуды, – видимо, она собирает сервиз. «Клептомания одолела, Тилли?» – засмеялся Винс Балкер на днях в столовой. «В каком смысле, милый?» – спросила она. На самом деле его зовут не Винс. На самом деле его зовут… хм.
У матери над очагом висели каминные приборы и хлебная вилка с длинной ручкой. Она вечно эти приборы натирала. Терла что ни попадя. Отец любил, чтоб было чисто, – они бы с Саскией поладили. На ручке у вилки были три мудрые обезьяны. Не вижу зла. Дома-то зло на каждом шагу. Тилли, бывало, сидела у огня, булочки поджаривала, а мать намазывала их маслом. Булочки нацеплялись на эту вилку. Отец однажды вилкой запустил в мать. Как копьем. Застряла у матери в ноге. Мать взвыла, как животное. Нищее, голое, развильчатое существо[40].
Тилли вывалила содержимое сумки на сиденье. Загадочная столовая ложка и чипсы с луком и сыром. Она их не покупала, она не любит чипсы, как они тут оказались? Кошелька нет. Сердце стиснул страх. Куда делся кошелек? В газетном киоске еще был. Может, эта ужасная девица забрала – но как? И что теперь делать? На этой парковке она как в капкане. В капкане! Позвонить кому-нибудь? Кому? Без толку звонить лондонским знакомым, чем они тут помогут? Эта милая девочка, помощница продюсера, она еще записала Тилли к оптику, – как же ее звали? Тилли поразмыслила – ноль. Индийское имя – сложнее вспомнить. Она повторила алфавит – А-Б-Г-В-Д, нередко помогало завести память. Еще раз повторила алфавит – опять ноль. Мозги у Тилли были да сплыли.
Может, она чересчур возбудимая. Так о ней в детстве говорили. Семейный врач прописал препарат железа – густую зеленую слизь, от которой Тилли тошнило, хотя, конечно, не сравнится с касторовым маслом или инжирным сиропом, гос-споди, чего только не запихивали в несчастных малолетних страдальцев. Возбудимая – не то слово. Артистический темперамент – так Тилли больше нравилось. Можно подумать, это лечится препаратом железа.
Подумай о другом, тогда вспомнишь. Хочется верить. Она заглянула в зеркало заднего вида, поправила парик. Ты подумай, до чего дошло. Правда, парик отличный, от одного из лучших мастеров, стоил целое состояние. Никто и не догадается. Ее он молодит (ну, надеяться не запретишь), не сравнится с ужасной драной кошкой, которую носит на голове мать Винса Балкера. Все равно что металлическая мочалка для посуды. Тилли не совсем облысела – не как мать в этом возрасте (как бильярдный шар), просто на макушке плешь. Нет ничего смехотворнее лысой женщины.
Падма! Вот как ее зовут! Ну конечно. Тилли нащупала телефон – с мобильными у нее отношения не складывались: кнопочки слишком маленькие. Она нацепила очки и поглядела на аппарат. Не те очки – нужны те, которые для чтения, но, найдя их, она сообразила, что не помнит, как пользоваться телефоном, – ни малейшего представления. Она сняла очки, посмотрела в окно на соседние машины. Все в тумане. Где это она? Да поди пойми.
Она отложила телефон на сиденье. Дыши, Матильда. Посмотрела на свои руки – руки лежали на коленях. А теперь что?
Если потерялась, нужна карта. У Ариадны была нить, у Тилли – «Лидс от А до Я» из газетного киоска. Ей как-то удалось выбраться с парковки и вернуться в торговый центр. А там ужас как светло – ярче солнца. Электричество гудит прямо в костях, честное слово. Голос матери Тилли объявил по громкой связи: «Если вы потерялись, обратитесь к сотруднику полиции». Тилли занервничала. Видимо, она свихнулась: шестьдесят лет прошло с тех пор, как мать в последний раз так Тилли наставляла, не говоря уж о том, что мать тридцать лет как умерла, и даже будь она жива, крайне маловероятно, чтоб она зачитывала объявления по громкой связи торгового центра в Лидсе.
И к тому же вокруг ни одного полицейского.
Газетный киоск знакомый – точно, она тут уже бывала. Тилли надела очки и раскрыла «От А до Я». Зачем? Что она ищет? Дорогу назад из девятого круга ада. Туда ведь предатели отправляются, так? Там Фиби место, а вовсе не Тилли. Когда она выходила за дверь, погрузившись в «От А до Я», сердитая девчонка за стойкой, жуя резинку, закричала: «Эй!» Тилли решила не обращать внимания – кто его знает, что у таких девчонок на уме.
Она добралась до эскалатора. В руке бессмысленно трепыхался «От А до Я». Как тут душно, – видимо, жара на мозг действует. Тилли обмахнулась путеводителем. Впереди замаячил какой-то молодчик – прыщавый, лицо бугристое, как мякоть граната.
– Вы за это заплатили, мэм? – спросил он, указывая на путеводитель.
Сердце застучало, точно паровой молот, – конец близок. Во рту сухо, в ушах жужжит, будто отряд насекомых организовал побег из черепушки. Глаза застит пелена, дрожит, колеблется, – наверное, похоже на северное сияние, которого Тилли никогда не видала. А жаль, всегда хотела поехать на Северный полюс – это так романтично. Полярное сияние. Жара, трясет как в лихорадке. Не бойся. Остров полон сладкозвучья[41]. Подумай о холодном. Тилли вспомнила, как зимой дрожала в доках вместе с отцом, смотрела, как вплывают в гавань траулеры, что рыбачили в арктических водах. Побывали в неведомых краях – в Исландии, Гренландии, Мурманске. Палубы еще не оттаяли. Отец покупает рыбу на рынке, громадные поддоны с треской на ледяном крошеве. Большие рыбины, мускулистые. Бедняжки, думала Тилли, плавали себе в холодных северных глубинах, а очутились у ее отца на мраморной плите. С севера. Как ветер, как зимние монархи. Король-треска.
