Самая страшная книга 2021 Погуляй Юрий
– Крест, барин, – прошептал приказчик. Он опустился на колени, вслепую пошарил среди костей и действительно выудил из кучи большой медный криновидный крест на медной же цепочке, позеленевший от времени.
– Это Кузовлева, старосты, – сказал он, протягивая находку Сорокину. – Все время с ним ходил, носил поверх рубахи, красовался.
Сорокин взял крест, повертел в пальцах:
– Такой зеленый и носил?
– Нет, – Егорыч помотал головой, поднялся, опираясь о ствол сосны и избегая смотреть вниз. – У него он блестящий был, начищенный.
– Ну ведь не успел бы позеленеть за неделю.
– Не знаю, барин, успел бы или нет, а только таких крестов я больше ни у кого не встречал. Это он, видит Бог!
Сорокин бросил крест обратно, вытер ладони о рубаху, устало вздохнул. Комаровский посмотрел на него растерянно, словно только что очнувшись от тяжелого сна:
– Идем?
– Я иду, – сказал Сорокин, сам удивляясь собственным словам. – Что-то стряслось с моими мужиками по эту сторону двери, и мне нужно выяснить что. Вас не держу, разумеется. Только оставьте платок развеваться над дверью, чтоб путь назад сумел я отыскать.
– Что-то ты стихами заговорил, брат, – сказал Комаровский. – Прямо ямбом. Давай-ка без ямба, а? Мы тебя одного тут не бросим.
– Помилуй, Илья Николаевич, никак невозможно. Подумай о Пелагее Никитичне…
– Еще чего! – воскликнула Комаровская. – Пелагея Никитична сама о себе подумает. И ей кажется, что возвращаться сейчас глупо.
– Почему?
– Потому что лишь глупцы могут испугаться старых костей в замшелом мешке. Никакой угрозы в них я не вижу.
Она, конечно, кривила душой. Ей было страшно, и все вокруг это понимали. Но на споры не оставалось ни сил, ни времени.
– Хорошо, – сказал Сорокин. – Пойдемте. Только давайте постараемся вернуться к двери до темноты.
Ночевать здесь я не рискну.
Они двинулись дальше, уже без разговоров и смеха. Чета Комаровских шла впереди с винтовками наготове, Архип вынул из сумки охотничий нож, и даже Егорыч отыскал себе оружие – внушительных размеров сучковатую палку. Лес становился все гуще, все сильнее наполнялся тенями, все ожесточеннее цеплялся за непрошеных гостей ветками молодых сосенок. Озираясь по сторонам, в течение получаса они успели заметить еще пару мешков на деревьях, но даже подходить к ним не стали. Не стоило тратить время на чепуху, пока имелась цель поважнее.
Впрочем, им бы ни за что не удалось найти селение, если б не девочка. Она собирала ягоды в малиннике и пела протяжную колыбельную о сверчке, петушке и месяце, а увидев Сорокина со товарищи, выползших из зарослей на ее голос, пискнула, бросила лукошко и кинулась бежать. Обычная русоволосая девчушка лет восьми, в сером платьице и лапотках, ничуть не похожая на индианку.
– Наши, – сказал Комаровский. – Русские люди тут. Dieu merci!
Все вздохнули с облегчением, хотя и понимали, что это еще ничего не значит – в мешках на деревьях висели тоже русские люди. Последовав за девочкой, они вскоре вышли к вырубке, откуда хорошо нахоженная тропа и вывела их к жилью.
Здесь была ветряная мельница и бревенчатая церковь, а в остальном деревня выглядела самым обычным образом. Ни рва, ни частокола не имелось вокруг нее, только стоял на околице серый, чуть покосившийся крест. Столь же серые избы выстроились в два ряда, разглядывая друг друга темными окнами. Вокруг домов расползлись огороды, хлева и амбары, а за ними, насколько хватало глаз, тянулись в обе стороны поля, ослепительно-желтые от созревшей, обласканной солнцем пшеницы.
– Страда, похоже, – сказал Сорокин. – Интересно, чья это земля.
– Сейчас узнаем, – сказал Комаровский, указывая на людей, показавшихся на улице. Их было много, десятка полтора: в основном бабы в рабочем платье и светлых платках, но впереди шагали три худощавых мужика с окладистыми бородами. Один из них держал за руку ту самую девочку из малинника.
– Вот ведь мерзавка, – прошипела Комаровская. – Быстро бегает.
– Прошу вас, – в тон ей прошипел Сорокин. – Сейчас очень важно сохранять спокойствие! – Он повернулся к Егорычу. – А ты давай гляди в оба. Узнаёшь кого?
– Нет, барин, не узнаю.
– Гляди лучше!