– Мэм, у вас есть чек? – Голос прыщавого юнца загрохотал и отхлынул. Пелена северного сияния завибрировала, съежилась, втянулась в черную дырочку.
– Пожалуйста, извините, – пробормотала Тилли.
Падаю, подумала она, но пара сильных рук подхватила ее, и чей-то голос сказал:
– Держитесь, буйволы[42]. Спокойно. Вам плохо, вам помочь?
– Ой, спасибо, все хорошо.
Она сама слышала, как задыхается. Будто олень. Сердце колотится, будто олень скачет. Если лань олень зовет, пусть поищет Розалинду[43]. В молодости она дважды играла в «Как вам это понравится». Хорошая пьеса. У кельтов белый олень – вестник беды. Ей Даглас рассказывал. Он столько всего знал! Замечательная память. «Белый олень» на Друри-лейн, – бывало, ходила туда с Дагласом, пила «розовый джин». А теперь «розовый джин» не пьют, да? Милый боженька, пускай все это прекратится!
– Я искала полицейского, – сказала она человеку, который предложил помощь.
– Ну, я когда-то был полицейским, – ответил он.
Приятный человек, который когда-то был полицейским, провел ее в какую-то комнату. Впереди шел прыщавый юнец. Тусклая комнатенка нескольких оттенков конторского бежевого. Напоминает школьный лазарет. Металлический стол, крытый пластиком, два пластмассовых стула. Ее будут допрашивать? Пытать? Вместо прыщавого юнца возникла девушка – она выдвинула стул из-за стола и сказала Тилли:
– Посидите здесь, я сейчас вернусь. – И правда, вернулась с чашкой горячего чая с сахаром и тарелкой сладких крекеров. – Меня зовут Лесли, – сказала она, – через «с». Хотите? – спросила она человека, который когда-то был полицейским.
– Нет, не беспокойтесь, – сказал он.
– Вы из Америки? – спросила ее Тилли, с трудом втискиваясь в вежливую беседу. Чай, крекеры, болтовня. Надо быть на уровне.
– Из Канады.
– Ой, ну конечно, прошу извинить. – Обычно Тилли прекрасно различала акценты. – Понимаете, я потеряла кошелек, – сказала она.
– Так ее не арестуют за кражу? – спросил человек, который когда-то был полицейским.
За кражу! Тилли в ужасе застонала. Она не воровка. В жизни сознательно не украла даже карандаша. (А все эти ножи, и вилки, и брелоки, и пакеты чипсов – они не украдены, потому что она их не хотела. Совсем даже наоборот.) Она же не Фиби. Фиби вечно «одалживала» браслеты, туфли, платья. Одолжила Дагласа, так и не вернула.
– Вы как? – спросил человек, присев на корточки.
– Все в порядке, спасибо вам огромное, – сказала она. Как приятно встретить нынче настоящего джентльмена.
– Ладно, я тогда пойду, – сказал он девушке.
– Вам получше? – спросила девушка Лесли, когда тот человек ушел.
– Вы меня будете преследовать по закону? – спросила Тилли.
Надо же, как голос дрожит. Девушка, наверное, думает, что она слабоумная. И Тилли нечего возразить. Глупая старуха, дорогу домой забыла. Мозги у Тилли были да сплыли.
– Нет, – сказала девушка. – Вы же не преступница.
Чай был замечательный. От первого глотка Тилли чуть не разрыдалась. Чай во всех смыслах вернул ее к жизни.
– Вот я дура, – сказала Тилли. – Я не знаю, почему так, просто отключилась, понимаете? Ну конечно, не понимаете, – улыбнулась она. – Вы же молодая.
– Наверное, вы потеряли кошелек и расстроились, – посочувствовала девушка Лесли.
– Там была эта женщина, – сказала Тилли, – она ужасно обращалась с ребенком. Бедная малышка. Я хотела позвать кого-нибудь. Но не позвала. Вы меня правда не арестуете?
– Правда, – сказала Лесли. – Вы забылись, вот и все.
– Точно! – сказала Тилли, от этой мысли до крайности взбодрившись. – Совершенно точно, я забылась. А теперь вспомнилась. И все будет нормально. Все будет хорошо.
Он-то думал, что в Лидсе целыми днями дожди, но сегодня погода чудесная. В парке Раундхей толпы народу, всем не терпится вырвать из лап английского климата хоть один хороший денек. Повсюду орды – люди, вам что, на работу не надо? Пожалуй, себе он вполне мог задать тот же вопрос.
И здесь он внезапно узрел счастье. Собака, грязная псинка, носилась по парку, словно ее только что выпустили из тюрьмы. Спугнула стаю голубей, которые нацелились на выброшенный сэндвич, и те взлетели, раздраженно хлопая крыльями, а собака в восторге на них загавкала. Потом ринулась прочь и на полном ходу еле затормозила – на секунду припоздав – возле женщины, загорающей на коврике. Женщина завопила и кинула в собаку вьетнамкой. Собака поймала вьетнамку на лету, помотала туда-сюда, будто крысу, уронила и помчалась к маленькой девочке – та взвизгнула, когда собака подпрыгнула, пытаясь лизнуть ее мороженое. Девочкина мать заорала благим матом, и собака отбежала, от души полаяла на некий фантом, нашла ветку, потаскала ее кругами, а потом отвлеклась на любопытный запах. Она рыла землю, пока не обнаружила источник – высохшую какашку соплеменника. Собака обнюхала ее с наслаждением истинного ценителя, но быстро заскучала и потрусила к дереву, где задрала лапу.
– Брысь! – заорал какой-то мужчина.
Вроде бесхозный пес. Но нет: потом приковылял какой-то тип – навис над собакой и рявкнул:
– Ахтыблядскаятварьидисюдакогдазовут!