На околице, возле креста, они встретились и замерли в нескольких шагах друг от друга. Бабы крестились, перешептывались, прятали глаза в землю. Мужики смотрели ровно и спокойно, щурились исподлобья. Минуту спустя тот, кого вела девочка, произнес:
– Добро жаловать, путники.
– Мое почтение, – отозвался Сорокин.
– Правда ли, что вы пришли из-за реки?
– Что? А… Да, именно так. Мы оттуда, – Сорокин указал рукой за спину. – Из-за реки. Из двери в склоне холма.
– Пращуры предрекали, что однажды вы явитесь. Ничего хорошего оттудова не приходит. Но мы готовы разделить с вами кров и стол, ежели побожитесь сейчас, вот на этом поклонном кресте, что не замышляете худого.
– Послушайте. – Сорокин раздраженно потер пальцами потный лоб. – Меня зовут Алексей Максимович Сорокин, я помещик Ветлыновского уезда, хозяин деревни под названием Ярцевка. Мои крестьяне… из Яр-цевки… они сбежали куда-то сюда. Я пытаюсь их отыскать, только и всего.
Мужик наклонился к девочке, быстро прошептал ей что-то на ухо. Девочка кивнула и, скользнув меж бабьих юбок, скрылась из виду. Мужик выпрямился, степенно кивнул:
– Знамо дело. Наши пращуры бросили тебя и сокрылись здесь, в Беловодье. Им ведомо было, что придет день, когда ты явишься по их души. Оне оставили тебе ответ. – Он оглянулся на селян, будто заручаясь поддержкой, потом подбоченился и принялся декламировать нараспев, чуть запрокинув голову и прикрыв глаза: – Ой, Сорока! Ой, Сорока! Не серчай, не гневись, Сорока, не гневи ты Господа Бога до срока! В Беловодье хватит на всех землицы – для любой, самой хитрой птицы, здесь поля и леса, поднебесная краса…
Мужик замешкался на мгновение. Видно было, что память подводит его – давненько не повторял он когда-то вызубренного стиха. Однако продолжить ему не позволили. Комаровская пальнула в воздух. Выстрел, звучный, словно удар огромного хлыста, раскатился по деревне гулким эхом. Бабы завизжали и бросились врассыпную, закрывая руками головы. Мужики остались стоять. Декламатор, усмехнувшись, покрутил в ухе мизинцем.
– Мы сюда не песни петь пришли, – сказала Комаровская. – Где ярцевские крестьяне?
– Так прямо перед тобой, матушка, – по-прежнему лукаво улыбаясь, сказал мужик. – Мы, стало быть, оне и есть. Их внуки да правнуки.
Он обернулся, указал на девочку, выводящую из крайнего дома древнюю согнутую старуху:
– Вон у бабки Аксиньи спросите. Последняя из пришлых. Все остальные, почитай, здесь уж родились, на энтой земле.
Старуха медленно ковыляла по тропинке. На шум выстрела из дворов высыпали другие жители деревни – в основном бабы и детишки – и запрудили улицу, смотрели боязливо издалека. Сорокин разглядывал их и не мог найти ни одного знакомого лица. Впрочем, нельзя сказать, чтобы он часто бывал в Ярцевке. Внезапная мысль, чудная, нелепая мысль кружилась у него в голове сорвавшимся с привязи воздушным змеем, и ему никак не удавалось ухватить ее за хвост. Помог Комаровский – подойдя вплотную, зашептал горячо:
– Пару лет тому одного поэта на Кавказе убили. На дуэли застрелили. Так вот, он утверждал, что происходит от английского барда, которого полюбила королевна из волшебного народа и взяла в свои чертоги. Провел бард в тех чертогах семь дней, а когда вернулся, оказалось, что семь лет минуло.
– Томас Лермонт, – сказал Сорокин.
– Да, тот самый. Не через твою ли дверь они с королевной проходили?
Сорокин не ответил, только зубами скрипнул. Бабка Аксинья наконец добралась до бородача, оперлась о его руку, подняла на пришельцев слезящиеся мутные глаза.
– Тебя помню, – каркнула она сразу же, указав скрюченным пальцем на Егорыча. – Ты в деревне часто бывал. Все вызнавал что-то, сердитый ходил.
– Недоимки собирал, – жалобно пролепетал приказчик.
– Может, и так. Откудова знать – я в ту пору манинька была. Мне едва-едва восемь годков сравнялось, когда староста увел нас в Беловодье. Но и тебя, – кривой палец уставился в лицо Сорокину. – И тебя помню. Один раз видала, а не забыла. Ты Сорока! Нас, девчонок, старшие пужали: мол, сорока придет, в сарае зажмет да снасильничает. Очень боялись тебя.
– Я… – Сорокин выставил вперед ладони, словно пытаясь заставить старуху замолкнуть. – Я никогда…
– Да брось, – пробурчал Комаровский, не глядя на него. – С кем не бывало? Крепостные девки для того и нужны. Обычное дело.
– А теперича снова пришел. И как только пропустили? – Пальцы Аксиньи задрожали, и голос тоже. – Они ж тебя знают как облупленного. Нет Сороке хода в нашу деревню!
– Я требую. Выдать мне. Беглецов, – задыхаясь от внезапно нахлынувшей ярости, раздельно выговорил Сорокин. – Требую выдать моих крестьян. Немедленно. Или будут последствия.
– Тебя ружьецом оглаушило, Сорока? – невозмутимо сказал бородатый. – Али ты сдурел за энти восемьдесят годов? Твои крестьяне и есть наши пращуры. Оне уж давно все в лесу. Аксинья последняя. Но мы ее с тобой не отпустим.
– В лесу? – переспросил Комаровский. – Мертвые, что ли?
– Смерти здесь нет, – бородатый покачал головой. – Не добралась до Беловодья еще. Спят оне. Чутко спят. И лучше их не будить.
– Увидим! – рявкнул Сорокин. – Это мы увидим! Бунтовать удумали? Не хотите по-хорошему, значит, вернусь с жандармами, понятно?! Вот тогда и поговорим!
– Попусту не бреши. Говорят, дверь та заповедная открывается токмо вперед. Ежели и получится у вас по-вертаться, нас не застанете уже, разве что внуков.
– Отлично! Вот с них и спросим! – Сорокин рычал, брызгая слюной, сдавшись на милость душившей его злобы. – Их и вернем на положенное место! Да еще и барщину заставим отрабатывать за все пропущенные годы. А кто артачиться вздумает – запорю. Три шкуры спущу с каждого, самолично!
– Погоди грозить, Сорока. Чай не на своей земле.
Сорокин не мог справиться с ненавистью – к невесть откуда взявшейся проклятой двери, к невесть откуда взявшейся проклятой деревне, к этому невесть откуда взявшемуся проклятому мужику, который, вместо того чтобы упасть перед барином на колени и слезно молить о прощении за провинности дедов, стоял подбоченясь, гордый и невозмутимый, непрошибаемый в своей невесть откуда взявшейся проклятой правоте. Выхватив из рук Комаровского ружье, Сорокин приставил дула к груди бородача и прошипел:
– Обещаю, я вернусь и сотру здесь все в порошок. И деревеньку вашу, и вас самих. Хоть внуков, хоть правнуков! Так им и передай: пусть ждут и боятся!
Палец Сорокина лежал на спусковых крючках, но все же выстрелить ему отчаяния не хватило. Он ударил мужика по лицу прикладом – ударил неуклюже, как-то наискось, попав то ли по шее, то ли по челюсти. Бородач охнул и согнулся, спрятал лицо в ладони, а Сорокин круто развернулся на каблуках и зашагал к опушке. Он не смотрел по сторонам, но знал, что остальные последовали за ним. Несколько долгих мгновений позади висела пустая, черная тишина, потом раздался детский возглас:
– Пращуры! Ой, пращуры!
Тотчас десятки других голосов, женских и мужских, слаженным хором подхватили странный призыв:
– Пращуры! Ой, пращуры! Гляньте на детей своих! Пращуры! Сохраните малых сих! Пращуры!
Снова и снова повторялись эти слова – то ли песня, то ли молитва, то ли боевой клич. Сорокин, Комаров-ские и слуги уже углубились в лес, потеряли из виду деревню, а хор все звучал у них за спиной, бился среди деревьев разгневанным эхом:
– Пращуры! Щуры! Щуры!
– Пращуры! Щуры!
Сорокин шел, не разбирая дороги, стиснув зубы, придумывая про себя новые и новые кары для обнаглевших бунтовщиков. Никто не пытался заговорить с ним. Только четверть часа спустя, когда он споткнулся о скрытый под хвоей корень и едва не упал, Комаров-ский осмелился приблизиться, чтобы потрепать его по плечу и забрать свою винтовку.
Сорокин прижался спиной к сосновому стволу, осмотрелся. Голоса селян стихли далеко позади. В лесу успело заметно потемнеть. Солнце едва пробивалось сквозь густые кроны. Воздух был влажен и холоден, пах приближающейся ночью. Комаровские стояли поблизости, но смотреть на него избегали: Илья Николаевич вглядывался в заросли, Пелагея Никитична сосредоточенно изучала резьбу на ружейном ложе. Крепостные же, напротив, замерли поодаль, но не сводили с Сорокина глаз.
– Что? – спросил он с вызовом. – Дыру протрете!
– Зря вы так, барин, – простонал Егорыч. – Зря вы с ними так.
– Молчать! Мне лучше знать, как обращаться с ворьем. А вздумаешь их покрывать или защищать, и с тебя шкуру спущу. Не сомневайся.