Крупный, лицо зверское, грудь колесом, как у ротвейлера. Плюс бритый череп, мускулы качка, на левом бицепсе татуировка – флаг Святого Георгия, на правом предплечье полуголая женщина; вуаля, идеальный английский джентльмен.
На собаке был ошейник, но у типа вместо поводка имелась веревка, тонкая, вроде бельевой, с петлей на конце; он цапнул собаку за шкирку и накинул петлю ей на шею. Потом вздернул псину, и та, задыхаясь, беспомощно замолотила лапками. Так же внезапно тип ее уронил и отвесил пинка в тощенькую ляжку. Собака съежилась и задрожала; глянешь – сердце заходится. Тип дернул за веревку и поволок собаку за собой, рыча:
– Усыплю тебя, к чертовой матери, сразу надо было, как эта сука ушла.
Собаки и чокнутые англичане на полуденном солнышке[44].
Толпа зашумела, люди заволновались, вознегодовали, загудела мешанина гневных слов: невинное создание – иди кого покрупней задирай – полегче, приятель. Появились мобильные телефоны – люди фотографировали типа. Да, «айфон» сейчас пригодится. Долго противился соблазнам «Эппл», но в конце концов пал. Чудесная железяка. Когда ему исполнилось восемь, родители купили подержанный телевизор, на вид как марсианский передатчик, а до того развлечения и информацию поставляло радио. Прожил полвека, один тик-так Часов Судного дня, свидетельствовал невероятнейшим техническим достижениям. В детстве слушал старый ламповый радиоприемник «Буш» в углу гостиной, а теперь держит телефон, в котором можно понарошку забросить смятую бумажку в корзину. До чего дошел прогресс.
Он пару раз сфотографировал, как тип бьет собаку. Фотоулики – мало ли, вдруг пригодятся.
– Я полицию вызову! – перекрывая гул, пронзительно заверещал женский голос, а тип рявкнул:
– Не суйся, блядь! – и потащил собаку дальше.
Шел он так быстро, что собака пару раз перекувырнулась, проволоклась по земле и ударилась об асфальт.
Жестокая кара и необычная к тому же. Он в жизни навидался насилия, и притом не всегда бывал его объектом, но где-то же надо поставить точку. Беспомощная псинка – вполне подходящая точка.
Вслед за типом он вышел из парка. Машина типа стояла поблизости; тот открыл багажник, подцепил собаку и швырнул внутрь – псина съежилась, дрожа и повизгивая.
– Ну погоди у меня, гаденыш, – сказал тип. Он уже раскрыл мобильный, прижал к уху, а на собаку нацелил палец – мол, не вздумай сбежать. – Эй, малышенька, это Колин, – сказал он. Голос масленый, прямо Ромео на ринге.
Он поморщился, представив, что будет с собакой дома. Колин, значит. Скорее всего, ничего хорошего. Он шагнул ближе, постучал «Колина» по плечу, сказал:
– Простите? – и, когда Человек-Тестостерон обернулся, прибавил: – Защищайтесь.
– Чего? – спросил Колин, а он сказал:
– Это я иронизирую, – и с наслаждением врезал Колину апперкотом в диафрагму.
Ведомственные правила ему больше не указ; теперь он считал, что может бить людей когда вздумается. Да, насилия он навидался, но лишь недавно начал понимать, зачем оно нужно. Раньше он громко гавкал – теперь больно кусался.
В драке философия его проста – никаких выкрутасов. Одного мощного удара в нужную точку, как правило, хватает, чтобы уложить человека. Удар прилетал на крыльях вспышки черного гнева. Бывали дни, когда он ясно понимал, кто он такой. Он сын своего отца.
И точно, ноги у Колина подкосились, он рухнул, и лицо у него стало как у задохшейся рыбы. Он пытался вздохнуть, и в легких у него скрипело и всхлипывало.
Он присел на корточки и сказал:
– Еще раз увижу, что ты так делаешь – с мужчиной, женщиной, ребенком, собакой, даже, блядь, с деревом, – и ты покойник. А ты никогда не угадаешь, вижу я или нет. Понял?
Колин кивнул, хотя вздохнуть ему пока не удалось, – впечатление такое, что больше и не удастся. Громилы в душе всегда трусы. Телефон Колина ускакал прочь по асфальту, и слышно было, как женский голос бубнит:
– Колин? Кол… алло?
Он встал, наступил на телефон, растер его в крошку. Совершенно лишнее, довольно нелепо, однако сколько удовольствия.
Собака так и пряталась в багажнике. Не оставлять же ее тут. Он взял собаку на руки – надо же, трясется, будто замерзает, а какая теплая. Он прижал псину к груди, погладил по голове: мол, я не такой, не очередной большой мужик, который тебя ударит.
Он пошел прочь, унося собаку на руках; один раз оглянулся проверить, жив ли этот Колин. Если помер, невелика беда, но обвинения в убийстве не хотелось бы.
Он грудью чувствовал, как у напуганной псины колотится сердце. Тук-тук-тук.
– Все в порядке, – сказал он – так он утешал дочь, когда она была маленькая. – Теперь все хорошо. – Давненько он не беседовал с собаками. Он попытался ослабить веревку у нее на шее, но узел затянулся. Он повернул бирку на ошейнике. – И как же тебя зовут? Эмиссар? – переспросил Джексон, с сомнением уставившись на псину. – Ну и имечко у тебя.
Он плыл по течению, туристом в родном краю – не совсем отпуск, скорее экспедиция. Отпуск – это когда лежишь на теплом пляже в мирной стране, а рядом женщина. Женщин Джексон заводил везде где находил. Сам обычно не искал.