Егорыч отвернулся. Плечи его задергались от глухих рыданий. Архип тоже отвел взгляд. Сорокин обратился к Комаровским:
– Мы в нужном направлении идем? К реке?
– Да, – сказала Пелагея Никитична. – Солнце садится у нас за спиной, значит, все верно.
– Не устаю восторгаться вами, ma cherie, – сказал ей муж. – И со сторонами света уже разобрались.
Комаровская начала было улыбаться, но вдруг изменилась в лице.
– Тихо! – прошептала она. – Слышите?
Все замерли, даже Егорыч перестал рыдать. Сорокин целиком обратился в слух. Где-то вдалеке кукушка монотонно отмеряла им оставшиеся годы жизни, в другой стороне деловито стучал дятел да едва различимо поскрипывали под ветром верхушки сосен – и больше ничего. Но минуло еще несколько секунд – и он услышал.
Звяканье железа. Звяканье цепей.
Сорокин сразу же понял, что это, однако не сказал ни слова, потому что озвучить подобное было выше человеческих сил. Но по широко распахнутым глазам спутников видел – в объяснениях они не нуждались. Долгие часы блужданий по невозможным землям, скрытым за невозможной дверью, стерли и без того зыбкую грань между разумным, сомневающимся взрослым и несмышленым, а потому честным ребенком, сидящим глубоко в каждом из них. Этот ребенок знал, что на него объявлена охота.
– Бежим! – осиплым голосом сказал Архип. – Быстрее, ваши благородия…
– Нет! – скомандовала Комаровская. – Никто не бежит. Темнеет уже: напоретесь на ветку или ногу подвернете. Идемте за мной не боясь. Если что, у нас ружья.
Они с мужем вновь пошли впереди, держа винтовки наготове. Егорыч и Архип – один с палкой, другой с ножом – замыкали. В середине шагал Сорокин, безоружный и потерянный. Злоба исчезла, впиталась в страх, как вода в песок. Голова кружилась, ворочались в ней скользкие, липкие мысли: то казалось ему, что не сосны вокруг, а гигантские водоросли, колышущиеся под течением, несущим неосторожных утопленников прочь от цели; то чудились длинные темные фигуры, ждущие в тенях, следящие из крон выпученными безумными буркалами, тянущие к путникам когтистые лапы.
Он зажмуривался, тер виски, чтобы прогнать видения, и прислушивался – напряженно, непрерывно, – но вокруг было слишком много обычных лесных шорохов. Только бы вернуться, думал Сорокин, только бы снова оказаться дома, рядом с cherie Marie, поцеловать ее нежное теплое плечо, признаться ей во всех своих грехах, просить у нее прощения. Если будет даровано ему такое счастье, разве станет он возвращаться сюда, воплощать в жизнь свои угрозы? Нет, нет и еще раз нет. Бог с ней, с Ярцевкой, с жителями ее, с их внуками, с кем угодно. Он сожжет избу старосты вместе с проклятой дверью, а потом уедет за границу и на время забудет обо всем, выкинет из головы. Мало ли по каким причинам пропадают крепостные? Вон, несколько лет назад в соседней губернии холера выкосила целые деревни – и ничего, пережили. И он переживет. Лишь бы вернуться назад. Лишь бы добраться до двери.
Несмотря на страх и сгущающиеся сумерки, эти мысли убаюкали Сорокина. Поэтому он пропустил появление пращуров. Только звякнула цепь где-то совсем рядом, за соседним деревом – и в следующий миг прогремел выстрел. Вспышка на короткое время ослепила его, да и в ушах зазвенело. Инстинктивно Сорокин рванулся в сторону, налетел на кого-то из мужиков, чуть не повалив беднягу наземь.
– Вон он! – взвизгнула Комаровская. – Слева!
Грохнул еще один выстрел, раздался громкий треск, будто рвали напополам толстую мокрую тряпку. Заверещал Комаровский – тоненько, пронзительно, ничуть на себя не похоже. Проморгавшись, Сорокин увидел: его сосед, большой и могучий, катался по земле, пытаясь сбросить нечто серое, бесформенное, похожее на рассыпающуюся связку валежника – ни дать ни взять медведь, отбивающийся от гончей. Вокруг бестолково носилась медведица, потратившая впустую ружейный заряд и теперь страшащаяся коснуться того, что заживо пожирало ее мужа.
«Валежник», облепивший Комаровского, состоял вовсе не из веток. Это были кости, человеческие кости, но не собранные в скелет, а связанные в определенном порядке обрывками мешковины, соединенные звеньями ржавой цепи или другими мелкими косточками. Первым и единственным сравнением, пришедшим непроизвольно в голову Сорокину, была паутина – костяная паутина, в центре которой, словно распухший ненасытный паук, находился череп, впившийся желтыми зубами в шею своей жертвы. Комаровский уже не визжал, а мычал, низко и хрипло, и в мычании этом булькала хлещущая горлом кровь. Он поворачивался из стороны в сторону, будто пытаясь понять, с какой стороны жене будет удобнее подступиться к его спасению. Но Пелагея Никитична уже ни к чему не пыталась подступиться, а только шаталась из стороны в сторону, прижав к груди бесполезную винтовку.
Что-то хрустнуло. Комаровский замолчал и тяжело, неспешно опустился наземь, уткнулся лицом в хвою. С трудом оторвав взгляд от его подошв, дергающихся в такт неслышной музыке смерти, Сорокин увидел других пращуров. Они стояли среди деревьев: черные бесформенные силуэты, увенчанные голыми черепами, пересохшие колодцы глазниц, несмолкающий беззвучный хохот отвисших челюстей. Кости, цепи, плесневелая холстина. Как мало нужно, чтобы защитить свое.
– Хватай барыню, – шепнул он Архипу. Тот кивнул, словно только и ждал приказа, подскочил к Комаров-ской, схватил ее за талию, взгромоздил на плечо. Пела-гея Никитична не сопротивлялась.
– За мной! – скомандовал Сорокин громким шепотом.
Теперь они побежали, ничуть не боясь напороться на ветку или подвернуть ногу, бежали так, что ветер свистел в ушах. Закатное солнце озаряло им путь, втаптывало в землю тени, било в спины тусклым оранжевым светом, словно подгоняя. Даже Егорыч, несмотря на солидный возраст, не отставал. Лес вокруг становился все реже. Уже казалось, что пахнет влагой, холодной речной водой, когда силы покинули Архипа.
– Не могу… больше… барин, – прошептал он, бережно ставя наземь свою ношу. – Умаялся…
Их не преследовали. Сорокин, тоже тяжело дыша, подошел к Комаровской. Та, по-прежнему держа в руках винтовку, безучастно смотрела перед собой. Нужно было как-то растормошить ее, заставить двигаться дальше.
– Послушайте, – сказал он. – Мы не знаем, что произойдет после возвращения. Возможно, Илья Николаевич встретит нас дома в добром здравии. Возможно, все случившееся окажется лишь дурным сновидением.
Комаровская молчала. Сорокин нервно вглядывался в лес за ее спиной, в застывшую живописную мешанину из черного, зеленого и вермильона, но мешанина эта оставалась непроницаемо-недвижимой.
– Нам нельзя оставаться здесь, – ласково проговорил он, безуспешно стараясь скрыть растущее раздражение. – Вы же сами понимаете, Пелагея Никитична, что нельзя. Вы сами их видели.
Она молчала, смотрела мимо. Сорокин тяжело вздохнул и развернулся, намереваясь заставить Архипа снова взять барыню на плечо, однако успел сделать всего пару шагов – сильнейший удар обрушился ему на правое бедро. Сорокин вскрикнул, метнулся вперед, но второй удар, пришедшийся сбоку по правому колену, попросту выбил из-под него ноги. Он упал лицом вниз, перевернулся, ожидая увидеть кости и цепи, но увидел лишь Пелагею Никитичну, перехватившую винтовку за ствол и стремящуюся, судя по всему, прикладом размозжить ему череп.
– Ты привел нас сюда! – вопила она, нанося удар за ударом. – Ты показал эту чертову дверь! Из-за тебя эту дверь открыли! Убийца! Мерзавец!
Даже в сумерках было заметно, как раскраснелось ее лицо, как полны слез ее глаза. Закрывая голову руками, Сорокин пытался сказать что-то в свое оправдание, но приклад опускался снова и снова, и никто не приходил ему на помощь, и от боли он и сам готов уже был зарыдать.
А потом, после очередного удара, угодившего по уху, Сорокин распростерся на земле, смятый, оглушенный, – и увидел кое-что, чего не заметил раньше. Слишком уж густыми стали тени, слишком глубоко успело провалиться солнце. Вот и проворонил. Но теперь, теперь, лежа на сырой хвое и глядя снизу вверх на разъяренную Пелагею Никитичну, на перекошенное гневом красивое лицо ее, он увидел выше, под кроной сосны, висящий на ветке мешок. Увидел длинные желтые руки, тянущиеся из прорех в гнилой холстине, и длинные желтые пальцы, с поразительной легкостью размыкающие звенья цепи. Тварь бесшумно доставала сама себя из мешка и выкладывала сама себя из костей, за считаные мгновения собрав нечто вроде огромного паука: несколько тонких конечностей, обвивших ствол сосны, да два черепа без нижних челюстей, соединенные основаниями, с одной пастью на двоих.
Приклад в очередной раз взмыл в воздух, но вдруг замер там, задрожал.
– Ой, Алексей Максимович, миленький, – всхлипнула Комаровская. – Я… я не хотела…
Лицо ее исказилось в плаксивой детской гримасе. Отбросив ружье, она склонилась над Сорокиным, осторожно коснулась его руки:
– Алексей Максимович, простите меня, Христа ради!