Последние пару лет прожил в Лондоне, снимал квартирку в Ковент-Гардене, где одно время наслаждался поддельным семейным счастьем с липовой женой Тессой. В гостиной покончил с собой (довольно кроваво) человек по имени Эндрю Декер, что Джексона, к его удивлению, почти не волновало. Приехала бригада из компании, занимавшейся уборкой после ЧС (врагу не пожелаешь такую работенку), потом Джексон сменил ковер, выбросил стул, на котором застрелился Эндрю Декер, – и не догадаешься, что в гостиной случилось неприглядное. Смерть была праведная, – пожалуй, это важно.
Все формальные «я» Джексона остались в прошлом – армия, полиция, частный детектив. Он побыл «на пенсии», но так создавалось впечатление, будто мир в нем больше не нуждается. Теперь он называл себя «полупенсионер» – покрывает много понятий, и не все абсолютно законны. Теперь он часто выпадал из официального поля зрения, подрабатывал тут и там. Его разделом по выбору в «Быстром и находчивом» стал бы поиск людей[45]. Не обязательно их обнаружение, но лучше так, чем ничего.
– На самом деле ты ищешь сестру, – говорила Джулия. – Свой драгоценный Грааль. И ты никогда ее не найдешь, Джексон. Она умерла. Она не вернется.
– Сам знаю.
Это не важно, он все равно будет искать потерянных девочек, всех этих Оливий, Джоанн и Лор. И свою сестру Нив, первую потерянную девочку (и последнюю потерянную). Хотя точно знал, где сейчас Нив, – в тридцати милях отсюда, плесневеет в холодной влажной глине.
Касательно автомобилей Джексон стал непривередлив, и «сааб», купленный с третьих рук на подозрительном аукционе в Илфорде, его приятно удивил. Внутри нашлись бесполезные следы прежних владельцев: на приборной панели Дева Мария с лампочкой в животе, помятая открытка из Челтнэма («Тут вроде неплохо, всего хорошего, Н.»), в бардачке – обросшая пухом мятная конфета «Эвертон». Джексон только плеер для компактов встроил. Как выясняется, в дороге жить нетрудно. Телефон есть, машина есть, музыка есть – что еще человеку надо?
До Тессы Джексон покупал дорогие машины. Деньги, которые украла его вторая жена, негаданно достались ему в наследство – рехнутая старуха, бывшая клиентка, оставила ему два миллиона фунтов. Тогда казалось – невероятные деньжищи, сейчас, конечно, выглядят поскромнее в сравнении с триллионами, которых лишились сильные мира сего, и все равно на два лимона, пожалуй, можно купить себе Исландию.
– Ну, – сказала его первая жена Джози, – ты, как всегда, сам подстроил свое падение.
Нельзя сказать, что он остался нищим. Деньги от продажи дома во Франции пришли назавтра после того, как Тесса все выгребла со счета.
– Итак, приключения Джексона продолжаются, – сказала Джулия.
Само собой, он и не думал, что имеет право на эти деньги, – Тессино воровство смахивало скорее на поворот колеса Фортуны, нежели на подлинный грабеж. Не настоящая жена, а трикстер, мошенница. И звали ее, понятное дело, не Тесса. Развела его на всю катушку – соблазнила, обиходила, женила на себе, ободрала как липку. Полицейский женился на преступнице – какая блестящая ирония. Он воображал, как она лежит где-нибудь на берегу Индийского океана, с коктейлем в руке, – классический финал кино про жуликов. («Ну, Джексон, женщины всегда обманывали», – сказала Джулия с гордостью, будто восхваляла свой пол, а не к адским мукам приговаривала.) Его конек – поиск людей; интересно, что его беглая жена по сей день от него ускользает. Он отыскивал улику за уликой, шел по следу из хлебных крошек, и куда только они его не приводили, однако до сих пор никуда не привели. Он многое умел, но Тесса… о, Тесса умела гораздо больше. Он ею почти восхищался. Почти.
Он по-прежнему искал ее по всей стране – шел за ней, как ленивый охотник за добычей. Не то чтобы он хотел вернуть свои деньги – они были по большей части в акциях, а те все равно рухнули ниже подвального уровня, – он просто не любил, когда его держат за дурака. («Это еще почему? Дурак и есть», – сказала Джози.)
В обществе «сааба» он побывал в Бате, Бристоле, Брайтоне, на девонском побережье, на южной кромке Корнуолла, на севере в Скалистом краю, на Озерах. Шотландии он избегал – дикая страна, там он уже дважды рисковал сердцем и жизнью. (Самое прекрасное время, самое злосчастное время[46].) В третий раз, подозревал он, повезет еще меньше. Зато рискнул заехать в Уэльс, который, как ни странно, полюбил, а затем покатил по удушающей буколической тиши Херефордшира, Уилтшира, Шропшира, по тучным полям Глостершира, сквозь постиндустриальный разгром Центральных графств. Зигзагом елозил по Пеннинам, созерцал унылые жертвы тэтчеризма. Угля нет, стали нет, флота нет. Эта невнятная головоломка, его родина, как и многие другие страны, разделилась на ся. Разъединенное королевство.
Сойдя с дистанции в крысиной гонке, Джексон все чаще выбирал окольные пути. Поваландаться на проселках, покататься по топографическим капиллярам. Турист на живописной тропе, праздно шкандыбает заросшими стежками в поисках утерянной пасторальной Англии, что засела в голове и в сердце. Золотая доиндустриальная эпоха. Увы, прошлое в Аркадии было всего лишь сном.
«Аркадия» – этому слову его научила Джулия однажды в потерянные парижские выходные; как будто целая жизнь с тех пор прошла. Они ходили в Лувр, и Джулия показала ему картину Пуссена Les bergers d’Arcadie, с надгробием и словами Et in Arcadia ego[47].
– Открыто для толкований, ясное дело, – сказала она. – Что это значит – что смерть здесь, даже в этом немудреном раю, и, следовательно, чувак, от нее не сбежать – memento mori[48], если угодно, «Где я теперь, там будешь ты» – в таком духе. Или это значит, что когда-то умерший тоже наслаждался жизнью. Смысл тот же, если вдуматься. Как ни посмотри, мы обречены. Хотя, конечно, в этой галиматье про код да Винчи все перепутали.
Пусть Джулию тянет ко всякой ерунде, в душе она классицист. И очень говорлива – Джексон перестал слушать задолго до конца тирады. Однако надгробная надпись кольнула в сердце.
А теперь он и сам искал свою аркадскую беседку. Начал с довольно расплывчатых поисков Тессы, а затем обратился к иной цели. Он – охотник на недвижимость. Он ищет, где бы осесть, – старый пес вынюхивает новую конуру, не запятнанную прошлым. Новое начало. Есть где-то место для него[49]. Надо просто отыскать.
Лучшее он приберег напоследок. Северный Йоркшир, божественное графство, его центр вращения. В странствиях его не было точки, что сильнее Северного Йоркшира притягивала магнетит его сердца. Сам-то Джексон, само собой, из Западного Райдинга, весь из сажи, регбилига и говяжьего жира, но это ведь не значит, что он возьмет и отправится туда на поселение. Не хватало еще закончить там, где начал, где вся его семья беспокойно ворочается в земле.
Он нацелил компас к сердцу солнца[50], или, точнее говоря, навигатор на Йорк. Голос навигатора звали Джейн, и их вздорные отношения длились уже давно.
– Может, ее просто отключить? – рассудительно сказала Джулия. – Зачем она вообще тебе сдалась, ты же так гордишься своим талантом ориентироваться.
Он правда отлично ориентируется, огрызнулся Джексон. Ему просто неохота быть одному.
– Проснись уже, миленький.
– Иди на восток, старик[51], – пробубнил он себе под нос, вбивая в Джейн координаты, готовясь вновь пересечь хребет Пеннин и вернуться в колыбель цивилизации.
Чуть юго-восточнее, молча поправила его Джейн.
Он старался посетить все чайные «У Бетти» – в Илкли, в Норталлертоне, две в Харрогите, две в Йорке. Изысканная программа, вагон престарелых дам гордился бы Джексоном. Он большой поклонник «Бетти». «У Бетти» всегда приличный кофе; приличный кофе, пристойная еда, все официантки смахивают на милых девочек (и женщин), которых упаковали в 1930-х, а сегодня утром развернули и вынули. Но мало того: тут все как нужно, все уместно. И чисто.
– С возрастом ты все больше смахиваешь на женщину, – сказала Джулия.
– Правда?
– Нет.
Их роман давным-давно завершился, Джулия вышла замуж, родила ребенка, долго отрицала, что это ребенок Джексона, но все болтает и болтает у него в голове.
Если б Великобританией правили Бетти, экономического Армагеддона ни за что бы не случилось. В Йорке, в кафе на площади Сент-Хелен, за кофейником фирменного и тарелкой с омлетом и копченым лососем, Джексон воображал, как страной правит олигархия Бетти: весь кабинет министров в безукоризненно белых фартучках и под рукой всегда коричные тосты. Даже Джексон в минуты обострения мачизма понимал, что мир был бы лучше, если б им правили женщины.
– Бог создал мужчину, – с месяц назад проинформировала его дочь Марли, и на миг Джексон заподозрил, что подростковый пессимизм обратил ее в какое-то фундаменталистское христианство. Она заметила его испуг и рассмеялась. – Бог создал мужчину, – повторила она. – А потом Ему пришла в голову идея получше.
Очень смешно. Или же ха-ха, как сказала бы дочь.
В Йорке он много часов провел в громадном кафедральном депо Национального железнодорожного музея, где отдал дань «Малларду»[52], самому быстрому в мире йоркширскому паровозу, – рекорд, которого не отнять. Роскошные, блестящие синевой бока машины – сердце гордостью наполнялось. Дня не проходило, чтобы Джексон не оплакивал потерю инженерии и промышленности. Здесь места дряхлым нет[53].
Помимо чайных, Джексон внезапно открыл радости путевого коллекционирования разрушенных йоркширских аббатств – Джарвис, Риво, Рош, Байленд, Кёркстолл[54]. Новое развлечение. Поезда, монеты, марки, цистерцианские аббатства, «У Бетти» – все объясняется полуаутичным мужским стремлением к собирательству, потребностью в порядке или желанием обладать, или тем и другим.
Осталось еще обработать Фаунтинское аббатство, мать всех аббатств. Много лет назад (много десятилетий назад) Джексон ездил туда на школьную экскурсию – удивительное дело, Джексон ходил в школу, где детей никуда не вывозили. Помнил только, как играл в футбол среди руин, пока учитель не прекратил это безобразие. Ах да, еще на обратном пути пытался поцеловать девочку по имени Дафна Вуд на заднем сиденье автобуса. Получил за свои старания по зубам. У Дафны Вуд оказался мощнейший правый хук. Дафна Вуд и научила его, что один стремительный и жестокий удар важнее дуэлянтских плясок. Интересно, где она сейчас.
Риво безупречно, но пока Джексон больше всего полюбил Джарвис. Частные владения, у ворот «ящик честных» для денег, никаких вывесок «Английского наследия» – эти развалины пробрались ему в душу, в его хранилище бессловесной меланхолии, и ничего более похожего на святость атеист Джексон не встречал. Ему не хватало Бога. Впрочем, с кем иначе? Бог, полагал Джексон, давным-давно слинял из дому и больше не вернется, но, как всякий хороший архитектор, завещал нам свою работу. Северный Йоркшир спроектировали, когда Бог был в ударе, и всякий раз, возвращаясь сюда, Джексон вновь поражался, как властны над ним эти пейзажи, эти красоты.
– Стареешь, – сказала Джулия.