Он ничего не ответил, потому что пристально, не моргая, следил за чудовищным костяным пауком, медленно ползущим вниз по сосне.
– Пойдемте, пойдемте отсюда, – растерянно бормоча, Комаровская потянула Сорокина за рукав, пытаясь то ли поднять его, то ли просто привести в чувство. – Вы правы. Нам надо спеши…
Из невообразимой, непроглядной дали донесся истошный вопль Архипа. Преданный крепостной заметил, как выныривает из теней пращур, и попытался предупредить хозяйку. Но Комаровская не успела даже обернуться – кажущиеся невесомыми костлявые лапы, каждая длиной сажени в две, без всякого усилия подцепили ее, подняли в воздух, переломили посередине, словно соломенную куклу, и принялись кромсать одежду и плоть, разрывая на части всякое сопротивление, всякий крик, всякий вдох.
Горячая кровь капнула Сорокину на лицо, привела его в чувство. Не в силах подняться, он пополз прочь, заставляя себя не смотреть вверх, где хозяин этой земли сминал в багровый ком Пелагею Никитичну. Сосновые иголки кололи Сорокину лицо и шею, шишки впивались в ладони, корни цеплялись за штаны и сапоги. Эта земля не хотела отпускать чужака, явившегося с угрозами. Нет, его место было здесь, рядом с четой Комаровских, под слоем желтой хвои. Иного он не заслуживал.
Жилистые руки схватили помещика за подмышки, протащили вперед, поставили на ноги, встряхнули хорошенько. Егорыч и Архип. Лица бешеные, бороды торчат кривыми клоками, кресты у обоих вытащены наружу, болтаются на бечевках поверх воротов. Но, несмотря на весь испуг, как же похожи они на тех, из деревни! Того и гляди, выдадут его пращурам, поднесут на блюдечке – они ведь с этими созданиями знались когда-то, виделись, здоровались, христосовались. Может, и родичи их висят на сосне неподалеку, ждут своей доли.
– Почти, барин, – сказал Егорыч. – Осталось всего ничего…
– Прочь от меня! – гаркнул Сорокин и, оттолкнув обоих мужиков, помчался вперед со всей скоростью, какую мог выжать из скрученного болью тела. Правое колено наливалось расплавленным железом при каждом шаге, в ребра будто бы забивали гвозди при каждом вдохе, но он мог двигаться и не собирался сдаваться.
Егорыч оказался прав: лес равнодушно расступался, обнажая голые холмы под голым небом. Сорокин сразу же увидел вьющийся на ветру красный платок Комаров-ской и мысленно возблагодарил Господа за мудрость Ильи Николаевича – в сумерках склоны холмов изрезали густые тени, и без ориентира в этих тенях запросто можно было потерять спасительную дверь.
Не останавливаясь и не оглядываясь, Сорокин влетел в реку. Вода оказалась настолько холодной, что он не смог сдержать крика. Постоянно оскальзываясь, кое-как перебрался на другой берег, обессиленно опустился на песок.
От солнца осталась только алая кайма на верхушках деревьев, нависавших над крохотным человеком нераздельной черной стеной. Мрак стремительно наполнял этот странный, страшный, таинственный мир, и во мраке брела через реку одинокая человеческая фигура. Сорокин встрепенулся, но сел обратно, узнав Егорыча.
– Один? – спросил он, когда приказчик замер рядом.
– Один, – глухо ответил тот. – Архип остался.
– Схватили?
– Уговорили. Незачем ему возвращаться.
– А тебе? – с осторожностью спросил Сорокин, отодвигаясь от старика.
– А мне есть зачем, – все так же глухо сказал Егорыч и, повернувшись к лесу, закричал через реку: – Не могу я его бросить! Слышите? Сызмальства его на себе тащу, вот с таких лет! Что бы он ни натворил – не могу!
Сорокин вскочил как ужаленный:
– Это ты им?
– Они зовут, – сказал Егорыч, не сводя глаз с леса. – Говорят, мое место здесь. Говорят, подарят волю. Да только я и не знаю, что с ней делать-то…
Он кашлянул. Шумно втянул носом воздух, кашлянул снова. Обернулся к Сорокину, пошатнулся, схватился за грудь. Лицо его вытянулось, как-то сразу осунулось, побледнело.
– Беги, барин, – просипел Егорыч сквозь стиснутые зубы. – Беги, пока не поздно.
И Сорокин побежал. Шатаясь, едва дыша, цепляясь руками за мокрую от росы траву, жмурясь от растущей в колене боли. Развевался впереди платок Комаровской, словно знамя, на фоне проступавших сквозь бледное небо звезд. Под ним спасение. Под ним тишина. Под ним воля.