Само собой, в этих богатых и могущественных аббатствах в Средние века разводили овец, золотые руна, создавалась основа для торговли шерстью, для благосостояния Англии, каковое, в свою очередь, привело к сатанинским фабрикам Западного Райдинга, а затем к бедности, скученности, болезням, уму непостижимой эксплуатации детей, к разрухе и гибели аркадских грез. Не было гвоздя. Фабрики стали музеями и галереями, аббатства в руинах. Земля продолжает крутиться.
Когда Джексон приехал в Джарвис, там не было ни души, только вечные овцы (природные газонокосильщики) и их жирные ягнята; он бродил меж безмятежных камней, в чьих щелях пробивались дикие цветы, и жалел, что конечная остановка его сестры случилась не здесь, а на прозаическом муниципальном кладбище. Там у него остались незавершенные дела, так и не высказанное мертвой сестре обещание отомстить за ее бессмысленную гибель. Наверное, до конца дней Нив будет звать его домой песнями мертвой сирены.
– Все дороги ведут домой, – сказала Джулия.
– Все дороги ведут прочь от дома, – ответил Джексон.
Джози, его первая жена, однажды сказала, что, если убежать очень-очень далеко, в итоге окажешься там, откуда начал, но, пожалуй, города, откуда бежал Джексон, больше не существует. Несколько лет назад он туда вернулся, свозил Марли в гости к мертвой родне – и города не узнал. Отвалы сровняли с землей, вся шахтенная техника давно исчезла, сохранилось лишь колесо, что стояло над устьем шахты: его разрезали пополам и поставили на окраинном дорожном кольце – скорее декор, чем памятник. Почти ничего не осталось от города, где отец всю жизнь вкалывал в бархатной темноте.
И Нив лежит в земле вот уже почти сорок лет – слишком поздно, не отыскать улик, не распознать ДНК, не опросить свидетелей. Гроб закрыт, след остыл, холоден, как глина, в которой ее похоронили. Когда Нив убили, она была всего тремя годами старше, чем сейчас его дочь. Марли четырнадцать. Опасный возраст, хотя, будем честны, для женщины любой возраст опасен.
Семнадцать лет – жизнь Нив едва началась и вдруг прекратилась. Нив к ней не шла, но Смерть ее любезно посетила[55]. Эмили Дикинсон. Стихи? Джексон? А вот поди ж ты.
Поэзия приворожила его пару лет назад, примерно когда он чуть не погиб в железнодорожной катастрофе. (В пересказе жизнь Джексона всегда драматичнее ненавязчивой скуки, в которой он жил день за днем.) Связь неочевидна, но, возродившись, он решил – с немалым опозданием – хотя бы отчасти нагнать упущенное в нищенском образовании. Историю культуры, например. Составил себе программу самосовершенствования и пировал на щедром столичном банкете – художественные галереи, выставки, музеи, порой даже концерты классической музыки. Отчасти проникся Бетховеном – во всяком случае, симфониями. Богатые, мелодичные струны его души так и звенели. Послушал Пятую на «Променаде» Би-би-си[56]. Раньше на променадных концертах не бывал, обламывал ура-патриотизм «Последнего вечера», надутые слушатели – и впрямь толпа самодовольных привилегированных обсосов, но ведь Бетховен не для них музыку писал. Он писал их для Обычного Человека, переодетого солдатом среднего возраста, который, к собственному потрясению, расплакался, когда победным букетом расцвели медь и конский волос.
Театр Джексон не жаловал – тут Джулия и ее приятели-актеры убили ему всякую надежду. По дурости затащил Марли на трехчасового Брехта, от которого онемела задница, и к концу ему хотелось заорать: «Да! Вы правы, Земля вертится вокруг Солнца, вы об этом сообщили, только выйдя на сцену, и твердите с тех пор – так вот, не надо. Я уже понял!»[57] Марли почти весь спектакль проспала. Спасибо ей за это.
Самосовершенствование простиралось и за пределы живописи, фортепианных концертов и музейных экспонатов; кроме того, Джексон мрачно продирался сквозь классику мировой литературы. Беллетристика его никогда особо не трогала. Подлинная жизнь и так сложна – не хватало еще выдумывать. Обнаружилось, что все величайшие романы написаны о трех вещах – о смерти, деньгах и сексе. Иногда попадался кит. Однако поэзия просочилась без приглашения. Свет для жабы – отрава[58]. С ума сойти. И вот он размышляет о давно умершей, давно потерянной сестре, и ободряет его женщина, у которой вечно похороны в мозгу[59].
Уезжая из Джарвиса, он кинул в «ящик честных» двадцатку – дороже билетов «Английского наследия», но оно того стоило. И к тому же приятно, что в наше время еще остались люди, готовые верить в человеческую честность.
В тринадцать лет Джексон провел едва ли не лучшие летние каникулы на ферме Хаудейл, на окраине Йоркширских долин. Он так и не понял, как случилась эта сельская идиллия, – церковь позаботилась или государство, наверняка кто-нибудь такой вмешался по ходу дела, приходской священник все устроил или соцработник. Соцработник был временным приобретением – однажды возник из ниоткуда посреди худшего года Джексоновой жизни, а спустя несколько месяцев так же загадочно пропал, хотя худший год вовсе не закончился. Соцработник явился (по всей видимости), дабы помочь Джексону пережить страшный год утрат, что начался со смерти матери от рака и завершился гибелью брата, который свел счеты с жизнью, когда убили их сестру. («Попробуй переплюнь», – еще полицейским временами ворчал он про себя, выслушивая менее поразительные жалобы незнакомцев.)
Каникулы в Хаудейле были отпуском от безрадостной жизни после смерти, которую он делил с отцом, сердитым человеком с куском угля вместо сердца. Джексон тогда свое горе не анализировал и не удивился, когда дружелюбный пожилой человек, которого он видел впервые в жизни («Я, что называется, волонтерствую, парнишка»), увез его из прокопченной лачуги на зеленые задворки Долин и высадил на ферме, где стадо черно-белых коров как раз с боем пробивалось в доильню. Джексон впервые увидал корову вблизи.
Фермой владела супружеская пара, Редж и Джоан Этуэлл. У них были взрослые сын и дочь. Сын работал в йоркской страховой компании, дочь была медсестрой в больнице Святого Иакова в Лидсе, и обоим совершенно не улыбалось стать шестым поколением владельцев фермы. Наверное, волчонок Джексон жестоко испытывал терпение Этуэллов, но они были люди на редкость понимающие и добрые, и Джексон надеялся, что их не разочаровал, а если все-таки да, то теперь он ужасно сожалеет.
До сих пор перед глазами деревенская кухня с плитой «Рэйбёрн», всегда горячей, а на ней большой бурый чайник с чаем цвета пожухлых дубовых листьев. До сих пор чуется запах обильных завтраков миссис Этуэлл – овсянка со сливками и коричневым сахаром, яичница, ветчина, хлеб и домашний мармелад. Завтракать приходили двое рабочих – люди, которые к этому часу уже успевали сделать половину дневной работы.
В кухне стоял ветхий диванчик под царапучим вязаным покрывалом – там они все сидели вечерами. Этуэллы обитали в основном на кухне. У плиты на лоскутном коврике лежала пастушья собака, бордер-колли Джесс. Мистер Этуэлл говорил: «Мамочка, подвинься, мальчику тоже нужно сесть», но Джексон чаще устраивался с собакой на коврике. Ни до, ни после Джексон не припоминал близости с собакой. В родительской семье животных не бывало, а когда Джексон завел собственную, его жена Джози ограничила домашний зверинец мелкой продукцией Творения – мышами, хомячками, морскими свинками. В раннем детстве у Марли был кролик Кекс, крупная скотина с вислыми ушами, – перед Джексоном вставал в боевую стойку, будто они вдвоем на ринге и предстоит долгий бой. Вряд ли такая тварь называется «ручной зверек».
Он подарил бордер-колли Луизе. Щенка. Неосознанный выбор. Он бежал из Шотландии и от старшего детектива-инспектора Луизы Монро, а вместо себя – неосознанно – оставил существо, дорогое его сердцу. Луизе собака полезнее, чем он. Он теперь никогда не сможет быть с Луизой. Она живет по закону, он – вне закона.
В конце лета поговаривали о том, чтоб он остался в Хаудейле, но, увы, его вернули – тот же самый загадочный пожилой господин отвез его к мрачным радостям домашней обстановки. Джексон написал Этуэллам (впервые в жизни он написал письмо), поблагодарил за гостеприимство, но ответа не получил, и лишь спустя несколько месяцев их дочь написала ему (впервые в жизни он получил письмо), желая «оповестить», что ее родители скончались с разницей в месяц – первым отец, от нездорового сердца, затем его жена – от разбитого. Джексон, угрызения совести впитавший с молоком матери-католички, уловил невысказанный упрек в том, что неким образом поспособствовал их безвременной кончине.
А если бы у Этуэллов сердца были поздоровее, они бы оставили его у себя? Может, он стал бы деревенским пацаном, вот сейчас на тракторе гонял бы по холмам, а рядом пастушья собака? (Не было гвоздя.)
Некоторое время после своего annus horribilis[60] (фразе его обучила королева, и он ей премного благодарен) Джексон фантазировал о том, что у него есть другая семья, ирландцы, о которых мать беспечно умолчала. Он воображал, как мать является ему из-за гроба и рассказывает об этих людях («А, ну конечно, Макгёрки в Понтефракте, они за тобой присмотрят, Джексон»). Совершенно обыкновенные люди, каких он видел по телевизору, в комиксах и (изредка) в книжках. Двоюродные, что работали в конторах и лавках, водили такси или акушерствовали. Дядья, которые сами клеили обои и огородничали, тетки, что пекли пироги и знали цену любви и деньгам, – все они жили где-то, населяли его личную мыльную оперу, ждали, когда он их разыщет, прильнет к их общей груди и тем утешится. Но люди эти так и не проявились, и следующие три года Джексон жил в пустоте – только он да отец, вместе запертые в немом безразличии.
В шестнадцать Джексон пошел в армию. Окунулся в аскетизм с рвением монаха-воина, открывшего достоинства дисциплины. Его сломали, а затем построили заново, и предан он был лишь этой новой, жестокой семье. В армии приходилось туго, но с прошлым не сравнить. Джексон с облегчением понял, что у него наконец-то есть будущее. Хоть какое.
Если б мать со своим раком пораньше обратилась к врачу, а не страдала в исконной мученической манере всех ирландских матерей, она бы, может, стукнула Джексонова брата по макушке свернутой газетой (как правило, в их семействе общались так) и велела ему не сидеть сиднем (он страдал от тяжкого похмелья), а выйти под дождь и встретить сестру на автобусной остановке. Тогда бы неизвестный не напал на Нив, не изнасиловал, не задушил, не выбросил бы ее тело в канал. Не было гвоздя.
После Джарвиса он отправился в паломничество – хотел отыскать Хаудейл. На чистом инстинкте, при некоторой поддержке и отчасти вопреки обструкционизму навигатора Джейн он колесил по проселкам, пока не наткнулся на вывеску «Деревенские каникулы в пансионе „Хаудейл“». Свернул на подъездную дорогу, бывшую слякотную канаву, ныне прополотую и покрытую свежим гудроном, и увидел дом, что по-прежнему стоял в конце дороги. Соседняя маслобойня и разбросанные тут и там домишки сельхозрабочих, про которые он забыл, оделись в одинаковые бело-зеленые костюмчики. Ни коров не видать, ни овец, не пахнет навозом и силосом, нигде не ржавеют останки ветхой деревенской техники. Ферму преобразили, дезинфицировали, превратили в иллюстрацию из сборника сказок. Когда-то, давным-давно, Джексон стер свое прошлое – теперь прошлое стерло его.