Он обернулся на крик. Увидел, как раскрывается тело старого приказчика, как сползают с него лохмотья кожи, как рвутся мышцы, обнажая, освобождая кости. Увидел, как вздымаются эти кости над багровым месивом, как складываются в изломанную хищную фигуру, как блестит звездный свет на покрывающей их крови. И больше не оглядывался.
Вперед, вверх по склону. Вон он, платок, трепещет, хочет вырваться на свободу. Так же как сердце в его груди. Такой же красный. Такой же обреченный. Позади шелестит трава под костями. Нельзя оступаться. Нельзя поскальзываться. Замешкается – и конец, останется здесь навсегда.
Сорокин рычал от натуги, от раскаленного воздуха, сжигающего грудь, от страха, молотящего в спину ледяным молотком. Платок уже рядом. Вот бревенчатая стена под ним, серая и замшелая. А вот дверь. Тоже серая, замшелая, закрытая. Неужели они закрыли ее? Неужели кто-то додумался до такого? Сорвавшись с рыка на звериный, отчаянный вой, Сорокин добежал до двери, толкнул – провалился вперед, в холодный слепящий свет – и сразу захлопнул за собой, успев напоследок услышать стук врезавшихся в нее с той стороны костей.
Здесь был день. И дом был другой. Побелённый потолок, чистые стекла в окнах. Ни следа таинственных надписей. На полу лежал сбитый холщовый коврик. Дверь открывается только вперед. Так ему сказали.
– Значит, я впереди! – вслух сказал Сорокин, радуясь звуку собственного голоса. – Значит, живой!
Отдышавшись, он поплелся к выходу. Никого не встретил, в сенях удивился крашеным доскам пола и бумажкам с картинками, висящим на стенах, во дворе – металлическим на вид ведрам. Вышел на улицу, с наслаждением вдохнул холодный сырой воздух, пахнущий дымом и прелой листвой. Неподалеку буднично лаяли собаки. Осень. Прозрачный безоблачный полдень. Обычный сентябрьский полдень в глубинке хранимой Богом матушки-России.
Как далеко в будущее его забросило? Избы изменились, но он узнавал и голые черные поля, видимые в просветы между заборами, и изгиб дороги, уползающей в рощу за околицей, и саму рощу. Это Ярцевка. Это его земля.
Озираясь, Сорокин заметил группу людей, стоявших возле одного из домов. Четверо мужиков в странной одежде, с бритыми скуластыми лицами. Они курили и обсуждали что-то вполголоса, не глядя по сторонам.
– Эй! – закричал Сорокин, от радости забыв, как надлежит обращаться с крепостными. – Я здесь! Здесь!
Мужики повернулись, посмотрели на него из-под ладоней, перебросились парой слов и вразвалочку направились навстречу. Откуда бедолагам было знать, кто перед ними.
– Я вернулся! – крикнул Сорокин и поспешил к мужикам. – Я хозяин этой земли! Это моя деревня!
Они приближались. Хмурые, плечистые, одетые в запыленную черную кожу. И без всякой жалости горели на их фуражках пятиконечные звезды, алые, словно кровь, словно отсветы заката над темным лесом, словно платок давно и бесследно сгинувшей помещицы Пелагеи Никитичны Комаровской.
Дмитрий Тихонов
Шуга
Ивин надевает гидрокомбинезон, натягивает маску и ласты. Коган вешает на спину Ивина баллоны, пристегивает сигнальный конец, закрепляет чугунный пояс, привязывает к руке товарища измерительную рейку, плоскогубцы, молоток. Желает удачи. Лицо Когана – пятнистое, коричневое от мороза, цвета промерзших яблок.
Ивин по-утиному выходит из заснеженной палатки и семенит к лунке, которую расчистили от успевшего нарасти льда. Шахнюк как раз загребает проволочным сачком, вытрясает осколки на снег, затем распрямляется, становится рядом с Ивиным и хлопает его по плечу.
– Серега, как слышишь? – раздается в наушниках. Коган проверяет связь.
– Хорошо слышу, – отвечает Ивин. – Спускаюсь.
Рядом, повизгивая, крутится Пак. Красивый пес коричневой масти, названный в честь паковых льдов. Он тыкается лбом в ногу, затем задирает морду и смотрит на Ивина жалобно. Затылок Пака подрагивает, будто от боли.
Гидролог бросает взгляд на вздыбленные цепи торосов и ропаков – золотистые солнечные блики застыли над белым безмолвным миром – и погружается в прорубь.
Какое-то время свет его фонаря плещется в глубоком колодце, пробивается сквозь поднявшуюся шугу – рыхлую ледяную кашицу, затем вода в лунке чернеет. Ивин уходит под лед.
Под ним – черная океанская пропасть.