Джексон выбрался из машины и огляделся. Там, где Джоан Этуэлл развешивала стирку, теперь качели-песочницы, на месте покосившегося сарая – гравийная разворотная площадка. На лужайке, прежде бывшей двором, с бокалами в руках сидела группа людей разных возрастов (это называется «семья», напомнил он себе). Примитивно пахло жареным мясом. Увидев Джексона, взрослые смутились, и один мужчина, вооруженный щипцами для барбекю, повысив голос и явно готовясь к агрессии, спросил:
– Вам помочь?
Военные действия в этой обстановке Джексону не улыбались, поэтому он пожал плечами и ответил:
– Нет, – что еще больше смутило этих людей.
Он сел в «сааб», увидел себя в зеркале заднего вида. Оттуда глядел кто-то диковатый. Несколько дней не брился, сальные патлы нависли на глаза. Голод, худоба – он себя не узнавал. Хорошо, хоть волосы еще остались. Мужики теперь сбривают свое мужское облысение, тщетно надеясь стать крутыми, а не просто безволосыми. Джексону недавно стукнул полтинник – он с этим еще не вполне смирился. Золотые годы. (Ага, как же.) «Веха», – рассмеялась Джози. Обхохочешься, ага. Свой день рождения он профилонил, горестно бродил в одиночестве по Праге, обходя пьяные тусовки одиноких англичан и англичанок. А вернувшись, отправился в странствие.
С приближением к горизонту событий грядущей смерти его представление о старости поменялось. В двадцать лет старый – это сороковник. Теперь Джексон перевалил за полвека, и старость растягивалась, становилась податливее, хотя после пятидесяти нельзя отрицать, что у тебя билет в один конец на экспресс до вокзала.
Он уехал, до самого поворота чувствуя, как провожает его взглядом семейство за барбекю. Ну ясное дело – он бы тоже себя опасался.
В Нэрсборо Джексон отыскал Пещеру старой мамаши Шиптон[61], куда заходил на той школьной экскурсии. Школьником он удивленно пялился на окаменевшие экспонаты над колодцем – зонтик, сапоги, плюшевых медведей. Алхимия Колодца происходила из высокой минерализации воды, но и теперь, уже взрослым, Джексон был тронут – обычные предметы, а Колодец бережно их сохранил. В юности Джексон думал, что «окаменеть» всегда означает «окаменеть от страха»; думал, вдруг его напугает что-нибудь или кто-нибудь и он станет как эти бездвижные повседневные вещи? Теперь-то он знал, что так не бывает. От страха не каменеешь – это окаменение страх наводит.
Выжив на железной дороге, Джексон был признателен, но отчасти опасался, что спасение его обескровит, сделает благодарным проповедником позитивности (Каждый день – подарок, моя жизнь на земле не должна пройти даром и т. д.). Удивительно, пожалуй, однако из катастрофы родилась иная версия Джексона – холоднее и жестче, нежели он ожидал.
– Джексон стал голоднее и злее, – засмеялась Джулия. – Ой, боюсь-боюсь. – Может, и стоит.
Ему теперь от нее не отделаться – они соединены общим сыном. Двое стали одним. Как спели бы «Спайс Гёрлз»[62].
С Джулией он встретился в Риво. Теперь он встречался с ней на нейтральной территории. Пару лет назад имел место некрасивый инцидент: Джексон, вымотанный и на взводе, заявился на порог коттеджа в Долинах, где Джулия жила со своим претенциозным и сверхбуржуазным муженьком Джонатаном Карром, и откровенно «объяснил», что Натан, вопреки предположениям Джонатана, вовсе не его, Джонатана, сын. И вот доказательства, провозгласил Джексон, торжествующе потрясая у Джонатана перед носом результатами анализа ДНК.
Естественно, последовало некоторое мордобитие, но едва ли это важно. Джексон угрожал иском об отцовстве, но и он сам, и Джулия понимали, что это все пустое. (Кого волнует мнение Джонатана Карра? Уж явно не Джексона.) Джексон не хотел воспитывать еще одного ребенка, с Джулией или без Джулии, он хотел лишь утвердить фундаментальный принцип собственности.
Треугольник их держался на невысказанном честном слове. Мужчина, зачавший мальчика, мужчина, воспитывающий мальчика, а на вершине вероломная женщина. Мой сын другого зовет отцом. Уж Хэнк-то вам расскажет, каково это[63].
С Джулией и Натаном он встретился не в самом Риво, а на Террасах над аббатством – вид оттуда такой, что дух захватывает. Красота разбудила в Джексоне романтика, который некогда был похоронен в темной глубокой шахте, а в последнее время бесстыже высовывал голову на свет божий. Пускай снаружи Джексон очерствел – внутри душа по-прежнему парила. Риво, Пятая Бетховена, воссоединение с матерью и ребенком.
Они шагали меж двух греческих храмов – капризов, выстроенных для забавы аристократов восемнадцатого столетия, а теперь отданных Национальному фонду.
– Ну ты глянь. Представляешь, каково сюда гостей звать? – сказала Джулия. – Вообрази только. – Она хрипела больше, чем прежде. – Высокое содержание пыльцы, – пояснила она, предъявив Джексону пачку зиртека.
По счастью, Натан, похоже, не унаследовал от матери ее легкие (а также, что немаловажно, ее аффектацию).
– Нельзя, чтобы такой красотой кто-то владел, – сказал Джексон.
– Ах, отними мальчика у коллективистского прошлого, но не отнимешь коллективистское прошлое у мальчика.
– Ерунда, – сказал Джексон.
– Да ну?
Натан поскакал вперед по траве.
– Мальчик! – окликнула его Джулия, истекая любовью.