Вода обжимает костюм, шевелит резиновыми складками. Ивин скользит вниз, луч налобного фонаря упирается в бездонную тьму. Ивин поднимает голову и видит светлое пятно лунки. Начинает работать ластами – и пятно замирает, потом увеличивается.
Он парит среди острых вершин. Белые, голубые, черные затаившиеся в темноте горы – перевернутые, они нависают над аквалангистом. Ледяные ущелья вглядываются зеленоватыми вертикальными зрачками. Приходит мысль: «Храм. Подводный храм».
– Намутил ты, Серега, – говорит Коган по телефону. – Расчищать не поспеваем.
Ивин приступает к работе.
– Первый – шестьдесят семь, – диктует в ларингофон. – Второй – тридцать два…
Придерживаясь ограждающего троса, Ивин плывет от репера к реперу: измеряет вмерзание или высвобождение стальных гвоздей. Диктует Когану.
– Третий – сорок один… Четвертый… – Он осматривает испод айсберга, подледный рельеф. – Четвертого не вижу.
Значит, выпал, когда стаял лед.
Плывет дальше.
– Пятый – двадцать девять… Шестой вмерз.
Дрейфующий остров заглотил штырь с биркой «6». Ивин вытаскивает его, как длинный податливый зуб, плоскогубцами. Перехватывает молоток и забивает репер в лед. Гулкий стук разносится по восьмиметровой толще льда. Ивин знает, что его слышат наверху.
Он роняет восьмой репер, и тот уходит на дно Ледовитого океана. Ивин смотрит вслед – на темную черточку, на точку, вглядывается в глубокую слежавшуюся тьму. Что упало – то пропало.
– Работаешь десять минут, – сообщает Коган.
Как быстро летит время в величественном подледном мире! Этот гармоничный мир, его перевернутые валы и гряды, языки и «бараньи лбы» снились Ивину по ночам. Иногда, открывая глаза, он лежал в темноте и сомневался, что все это существует где-то еще, помимо его воображения. Каждый раз – под водой – не покидало ощущение, что ты на другой планете.
– Подтяни фал, – просит Ивин.
Здесь, подо льдом, Ивин чувствует себя спокойнее, чем наверху, на связи, страхуя товарища, с обледеневшим фалом в руках. За того, кто погрузился, переживаешь сильнее, чем за себя. Напряжение выматывает. Мало ли что. Не в Черном море ведь ныряют. Если на глубине откажет аппарат – на остатках воздуха надо не просто выйти, а найти, куда всплыть.
На прошлой станции, год назад, Ивин услышал страшное: «Нет подачи воздуха». В наушниках хрипел голос ушедшего под лед товарища. Ивин налег на лебедку, тянул, как мешок. Молил, чтобы товарищ не запаниковал, не начал дергаться. Паника – это кислородное голодание и потеря сознания. Это смерть. Обошлось: вытянул живого.
– Как самочувствие? – спрашивает Коган.
– Отлично.
Ивин медленно шевелит ластами. Продолжает обход плантации реперов.
Иногда отталкивается от купола и висит, как замоченный, под ледяными «облаками». Океан красит лед в бирюзовый и голубоватый оттенки.
Здесь как в космосе.
«Чудеса Божьи изумления достойны» – так, кажется, сказал Александр Македонский после того, как его подняли в стеклянном колоколе, подводном аппарате, из Средиземного моря.
Вчера на станцию прилетели кинооператор с помощником из «Центрнаучфильма», собираются снимать кино о гидрологах, готовятся к первому погружению. Привезли с собой две камеры: тридцатипятимиллиметровую и шестнадцатимиллиметровую в специальном боксе Массарского – такой снимали «Человека-амфибию». Красивый получится фильм, уверен Ивин.
– Серега, хорошо слышишь? – спрашивает страхующий Коган.
– Хорошо. Ты трави сигналку. Не жадничай.
– А ты не спеши.
– Понял тебя. Не спешу.
Он плывет к следующему штырю. Здесь подошва айсберга едва холмистая, выступы – сантиметров двадцать.
– Проверь фоторегистратор, – просит Коган. – Держат мои прокладки?
– Понял. Сделаю.
– Где ты сейчас?
– У тринадцатого датчика.
Ивин осматривает регистратор.
– Прокладки держат. Только немного заедает спуск… В остальном норма. Двигаю дальше.
– Работаешь полчаса.
– Так вот чего я проголодался.
– Скоро закругляться, Серега.
– Понял.
Ивин слышит далекий гул, будто ветер задувает в расселины, – это грохочут льды.
– Что за шум? – спрашивает Ивин. – Слышишь?
– Подвижки, – отвечает Коган. – Недалеко.
Ивин представляет, как приросшая к айсбергу льдина взрывается изнутри и у самого края начинают ползти, взбираясь одна на другую, льдины.
– Опасно?
– Нет. Мы нормально. Заканчивай, будем тебя поднимать.
– По…
